– Вижу я, как «нет», – усмехнулась та и засобиралась.
Танька знала, что Илья не станет ее отговаривать. В этом смысле он ничем не отличался от тех, кому она пыталась помочь или помогла. На этапе «прощания», когда на сегодня дело сделано, а до завтра – еще далеко, все они вели себя абсолютно одинаково: вяло приглашали остаться, так же вяло предлагали чай, думая только об одном – когда же это закончится? Егорова их за это не осуждала, с юмором сравнивая себя со слесарем: все с нетерпением ждут, когда тот явится, но с не меньшим – когда тот сделает свое дело и покинет квартиру. А что? Все правильно: пришел – выгреб грязь – иди дальше. Привязываться нельзя, об этом ее еще мама предупреждала. «Ушла – забудь», – говорила она, но в юности эти слова для Таньки не имели никакого смысла. А потом реальный опыт внес свои коррективы: уходили и забывали, а она помнила всех без исключения, потому что отстрадала с каждым. Но, между прочим, забывали не все. Некоторые даже становились друзьями, порой на всю жизнь. «Но не он», – привела себя в чувство Егорова и внимательно посмотрела на Илью:
– Ложись, отдыхай. Завтра приду. В это же время.
– А может, побудешь еще? – Рузвельт не знал, как принято вести себя в таких случаях: человек пришел, принес гостинцы, сварил кашу, нагнал дыму… Все, что делала Танька, показалось Илье, мягко сказать, немного диким, каким-то средневековым, но впервые за столько лет что-то делалось лично для него.
– Крутить тебя будет, – предупредила Егорова и нацепила куртку, разом став еще ниже ростом. – Не бойся. Кому-то это все не понравится…
«Кому-то», «кто-то», «не понравится» – Танька нагнала такой таинственности, что Русецкий не выдержал:
– Тань, а ты можешь без этого, без загадок? Скажи, что происходит.
– А чё говорить-то? И так все ясно, – серьезно ответила Рузвельту Егорова и аккуратно прикрыла за собой дверь.
Ночью разыгралась буря: февраль вообще в этом году был богат на сюрпризы и не сулил сердечникам ничего хорошего. Последний зимний месяц оказался изворотливым и вероломным: сначала он успокаивал взгляд снежным великолепием, а потом хлестал изморосью, обледенелыми из-за неожиданно нагрянувшей оттепели ветками и пугал, пугал, пугал все живое воем вьюг.
Это была не первая зима в жизни Русецкого и не первый февраль, но почему-то только сегодняшней ночью он оказался способен увидеть их величие и прочувствовать их силу. Егорова обещала, что «будет крутить», и оказалась права: было беспокойно и маятно. Илья вспомнил мать, когда-то жаловавшуюся на погоду, хотя вроде бы и не по возрасту, она тоже так говорила: «ноги крутит», «руки крутит». «Что она чувствовала? – озадачился Рузвельт. – Боль?»
Сам он боли не чувствовал, точнее – физической. Он просто не находил себе места, поэтому пытался улечься поудобнее, наивно полагая, что это поможет. На какое-то время, правда, он погружался в сон, но неведомая сила словно выталкивала его в реальность, и маета начиналась снова.
Илья перепробовал все: читал наизусть «Онегина», считал овец, представлял себя бредущим по бескрайнему зеленому полю, смотрел в одну точку, пытаясь отключить сознание… Наконец догадался – надо выпить. Старое, как мир, решение, зато потом ни маеты, ни бессонницы, ни дурных мыслей. «Крутить будет!» – усмехнулся Русецкий, вспомнив Танькины слова, и воспел осанну физиологии, но преждевременно, потому что оказался в ситуации, где самое элементарное оборачивалось сверхсложным. В его случае так выглядела возможность добыть спиртное.
