Он, восторженный поклонник «демократического императора» Наполеона, увлекающийся и непоследовательный юноша, поддается патриотическому чувству во время войны с французами, и, вместе со школьной молодежью, предлагает себя в волонтеры.
Его национализм быстро остывает, зараза патриотизма проходит, когда побеждает реакция и пруссаки при помощи фухтеля начинают наводить старорежимные, бюрократические порядки в Рейнской области.
Он чувствует, чт
Школьный товарищ Гейне Иозеф Нейнциг рассказывает в своих воспоминаниях, как однажды Гарри, с горящими от волнения щеками, прибежал к нему и прочел только что написанное стихотворение о двух гренадерах. Нейнцигу запомнилась та глубоко прочувствованная сила, с которой семнадцатилетний Гарри читал слова:
3
Франкфуртские неудачи не оказали, по-видимому, существенного влияния на решение родителей Гарри посвятить сына ремеслу Меркурия.
Очевидно, за время пребывания Гарри в Дюссельдорфе, Самсон Гейне списался со своим братом Соломоном, прося принять участие в судьбе мальчика.
Соломон Гейне, младший брат Самсона, в 1797 году основал в Гамбурге совместно с компаньоном Геншером большую меняльно-банкирскую контору, послужившую первым камнем для его будущего финансового могущества. Действительно, живой и изворотливый ум этого дельца, его уменье обходиться с людьми, его открытая, привлекательная внешность и своеобразная прямота и честность вскоре создали ему имя крупнейшего банкира. Ему было тридцать лет, когда он стал совладельцем меняльно-банкирской конторы, и около сорока пяти лет, когда он пригласил в свой дом беспутного племянника Гарри, для того чтобы поставить его, наконец, на ноги.
Весной 1816 года Гарри отправился в Гамбург. Перед отъездом он сочиняет песню, обращенную к другу детства, Францу фон-Цукальмальо, и начинающуюся следующими словами:
Золотая звезда, которая влекла Гарри в Гамбург, была звезда увлечения красивой двоюродной сестрой Амалией, дочерью дяди Соломона.
За два года до этого Соломон Гейне со своими детьми посетил Дюссельдорф, и там впервые Гарри увидел Амалию. С тех пор он мечтает о ней, и уже в первом письме из Гамбурга от шестого июля к другу Христиану Зете, Гейне пишет:
Пока что, в ожидании этой встречи, Гарри живет на улице Гроссе Блейхен, в доме № 307, у вдовы Ротбертус и каждый день ходит на службу в банкирскую контору дяди.
Ему поручают не особенно интересные дела — вести коммерческую переписку или делать выписки из контокоррентных счетов, и Гарри неохотно, спустя рукава, выполняет эту надоедливую работу.
Однажды ему дают поручение, он скрипит пером, но дядя Соломон нетерпелив, он подходит к книгам, над которыми склонился Гарри, поднимает их, и на пол летит куча мелко исписанных черновиков. Это, оказывается, рукописи стихов, записи сновидений, которые грезятся Гарри. Но здесь нет ни строчки подсчетов, нет ни намека на арифметические действия. Дядя в ярости разрывает черновики Гарри, он бранит племянника отборными словами.
По литографии О. Шпектера.
Да, город Гамбург с его стотысячным населением, с кораблями, привозящими в порт товары со всех концов света, с его торгашеским духом мало соответствует настроениям Гарри. В этом городе лавочников и колониальных торговцев все пресмыкаются перед банкирами и менялами, перед богатством, и Гарри учится ненавидеть силу денежных мешков.
«Мне живется хорошо, — мальчишески бравирует он в письме к Христиану Зете. — Я сам себе господин, я держусь независимо, гордо, твердо, неприступно и со своей высоты вижу людей далеко внизу — такими маленькими, прямо карликами, и это приятно мне. Ты узнаешь тщеславие хвастуна, Христиан?..
Правда, что Гамбург — гнусный, торгашеский притон, здесь много девок, но не муз».
И тут же Гарри жалуется, что муза как-будто изменила ему, предоставила одному отправляться на север, а сама осталась дома, испуганная «отвратительными коммерческими делами, которыми он занимается».
