Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Казенный дом и другие детские впечатления (сборник) - Леонид Моисеевич Гиршович на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Теперь я сама вижу, что малыш, а сначала подумала – он взрослый.

Первая девочка говорит мне:

– Вот что, малыш, хочешь, мы будем о тебе заботиться?

И я ответил:

– Да, хочу.

Тут за мной пришла какая-то тетя, опять новая, девочки ее называли няней. Я няню спросил, нашлась ли моя мама. И няня ответила:

– Нашлась, куда денется.

А сама привела меня не к маме, а в маленькую комнату, где сидели две тети врача. Одна посмотрела мне длинной железкой горло и другой кивнула:

– Давай его на среду, во вторую очередь.

Я их тоже стал спрашивать про маму, и они сказали:

– Увидишь, увидишь ты маму свою, а сейчас ступай обратно.

Открыли дверь и позвали няню, чтобы она меня в палату отвела. Потом был обед, после обеда всех положили спать, а я не спал, все ждал, когда придет мама. И когда нас подняли, ждал, и когда настал ужин, ждал, даже когда на ночь спать уложили, тоже ждал.

На следующий день мама опять не пришла. Я все смотрел и смотрел на дверь, представлял, как она войдет, скажет, что заблудилась, что искала меня днем и ночью, но теперь нашла, и мы с ней пойдем отсюда. А на улице она достанет из сумки моего петушка, и я буду идти, на него любоваться.

Те девочки, которые обо мне заботились, все время говорили, что мама придет, обязательно придет, не переживай.

На третий день, я только проснулся, ко мне подошла няня, сказала, что мне нельзя завтракать и чтоб я сидел на месте, а то ей меня еще искать. Я сразу обрадовался, значит, мама пришла, наконец-то ей меня отдадут.

Я сидел на стуле, сидел долго-долго, пока опять не пришла няня. Она повела меня куда-то по коридору, где в конце была белая дверь, и я подумал, что за этой дверью стоит мама.

Няня приоткрыла дверь и что-то спросила. А я поднял глаза и прочитал надпись большими красными буквами под потолком: «Операционная». И сразу понял – нет там никакой мамы. Понял, что за этими дверями и делают ту самую операцию, которой меня все пугали. Тут мне стало так страшно, как никогда еще не было. Так, что захотелось убежать.

Из-за двери показалась тетя в белом халате, в белом колпаке и с белой повязкой на лице, у нее только глаза были видны. Она больно взяла меня за плечо и приказала: «Пойдем со мной». Сначала мы вошли в комнату, всю в белой плитке, с умывальниками на стене. В конце комнаты тоже была дверь, и за этой дверью раздавались какие-то странные, очень неприятные звуки. Тетя в белом открыла эту дверь и подтолкнула меня вперед.

Там стояли кресла, много кресел, в которых сидели дети. Над этими детьми стояли врачи с повязками на лицах и что-то с ними такое делали, отчего дети громко стонали, а врачи громко звенели своими инструментами. Когда я проходил мимо первого кресла, то увидел, как у мальчика, который там сидел, врач длинными щипцами достал изо рта огромную липкую кровавую сосиску, а потом бросил ее в таз, и подумал, что этот мальчик, наверное, сейчас умрет. Мне опять захотелось убежать, но тетя еще сильнее сжала плечо и зашептала прямо в ухо:

– Так, иди, не упирайся!

И мы пошли с ней в самый дальний угол мимо всех этих стонущих детей, мимо всех тазов, полных кровавыми сосисками, мимо столиков, застеленных рыжей клеенкой, с которых стекали какие-то темно-красные сопли туда, где стояло пустое черное кресло со страшными желтыми ремнями.

Меня усадили в это кресло, туго привязали руки ремнями и вставили что-то в рот, отчего он перестал закрываться. А когда включили яркий свет, то напротив села незнакомая тетя врач в очках. У нее тоже была повязка на лице, поэтому я видел только ее очки и руки в перчатках, и когда она поднесла руки прямо к моим глазам, я вдруг увидел, что у нее не хватает одного пальца. Она взяла шприц с огромной иголкой и этим шприцом, и этой страшной рукой без пальца полезла мне в рот. И сразу стала делать мне так больно, что нельзя было терпеть, а кричать я не мог и поэтому застонал точно так же, как и другие дети.

– Лампу поправьте, ни черта не видно! – Очень зло сказала тетя врач. – Да еще и шприц течет, не могли нормальный дать?

Она наконец вытащила этот свой шприц и скомандовала кому-то:

– Голову держите ему!

Потом она взяла в руку какую-то железку, придвинулась так близко, что я увидел свое отражение у нее в очках, и тут у меня в горле что-то захрустело, порвалось, забулькало, и я рванулся, забился, изо всех сил пытаясь вырваться из этих ремней, из этих сильных рук, державших меня.

Не хочу, не хочу вашего мороженого, не хочу ваш юг, я никогда больше не буду болеть, только отпустите, отпустите, не мучайте меня больше!..

Я лежал на кровати, а рядом, на соседней, лежала девочка. Она была большая, даже больше тех девочек, которые обо мне заботились. Ее кровать была так близко, что, если протянуть руку, можно было дотронуться. Девочка лежала на спине, смотрела в потолок, а во рту у нее были ножницы. А может, даже и не ножницы, а та страшная штука, которая наполовину ножницы, наполовину щипцы. И эти ножницы были привязаны бинтом вокруг ее головы.

Девочка лежала и пела. Я сначала никак не мог поверить, что она поет, и, хоть мне и запретили разговаривать, я шепотом спросил:

– Ты плачешь?

Она помотала головой и произнесла:

– А-а!

Ножницы мешали ей говорить. Я опять спросил:

– А что ты делаешь?

– А-па-у! – ответила девочка и скосила глаза на меня, – па-у!

– Поешь? – удивился я.

Девочка кивнула и прикрыла глаза.

– И тебе что, – никак не мог поверить я, – совсем не больно?

– А-а! – помотала она головой и опять запела.

Так мы лежали долго, она пела, а я на нее смотрел. Потом пришли две няни с такой кроватью на колесах и сказали:

– Ну что, Зоя Космодемьянская, поехали!

И увезли ее куда-то.

А еще через два дня, сразу после завтрака, няня принесла мою одежду и приказала собираться.

Когда я переоделся, одна из тех девочек, которые обо мне заботились, протянула очень красивый цветок:

– Вот, держи! Это анютины глазки, я их для тебя специально на клумбе сорвала, отдай маме своей! Только скажи, чтобы она их в воду поставила, а то завянут. Мы же тебе говорили, что мама за тобой придет, а ты не верил.

Мама стояла на первом этаже вместе с тетей Юлей, что-то ей говорила и улыбалась. Потом она увидела меня и крикнула:

– Алеша!

Я подошел к ней, выставив вперед руку с цветком:

– Мама, вот тебе цветочек. Он называется анютины глазки. Девочки сказали, нужно обязательно его поставить в воду, чтобы он не завял.

И отправился к выходу на улицу.

Мы ехали в такси, я смотрел в окно, а мама негромко говорила тете Юле:

– Слушай, ничего не понимаю, думала, Алешка ко мне бросится, а он даже глаз не поднимает. Да и голос какой-то у него чужой, тоненький.

А тетя Юля ей отвечала:

– Танька, так бывает. Бывает, что и взрослые от боли и горя свихиваются. А голос – ему же там, наверное, все раскромсали. Да ты не переживай, пройдет.

А я смотрел в окно и все думал о той девочке с ножницами во рту. Куда ее тогда повезли? Что она сейчас делает?

Дома я немного походил по комнатам, полистал книжки, а потом спросил:

– Мама, где мой петушок на палочке?

И мама сказала:

– Знаешь, на твоего петушка кто-то книгу тяжелую положил и раздавил. Пришлось выбросить, от него ведь только крошки остались.

– А палочка? – снова спросил я. – Палочка от него, она где?

– Да и палочку тоже выбросили, – пожала плечами мама. – Зачем тебе эта палочка?

– А куда, – я все никак не мог поверить, – куда его выбросили?

– Как куда? – удивилась мама. – В мусоропровод, куда же еще!

Было уже поздно, я долго лежал в кровати, все представлял эти блестящие красные крошки, которые остались от самого красивого, самого лучшего, самого дорогого моего петушка. И как их берут и высыпают в мусоропровод. И вдруг я горько заплакал, впервые за эти несколько дней. И плакал долго, пока не уснул.

