Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Большое сердце маленькой женщины - Татьяна Булатова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Чё поперек дороги растележилась? Здесь люди ходют! (К «людям» Танька, видимо, не относилась.) Ничё не думают, никого не боятся, в церкву не ходят… – Похоже, старуха собиралась высказать все, что накипело. – А придут, так не по-христиански, голова не покрыта, стоят в портах…

«В церкву», – царапнуло Егорову, и она мысленно поблагодарила старуху за подсказку. Следующая координата ее пути определилась максимально точно: Танька вышла на остановку, дождалась трамвая и поехала в храм.

В церкви было пусто, от одного кандила к другому переходили несколько свечниц. Егорова подошла к одной из них и спросила, может ли кто-нибудь принять у нее требы и продать свечи.

– Чё ж не может? Может, – еле слышно ответила свечница и, не оглядываясь, пошла к церковной лавке. – Заказывайте, – упредила она Егорову и протянула ей два листочка, обрамленных рамкой и помеченных сверху красным и черным распятиями. – О здравии, об упокоении, – напомнила она.

– И свечи, – попросила Танька.

– И свечи, – эхом отозвалась та, назвала сумму и, не дождавшись, пока прихожанка рассчитается, вновь подалась к кандилу, чтобы завершить очистку от восковых потеков.

Проводив свечницу взглядом, Егорова наконец-то сосредоточилась и записала на листочках нужные имена. «Мама», – подумала она в первую очередь и зажмурилась, пытаясь удержать слезы. Потом поняла, что бесполезно, что вошла в то редкое состояние, когда любая мысль звучит как откровение и заставляет сердце плавиться от печали. «Как же мне трудно, как трудно, Господи!» – всхлипнула Танька и зажала рот рукой: рыдание рвалось наружу. «Зачем? Вот зачем все это?» – билась в ее сознании мысль, лишавшая покоя, мешавшая сосредоточиться на главном, на том, ради чего приходят в храм, – на спасении и очищении души.

Егорова аккуратно положила листки об упокоении и здравии на прилавок и побрела по храму в поисках иконы Казанской Божией Матери. Пока искала, рассмотрела все иконы, внимательно прислушиваясь к внутренним ощущениям – возле некоторых замирало сердце, а потом обливало жаром. «Душа – в рай», – бормотала себе под нос Егорова, не задумываясь над тем, как выглядит со стороны. Храм на то и храм, чтобы говорить с Богом, не оглядываясь на людей.

Перед Казанской Танька замерла, почтительно поклонилась и хотела было прочитать молитву, но не смогла: ни одно слово не выговаривалось. Она судорожно начала вспоминать прежде неоднократно произнесенный текст, но тщетно – на нее спустилась неведомая ей ранее немота. Хотя нет, нечто подобное она уже испытывала во сне, в кошмарном сне, когда пытаешься закричать, а ничего не получается, только рот на разрыв в беззвучии и судорога бессилия по всему телу. В замешательстве Егорова попятилась, рискуя сбить напольный подсвечник, стоявший у соседней иконы.

– Стой, – бросилась к ней свечница и удержала кандило на месте. – Стой, что ты! – Голос ее вновь стал тишайшим. Танька посмотрела на нее как безумная. – Стой. – Та взяла Егорову за руку и встала рядом. – О Пресвятая Госпоже, Владычице Богородица! Со страхом, верою и любовию… Повторяй за мной! – прошептала свечница, не выпуская егоровской руки. (Танька затрясла головой.) – Со страхом, верою и любовию… – снова произнесла женщина и искоса бросила взгляд на онемевшую Егорову.

– Со страхом, – еле выдавила Танька и вновь замолчала.

– Верою, – подсказала свечница.

– Верою, – повторила за ней Танька.

– И… любовию…

– И любовию…

Егорова знала эту молитву с детства, вслед за матерью называла ее одной из самых сильных, а что теперь? Стояла, как парализованная, с величайшим трудом произнося хорошо известные строки. Потрясенная случившимся, Танька благодарно посматривала на свечницу, стараясь в точности копировать движение ее губ, руки, поднятой в крестном знамении.