К соседям обращаться не имело смысла: Ольюш и Айвика были в этом плане строги и последовательны, водки в доме не держали, гостей не звали и сами, похоже, ни к кому не ходили. Бродить по подъезду ночью – тоже не лучшая затея, можно и нарваться. Денег у Ильи нет, следовательно, выход в свет, пусть и ночной, не сулил легкой добычи. Мысль о том, что выпить не удастся, вызвала жуткую панику, от которой у Рузвельта затряслись руки, пересохло во рту и сердце заходило в груди толчками. Илью сковал ужас. Лег. Зарылся лицом в подушку и взмолился: «Господи! Ну за что это мне?!» – «Не за что, а для чего», – померещился ему Танькин голос – Русецкий пришел в бешенство. Он не видел ее тридцать с лишним лет, не знал, как она живет, с кем… И ничего! Все было в порядке, пока та не уселась перед ним в кафе со своим дурацким «Эм и Жэ». И что теперь? Какие-то дикие обряды, дым, бессонная ночь…
«Не приходи больше, – пробормотал Рузвельт, наивно полагая, что Егорова его услышит и сразу все поймет. – Не приходи. Пусть все будет так, как было». – «Не будет», – померещилось ему снова, но голос звучал уже не Танькин. «Кто здесь?» – встрепенулся Илья и, с надеждой подумав о делирии, слез с кровати, чтобы обойти комнату. Разумеется, никого. «Я же не сумасшедший!» – с облегчением выдохнул Русецкий и вернулся к кровати, но лучше бы он этого не делал. То, что Илья увидел, всерьез поставило под сомнение предыдущее утверждение: покрывало выглядело тщательно расправленным, а подушка оказалась в ногах, и на ней, прямо по центру, виднелась свежая вмятина, словно кто-то только что оторвал от нее голову. «Это не кто-то, это я», – догадался Рузвельт и любовно погладил свою видавшую виды подушку. Ткань была странно ледяной на ощупь. «Ложись», – услышал он откуда-то из-за спины, но оборачиваться не стал: знал, что никого не увидит – голоса звучали в его голове. «Слуховые галлюцинации», – со знанием дела произнес он, и перед глазами предстала страница из медицинской энциклопедии – «галлюцинаторно-бредовый синдром». «Шизофрения? Делирий? Биполярное расстройство личности?» – Илья оказался щедр на диагнозы. И понятно почему: это было разумное объяснение происходящего, без отсылки к сверхъестественному, иррациональному.
«Просто я болен», – с надеждой предположил Рузвельт и послушно улегся в заданном подушкой направлении.
Проснулся Илья под утро от стука в дверь. От радости перехватило дыхание: «Люди!» В комнату вошел Ольюш, следом за ним – Айвика.
– Помощь нада? – Сосед говорил по-русски с сильным акцентом.
– А что случилось? – Рузвельт никогда прежде не видел своих марийцев такими встревоженными.
– Всю ночь кричал. Звал. Ругался. Болеть, видно. – Ольюш был непривычно многословен. – Давай помощь.
Заметив, что сосед наговорил на несколько месяцев вперед, Русецкий улыбнулся:
– Спасибо. Все в порядке.
Айвика, вопросительно глядя на него, приложила руку к своей голове, Илья повторил ее жест – лоб был холодный.
– Все хорошо, – заверил он марийцев и повернулся лицом к стене – общаться сил не было.
– А откуда они возьмутся? – Голос Егоровой выдернул его из забытья. – Вставай! На дворе день, а у тебя еще не мыто, не едено.
– Всю ночь не спал, – пожаловался Русецкий и с трудом поднялся. – Словно черти за волосы таскали.
– Они и таскали, – серьезно подтвердила Танька, не выпуская сумки из рук. – На-ка, принесла тебе горяченького. – Она вытащила из сумки запеленатую в полотенце литровую банку и протянула Илье. – Ешь, пока не остыло.
– Спасибо тебе, Тань, – поблагодарил Егорову Рузвельт, невольно испытывая чувство вины за крамольные ночные мысли. Но ведь то было ночью, а сейчас – день. Другое дело. – Сама-то как?
– Как обычно, – пожала плечами Танька, а Илья понял – недоговаривает. – Я тебе тут приданое собрала. – Она выложила на кровать газетный сверток. – А то чего ни спросишь, ничего нет. Привык, видно, малым обходиться. Ложки тут, вилки, всякой кухонной утвари по мелочи.
– Да зачем мне? – изумился Рузвельт, уставившись на Егорову.
– А вот зачем! – скомандовала та, выдернула из рук Ильи банку, размотала полотенце и, отвернув крышку, подала товарищу тушеную картошку. – Нюхать будешь или есть? (Рузвельт сглотнул слюну). Видно, нюхать, – проворчала Танька и вытащила из свертка блестящую столовую ложку.
Пока Русецкий завтракал, Егорова занималась делом: отсчитывала свечи, обматывала газетой, наполняла водой тарелку, даже почитала кое-что, вытащив из стопки книг одну наугад.
– Интересно? – полюбопытствовал Илья, наблюдая за Танькой.
– Нет, – честно призналась та, немного смутившись.