Мечта Гарри сбывается: он, наконец, попадает в Ренвилль, загородный дом дяди, в предместье Гамбурга, близ Оттензена, на ласковых холмах, высящихся над Эльбой.
Он живет в семье Соломона Гейне на правах бедного родственника-приживальщика; в доме царят, показная роскошь, ярко выраженный дух торгашества и крупнейших спекуляций.
Быстро богатеющий Соломон Гейне любит пускать пыль в глаза, ему льстит, что он, недавно еще бедный бесправный еврей, теперь втягивает своими ноздрями густой аромат фимиама лести. В своем загородном доме он принимает сенаторов, дипломатов, политических деятелей, миллионеров и даже знаменитого генерала Блюхера, национального героя, победителя французов.
Известная немецкая артистка Девриент, приглашенная с мужем на обед к Соломону Гейне, так описала это посещение, характеризуя обстановку и быт в доме гамбургского банкира:
«В шесть часов, ко времени обеда у старого банкира, очень нарядная коляска, с кучером и лакеем в великолепной ливрее, остановилась перед нашим домом.
Соломон Гейне вел меня к столу, Эдуард (муж Терезы Девриент.
— Кто этот господин, там напротив? — спросила я своего соседа.
— Разве вы его не знаете? Это ведь мой племянник Генрих, поэт, — и, приложив руку ко рту, он прошептал: — каналья!»
Этот разговор происходил уже в мае 1830 года, когда Гейне завоевал себе имя своими лирическими стихами и «Путевыми картинами», в самый разгар полемики между Гейне и поэтом-аристократом Платеном.
«Теперь я поняла, — продолжает Тереза Девриент, — естественную антипатию, возникшую между нами обоими. Я стала прислушиваться внимательнее к тому, что он говорит, и услышала, как он избалованным, полунасмешливым, полудосадливым тоном рассказывал о своей бедности, мешавшей ему совершать большие путешествия. Тогда дядя, о котором знали, что он великодушно поддерживает племянника, воскликнул: — Ах, Генрих, тебе нечего жаловаться! Если тебе нехватает денег, ты отправляешься к кому-нибудь из твоих добрых друзей и говоришь им: „Я вас так высмею в своей книге, что ни один порядочный человек не будет иметь с вами дело!“ А то ты можешь осрамить какого-нибудь дворянина. У тебя довольно способов заработать!..
Поэт сощурил глаза и ответил резко:
— Он (Гейне правильно понял намек дяди, увидя в нем недовольство выпадами племянника против графа Платена.
Обед пришел к концу. Многие из присутствующих удалились, среди них — поэт, который не чувствовал себя особенно хорошо в присутствии дяди».
Мы привели этот рассказ гостьи Соломона Гейне, потому что он, как нельзя метко, рисует положение Гарри в доме дяди и то грубоватое, фамильярно-снисходительное отношение, которое поэт видел всю жизнь со стороны дяди и окружающих его родственников. Жена Соломона Гейне, которую так же, как и мать Гарри, звали Бетти, нередко заступалась за племянника, когда ему доставалось от дяди, вспыльчивого и неуравновешенного самодура. Однако Соломон Гейне по-своему любил племянника, оказывал ему материальную поддержку и прощал, хотя не без труда, ту непочтительность, которую Гарри проявлял к нему.
«Лучшее, что есть в тебе, — сказал как-то Гарри дяде, — это то, что ты носишь мою фамилию», и эта шутка задела Соломона Гейне. В одном из писем, написанных племяннику уже в расцвет его литературной деятельности, Соломон Гейне в полном сознании своего финансового могущества саркастически подписывается под письмом: «Твой дядя Соломон Гейне, в котором лучшее то, что он носит твою фамилию».
В банкирских кругах Гамбурга имела огромный успех остроумная шутка Гейне, которую он бросил на одном из званых обедов у того же Соломона: «Моя мать, когда была беременна, читала художественные произведения, и я стал поэтом; мать моего дяди, напротив того, читала разбойничьи рассказы о Картуше, и дядя Соломон стал банкиром».
4
В такой атмосфере сытого самодовольства, показного блеска и ничем неприкрытой алчности развертывается любовная трагедия Гарри.