– Свечку-то поставь, – прошептала ей на ухо свечница и сделала шаг назад. – Поставь, милая, не бойся!

От слова «милая» слезы хлынули из Танькиных глаз с новой силой.

– Поплачь, поплачь, – погладила ее по плечу свечница и поклонилась. – Прости, если что не так.

Егорова остолбенела.

– Да за что же?

– За все прости, – смиренно попросила свечница и тихо добавила: – А икона Илии Пророка – там. – Она указала рукой на соседний придел. – Помолись ему, милая, тревога-то и отхлынет, а сердце очистится.

«Илья!» – про себя ахнула Егорова, почувствовав, как моментально высохли слезы. «Все правильно!» – возликовала она и, преисполненная благодарности, бросилась к свечнице, но той и след простыл – Танька стояла в храме совершенно одна, только теперь ее одиночество не пугало, она была спокойна, потому что знала: ее путь верный, муж и дочери живы и здоровы, а Илья…

«А тут уж как Бог даст», – философски изрекла себе под нос Егорова и, бросив мелочь в медную церковную кружку, вышла из храма, полная сил и уверенности.

Примерно с такими же чувствами покинул свою комнату и Русецкий в поисках эликсира хорошего настроения, подпорченного Танькиным вмешательством в его личное пространство.

Он много думал сегодня, потому что встреча с Егоровой в который раз за эти три дня лишила его покоя. Но дело даже не в этом: Танька не просто разрушила привычное спокойствие, она отняла волю Ильи, втянув в какие-то мистические манипуляции чуть ли не с огнем и мечом, заставив сидеть дома, довольствоваться подачками. Даже попрошайничество в хлебном магазине казалось не таким унизительным, как помощь старого товарища. Причем добровольная. Пришла – принесла – накормила – напоила. И ничего взамен. Ну ладно – ему, а ей-то какая польза?!

Рузвельт, в сущности, никогда прежде не измерял отношения с людьми категорией выгоды. Не был расчетлив. Скорее он напоминал ребенка, инстинктивно чувствующего того, кто способен одаривать. Стоя в предбаннике хлебного магазина, Илья никогда не протягивал руки, не произносил ни одного жалобного слова. Довольствовался тем, что дадут. Для этого у него в ногах шапка и лежала. Одинаково радовался и булке, купленной сердобольной старушкой, и горстке мелочи. Мелочь, кстати, чаще всего бросали молодые люди, не глядя, как монетки в бездонный бассейн, не столько по зову сердца, сколько отдавая дань традиции, – нищим положено подавать! На лицах молодых людей Илья часто обнаруживал выражение брезгливости, которое для него служило знаком: дадут! Обязательно дадут, высыплют в его шапку горсть мелочи. Они, эти молодые, словно откупались от него. Почему? Может быть, потому, что у него на самом деле была высокая миссия – всем своим видом он подтверждал их полную состоятельность, благополучие и собственную никчемность. Полную. Особенно по сравнению с ними.

Танька не принадлежала ни к пожилым, ни к молодым, но она тоже подала ему милостыню, щедрую, обильную, то есть пожалела. А жалость – страшное чувство, страшное по скрытым в нем возможностям. Это наркотик, который опьяняет и требует повторения доза за дозой. Жалость утверждает неравенство, жалость дает власть. Но он, Илья, не даст Танькиной жалости власти над собой. И самой Таньке тоже не даст! Она не сможет контролировать каждый его шаг! Он сам себе хозяин!

«Вот так-то!» – бормотнул Рузвельт, взявшись за ручку входной двери, но не успел шагнуть за порог, как услышал за спиной «Иля!» с ударением на первый слог. Возле своей комнаты стояла Айвика. Как обычно молчаливая, она махнула ему рукой и скрылась.

Дважды Илье повторять было не нужно: не заходя внутрь, он заглянул в комнату и обнаружил там Айвику, стоящую возле стола с выражением лица строгого и верного часового.

– Что случилось?

– Зачем идти? Все есть, бери. – Айвика сделала шаг в сторону, и взору Русецкого предстала оставленная Танькой бутылка водки.

– Это что? Мне? – не поверил Рузвельт. – А что за праздник?

– Нельзя на улицу ходить, – строго сказала ему Айвика, добавив для отвода глаз: – Скользка.

Илье этого было достаточно. «От добра добра не ищут», – решил он и протянул руку, Айвика передала ему бутылку, но порога своей комнаты не перешагнула, словно боялась чего-то.

– Хотите со мной? – Русецкий постучал пальцем по стеклу. – У меня даже огурцы соленые есть. – Ему было легко угощать Танькиными дарами.

– Спасипа, – тихо произнесла соседка и для пущей убедительности пару раз отрицательно качнула головой.

Надо сказать, от ее отказа Илье не стало ни холодно ни жарко. Все складывалось как нельзя лучше. Вот оно, «чудное мгновение»: «Передо мной явилась ты!..» Под это «ты» с легкостью подходила и Танька, и Айвика, но на самом деле – это место было отдано другой «женщине», приятно холодившей руки и обещавшей часы бездумной радости и покоя. В их предвкушении Рузвельт глотнул полстакана и, к собственному изумлению, больше не смог. Померещилось, что во рту пена, того и гляди выползет наружу. Напуганный, он подошел к висевшему на стене небольшому зеркалу, открыл рот – чисто.

«Чертовщина какая-то!» – храбро улыбнулся Илья своему отражению, высунул язык и обмер: из зеркала смотрел Другой, похожий на него самого как две капли воды, но другой. Не такой яркий, что ли. Русецкий лихорадочно протер глаза: все в порядке. «Померещилось!» – убедился Илья и вернулся к подоконнику. Сделав еще пару глотков, остановился – водка не лезла в горло. Не хотелось! Впервые за столько лет Илья мог сказать об этом совершенно осознанно! «Такого не может быть!» – с тоской подумал он, быстро оценив, чего может лишиться. «Это временно», – успокаивал он себя, а в голову лезло всякое. Вспомнился почему-то Витька Нагорнов – доисторический свидетель его школьных успехов, можно сказать, конкурент, претендовавший, как и он, на первые места, но всегда почему-то оказывавшийся вторым. Витька ненавидел его, счастливчика, искренне полагая, что все успехи Ильи – это результат отчаянного везения. Признать, что соперник прикладывает хоть какие-то усилия к тому, чтобы стать первым, Нагорнов был не в состоянии: со стороны казалось, что Русецкому все дается необыкновенно легко. Это казалось Витьке несправедливым, он и не догадывался, что люди могут быть наделены разными способностями. В способности Ильи он просто-напросто не верил, точнее, не хотел верить, потому что его опыт свидетельствовал об обратном. Всего в этой жизни, он, Витька Нагорнов, добивался огромным трудом, усердием и злостью. Так учила его мать, брошенная мужем несчастная женщина, скрюченная какой-то страшной болезнью. Вот ей Витька верил, она точно знала, что говорила. «Ты рожден для другой жизни», – убеждала мать, делая для сына все возможное и невозможное.

Илья вспомнил ее, тяжело опиравшуюся на костыль, подволакивающую ногу. В школу она приходила довольно часто, всегда по одной и той же причине: защитить Витеньку, восстановить справедливость, наказать нерадивых, взять то, что положено. Эта женщина смело бранилась с директором и завучами, без стеснения пуская в ход собственную инвалидность, грозила предметникам, отчаянно выговаривала обидевшим ее сына ученикам. А потом она перестала приходить в школу, поговаривали даже, что добрую половину года Витькина мать проводит в больнице. Да и, кстати, нужда в этом отпала: к классу десятому Нагорнов окончательно превратился в злобное, наглое животное, смело забирающее себе то, что причитается. А еще Рузвельт вспомнил, что Витька никогда не конфликтовал с ним в открытую, даже при входе в класс протягивал руку. Ладонь, помнится, была шершавой, с мозолями у основания пальцев – наверное, следы от турника или штанги. Нагорнов шел с Ильей ноздря в ноздрю, незаметно для себя повторяя каждый шаг соперника, даже вуз выбрал тот же – МГИМО…

«Интересно, поступил?» – озаботился Рузвельт и попытался вспомнить, не долетало ли до него каких-нибудь сведений. Последний раз, помнится, он видел Витьку на похоронах своей матери, такого же угрюмого, как обычно. Удивился еще: откуда он тут взялся? «Береги себя», – сказал ему тогда Нагорнов и как-то небрежно и снисходительно похлопал его по плечу. Больше из прошлой жизни Илья практически ничего не помнил, да и эта сцена всплыла совершенно неожиданно. Но тем не менее зацепила и заставила развиваться мысль в определенном направлении. Русецкий не мог припомнить, был ли Витька на встрече одноклассников. А если даже и был, то кто может гарантировать ему, что не спрятался за чужими спинами, не отвернулся, лишь бы не подавать руки хроническому неудачнику по имени Никто и Никак? Никогда прежде Илья не чувствовал неравенства. Усыпленный философией жизни как «изящного нуля», поиском гармонии в «комнате без третьей стены», веривший в какой-то особенный раструб открывшихся перед ним возможностей, Рузвельт полагал, что все в его жизни устроено правильно. Свое существование он называл сущностным, экзистенциальным, ибо оно не было связано с погоней за славой, деньгами, успехом. Русецкий мнил себя «аристократом духа», находя отдохновение в чтении и размышлениях, а на деле был нищебродом и тунеядцем в одном лице. «Почему я этого раньше не видел?» – растерялся Илья, а потом вновь метнулся к зеркалу. Отражение оказалось прежним – узкое лицо, неухоженная клинообразная длинная борода, перебитый у переносицы нос. Никаким аристократизмом здесь и не пахло.

Свое открытие Русецкий переваривал медленно, уговаривая себя подумать, не торопиться, найти причину, способную объяснить зигзаги его судьбы. Осторожно, словно крадучись, он двигался по волнам собственной памяти, не переставая удивляться тому, как прихотливо подсовывает она ему лица и сюжеты: Танька, Нагорнов, его мать, заведующая хлебным магазином, Айвика, какие-то мальчики и девочки детсадовского возраста, Вагиза, Ольюш… А ведь совсем недавно все было по-другому: каждый новый день затертой монеткой проваливался в копилку жизни, ничего не обещая, лишь подтверждая постоянство заведенного уклада. И он был прекрасен, этот уклад, потому что был замкнут на самом Илье, на его желании жить свободным. «Иная, лучшая потребна мне свобода!» – развеселился Рузвельт, процитировав Пушкина, а потом как-то разом сник. В желанной свободе жизни не было, от начала до конца она была надумана и не имела ничего общего с тем счастьем, о котором писал поэт. Одно дело – жить свободным, когда ты среди себе подобных, а другое – когда вокруг ни души. Такая свобода не в счет. Это всего лишь второе название одиночества, а значит, добиться его нетрудно, достаточно просто отказаться от мечты, похоронить мать, забыть товарищей. Нет, не товарищей. Себя.

«Почему?! – метался Илья по комнате. – Почему именно сейчас? Прожита половина жизни, не исключено, что бо́льшая. Ничего исправить нельзя! Да и не хочу я ничего менять… Хочу, как прежде…»

«Как прежде не будет!» – наконец-то дошло до Рузвельта, и он молниеносно возненавидел ту, что вернула ему когда-то утраченное «зрение». Но! Тысячу раз но! Лучше бы этого не было. По нему, так лучше бы продолжалась его эта приятная анестезия беспамятства!