Русецкому захотелось поддержать Егорову:
– Мне тоже неинтересно.
– Зачем тогда в доме держишь?
– А где же еще? – Ее ответ обескуражил Русецкого.
– В библиотеку отнеси, зачем квартиру захламлять? Оставь только нужные.
– А как узнать, нужная это книга или нет?
– Очень просто. – Егорова взяла из стопки еще одну, на этот раз увесистую, книгу, разместила между ладонями и закрыла глаза. Илья смотрел на нее, не отрываясь. – Вот эта нужная. Очень нужная, – закачала головой Танька, собираясь прочесть название, но не успела.
– Это Данте. – Рузвельт узнал свою книжку. – «Божественная комедия». Моя любимая.
– Ну ясно, – протянула Егорова. – Божественная же…
Илья улыбнулся.
Танька напомнила ему ребенка, старательно играющего во взрослого человека, способного по одному слову, даже слогу, определить суть вещей. А еще, он это понял, Егорова себя стеснялась, потому что чувствовала нехватку знаний и образования. Может быть, поэтому она и торопилась согласиться со всем, что предлагал Рузвельт, автоматически поднятый ею на пьедестал за количество прочитанных книг.
– Я стихи люблю, – зардевшись, неожиданно призналась Танька. – Только вот авторов никак не могу запомнить, а так… стихов много знаю.
– Ну, например?
«Асадов», – безошибочно определил Рузвельт, но имени поэта не произнес, побоялся прервать Егорову, потому что читала Танька здо́рово, искренне и красиво, тщательно выговаривая слова, выдерживая нужные паузы. Очень скоро Илья увидел главное: она мастерски вкладывала в слова автора близкий себе смысл, поэтому текст звучал драматично и казался в разы совершеннее, чем был на самом деле.
Закончив читать, Егорова отвернулась к окну. Было видно, что она честно прожила описанные в стихотворении ситуации и сейчас набирается сил, чтобы перейти к обычной жизни.
– Тань, – неожиданно для себя самого признался Илья, – я вчера ночью практически тебя ненавидел. (Егорова резко развернулась.) Не хотел, чтобы ты сегодня приходила. А сейчас смотрю на тебя и думаю: как же хорошо, что ты пришла.
– Я бы, Илюх, может, и не пришла. – Слова давались ей с невероятным трудом. – Только раз начали, нужно закончить. По-другому нельзя, плохо будет.
Она знала, о чем говорила. Возвращаясь вчера домой, чуть не попала под машину. Шла словно с завязанными глазами. Спасибо, женщина за рукав дернула, остановила, а то бы и правда не пришла.
– Опять нахваталась? – с сожалением констатировал муж и ушел в комнату, избегая общения. Жизнь научила не лезть под горячую руку. – Ты же обещала! – напомнил он с укоризною, сто раз будучи правым. Предупреждали же – всякий новый раз может оказаться последним.
– Так надо, – со слезами выкрикнула Танька, почти уже пожалевшая о том, что ввязалась.
С таким случаем она столкнулась впервые, хотя о подселенцах, или, как их по-другому называют, фантомах, слышала много, даже пару раз с ними работала. Егорова пыталась читать об этом явлении, но всякий раз сдавалась: написано было мудрено, ей не по зубам. «Нет и не надо», – решила она тогда и выработала собственное понимание происходящего. Танька видела в подселенцах оболочки чужих душ, питавшихся энергией людей, чаще всего превосходящих их по уму и нравственным качествам.
Егорова часто размышляла о том, что заставляет людей обращаться к посредничеству фантомов, множить собственные оболочки, тем самым калеча чужие судьбы, отнимая жизни. В основном это была зависть, чаще всего неосознанная. Гораздо страшнее, если подселенец появлялся в результате серьезной работы профессионала, наделенного сверхъестественными способностями. И в Илье сидел именно такой. Впервые она увидела этого Другого в том самом сне, где Русецкий стоял на краю могилы, словно раздумывая – шагнуть или нет. А еще Танька знала, что создала этот фантом женщина. Поначалу Егорова даже заподозрила: возможно, Айвика. Но очень быстро поняла: нет, не она, сил маловато. Самое большое – на приворот чуфырит да от сглаза. Хотя не совсем, когда по коридору шла, видела, с чем люди к ней приходили. С разным – и с дурным, и с хорошим. Да и вообще квартира, где жил Илья, была грязной, ровно в ней убили кого или надругались. Одним словом – много боли. Много. Танька это чувствовала по-настоящему, всей кожей так, будто ее содрали, не дотронешься, – саднило, как по-живому.