Он любил свою двоюродную сестру Амалию, любил со всей страстностью чувственного мечтателя, он писал в честь ее стихи и песни, он хотел пленить ее «романтикой ужаса», поэтическими сновидениями, в которых откликались детские грезы, встречи с дочерью палача Иозефой и перепевы романтики с ее народным и псевдонародным арсеналом.
Но Амалия Гейне была дочерью своего отца, и хорошая партия с человеком, имеющим деньги и имущество, казалась для нее важнее всего. Знавшая цену своей красоте, гордившаяся тем, что она дочь финансового туза, Амалия не нашла в себе даже достаточной чуткости для того, чтобы не издеваться в лицо над смешным воздыхателем — Гарри.
Месяца через два после встречи с Амалией в Гамбурге, Гарри с отчаянием чувствует, что он болен неразделенной любовью, самой страшной из болезней для его возраста и его нервной организации.
Вернее всего, именно в это время он начинает страдать страшными головными болями, которые не перестают мучить его всю жизнь и лишают возможности выносить малейший стук, табачный дым, игру на музыкальных инструментах.
Гейне не говорит об этом, но он прекрасно чувствует, что в пренебрежительном отношении к нему Амалии кроются и причины социального порядка. Он раздражен тем, что его любимая Молли проявляет к нему «жестокое, обидное, леденящее презрение», и это презрение он объясняет не только филистерской добродетелью буржуазной девушки, но и глубоко отвратительными для него финансовыми соображениями.
И он окончательно утверждается в этом убеждении, когда пять лет спустя после решительного объяснения с Амалией, он узнает, что она, горячо любимая им девушка, выходит замуж за крупного прусского помещика Джона Фридлендера из Кенигсберга.
Но не будем предвосхищать событий.
В августе или сентябре 1816 года произошло объяснение Гарри с Амалией. Он получил первый тяжелый удар в жизни. Он разбит, он уничтожен, он жаждет с кем-нибудь поделиться своим горем.
В полночь, самое поэтическое время для подобных излияний, он пишет патетическое послание своему другу Христиану Зете (письмо от 27 октября 1816 года).
«Она меня не любит. Предпоследнее словечко произнеси тихо, совсем тихо, милый Христиан. Последнее словечко заключает в себе весь земной рай, а в предшествующем ему заключена вся преисподняя. Если бы ты мог хоть на миг взглянуть на своего несчастного друга и увидеть, как он бледен, в каком он расстройстве и смятении, то твой справедливый гнев за долгое молчание скоро улегся бы…
…Хоть я имею неопровержимейшие, очевиднейшие доказательства ее равнодушия ко мне, которые даже ректор Шальмейер признал бы бесспорными и, не колеблясь, согласился; бы взять за основу своей системы, — но, все же, бедное любящее сердце не хочет сдаваться и твердит: — Что мне до твоей логики, у меня своя логика!
Я снова увидел ее…
Ах! Ты не содрогаешься, Христиан! Содрогнись же, я сам содрогаюсь. Сожги это письмо. Господи, помилуй мою бедную душу! Я не писал этих слов. Тут вот на стуле сидел бедный юноша — он написал их, и все это оттого, что сейчас полночь. О, боже мой! Безумие неповинно в грехе. Тише, тише!.. Не дыши так сильно, я построил прелестный карточный домик, я стою на самой верхушке его и держу ее в объятиях. Видишь, Христиан, только твой друг может так возноситься в мыслях (узнаешь ты его в этом?!), и, вероятно, это будет причиной его гибели…
Я много сочиняю, — продолжает Гарри исповедываться перед своим другом Христианом, — времени у меня достаточно, так как обширные торговые спекуляции не очень утруждают меня. Не знаю, лучше ли мои теперешние стихи, чем прежние, верно лишь одно, что они много слаще и нежнее, словно боль, погруженная в мед. Я предполагаю вскоре (впрочем, это может быть через много месяцев) отдать их в печать, но вот в чем беда: стихи почти сплошь любовные, а это мне, как купцу, чрезвычайно повредило бы; объяснить тебе это очень трудно, ибо ты не знаком с царящим здесь духом. Но тебе я могу открыто признаться, что помимо полного отсутствия в этом торгашеском городе малейшего влечения к поэзии, — за исключением заказных неоплаченных и оплаченных наличными од по случаю свадеб, похорон и крещения младенцев, с недавних пор к этому прибавилась еще острая неприязнь между крещеными и некрещеными евреями (я всех гамбуржцев называю евреями, а те, кого я в отличие от обрезанных зову крещеными евреями, те в просторечии именуются также христианами). При таком положении вещей не трудно предугадать, что христианская любовь не преминет обрушиться на любовные песни, написанные евреем».
