В первые дни царствования скромный чиновник Василий Назарович Каразин написал Александру письмо, в котором изложил программу предстоящих реформ: установление прочных законов, созыв представителей народа для выслушивания мнений сословий, уменьшение налогов, урегулирование крестьянских повинностей в пользу помещиков. Монарх идеи письма одобрил, но оставил его без последствий. Составленная группой лиц по просьбе Александра I к моменту его вступления на престол «Всемилостивейшая грамота, Российскому народу жалуемая», задумывавшаяся как манифест о воцарении монарха, официальным актом так и не стала, открыв собой длинный ряд бумаг нового царствования, попавших, что называется, под сукно.
Между тем документ этот очень интересный и достаточно показательный. «Грамота» распространяла на всех подданных право собственности, свободы мысли, слова, вероисповедания и рода деятельности, обещала реформу суда и законодательства, защищала принцип презумпции невиновности и даже признавала суверенитет народа. По сути, «Грамота» была той идеологической платформой, на которой пытались объединиться главные политические течения начала XIX века: дворянско-олигархическое, правительственное и дворянско-революционное. Недаром ее авторами и редакторами являлись А. Р. Воронцов, А. Н. Радищев, М. М. Сперанский, Н. Н. Новосильцев, В. П. Кочубей и А. Чарторыйский.
Пятнадцатого сентября 1801 года состоялась коронация Александра I, в ходе которой народ вдоволь кормили и поили, простили 25 копеек ежегодной подушной подати — и всё. Никакой «Грамоты Российскому народу» опубликовано не было, как не случилось и никакой реформы Сената. Дело не в том, что нашего героя не устроили основные положения «Грамоты» — с ними-то он был в принципе согласен. Однако он ясно чувствовал, что к задумкам его самого и его друзей уже пристроились те, кто хотел продлить свое влияние на трон и на новых законных основаниях подчинить себе монарха. Не менее важно и то, что Александр надеялся вписать
Его мечты полностью совпадали с теми советами, которые давал коронованному воспитаннику Лагарп: «Во имя Вашего народа сохраните в неприкосновенности возложенную на Вас власть, которой Вы желаете воспользоваться только для его величайшего блага. Не дайте сбить себя с пути из-за того отвращения, которое внушает Вам неограниченная власть»{89}. Он советовал взяться за просвещение народа, разработать уголовное и гражданское уложения и уделить особое внимание третьему сословию, чтобы противопоставить его дворянству. Крепостное право, по его мнению, сразу уничтожить нельзя, но крестьян можно освободить путем проведения ряда осторожных мероприятий. Император во многом был согласен с учителем, тем более что чувствовал в себе силы сделаться настоящим политическим лидером нации, то есть проявить умение разглядеть потребности государства и общества, а также своевременно и адекватно на них реагировать.
Много лет спустя В. П. Кочубей подал Николаю I записку, в которой попытался объяснить тогдашнее настроение его старшего брата. «Он понял, — писал министр, — что для России, сделавшей в течение столетия огромные успехи в цивилизации и занявшей место в ряду европейских держав, существенно необходимо согласовать ее учреждения с таким положением дел. Он сознавал, что учреждения, которые были хороши лет 100—50 тому назад, не могут годиться для государства, которое, всё более и более развиваясь, испытывает потребности, неведомые в прежние времена… Этими истинами, несомненными для людей беспристрастных… был всецело проникнут и государь»{90}. Вряд ли Кочубею удалось в чем-то убедить Николая Павловича, но кое-что он венценосцу, безусловно, прояснил.
Постепенно у Александра I выработался тот дневной режим, которого он старался придерживаться на протяжении всей жизни. Воспользуемся подсказкой неизвестного очевидца событий: «Он встает каждое утро в 6 часов, работает до 10, присутствует на разводе и катается перед обедом с час верхом или в кабриолете. Пообедав наскоро с ее величеством, причем к столу приглашаются некоторые высшие сановники, он удаляется в свой кабинет и работает там до 8 часов. Затем посвящает час или два обществу и ложится в 11 часов»{91}.