Москва, 06.02.2018.

Мария Галина. Рыбы бессловесные твари[12]

Лично я любила ходить в детскую поликлинику, потому что там были рыбки. Гуппи в аквариуме. Цвета старого серебра, с яркими желтыми пятнами у основания хвоста. Мне они казались прекрасными.

Мы шли мимо пышных каштанов, отбрасывающих четкие тени, мимо киосков с мороженым, которое мне не разрешалось есть, мимо универмага, из-за стеклянных витрин которого на прохожих равнодушно смотрели искусственные женщины в шляпках и нарядные искусственные дети… Когда бабушке было лень идти, мы ехали на такси.

Задним числом понимаю, что в детстве у меня было не так уж много развлечений, если ради этих самых гуппи я соглашалась, чтобы мне в горло лезли холодной плоской ложкой и больно давили на корень языка. То есть я лет с пяти была готова к тому, что за удовольствия надо расплачиваться, и расплата эта придавала удовольствию некоторую законченность.

Впрочем, один раз такой поход закончился радикально: вместо кабинета с рыбками меня отвели в кабинет с большим кожаным креслом («Садись, сейчас посмотрим горлышко, открой ротик») и зачем-то пристегнули руки к подлокотникам. Я ничего не заподозрила, и это делает честь моему идиотизму и тотальной доверчивости – рот я открыла. После чего там сначала что-то сделали длинной иголкой, а потом такими длинными загнутыми щипцами – про щипцы я не вспоминала, пока не начала это писать. Зато теперь вот вспомнила. Похожими щипцами из клетки вынимают крыс, чтобы убивать их для науки – так называемый «острый опыт».

Онемевшим горлом, захлебываясь кровью, я смогла только пробормотать укоризненно – вы же взрослые, вы же должны понимать, как мне больно. После чего мне пообещали купить рыбок после того, как заберут домой. Но рыбки меня в тот момент не очень радовали.

Я потом выучилась на ихтиолога, но это, по-моему, случайное совпадение.

В палате, куда меня положили, обещая забрать домой завтра и тут же, тут же купить рыбок, незнакомая черноволосая, с очень красным лицом девочка моих лет кашляла на соседней койке; врач на осмотре говорила, что у нее в горле застряла рыбья кость, и тоже лезла ей в горло ложкой. Мне ее не было жалко.

У девочки оказалась корь, кашляла она из-за высыпаний на слизистой. Корью я до того не болела. Да, все так, я заразилась корью, но уже после того, как меня прооперировали: аппендицит. Вот только не надо смеяться: после удаления гланд часто воспаляется аппендикс, это как-то связано с иммунным барьером, что-то они такое делают вместе, трудятся, обезвреживают инфекции. И аппендикс, оставшись один на один с превратностями этого мира, идет вразнос.

Удивительно, что моя бабушка, некоторым образом врач, этого не знала, и по совету первой скорой клала мне на живот грелку, что при аппендиците категорически противопоказано, пока третья скорая не поставила все-таки правильный диагноз и не увезла меня с собой.

Дальше какая-то суета, опять эта мерзкая койка (уже другая, но в моем сознании они смешались), попробуй надуть этот шарик, а теперь считай до десяти, и опа, просыпаешься, а у тебя на животе мешок с песком и вцепившийся в кожу ряд металлических скобок, и мерзкий сладковатый вкус во рту. И пить нельзя, но можно дольку апельсина.

«Мы подарили хирургу хрустальную вазу, доверху наполненную конфетами», – укоризненно говорила бабушка, и я понимала, что обхожусь очень недешево.

Школу я в том году, понятное дело, пропустила, и никакого приема в первый класс с торжественной линейкой, белым фартуком и прочими прибамбасами у меня так и не было, поскольку я пошла сразу в третий – за этот год я перечитала столько, что для второго класса уже не годилась. Поэтому в школу пошла совершенной идиоткой, не знающей простейших навыков общения, но тараторившей наизусть великую грузинскую поэму «Витязь в тигровой шкуре».

Зато длинные истории, которые я рассказывала себе, чтобы не свихнуться со скуки, привели в конце концов к закономерному результату, я стала более-менее удачливым писателем, умеющим вытянуть из ничего относительно связную сюжетную историю; уже потом, покопавшись в литературных биографиях, я без особого удивления обнаружила подобный опыт у многих своих коллег, причем писатели-фантасты по крайней мере в этом смысле могли дать фору своим собратьям-реалистам. Уж если придумывать что-то во время вынужденного безделья, то нечто такое, от чего замирает бедный дух, уж если читать, валяясь на сбитой постели, покуда твои сверстники визжат и возятся во дворе, то про путешествия и приключения.

Пожалуй, на этом можно было бы закончить, если бы бабушке не вздумалось меня оздоровить и я по очень большому блату не отправилась по путевке в санаторий. Он располагался где-то под Киевом, в качестве приманки фигурировал прекрасный сосновый лес и занятия физкультурой, и, кажется, какие-то уроки тоже, чтобы догнать школу. Ничего из этого я не помню, хотя пару дней там все-таки провела. Помню только такую же палату, как в больнице (больницах), много коек и каких-то девочек, которым я пыталась рассказывать страшные истории. Взамен одна из них сдавленным голосом сказала, что у нее есть фигурка, которая светится в темноте. Надо отдать должное моему апломбу и тупому скептицизму – я ей не поверила, о чем заявила громко и решительно, и тогда она, наполовину прикрыв сокровище одеялом, чтобы мрак был гуще, показала нечто, тускло светящееся зеленоватым светом. Фосфорные фигурки тогда были в моде – это был то ли орел, то ли олень. Других, кажется, не выпускали. Потом их признали ядовитыми и выпускать перестали.

Остальное помню плохо, потому что у меня подскочила температура, и срочно вызванная медперсоналом бабушка извлекла меня из этого странного места. С тех пор температура у меня всегда поднималась в стрессовых ситуациях, очень полезное качество, которое меня не раз выручало, выручило и в тот раз – санаторий оказался туберкулезным. Останься я в нем подольше, было бы как с корью.

Что меня до сих пор удивляет во всей этой истории, это слепое, неоправданное доверие к взрослым, к их словам и поступкам, сродни доверию собаки, которую люди в белых халатах по коридору ведут на опыты. Почему я не вцепилась в руку этой обманувшей меня паскудины («открой ротик, сейчас посмотрим горлышко»)? Почему не укусила ее? Почему не рассматривала возможность бунта? Почему вообще соглашалась туда ходить? Из-за сраных рыбок?

Механизмы этой робкой покорности по отношению к вышестоящим, к взрослым, которые знают и понимают больше, чем ты, к тем, у которых в руках что-то блестящее и металлическое, к тем, кто в форме, к тем, кто говорит властным голосом, вообще штука занятная. Детям-то простительно.

Впрочем, подозреваю, что плохих девочек просто кормят какими-то успокаивающими таблетками… Быть может, меня и кормили успокаивающими таблетками – в таких случаях употребляют тактичное словосочетание «возбудимый ребенок». Мне вообще давали много разных таблеток. Наверное, надо было их выплевывать, как делают умные люди в дурке.

Потом мы все-таки поехали на Куреневку покупать рыбок. И я узнала, что гуппи могут быть гораздо, гораздо красивее, чем в поликлинике. Во-первых, да, вуалехвостые. Во-вторых, неоновые (есть еще рыбки-неонки, это другие рыбки, хотя примерно из одного региона, из Латинской Америки). В-третьих, бархатные, черные. Продавцы на рынке наклеивали на заднюю стенку аквариума черную бумагу, чтобы гуппи лучше играли радужным своим опереньем, разноцветными своими телами, светящимися, словно запретные фосфорные фигурки в страшном мраке санаторной палаты.

Гуппи в поликлинике были самые примитивные, выродившиеся.

А на Куреневке, да, гуппи были шикарные. Я уже не говорю о полосатых и юрких данио-рерио, этих аквариумных стоиках. О плоских скаляриях, тоже полосатых, но в вертикальную полосу. О покрытых нежной жемчужной сыпью гурами. О меченосцах, у которых передняя половина тела красная, а задняя – черная, о других меченосцах, более редких, розово-зеленых… Кстати, меченосцы, как и гуппи, обладают выраженным половым диморфизмом – вырост на хвосте, этот самый меч, есть только у самцов. Правда, расцветкой они победнее, чем гуппи. Но тут уж ничего не поделаешь.