– В последний раз, – пообещала утром Егорова мужу и даже попыталась что-то объяснить про детство, школу, про «Эм и Жэ…».
– Дура ты, Танюх, – покрутил пальцем у виска супруг, добавив: – Тебе вот кто поможет?
– Ты, – уверенно заявила Танька, хотя знала наверняка, что мужа переживет, вопрос: на сколько?
«Это уж как Бог даст», – в который раз успокоила себя Егорова, но на всякий случай попросила, чтоб ненамного.
– О чем думаешь? – окликнул ее Русецкий, давно расправившийся с тушеной картошкой и сидевший с пустой банкой в руках. Смотреть на Егорову было грустно: она словно стала еще меньше ростом, под глазами залегли тени, лицо превратилось в маленький кулачок. Только глаза поблескивали по-боевому, бесстрашно.
– Банку-то поставь. – Танькин тон изменился. – Поставь! Чего с пустой обниматься? Сейчас сустроим да еще тебя порадую.
– Чем? – пришла очередь удивляться Русецкому.
– А то сам не знаешь, – загадочно ухмыльнулась Егорова и приступила к делу, наказав Илье читать «Богородицу». Рузвельт в ответ вытаращил глаза и отказался: наизусть, мол, не знаю, так-то читал из любопытства, но чтобы знать, – нет.
– Тогда молись как можешь, – приказала Танька и начала.
В этот раз сеанс оказался гораздо короче предыдущего. Но было уже не так волнительно, не так интересно: потрескивание свечей показалось мерным, не таким капризным, как вчера, захотелось спать, о чем Илья тут же не преминул сказать Таньке.
– Успеешь еще, – пообещала та, и Русецкий не узнал ее голос, из которого исчезла задорная хрипотца, глубина и сила.
– Что с тобой? – Илья стащил с головы газету и обмер: Егорова стояла перед ним с почерневшим лицом, шатаясь, как пьяная, из стороны в сторону, и судорожно сжимала тарелку с воткнутыми в воду свечами. – Тань, да ты что?
– Нормаль… – «но» она проглотила.
– Помочь тебе? – На фоне происходившего с Егоровой Русецкий почувствовал себя очень сильным.
– Себе научись помогать, – жестко отрезала Танька и побрела к подоконнику, где долго стояла, изучая восковой блин с обеих сторон. – Вот смотри. – Она подозвала Илью подойти поближе и ножом обвела вмятину, похожую на раскидистое дерево.
– Дерево? – рискнул предположить Рузвельт.
– Дерево-то дерево. Только какое? Смотри внимательно… Видишь? – Не дождавшись ответа, продолжила: – Одна сторона с листвой, а вторая…
– Сухая, – ахнул Илья. – И что это значит?
– А ты подумай… Похож человек на дерево? (Русецкий кивнул). А раз похож, то возьми и представь: ты – это дерево.
– Тогда меня надо полить, – пошутил Рузвельт.
– Тут лей не лей, – махнула рукой Егорова и упаковала остатки свечей вместе с восковым блином в газету. – Когда закончу, сожжешь.
Илья представил себе эту картину и воспротивился:
– Ты, Тань, как себе это представляешь?! В кастрюле, что ли?
– Зачем в кастрюле? На помойку вынесешь и сожжешь. Эка невидаль – костер из мусора. А тарелку разобьешь вдребезги.
– Ерунда какая-то, – пожал плечами Илья.
– Никакой ерунды, – жестко возразила Егорова. – Ерунда – это когда здоровый мужик вместо того, чтобы работать, в хлебном магазине целые дни простаивает, в «Господи, благослови» играет. А все остальное – не ерунда. Не ерунда, когда жизнь насмарку, зубов нет, работы нет, детей, жены…
– Вот ты меня и поучила, Тань, – вздохнул Русецкий. – Давай, не останавливайся, я привычный.
– Вот к чему ты привычный. – Рявкнув, Егорова вытащила из сумки пузырек из-под физраствора на четверть литра, заполненный похожей на чай жидкостью, и протянула Илье. – Ждешь, поди, не дождешься. Не так, что ли?
– Из твоих рук, Танька, даже яд – и то с удовольствием. – Поначалу Рузвельт пытался балагурить. – Кстати, а что там?
– Осина на спирту, – ворчливо пояснила Егорова. – Пей, не бойся, не отравишься. Наоборот, сосуды, того, прочистишь. Соображать станешь лучше.