Стоит привести еще один небольшой пассаж из длиннейшего излияния Гейне. Здесь характеризуется та обстановка, в которой он находится:
«Я живу здесь в полном уединении, из всего вышесказанного ты поймешь почему. Дядя мой проживает за городом. Тон там очень жеманный и льстивый, и непринужденный простодушный поэт частенько грешит против этикета. Дипломатическая свора, миллионеры, высокоумные сенаторы и т. д. и т. д. — неподходящая для меня компания. Но недавно здесь был по-гомеровски богоравный, великолепный Блюхер, и я имел счастие обедать у дяди в его обществе; вот на кого даже смотреть приятно.
Правда, племянник великого (???) Гейне всюду встречает хороший прием; красивые девушки засматриваются на него, косынки их вздымаются выше, а мамаши погружаются в расчеты…»
Гарри не сразу отправляет это письмо. Почти месяц оно валяется в ящике его бюро, затем он его отсылает с припиской о последних весьма неутешительных событиях: «Дядя хочет выпроводить меня отсюда; отец тоже недоволен, что я несмотря на большие расходы не занимаюсь делами, но я все-таки остаюсь здесь».
Соломон Гейне не «выпроводил» своего племянника из Гамбурга, и он продолжал влачить жалкое существование, занимаясь ненавистной коммерцией, сочиняя стихи, которых не поняла и не могла оценить его неразделенная любовь, Амалия. В том же письме к Зете, Гейне говорил о боли, причиненной, ему Амалией тем, «что она так жестоко и презрительно отозвалась о моих прекрасных песнях, сочиненных только для нее, и вообще в этом отношении очень дурно поступила со мной».
Уязвленное самолюбие Гейне не могло простить до конца жизни Гамбургу и обитателям дома в Ренвилле тех оскорблений, которые ему приходилось там сносить.
Амалия Гейне насмеялась над «прекрасными песнями» Гейне, но от этого, — пишет поэт, — «муза мне сейчас милее, чем когда-либо. Она стала моей верной подругой и утешительницей, она так задушевно нежна, и я люблю ее всем сердцем».
Портрет относится к 1830 году.
Боль от неудачной любви заставляет бить сильнее источник поэзии в груди Гейне. Это так, но филистерски глупо говорить, подобно некоторым биографам Гейне, что он сделался поэтом только благодаря этой любви. Даже его ранняя лирика, насыщенная тематикой несчастной любви и средневековой романтикой не является оторванной от социальной сущности его класса.
Припомним те опасения, которые высказывал Гейне, готовя к печати свои первые стихи.
Вероятно для того, чтобы не повредить своему доброму «купеческому имени», Гейне хлопотливо придумывает себе длинный, довольно нелепый псевдоним, старательно составляемый из имени, фамилии и названия родного города Дюссельдорфа.
Анаграммой «Си Фрейдгольд Ризейгарф» подписывает Гейне несколько стихотворений, появившихся в антисемитской газетке «Гамбургский страж», просуществовавший не больше года.
Стихи Гейне, из которых некоторые вошли в отдел «Сновидения», являлись реминесценциями детских мечтаний, оформленными в традиционно романтических тонах.
В номерах «Гамбургского стража» от 8-го, 27 февраля и 17 марта 1817 года мы встречаем стихи Ризенгарфа на ряду с пошленькими юдофобскими статейками и прославлениями местных антисемитов.
(В таком, с позволения сказать, органе впервые пришлось выступить Генриху Гейне да еще радоваться, что вообще стихи его напечатаны!
1817 год как бы остается в тени. Мы не имеем никаких сведений о том, как жил Гарри в ненавистном для него городе.
Впоследствии Гарри в письме к Вольвилю, написанном в 1823 году в Берлине, вспоминал свою жизнь в Гамбурге в следующих словах:
«Быть может, я не справедлив к славному городу Гамбургу; настроение, владевшее мной, когда я некоторое время жил там, мало благоприятствовало тому, чтобы сделать из меня беспристрастного судью; в своей внутренней жизни я был погружен в мрачный, лишь пронизанный причудливыми огнями, подземный мир фантазии; внешняя моя жизнь была безумна, беспутна, цинична, отвратительна; одним словом — я постарался поставить ее в резкое противоречие с моей внутренней жизнью для того, чтобы преобладание этой последней не оказалось для меня гибельным».
Не будем заниматься неблагодарной задачей выяснения, в чем состояла «беспутная, циничная и отвратительная жизнь» Гарри в Гамбурге, кто были те персонажи — представители гамбургской богемы или полусвета, которые разделяли веселое времяпровождение «племянника великого Гейне».
Несомненно, что Соломон Гейне был не особенно доволен упрямством племянника, не желавшего «учиться уму-разуму». Он решает увлечь Гарри самостоятельным делом. В «Гамбургской адресной книге» на 1818 год мы находим указание на фирму: «Гарри Гейне и Кº. Комиссионная контора для английских мануфактурных материалов».
Собственно говоря, эта фирма под громким названием «Гарри Гейне и Kº» была лишь филиалом предприятия отца Гарри, Самсона Гейне. Дела Самсона в Дюссельдорфе значительно пошатнулись; возможно, что Соломон Гейне, желая поддержать брата, помог организовать этот филиал. Кроме того, ему нужно было пристроить племянника, потерявшего службу в его конторе в связи с ее реорганизацией: именно в начале 1818 года Соломон Гейне расстался со своими компаньонами и стал единственным владельцем крупного банковского дела с кругленькой суммой основного капитала в миллион талеров.
Гарри мало интересовался торговыми операциями и ничуть не заботился о чести своей фирмы. Он взвалил ведение дела на приказчиков, а сам по целым дням пропадал в «Альстер-павильоне», наблюдая за гуляющей публикой — прилизанными щеголями и красивыми женщинами, любуясь мерно плавающими лебедями и лакомясь прекрасными пирожными — специальностью этого кафе-ресторана, расположенного над водой в самой фешенебельной части Гамбурга.
Неудивительно, что уже весной 1819 года фирма Гейне вылетела в трубу, и этим окончилось пребывание Гарри в Гамбурге.
Кроме красивого четкого почерка, Гейне ничего не приобрел за всю свою злополучную коммерческую деятельность.
1819 год ознаменовался волною новых преследований евреев и мелких погромчиков, призванных напомнить о том, что времена Наполеона миновали безвозвратно. Вследствие плохого урожая поднялись цены на хлебные продукты, и антисемитским и реакционным элементам удавалось без большого труда натравить дикую толпу на евреев, мнимых виновников вздорожания хлеба.
В Гамбурге, цитадели еврейской финансовой буржуазии, чернь выбивала окна в еврейских домах и избивала прохожих. Только через двое суток власти, наконец, расклеили по городу объявления, в которых под угрозой расстрелов требовали прекращения беспорядков.
Гарри Гейне был еще в Гамбурге, когда происходили жуткие сцены разбивания стекол в еврейских домах и избиения его единоверцев. Эти сцены не могли не произвести глубокого впечатления на молодого Гейне.
Было ясно, что из Гарри купца не сделаешь, и приходилось снова думать о какой-нибудь новой для него карьере.
Дядя Соломон не любил останавливаться на полпути, он хотел, чтобы затраченные на племянника средства все же дали какие-нибудь плоды.
Занятие стихами, да еще такими, в которых хотя косвенно, но затрагивается его дочь Амалия, казалось банкиру не только неприемлемым, но прямо компрометирующим почтенную фамилию Гейне.
— Не сделать ли из Гарри адвоката? Все-таки это — хорошая и деловая профессия.