Мы уже упоминали о том, что Александр в своей деятельности руководствовался двумя основными идеями. Во-первых, стремясь отделить преступления Французской революции от ее справедливых принципов, он пытался доказать своим подданным, что законно-свободные учреждения легче всего могут возникнуть в России именно «по манию царя». Такое развитие событий позволит ей обойтись без революционной ломки и смуты и утвердит «истинное благосостояние народов», населяющих империю. Проще говоря, монарх надеялся отыскать особый «русский путь» буржуазной эволюции страны, реализовав несомненные достижения революции и избежав ее издержек. Во-вторых, государем владела идея искупления страшного греха отцеубийства за счет будущего процветания отечества под его скипетром. Эта тема постоянно возникала в беседах Александра с окружающими в первые годы после переворота 11 марта.
Рождался удивительный парадокс власти: монарх был готов ограничить абсолютизм, но на практике не мог воспользоваться ничем другим, кроме собственной неограниченной власти, поэтому любые попытки посягнуть на нее встречали с его стороны решительный отпор. Не будем забывать и еще об одном обстоятельстве, заставлявшем его охранять незыблемость трона: он постоянно опасался покушений на свою жизнь со стороны консервативного или, наоборот, радикального крыла дворянского сословия. Угроза справа могла привести к гибели царя, требования же, раздававшиеся слева, грозили разрушить систему самодержавия как таковую и похоронить все его начинания.
Кем наш герой ощущал себя на троне — точнее, каким он хотел предстать в глазах своих современников? Это далеко не праздный вопрос, поскольку каждый самодержец «лепит» свой образ согласно тем представлениям, которые он выработал, будучи наследником престола, или возникшим у него в первые годы царствования. Поговорив в основном об отрицательных качествах Александра, скажем несколько слов и о позитивных составляющих его характера. Он обладал большой работоспособностью, твердой, хотя и не выставляемой напоказ, волей и упорством, доходившим, как у всех Романовых, до упрямства. Монарх был мужественным, красивым человеком и имел острый природный ум. Александр обладал тем нечасто встречающимся, но весьма полезным для правителя качеством, которое французы называют шармом, и имел дар, входя в мелочи, быстро схватывать суть дела. И еще одно наблюдение. Окружающий мир его явно не удовлетворял, и он был готов — как ему казалось, смиренно — взяться за его преобразование.
Молодой император отнюдь не стремился выглядеть в глазах подданных божеством, он вообще не слишком верил в божественное происхождение монаршей власти. А вот образ ангела, спустившегося на землю ради установления образцового государственного устройства, казался ему вполне приемлемым, а вернее, достаточным для решения поставленных задач. Ведь ангел — не божество, но в то же время он поднят над смертными; ангел близок к людям и в то же время отдален от них. Ему свойственны те черты, которые казались императору особенно привлекательными: кротость, смирение, красота и неодолимое желание делать всё и всех вокруг себя лучше, справедливее.
Эти соображения, безусловно, интересны и по-своему важны, но представляются слишком отвлеченными и оторванными от реальной политики. А как обстояло дело с этим далеко не ангельским, но завораживающим и затягивающим человека занятием? «Из писем его, — размышлял П. А. Вяземский, — мы видим, что еще во дни ранней молодости он не сочувствовал деятелям и высокопоставленным лицам, которые значились тогда при дворе и у кормила государства. Он уже толковал о прииске новых людей; ему нужна была другая атмосфера, нужен был воздух более чистый и легкий. Ему было душно в той среде, в которой был он заперт; он жаждал перевоспитать себя, пересоздаться… в сотовариществе»{92}. Здесь мы вплотную подходим к разговору о той собственной политической «команде», которую Александр попытался собрать вокруг трона в противовес уже сложившимся ранее группировкам.