Осознав, что теперь ничего исправить нельзя, Илья искал забытья, но водка не действовала, точнее, действовала наоборот, заставляя с особой пристрастностью выискивать признаки собственной несостоятельности. Он даже записал их на листочек, чтобы показать завтра Егоровой, чтобы она отступилась и поверила: с ним все нормально, ему не нужна помощь, он со всем справится сам. Но чем длиннее становился список его «грехов», тем сильнее чувство нетерпения. Рузвельт ждал Танькиного прихода для того, чтобы выгнать ее из своей жизни, выгнать прочь, и как знать, может быть, у него появится еще один шанс зажить по-прежнему.

– Как бы не так! – топнула ногой Егорова, появившаяся утром, как и вчера и позавчера, с тяжеленной сумкой в руках. – И не подумаю!

Илья от Танькиной наглости опешил.

– Я больше не хочу, – выговорил он практически по слогам, смело глядя Егоровой в глаза.

– Последний раз. – Мольбы в Танькиной интонации не было, она словно предупреждала, но делала это настолько решительно, что перечить ей никому бы не пришло в голову. – Сядь, – приказала Егорова, нарушив привычный сценарий: не подготовила свечи, не налила в тарелку воды. Рузвельт медлил. – Давай садись, время дорого! – Танька взглянула строго, как учительница.

Илья послушно сел на табурет, пригладил зачем-то бороду и, задрав голову к потолку, поинтересовался:

– Ну и что делать будем?

– Дело! – пообещала ему Егорова и приказала закрыть глаза. – Я работаю, – пояснила она, – а ты внимательно наблюдаешь за тем, что происходит внутри.

– А «внутри» – это где? – с издевкой уточнил Русецкий, не желавший довольствоваться своим подчиненным положением.

– Вот здесь. – Танька легко стукнула его по лбу. – И вот здесь, – она осторожно коснулась его груди. – Все, молчи, не мешай. Молись лучше.

– Ты даже меня не покормила! – недовольно проворчал Илья и зажмурился. Егорова перекрестилась и заскользила руками сантиметрах в пяти от его головы.

– Что чуешь?

– Ничё! – Рузвельту словно доставляло удовольствие ее передразнивать.

– Понятно. – Танька действовала сосредоточенно, не поддаваясь на провокации. – А сейчас?

– Ничё, – повторил Русецкий, залившись краской: непонятно откуда взявшееся самолюбие не позволило ему признаться в том, что эти егоровские пассы руками нагнали на него такого жара, что он почувствовал себя, как в бане.

– Все тихо? – Похоже, Танька пребывала в какой-то своей реальности и почти не реагировала на выпады Ильи.

– Жарко как-то…

Егорова хмыкнула:

– Энергия пошла. Теперь смотри.

– Куда? Ты же глаза велела закрыть!

– А ты, не открывая глаз, смотри, – подсказала Танька и спустя какое-то время поинтересовалась: – Видишь что-нибудь?

«Нет», – хотел сказать Рузвельт, но поперхнулся словами, потому что увидел, на самом деле увидел ни на что не похожую картинку:

– Себя вижу…

– И?

– Как обычно. Глаза только странные. Ресницы огромные, как спички… Хотя нет… – помедлил Илья. – Это не ресницы… Это нитки. Глаза зашиты, – прошептал он, не помня себя от ужаса.

– Разошьем, – воинственно пообещала ему Егорова, а потом неожиданно стукнула пальцами по лбу. – Все. Забудь.

– Такое не забудешь! – Русецкий дышал так, будто пробежал стометровку.

– Забудешь, – снисходительно улыбнулась Танька, взявшись за свечи. Воду в тарелке Рузвельт принес сам.

Как внимательно Илья ни слушал все, что бормотала Егорова, половина слов осталась для него загадкой. Свечи трещали и дымили, но, насколько он мог разглядеть из-под газеты, дымовая завеса была не такой плотной, как в предыдущие разы, даже запах – и тот изменился. Пару раз до него доносились странные звуки, как будто Танька поперхнулась и никак не может прокашляться. Ближе к концу сеанса поменялся и ее голос: в нем словно прибавилось силы, говорила Егорова четко, с какой-то почти торжествующей интонацией, затем резко остановилась и выдохнула:

– Аминь!