И Соломон Гейне, скрепя сердце, ассигновал еще четыреста талеров в год с тем, чтобы сын его брата Самсона отправился в какой-нибудь хороший университет и там изучил курс юридических наук.
Очевидно, этих денег было недостаточно, потому что Гейне рассказывает о самопожертвовании, проявленном его матерью в то время. «Когда я начал посещать университет, дела моего отца находились в весьма печальном положении, и мать продала свои драгоценности, ожерелье и очень ценные серьги, чтобы я мог прожить на вырученные деньги первые четыре студенческих года».
Придя к решению, Соломон Гейне снарядил Гарри в дорогу. Он отправил его в Рейнский университет, в Бонн.
Бухгалтер Соломона Гейне, его доверенное лицо, Арон Гирш, получил приказ от своего шефа проводить Гарри из Гамбурга. По дороге, в коляске, Арон Гирш отечески упрекал Гарри за то, что он не сумел использовать обстоятельств и так легкомысленно прозевал блестящую карьеру, которая предстояла ему в деле всеми уважаемого и богатейшего дяди.
Гейне в ответ на это только похлопал его по плечу и сказал:
— Вы еще услышите обо мне, дорогой Гирш!
В УНИВЕРСИТЕТАХ
1
ПЯТОГО мая 1818 года один немецкий студент записал в своем дневнике: «Когда я размышляю, я часто думаю, что все же надо было бы набраться мужества и всадить меч в потроха Коцебу или какого-нибудь другого изменника».
Меньше чем через год, 23 марта 1819 года, этот студент — мистик и фанатик, мнивший себя немецким пламенным патриотом, Карл Людвиг Занд убил Коцебу, вонзив кинжал в его грудь.
Посредственный комедийный автор и откровенный русский шпион, Коцебу являлся, по определению Меринга, бесстыдным, но совершенно неопасным орудием русского царя, и самый факт убийства Коцебу не имел большого политического значения. Поступок Занда, вскоре казненного, развязал руки деспотической реакции, которая почувствовала угрозу себе даже в такой неорганизованной оппозиции, как студенческие землячества — буршеншафты. Началось преследование «патриотов-демагогов», то есть тех, кто является хоть сколько-нибудь ферментирующим началом в гуще студенческой молодежи.
В августе того же года были изданы пресловутые Карлсбадские постановления, с помощью которых на «законном основании» малейшее проявление свободолюбия бралось под подозрение и подвергалось немилосердным репрессиям.
Те патриотические стихи и песни, которые в эпоху освободительных войн распевались молодежью, теперь подвергались тщательной цензуре. Самое слово «свобода» вытравливалось из них. Профессор Боннского университета Эрнст Мориц Арндт, автор популярнейшей в эпоху освободительных войн песни: «Дайте кровь лозы мне благородной», подвергся преследованию по подозрению в «демагогстве» и был смещен с профессорской кафедры.
В сентябре в боннском доме Арндта был произведен обыск с изъятием множества бумаг и рукописей. В октябре того же года Гарри Гейне после недолгой домашней подготовки в Дюссельдорфе прибыл в Бонн и вступил в университет как студент юридических наук.
Это был лишь год назад открытый университет, вернее восстановленный прусским королем Вильгельмом III, после того как Наполеон закрыл этот университет.
В Бонне преподавали лучшие по тем временам профессора, и Гарри охотно посещал лекции по германской истории и истории литературы. Менее частым гостем бывал он на лекциях по юриспруденции, он не питал особенного пристрастия к тому, чтобы стать одним из тех «кухмистеров, которые так долго поворачивают во все стороны законы на вертеле, что при этом получаются кусочки жареного и для них».
Вольфганг Менцель, тот самый, которому впоследствии суждено было сыграть гнуснейшую роль доносчика на школу «Молодой Германии», тогда состоявший председателем боннского буршеншафта, дает нам портрет Гейне, изображая его не в особенно привлекательном виде: «…это был маленький еврей Генрих Гейне, носивший длинный темно-зеленый сюртук до самых пят и золотые очки, которые делали его еще смешнее при его сказочной некрасивости и назойливости и из-за которых ему дали прозвище „очкастой лисы“. Но он был очень остроумен, и поэтому мы, старшие, защищали его от насмешников».