– Ну смотри. – Русецкий все еще пытался красиво выглядеть, но скрыть подрагивание рук не получалось. Наверное, в такой ситуации нужно категорически отказываться от всего – от даров в том числе. Но соблазн выпить оказался столь силен, что Илья решил не обращать внимания на мелочи и сосредоточиться на главном. Причем это главное находилось у него в руках. – За здоровье! – провозгласил Русецкий и смело глотнул: настойка обожгла рот. – Крепка, однако, – задыхаясь, пробормотал он и поймал на себе странный взгляд Егоровой: смотрела она с какой-то злой жалостью. «Вчера было по-другому», – отметил про себя Илья и почувствовал, как его захлестывает раздражение. Но выгнать Таньку язык не поворачивался.
– Пойду я. – Егорова в очередной раз прочитала его мысли.
– Побудь еще, – промямлил Русецкий, сразу же почувствовав себя виноватым. – Можем чаю попить…
– Не-е-е… – помотала головой Танька. – Не можем: в горло не полезет. Давай одежу-то, – ввернула она по-старушечьи, и Илье показалось, что она от него что-то скрывает.
Подал куртку он – с готовностью, наверное, даже слишком быстро, можно было бы еще в любезность поиграть, но не стал: искренне хотел, чтобы гостья ушла, оставив его одного.
– Ты, Илюх, сегодня не выходи из дома. Не лучший день. Процесс пошел – самое время добрым людям вмешаться.
– Да я и не собирался, – поспешно заверил Егорову Рузвельт и распахнул дверь, собираясь проводить ее к выходу из квартиры.
– Дорогу знаю, – остановила его Танька на пороге и аккуратно притворила за собой дверь. Постояв пару секунд возле комнаты Русецкого, Егорова подняла руку и перекрестила вход, потом ушла не оглядываясь, но вместо того, чтобы выйти, отправилась на соседскую половину.
Айвика была дома. Увидев Таньку на пороге своей комнаты, нисколько не удивилась, жестом пригласила войти и подвинула стул. Егорова присела на краешек и, вытащив из сумки бутылку водки, поставила ее на стол со словами:
– Я вас очень прошу, не дайте ему сегодня выйти из дома. Он наверняка попытается это сделать, а вы упредите.
Если бы Илья это слышал, наверняка заметил бы, как изменилась Танькина речь. Из нее исчезли простота, пацанство, зато появились определенная церемонность и холодность.
– Ладна, – с акцентом выговорила Айвика и встала, чтобы проводить гостью.
– Почиститься тебе надо. – Егорова неожиданно перешла на «ты». – Отмолиться. Грязи много. Здесь… и здесь. – Она ткнула пальцем вниз – Айвика прикрыла живот ладонями и послушно кивнула. – Спасибо вам. – Танька вернулась к «вы». – Спасибо.
Последнее «спасибо» Егорова произнесла, когда уже вышла на улицу. Ночная буря привела за собой оттепель, унылую и лишенную солнца. Воздух, наполненный сыростью, казался плотным, отчего дышать было тяжело, но при этом по-своему радостно: не было угрозы для жизни. Танька несколько раз судорожно вдохнула и задрала голову вверх: серой плитой давило низкое небо. «Быстрей бы уже весна!» – взмолилась Егорова, пообещав себе, что, как только потеплеет, уедет на дачу, оборвав все связи с миром. «Только свои! – поклялась Танька, а потом, поняв, что под категорию «свои» подходят многие, сама себя исправила: – Только семья. Да и на всех меня не хватит. Маловато будет», – виновато выдохнула Егорова и подумала о муже: «Как он там? Да обыкновенно», – хотела было она ответить и вдруг застыла на месте: нет, не обыкновенно. Тревога клюнула ее в самое сердце, Егорова ускорила шаг. «Что-то не так, что-то не так», – бултыхалось у нее внутри, нагнетая панику. «Что-о-о?» – Танька остановилась, уговаривая саму себя: время – начало первого, муж – на работе, там безопасно, ничего не должно произойти. «Подавился! Порезался! Вышел покурить, машина сбила!» – варианты накладывались один на другой с такой скоростью, что Егорова даже не заметила, как свернула в противоположную от дома сторону и почти перешла на бег. «Стоп!» – громко скомандовала она себе и встала как вкопанная. Стояла так до тех пор, пока не оказалась помехой на пути недовольной старухи, грубо толкнувшей ее по праву старшей: