Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Казенный дом и другие детские впечатления (сборник) - Леонид Моисеевич Гиршович на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Очень, очень странно! – сказал он. – Но если ты не Мэри, и не Кейт, и не Джесси, то у тебя должно быть какое-нибудь совершенно удивительное имя! Может быть, ты Кристина-Клеменция?

Девочка не шелохнулась.

– Или даже Маргарита-Юлалия! – сказал он.

У него начали затекать лодыжки, и он сел прямо на разукрашенный попугайчиками ковер.

Девочка не шелохнулась.

– Дарлина-Сю? – спросил он.

Метод явно не работал, девочка не вовлекалась в игру.

– Ипполита-Ди? – спросил он, теряя надежду. – Аннабель-Ли?

Девочка резко вскинулась и изумленно посмотрела на него огромными темными глазами.

Ирина Нахова. Сирота[24]

Меня зовут Ира. Мне 62 года. Я – сирота. Мама умерла в 2009 году, папа в 2006, бабушка Шура в 1991, а дедушка «Ка», Георгий Николаевич, – в совсем далеком 1967-м. Сиротой я стала довольно рано, лет в 12, когда обнаружила паспортное существование своей единокровной сестры Люси, которую родители от меня скрывали: обделили! забрали то, что мне законно принадлежит!

А может быть, когда разлюбила своего обожаемого «Ка»? Старика и ребенка перестали объединять общие интересы. Ребенок вырос из детства. Смерть деда прошла для меня вполне безболезненно, умер он в больнице, уже мной разлюбленный. Наша двухкомнатная квартира стала свободней и просторней. Я стала жить в комнате только с бабушкой, а не втроем с бабушкой и дедушкой.

Или еще раньше, когда в первом классе, в расставленной бабушкой для толстого ребенка пачке и купленных по этому случаю пуантах, неуклюже танцевала «золотую рыбку», а Юра Рыбальский накидывал на меня сеть, разом прекращая мою балетную карьеру? Я впервые осознала нелепость и позор происходящего. Отчуждение от теплой толпы одноклассников, от школы, от учителей – отпустите меня отсюда, я не хочу в школу, хочу на 42-й километр, на раскладушку, под одеяло, читать про Бэмби в книжке с ударениями или нестись вместе с Хансом и Гретель по каналам Голландии на серебряных коньках – прошло благополучно. Я навсегда потеряла чувство коллективизма, еще не приобретя его.

Вчера мне приснился сон. Утренний, на всю жизнь. Сон космической обездоленности. Донская, я приезжаю навестить родных после долгого отсутствия. Все на месте, кроме дедушки. Его отдали в дом престарелых. «Бабушка, когда ты видела дедушку?» – спрашиваю я у бабушки, которая сидит на своей постели. «Очень давно», – отвечает бабушка. Я начинаю искать телефон в этот дом престарелых, чтобы позвонить. Звоню матери на работу – она начинает объяснять мне, что теперь таких домов много, и у дедушки отдельная комната, но только один телефон, и она тоже там давно не была, мобильный дедушке трудно набирать, и поэтому у него его нет. Я говорю, что есть же телефоны с большими кнопками, вспоминаю Анину маму Марию Евгеньевну. Она же звонит, набирает. Пока я говорю с матерью по телефону, который стоит в большом коридоре на тумбочке под зеркалом, я вижу, что без меня сделали новые антресоли и дверцы покрасили в салатовый цвет. Полуодетый отец выходит из своей комнаты и по стремянке поднимается к этим новым антресолям. На небо, что ли, он лезет? На самом деле он подслушивает, о чем я говорю с матерью. Потом появляется мама и говорит, что поедет к дедушке завтра. По ее зеленому, открытому и виноватому взгляду я понимаю, что ее мучает совесть. Она – молодая крашеная блондинка.

Родители были люди пугливые и осторожные, что и привело их к верхним ступенькам советской профессиональной лестницы. Однако должности и звания от страха не избавили. В маме этот страх пребывал откровенно. Он жил в ее светлых виноватых глазах, постоянно фонил во мне тревогой и гнал меня прочь от нее. Мама могла считать себя сиротой с большим основанием: ее отца, моего кровного деда Кузьму, забрали ночью в мамином подростковом присутствии в1937-м. Больше она его не видела.

В отце на поверхности страха не было: он успешно и, кажется, легко умел убеждать себя в господствующих теориях и взглядах, делать их своими и поэтому иметь нужные суждения. Это делало его уверенным в себе, легким в общении, не обремененным депрессией балагуром с набором пошлых острот и анекдотов. С близкими же папа общаться не любил, ничего нового и захватывающего в них не видел, покорять было некого. «Отстаньте от меня» и «Не мешай, я работаю» – и дверь в его комнату-кабинет-спальню закрывалась. А иногда и на ключ. Мы были вынужденными соседями в тесной коммунальной квартире, покуда папа писал философско-любовные стихи молодым университетским особам или сочинял полупорнографическую повесть «Диоген Синопский». Выбор героя говорил о том, что и в очень стесненных обстоятельствах можно быть гением. Правда, папа забывал о том, что Диоген обладал бескомпромиссной свободой слова. Балагурство ушло только в последние годы жизни, а филологические навыки оставались до самого конца: находясь в больнице, папа, пытаясь последними силами зацепиться за ускользающую реальность, ежедневно исписывал бисерным почерком крохотные бумажки. Повторяющиеся записи – имена и телефоны родственников, кому надо позвонить, и таки всплывшие на поверхность страхи. Милейший лечащий доктор Александр Иванович представлялся папе начальником тюрьмы, в которой он, папа, сидит. Это верное осознание реальности пришло к папе только в 2004 году.

Подготавливая меня к сиротству жизни в СССР, мама учила меня врать с малолетства.

В школе нельзя было говорить, что папа еврей, а дедушка был врагом народа. Родители также хотели обезопасить меня и от еще вполне молодых и здравствующих родственников. Сестру мою Люсю я обнаружила самостоятельно в 12 моих лет, роясь в запретном отцовском, запертом на ключ письменном столе. В его паспорт, где стояла срамная пятая статья национальности, была внесена дочь Людмила от папиного первого брака. Я была крайне оскорблена решением родителей лишить меня сестры, о чем им с возмущением и доложила.

Много о чем не стоило говорить. Родители прятали от меня незначительный самиздат – откуда они его брали, неизвестно, да и пленки Высоцкого, Окуджавы и Азнавура проигрывались довольно тихо.

Заповедь «Не верь, не бойся, не проси» у мамы превращалась в отредактированный вариант: «Не верь». Мама работала редактором в издательстве и уж точно знала, что можно было говорить, а что нет.

Мамины уроки не проходили даром: каждый год в школе я получала похвальные грамоты за примерное поведение и успехи в учебе, что не составляло никакого труда. Большую часть учебного года я сказывалась больной, маминым почерком писала записки учителям и вольно разгуливала по Москве, покупая дефицитные билеты на Таганку и к Эфросу на Малую Бронную. В свои 12 лет я выглядела на все 18, акселерация брала свое. Тетеньки в театральных киосках и кассах придерживали для меня билеты. Они были не очень дорогие: 1 руб. 20 копеек. Культура была доступна.

Люди учились читать между строк и понимали, на что намекает автор. «Эй вы, встречные, поперечные! Тараканы, сверчки запечные! Не народ, а дрохва подбитая. Русь нечесаная, Русь немытая! Вы послушайте новый вольный сказ, новый вольный сказ про житье у нас. Первый сказ о том, что давно было. А второй – про то, что сейчас всплыло», – вопил Высоцкий строками Есенина на сцене Таганки в 1967 году, бросался на цепи, звонил в колокола и погружал 12-летнего подростка в катарсическое состояние восторга.

Сделало свое гиблое дело и литература. Книжки стояли у папы на полках сплошной круговой обороной, но всегда можно было обнаружить слабое звено. Тринадцатитомный красный коленкоровый Маяковский стоял на верхней полке стеллажа, до него можно было дотянуться только встав на спинку хлипкого кресла. Благополучно спустившись на пол с добычей, можно было с наслаждением маршировать под собственное оглушительное декламирование: «Разворачивайтесь в марше! Словесной не место кляузе. Тише, ораторы! Ваше слово, товарищ маузер. Довольно жить законом, данным Адамом и Евой. Клячу историю загоним. Левой! Левой! Левой!» Советская классика призывала к восстанию и неповиновению.