Алексей Цветков. Отставка из рая[13]

Один из самых центральных эпизодов моей жизни – с трех до десяти лет, это время я провел в Евпатории в костно-туберкулезном санатории Министерства обороны, в горизонтальном положении, кроме последних месяцев. Если Фрейд хоть в чем-то прав и раннее детство накладывает отпечаток на всю последующую жизнь, то в моем случае это сработало, в недрах моей психологии навсегда осталось что-то от марсианского пришельца. Потому что обычная жизнь вокруг – не та, из которой я родом.

С трех лет я помню – вернее помнил – себя практически непрерывно, а до этого сохранились отдельные картинки. Мы тогда жили в Москве, где отец учился в военной академии им. Фрунзе. Я помню комнату в коммуналке, где-то на Покровке, которая казалась мне огромной, а на самом деле была крошечной и тесной, и еще я выучил все буквы в слове «аптека» и приводил родителей в восторг чтением каждой аптечной вывески, которая попадалась мне на глаза.

И еще я помню поезд, себя в поезде, когда меня уже с диагнозом везли в Евпаторию. В последующие годы, когда я слышал или читал о жизни «ходячих», поезд был чуть ли не единственной частью этой жизни, которую я немного представлял себе изнутри.

А теперь ты лежишь, годами, все время на спине, потому что упакован в раковину из лакированного гипса и марли, это называется гипсовая кроватка, и о том, чтобы повернуться на бок, даже мысль в голову не приходит. К тому же ты привязан для страховки специальной сбруей, которая называется лифчик, и когда, по прошествии нескольких лет, ты узнаешь, что у слова «лифчик» есть и другое значение, это кажется уморительно смешным. Первые месяцы ты плачешь, потому что маленький, смотришь страшные сны и писаешься под утро, но тебя не ругают, здесь к такому давно привыкли.

Впрочем, вскоре уже не так все страшно. Лежачая жизнь полна для ребенка своих приключений, о которых вертикальные и не подозревают. Самым главным в ней были переезды из палаты в палату – например, временная эвакуация из нашей «салатной» в «нижний зал», который показался мне шедевром интерьера. В других палатах были другие шкафы, а в них другие игрушки, на стенах висели другие портреты Сталина и мишки в сосновом бору, а еще твою койку почти наверняка ставили рядом с кем-нибудь новым, кто знал о наружном мире что-то такое, о чем ты и не догадывался. Мы складывали мир из кусочков калейдоскопного стекла, каждый владел небольшим, но своим собственным, не обязательно имевшим полное соответствие реальности, и поэтому мир существовал во множестве непохожих вариантов.

Путешествия бывали и посерьезнее. Например, на лето нас вывозили на веранду, оттуда сквозь перила можно было увидеть дворовую кошку, кошка была чудом и праздником, однажды нам даже принесли котенка посмотреть и потрогать. С тех пор я на кошках помешался на всю жизнь. Но были, конечно, и птицы, они вили гнезда под карнизом и иногда роняли нам прямо в койку всякую дохлую растительность – то-то было забавы ее анализировать и гербаризировать. А уж если что-то росло возле перил – так я впервые увидел паслен и тщательно объел все ягоды, до которых мог дотянуться, это я потом прочитал, что он ядовитый, а тогда съедалось все, что можно было разжевать. А зимой нам показывали и давали потрогать снег – в Евпатории он редкость, его сгребали с подоконника и даже лепили крохотных снеговиков.

Поскольку перемещения в пространстве в эти годы были незначительными, у меня совсем атрофировалось чувство перспективы – мы ведь не помним, что оно не врожденное, а дается практикой. В центре Евпатории, например, есть большая церковь, она была действующей, кажется, все годы советской власти, но поскольку я понятия не имел о церквах и их архитектуре, она с нашей веранды казалась мне игрушечным дворцом восточного падишаха, о каких нам воспитательницы читали сказки. В одной из таких сказок кто-то умер, воспитательница в замешательстве стала объяснять, что такое смерть, и соврала, что люди живут до ста лет. Меня это тогда нисколько не беспокоило, я боялся не смерти, а того страшного, который жил под койкой, куда заглянуть самому не было никакой возможности, а взрослых даже просить не пытался, трепетал услышать ответ. Вроде крысы, у них была плохая репутация, а настоящих я до той поры не видел. С тех пор как увидел, вполне к ним расположен, никаких претензий.