Его, естественно, не мог удовлетворить Непременный совет, состоявший при императоре и включавший в себя екатерининских вельмож и павловских «выдвиженцев». Члены Совета, с точки зрения монарха, находились под гнетом привычного мышления и традиций управления империей, несовместимых с «духом времени» (хотя столь категоричное мнение Александра в отношении членов Совета далеко не всегда было справедливым). Созданный им своеобразный противовес Совету — Негласный комитет, или кружок «молодых друзей» — начал заседать летом 1801 года и просуществовал (с 1803 года с большими перерывами в заседаниях) до 1805-го.
Состоял он из уже знакомых нам персонажей: Новосильцев, Строганов, Кочубей, Чарторыйский — и был призван обсудить как важнейшие проблемы российской жизни, так и наметить, хотя бы в общих чертах, пути их решения. Негласный комитет разделил стоящие перед ним задачи на три группы, пытаясь: 1) изучить действительное состояние государства; 2) произвести административные реформы; 3) увенчать эти преобразования конституцией, которая и гарантировала бы сохранность сделанных изменений. Скажем сразу, что обсуждать пришлось не только эти проблемы, но и саму возможность их решения в тогдашней России, а также предупредим читателя, что дальше самого общего обсуждения некоторых статей конституции дело не пошло.
Однако это совсем не означает, что собрания «молодых друзей» превратились в пустую говорильню. В противном случае консервативное дворянство вряд ли стало бы беспокоиться. А оно не просто беспокоилось — ожидало от Негласного комитета самых что ни на есть радикальных перемен. «Самый недальновидный человек, — писал Д. П. Рунич, — понимал, что вскоре наступят новые порядки, которые перевернут вверх дном весь существующий строй. Об этом уже говорили открыто, не зная еще, в чем состоит угрожающая опасность. Богатые помещики, имеющие крепостных, теряли голову при мысли, что конституция уничтожит крепостное право и что дворянство должно будет уступить шаг вперед плебеям. Недовольство высшего сословия было всеобщим»{93}.
С ним был согласен бывший генерал-прокурор, ныне член Непременного совета Александр Андреевич Беклешов: «Они, пожалуй, и умные люди, но лунатики. Посмотреть на них, так не надивишься: один ходит по самому краю высокой крыши, другой по оконечности крутого берега над бездной; но назови любого по имени, он очнется, упадет и расшибется в прах»{94}. Это мнение разделял и внимательный, умный наблюдатель Ж. де Местр: «Император — философ и, ежели позволено так выразиться, философ утрированный… Всё, что окружает его, всё, что пользуется его доверием, всё это исповедует новые идеи»{95}. Что же именно обсуждалось в Негласном комитете?
Начиналось всё очень таинственно и напоминало, согласно духу эпохи, нехитрую театральную постановку. Два-три раза в неделю после обеда в общей комнате император удалялся в свои покои, его гости разъезжались по домам, а четыре человека крадучись проходили во внутренние помещения дворца, где их ожидал Александр. На этих импровизированных встречах-заседаниях обсуждались два важнейших, с точки зрения «молодых друзей», вызова времени: отмена крепостного права и введение в стране представительного правления. Члены Негласного комитета понимали, что обе эти проблемы неразрывно связаны между собой. Дарование конституции без отмены крепостного права превращало бы ее введение в пошлый фарс. О каких гражданских и политических правах подданных можно было бы говорить, если бы бесправными оставались миллионы крепостных?