Стянув с головы газету, Рузвельт обнаружил Таньку сидящей прямо на полу, практически под подоконником, опершись спиной о батарею. Лицо ее было черным и отечным, веки воспалены, по рукам высыпали красные пятна.

– Ты обожглась?

– Обожглась. – Губы Егоровой сдвинулись скорбной скобочкой. Илья заметил, что они слиплись. – Пить хочешь?

Танька отрицательно помотала головой и с трудом поднялась, чтобы рассмотреть содержимое тарелки. Воск был чистым, желтым, даже светлей, чем в оплавленных свечах. «Не может быть!» – не поверил своим глазам Русецкий, еще не забывший о той мазутной лужице, что никак не хотела застывать в тарелке после первого сеанса.

– Ты можешь мне объяснить, почему так происходит?

– Нет, – честно ответила Егорова. – Но я точно знаю, что именно так и должно быть, что так правильно. Вот смотри. – Она перевернула восковой блин и показала Илье. – Крест вышел, – буднично сказала она, и губы ее дрогнули.

– Чей? – не понял Рузвельт.

– Твой, – все так же просто ответила Егорова и завернула остатки свечей вместе с застывшим воском в газеты.

Возможно, этому существовало какое-то объяснение, не исключено даже, что научное. Но Илья уже об этом не думал: его не покидало ощущение чуда, от которого на тебя снисходит либо вера, либо глупость. Только ей, пожалуй, и можно было объяснить высказанное им предложение выпить.

– Обойдешься. – Егорова не собиралась идти ни на какие компромиссы. – Сначала сжечь, потом – все остальное.

– Я сам, – пообещал Русецкий, но она весьма прозорливо ему не поверила.

– Со мной вместе, – рявкнула Танька, натягивая куртку. – Давай собирайся!

Как Егорова и предполагала, костер на помойке не заинтересовал ни одного человека, к тому же днем огонь на снегу заметен совсем не так, как в темноте. Из числа любопытствующих была только пара дворняг, согнанных с места кормежки наглыми двуногими. Со стороны же эта странная парочка могла вполне сойти за двух бомжей, развлекающихся там, где им самое место.

– Смотри на огонь, не отворачивайся, – прошипела Танька, как будто кто-то их мог слышать.

Илья ничего не ответил: почему-то разом стало не до нее, весь его интерес сосредоточился на том, как горит огонь. Пламя рвалось по низу, шумно, с присвистом, сопровождаемое потрескиванием и маленькими вспышками. Расплавленный воск струйками растекался по утрамбованному снегу, оставляя за собой борозды, очень походившие на собачьи отметины: буро-желтые, с неровностями по краям. Смотреть на них было неприятно, но Илья стоял, послушно уставившись в костер. Но на самом деле вместо огня он видел совершенно другое (а может, и не видел, – просто померещилось): образ женщины, глаза – перевернутые запятые, лицо знакомое, точно знакомое… «Где же я его видел?» – маялся Рузвельт, словно забыв, что видел его во сне, разрезанном асфальтовой узкой дорожкой в обрамлении сиреневых кустов. «Где же?» – теребил он свою память, почти уже отчаявшись получить ответ. А потом вспомнил и удивился: «Как же мог забыть?»

Это было лицо матери Нагорнова.

– Догорел… – грустно сказала Егорова, протянув Русецкому измазанную воском тарелку. – Бей.

И Илья треснул ею о железный контейнер, распугав присоседившихся псов и наделав грохоту на весь двор.

– Сойдет?

– Сойдет, – устало улыбнулась ему Танька и пошла, не оглядываясь, прочь.