Страну, место проживания не выбирали. Выбора не было или он был крайне скуп: только сыр и колбаса, да и то если повезет. Выбирать можно было друзей. И это были избранники души, братья по сиротству и неверию, бесценные подарки свободы. Как люди находили друг друга, для меня остается загадкой. Но это происходило, да и сейчас происходит, правда, редко.

В СССР сомнения и неверие в существующий порядок превращали индивидуума в «безродного космополита» и сироту. Ты мог быть либо своим, либо чужим.

Я, впрочем, никогда не чувствовала ущемленности от собственного сиротства и до сих пор с гордостью называю себя космополитом. Безродным ли? Сияющие из тьмы старых фотографий лица эманируют присутствие небытия. Это отпечатки того, чего уже больше нет, и мне оставлены эти свидетельства прошлого с тем, чтобы разгадать все то, о чем мне никогда не рассказывали, пытаясь избавить меня от тяжести памяти и судьбы этого места. Сироты – это путешественники, историки и хранители памяти, всегда в поисках родителей и родственников.

Папа и мама были одинаково успешны, избрав противоположные тактики выживания. Мама – «Ври», отец – «Верь». Видимо, так управлялись с этой задачей и другие миллионы: ври или верь. Исчезали люди, которые не верили, не врали и не молчали.

Может, и художником я стала благодаря вранью. Свои фантазии, то есть вранье, художник воплощает на плоских поверхностях и старается эти поверхности сделать реальностью. Врет по полной, с убеждением, предвосхищая виртуальный мир фейковых новостей. Моя вина, скажу я. Отсюда обратная задача – возвращение к реальности.

Я не хочу быть похороненной с моими родителями или прародителями. Я не хочу очутиться в тесном коммунальном пространстве Донского кладбища. Мне хотелось бы присоединиться к супу ДНК вместе с накатывающими волнами океана, вдоль которого я часто хожу, ищу и нахожу в нем смысл нашего сиротского существования.

Леонид Гиршович. Человечество: План Б[25]

– Еще одно усилие, и у вас вырастут крылья, я их уже вижу.

– Может быть, только это очень тяжело, когда они растут, – молвил Ваня, усмехаясь.

Михаил Кузмин, «Крылья»

Пятнадцатилетний Олекса стоял на кромке выутюженного волною песка, с которого постоянно исчезали следы его босых ног. Вот-вот в слепящем янтаре зачернеет доисторическая мушка: трехсотлетней давности биплан.

Родители никогда не брали его на небо, и оттого твердо стоявший ногами на земле Олекса был лишь сторонним свидетелем их парения. Он сознавал, что ему не дано крыльев, их крыльев, – и малодушно испытывал чувство облегчения: слышал, что это очень тяжело, когда они растут. Боясь причинить родителям боль, Олекса был щедр на знаки восхищения и любви, отчего они часто бывали нарочитыми.

– Хэй! Человек на необитаемом острове! Сюда! – сорвав с себя красно-белую тельняшку, Олекса примется размахивать ею.

Эту игру – в потерпевшего кораблекрушение – родители придумали, когда только взяли его в семью. Олекса давно уже не сирота карпатская с замершим, как ящерица на стене, взглядом: вдруг ящерица метнется в сторону. Спору нет, лучше быть детдомовцем среди чужих садов и парков, чем донором своих внутренностей на родине. Но в мире садово-парковой культуры детдомовским сорнякам всегда грозит прополка, детдом есть детдом, а дом есть дом. Вот и размахивал он изо всех сил своей красно-белой маринеской:

– Ахой! Человек на необитаемом острове! Сюда! (Сейчас они прилетят и усыновят его.)

Маленькому, ему это страшно нравилось, теперь же выглядело глупым, бесстыдным. Однако поневоле приходилось участвовать в этом семейном параде гордости. Вздох.

– Это вы Человек на необитаемом острове?

– Да.

– Мы здесь, чтобы вас спасти. Друг Энцо, мы у цели.

– Это он, Человек на необитаемом острове? – спрашивает Энцо. – А почему он без майки? Замерзнет.

Олекса на ходу натягивает на себя красно-белую тельняшку.

– Вот мы вас сейчас накормим, напоим и обогреем. У нас есть травяной чай с горы Килиманджаро. Есть у нас и козий сыр с острова Патмос со следами зубов Иоанна Богослова. Черный хлеб есть с кориандром, испеченный русскими монахинями в память о картечи, которая четыреста лет тому назад рассеяла на Бородинском поле конницу Мюрата. Так что не пеняйте нам, Человек На Необитаемом Острове, если он немного зачерствел.

– Что ты такое говоришь, Энцо! Бородинский хлеб не черствеет никогда. Ужин на столе, Человек На Необитаемом Острове. Кушайте на здоровье. Здоровее пищи нет.

Олекса предпочел бы африканскому травяному чаю «афри-колу», древнегреческому сыру – чипсы с майонезом, черному хлебу, испеченному по рецептуре русских монахинь, порцию попкорна – как у Джованны. Но он даже заикнуться о ней не смел. Иначе… иначе… даже подумать страшно, что иначе.

Энцо Бенци ошибался, верней, как это часто бывает, обманывал себя, говоря: «Если отец-одиночка растит мальчика, на этого мальчика всегда будут показывать пальцем, а если супружеская чета – без проблем». Энцо наивный человек: отец ли одиночка, супружеская ли чета, обозначенная в сертификате об усыновлении как «родитель a» и «родитель b», – все это решительно не играло никакой роли для тех, кто практиковал смешанный брак. В глазах натуралов Олекса не мог не следовать заразительному примеру усыновившей его четы – а то с чего бы им было его усыновлять? Станет тебе селезень кукушонка ростить.

Вот и стал Олекса белой вороной, еще одним из группы риска – мишенью для ботинка, которым в него запустит сверстник с Баальбекстраат: «Ихса!» («Пфуй!»). Для этих Олекса «нехаляльщик» вдвойне: и как кяфир и как гей. Туда ему лучше не ходить. Не полагаться же на шариатскую полицию, в самом деле. Полис де мёрс, как она именовалась (полиция нравов).

В годовом тесте был такой вопрос: «Современником кого ты предпочел/а бы быть? Клеопатра, Саладин, Королева Марго, Леди Ди, Че Гевара, Надежда Савченко, Файруз, Амина, королева Заззау, Иисус Христос». Все хотели водить компанию с Иисусом Христом, петь: «Джезус Крайст! Суперстар!» Двое отстающих в музыкальном развитии предпочли Войну за Независимость и щелкнули Амину, королеву Заззау.

Но Олекса не витает в облаках, а мыслит здраво: переместиться в прошлое – спасибо. Он уже был однажды перемещенным лицом (displaced person или проще «ди пи»). А быть перемещенным что в места не столь отдаленные, что во времена не столь отдаленные – разницы никакой. Вдруг он там заболеет или уколется шипом снежаты пурпурной и у него начнется гангрена?

– Человек с ограниченными конечностями отошел в прошлое, – молвил Олекса, усмехаясь. – А когда-то таких было полно, без рук, без ног на бабу скок.

На это сэнсэй выключил его – по-старому, выгнал из класса.

А что он такого сказал? Сэнсэй совсем малость того. Безногих давно уже нет, а надо говорить: «Человек с ограниченными возможностями на бабу скок».

Олексу чаще других выключали за политбестактность. Вырвется не то слово – «исламист» вместо «исламей» – иди гуляй.

Ну и пойдет – к Джованне. У Джованны трое маленьких ребят, погодки от восьми и ниже. («Ой, погодушки мои, распогодушки», – поет Джо, смешно передразнивая Зыкину.)

Раз Олекса поставил ногу на скамейку – отстегнулась резинка – когда рядом опустился ё-мобиль, на одном из воскрыльев киноварью выведено: «Джо Мэтчем».

– Куда ты, кукушонок? – спрашивает Джо.

– Куда-куда – на кудыкину гору.

Грубоватый подросток, которому вдруг рукава стали коротки. Не знает, что делать с руками. Впрочем, у Олексы они были заняты веслом. Все обучающиеся гребле ходят с веслом, вот почему перед каждым яхт-клубом стоит девушка с веслом.

– Твои же родители воздухоплавающие – не водоплавающие, зачем тебе весло?

– Они это они, а я это я, – Олекса пользовался любой оказией, чтобы дать понять: он из другого теста. Только в это мало кто верил. («Станет тебе селезень кукушонка ростить».)

– Тебя Олексой зовут? Интересное имя: кому женское, а кому мужское. Как и мое. Я – Джо.

– Олекса мужское имя. Олекса Довбуш – национальный герой гуцульского народа.

Олекса втрескался в Джо, это было его первое касание женщины.

– Яна, Жаннет, Джо – как твоей душеньке угодно. Прошу меня любить и жаловать.

Джо была любопытная: и о чем разговаривают дома, и как он их называет, и спит ли он вместе с ними или вразножопицу? Услыхав, что врозь, была страшно разочарована:

– Милый лжец, такого не бывает.

– Да нет, правда. Твои дети тоже с тобой не спят.

– Сима и Яфа нет, а Хамон прибегает по ночам. Но с Хамоном – другая песня.

И долго еще не верила, все хотела услышать детали, потому что дьявол – это великий бог деталей.

– А едите что?

– А едим мы древнегреческий козий сыр, а еще бородинский хлеб с кусками шрапнели. А пьем кенийский травяной чай. Здоровей пищи нет.

– А у меня еда, которой «нет тебя вреднее», – она улыбнулась – улыбкой обольстительницы. – Помфриц с майонезом, попкорн и афри-кола. И сиропные медведики. Ням-ням – никому не дам. Только если хорошо попросишь.

– Классный ё-мобиль, – сказал Олекса, то ли оставаясь в теме, то ли меняя ее. – А почему киноварью?

– Потому что у меня кровь горячая. Ты хочешь, чтоб я писала свое имя зеленкой, как другие?

Джо привела обладателя длинного весла к себе – угостить «чем бог послал».

– Трехэтажный, – сказал Олекса, оглядываясь по сторонам. – Ну ты даешь, Джо.

– Трехуровневый, дурачок. Трехэтажный бывает…

Вывеска над дверью врала: «Грот Дианы».

– Грот-мачта, – молвил Олекса, усмехнувшись. – Откуда у богини грот?

– А ты сообразительный, хватаешь все на лету. Как мой Сима.

Появился Сима – по первому требованию.

– Ангела вызывали? – и убежал. («Ангела вызывали?» – сериал, которым засматривались все дети.)

Олекса представил себе цирковую собачку: как она, подлетев на два метра, хватает кусочек сахару.

– Цирк! – сказал он.

– Хочешь пива? Ну… раз, два, три…

– Кто пьет пиво, тот писает криво.

На «Евровизии» победила Кончита Меркадо с шутливой песней-шансоном «Писсуар де Пари». Это оттуда. С музыкой Олекса был на вы: песен не помнил, «Евровизию» называл «Еврофизией».

– Мне жаль тебя. Песня выражает словами то, что у тебя на душе. Когда Зайованка спела «Боже, какой мужчина! Хочу иметь от тебя сына!», знаешь сколько женщин сразу обратилось в Страсбургский собор с просьбой прислать биоматериал президента СЭВ (Союз Эвразийских Витязей).

– Что я, виноват, что мне слон на ухо наступил? – он жалобно улыбнулся, но сочувствия не встретил.

– Конечно, виноват, – сухо сказала она. – Сима, ну что ты прячешься? Или выходи с поднятыми руками, или открою огонь.

Выходит с поднятыми руками.

– Я Сима, прошу меня любить и жаловать.

– Ну, хорошо, молодец. Хочешь знать, как выглядит человек после того, как ему медведь на ухо наступил?

Какая-то обидная нотка в этом послышалась.

– Не медведь, а слон, надо говорить, – поправил Олекса.

– Кого ты учишь? Я произвела от себя три народа. У семилетнего Сима над верхней губой уже чернеет усик, Яфет обещал стать красою полнощных стран. И третий, Хамон… да вот он! Легок на помине. Хамончик!.. Это мой Хамон, он писается ко мне в кровать со страшной силой… Что ты испугался, чумазенький? Дядя добрый.

Джованна была прелесть: живая, умница, но главное, она была женщиной. («Олекса Довбуш, готов ли ты взять в матери эту женщину?» – «Да».)

– Ты что, сама их рожала?

– Да ты что! Представь себе, малыш: я, как какая-нибудь Фатима, хожу, переваливаясь, с забинтованными ногами. Я цыганку одну брюхатила.

Продев кисть в его локоны и держа на ладони его затылок, как державу, а скипетр сжимая в другой руке, она пропела низким грудным голосом:



Поделиться книгой:

На главную
Назад