С другой стороны, лишая дворянство его главной привилегии (владение крепостными), Зимний дворец был обязан возместить ему эту потерю, поделившись частью собственной власти. Такой шаг не только стал бы компенсацией за понесенный первым сословием ущерб, но и придал бы больше устойчивости всему государственному кораблю, освободив все сословия, позволив избежать ужасов революции, гражданской междоусобицы, одновременно защитив права человека и гражданина. Правда, начались заседания Негласного комитета не с вопроса о конституции, а с обсуждения проекта реформы Сената, поданного монарху графом Петром Васильевичем Завадовским. Было решено отложить этот вопрос до того момента, когда сенатор и тайный советник Г. Р. Державин сделает замечания (свое мнение, помимо старого сановника, представили граф А. Р. Воронцов и князь П. А. Зубов). Кроме того, генерал-прокурор князь Алексей Борисович Куракин и сенатор Сергей Кузьмич Вязьмитинов успели высказаться против реорганизации Сената до издания нового свода законов. На том, собственно, всё и закончилось.
Что касается крепостного права, то на заседаниях комитета речь почти не шла о его экономической нецелесообразности и преимуществах свободного труда. Создается впечатление, что императору и «молодым друзьям» было просто стыдно за то, что подобное варварское установление всё еще существует в отечестве. Может быть, поэтому ликвидация крепостного права виделась им поначалу делом довольно простым. Александр записывал в дневнике, что начать следует с опубликования указа, «который позволил бы самым разным людям покупать земли, даже с деревнями, но с тем условием, что крестьяне этих деревень обязуются платить оброк с тех земель, на которых они проживают, и что в случае неудовлетворенности они свободны уйти туда, где им покажется лучше… По прошествии некоторого времени… будет возможно опубликовать указ, обязывающий не покупать земли и деревни кроме как на вышеупомянутых условиях… Что касается власти, то она должна подавать пример, переводя государственных крестьян на положение свободных…»{96}.
Вынашивая такие прекрасные мечты, государь о многом просто не подозревал. Скажем, он вообще не знал, что в России существует закон, позволяющий продавать крестьян, как скот, разлучая мужей, жен и детей. Позже он запретил публиковать объявления о продаже крестьян (хотя сама продажа по-прежнему отнюдь не воспрещалась), торговать ими на ярмарках, ссылать в Сибирь за незначительные проступки. Александр прекратил массовые пожалования казенных крестьян в частные руки, но только Центральной России. На окраинах империи практика пожалований продолжалась и рассматривалась как водворение общего «благоустройства» государства. Здесь крепло не только местное помещичье землевладение, но и крупное землевладение дворянства пришлого, в массе своей вельможного. Это вело к ликвидации местных привилегий и установлению единого для всего государства шаблона социально-экономических отношений.
Реакция дворянства на первые не то чтобы действия, а просто слухи о готовящихся переменах показала, что задуманные верховной властью реформы встретят на своем пути серьезные и опасные препятствия. Тем не менее в 1803 году издается указ о «вольных хлебопашцах», позволявший помещикам отпускать крепостных на волю с пашней без обязательного одобрения Сената. Шаг в сторону радикальных действий был сделан совсем небольшой, однако и он вызвал панику у большинства душевладельцев. Члены Негласного комитета — реальные и трезвые политики — вряд ли надеялись на то, что после появления указа помещики бросятся наперегонки освобождать свою «крещеную собственность». Действительно, в течение первой половины XIX века на волю по этому указу было отпущено около 47 тысяч крестьян — менее одного процента от общего числа крепостных. Для членов комитета распоряжение о «вольных хлебопашцах» оказалось чем-то вроде разведки боем. После его обнародования стало окончательно понятно, что быстро, с наскока проблему крепостничества решить не удастся, работа в этом направлении требовалась долгая и серьезная. Причем работа не только административно-техническая, но и политико-психологическая.
Несколько ранее был опубликован еще один указ, позволявший покупать незаселенные земли представителям разных сословий, тем самым нарушавший многовековую монополию дворянства на владение земельными угодьями. Он прошел почти незамеченным — и напрасно, поскольку способствовал осторожному развертыванию новых, капиталистических порядков в аграрном секторе российской экономики. Затем пришел черед и административных преобразований, так как намечавшиеся реформы требовали изменений в структуре государственных органов. С 1802 года коллегии — органы исполнительной власти, введенные еще Петром I, — начинают заменяться министерствами. Коллегиальный принцип принятия решений, традиционная неповоротливость прежних учреждений явно пришли в противоречие с желанием самодержца укрепить вертикаль власти, добиться ее большей централизации и управляемости.