С веранды было видно море, но идеи горизонта тоже не было, и море казалось вертикальной полоской там, где небо упиралось в земной круг. На самом деле море было недалеко, и было видно, как в него заходят люди и плавают в нем, и приходилось ломать голову, как можно заходить в такое вертикальное, как будто в стенные обои.

Перспективы не было не только пространственной, но и временной. Не было самой идеи возраста, мы ведь там были практически все одногодки, дошкольники, и мир делился не на возрастные категории, а просто на две половины – лежачих детей и ходячих взрослых. Эти последние, впрочем, тоже делились на две части: постоянную, персонал санатория, и переменную, родителей, которые иногда приезжали с конфетами и игрушками. Отношение к этим родителям, как ни печально, было прохладное и очень потребительское, сравнивали передачи – у кого игрушки лучше. Одна нянечка, приметив мою мать, сделала свои выводы и потом при всех детях ласково поддразнивала меня – дескать, какой Алеша у нас хорошенький еврейчик. Я был симпатичное дитя и к похвалам привык, но «еврейчик» озадачивал.

Однажды какая-то из воспитательниц заговорила о возрасте, и я спросил, сколько мне лет. Оказалось, четыре с половиной, но было совершенно непонятно, хорошо это или плохо и что с этим делать. Нам ведь, кстати, и рост не помню, чтобы измеряли, для горизонтальных он значения не имеет. Про возраст я сразу забыл до самого начала школы.

С какого-то времени нас стали вывозить на летние месяцы к морю в открытые павильоны, тогда я понял, как оно устроено. Нас даже иногда клали в воду у самого берега, можно было там подрыгать ногами и похлопать руками. А однажды поднялась буря, самая настоящая и, как я понимаю, грозившая реальной опасностью, нас принялись в панике эвакуировать в корпус, а я ликовал, надеясь остаться на мостике последним, и под одеялом потом читал с заныканным фонариком «Таинственный остров». Я, впрочем, забегаю, сначала мы пошли в школу. Читать я выучился еще до школы, собственноручно, спрашивая у взрослых про незнакомые буквы, но тогда еще по складам, и был очень уязвлен при поступлении в первый класс, когда там оказался один мальчик, читавший лучше меня. Мы с ним по очереди читали остальным детям вслух книжку про каких-то советских матросов в каком-то плавании социалистического труда, но мое чтение народу нравилось меньше.

Школа началась так. Первого сентября нас из нашей «салатной» палаты, то есть достигших призывного возраста, перевезли в «сиреневую» вместе с другими незнакомыми детьми, и там учительница Мария Львовна стала учить нас грамоте и арифметике. Сейчас убей не вспомню, как мы лежа управлялись с перьями и чернильницами, но как-то управлялись, и хотя мои фиолетовые мне нравились, я до зубовного скрежета завидовал М. Л. – у нее были красные, которыми она нам ставила отметки. Я страстно возжелал и себе такие, даже поставил вопрос перед родителями в ходе очередного свидания, но М. Л. воспретила. Ну а дальше было как у всех, включая прием в пионеры, опять же горизонтально, до самой выписки. Я стал жадно поглощать книжки, какие попадали под руку – кроме упомянутого Жюль Верна попал еще Гаршин, я был очень впечатлен, но слово «проститутка» долго оставалось загадкой. Я завел скрупулезную тетрадку со списком прочитанных книг и, когда он превысил полсотни, ликовал как дитя, да ведь и был дитя. Одна воспитательница, видя мой энтузиазм, обещала принести мне свою любимую книгу «Это было под Ровно» – я был безумно польщен, но расслышал как «это было подробно» и терялся в догадках. Оказалась какая-то мутотень про партизанские подвиги, я так никогда и не сумел полюбить этот жанр.



Поделиться книгой:

На главную
Назад