Больше они не виделись. Иногда Илья снился Егоровой во сне, почему-то в рясе. «В надежных руках», – радовалась Танька, вычеркнувшая из памяти все, что пришлось пережить после того отливания. Болела она долго и мучительно, словно за всю жизнь и за всех тех, кого подвергла риску, включившись в борьбу с неведомыми силами. Егорова знала, что выкарабкается, не сразу, но сможет, обязана, поэтому-то и не обращалась к врачам. Ее пугало другое – сомнения, оказавшиеся мучительнее физического недомогания. «А божье ли дело я делаю?» – терзалась Танька, потому что где-то внутри нет-нет да и торкало: если божье, то почему приходится так мучиться? За что?!

Она не знала ответа на этот вопрос, равно как и на многие другие: почему умирают дети, почему на Земле не прекращаются войны, почему мир не становится лучше? Танька не очень-то доверяла служителям церкви: ей как-то не верилось, что Бог, который Сам терпел муки за род человеческий, учит людей страданием. Тогда она придумала собственного бога, доброго и домашнего, к которому легко обратиться, минуя церковь, сразу – и напрямую. Сила его безмерна, считала Егорова, а потому периодически заявляла миру, что она об этом знает и в это верует. «На все воля Божья», «Все в Его руках», «Спаси, Господи», – повторяла Танька при каждом удобном случае, сформировав стойкую привычку, превратившуюся в образ мысли, в ритм дыхания. Все меньше и меньше она задавалась вопросами о несправедливости мира, так как знала: кроме Бога есть еще и дьявол, путь к которому для человека всегда короток и легок. И в этом отношении она не так уж далеко ушла от Русецкого, когда-то воспринимавшего жизнь как «изящный нуль», образуемый наложением плюса и минуса. Только, в отличие от Рузвельта, Танька верила в жизнь, видела ее смысл и старалась жить, ловко лавируя между двумя половинами мира, добром и злом.

Свой путь пришлось пройти и Илье. Все произошедшее он счел бы увлекательным приключением, если бы не ряд событий, произошедших одно за другим в течение короткого времени.

Неожиданно выехали из квартиры марийцы. «Домой», – объяснил Ольюш и покосился на Айвику. Та стояла молча, скрестив руки внизу живота. «Беременна», – догадался Рузвельт, обратив внимание на непривычную бледность ее лица. «Поздравляю», – захотелось выпалить Илье, не осведомленному в сложных перипетиях отношений брата и сестры, но Айвика упредила его, чиркнув ладонью по воздуху. «Надо молчать», – понял Рузвельт, расстроившись, что не сможет сказать им, как рад был знакомству, как хорошо они жили здесь, все вместе, каждый на своей территории, не мешая друг другу. «Уезжать тебе надо», – загадочно произнесла та, что «колдуит», и кривовато улыбнулась, только так и могла.

Вместо марийцев в квартиру вселилась молодая супружеская пара, видимо, поставившая перед собой цель – выжить соседа-прощелыгу. Эти ребята, имена которых тут же выветрились из головы Русецкого, жили шумно и жадно, много пили, праздновали, принимали гостей, периодически заваливавшихся к нему в комнату, чтобы занять бутылку водки или поговорить по душам. Ни первого, ни второго Илья им предоставить не мог. Да и как можно говорить с человеком по душам, если души-то у него как раз и не числится? Хваткие и наглые, соседи не брезговали ничем: вызывали участкового, обвиняя Русецкого в пьяных дебошах, грозились сдать в психушку, подсылали подвыпивших товарищей, унижавших Илью с особым удовольствием. Его даже били пару раз, аккуратно так били, чтобы без явных следов, очень профессионально. «Смотри сюда, мразота!» – орали они на Рузвельта, а он, долговязый и бородатый, годящийся им в отцы, ничего не мог с этим поделать. Заявить на них в милицию он не просто не догадывался, он не мог, ибо, кроме имени Илья Валентинович Русецкий, за душой у него ничего не было: ни работы, ни рекомендаций, ни даже приличного внешнего вида. Его, можно сказать, в реальном мире просто не существовало.



Поделиться книгой:

На главную
Назад