Каждое министерство включало в себя канцелярию, товарища (заместителя) министра и несколько департаментов под началом директоров. Александр I учредил и Комитет министров, который мог собирать министров и их товарищей для решения конкретных вопросов, требующих усилий разных ведомств. Однако император созывал его нерегулярно, оставляя за собой право решать споры между министрами в рабочем порядке, а с 1807 года вообще перестал бывать на его заседаниях. Тем не менее, когда в 1805 году государь надолго покинул страну, именно Комитет министров решал все внутриполитические вопросы. Но министры, к сожалению, не стали единой командой, поскольку в их числе к тому времени оказались и «молодые друзья» императора, и вельможи екатерининского царствования.
Подобная ситуация сложилась потому, что Зимний дворец, задумывая столь важные преобразования, хотел иметь возможность быстро маневрировать, менять политический курс по собственному желанию. Да и надежда сохранить таким образом равновесие в «верхах», не дав преимущества ни консерваторам, ни либералам, играла свою роль. Вообще же введение министерств оказалось мерой поспешной и недостаточно зрелой, поскольку совершенно не была связана с существовавшими правами Сената, Непременного совета и немногих коллегий, оставшихся после введения новых учреждений.
Обсуждались в Негласном комитете и возможные способы проведения реформ. В истории человечества известны два возможных пути перемен: преобразование политического режима и социально-экономических отношений в стране «сверху», когда власть опирается исключительно на мощь развитого, во всех смыслах, государственного аппарата — или реформы, проводимые при поддержке значительной части общества (с опорой на общественное мнение). В первые годы XIX века общественное мнение России находилось в зачаточном состоянии, теории и требования представителей различных общественно-политических лагерей только начинали выкристаллизовываться. Лагарп, по просьбе бывшего воспитанника навестивший Петербург, довольно точно указал «молодым друзьям» на это обстоятельство.
«Таким образом, — писал он, — реформа необходима, но ей будут противиться те, кто извлекал или надеется извлечь пользу из злоупотреблений, и в частности: 1) все сановники, 2) подавляющая масса дворянства, за редкими исключениями, 3) большая часть купечества… 4) почти все взрослые мужчины, чьи привычки, толкающие их в противоположном направлении, трудно поменять… За реформу: 1) Александр I, видящий в самодержавной власти, которой он наделен по закону своей страны, лишь верное средство дать русскому народу гражданские свободы, 2) ряд более просвещенных, по сравнению с остальными, дворян… 3) часть купечества, не вполне, однако, сознающая, чего она хочет, 4) некоторые маловлиятельные литераторы, 5) возможно, также младшие офицеры и простые солдаты»{97}.
Лагарп советовал в этих условиях не торопиться, избегать в государственных документах даже слов «свобода», «воля», «освобождение», не говорить открыто о целях правительственной политики. Иными словами, речь шла о временном (правда, никто не знал, на какой период) отстранении общества от участия в решении судеб страны. Швейцарец настаивал на необходимости развивать систему образования, затем предлагал провести судебную реформу и кодификацию законов. Всё это было логично, поскольку исподволь готовило страну к грядущим переменам, но требовало времени и сильной власти. Как справедливо отмечал Н. Я. Эйдельман, преобразованиям «сверху» в России как бы предшествовало очередное «просвещение сверху». Оно проявлялось во многих отношениях: в запрете объявлять о продаже крестьян и указе о «вольных хлебопашцах», в появлении нового, весьма либерального цензурного устава (1804) и работе частных типографий, в открытии университетов и вообще в выстраивании системы высшего и среднего образования{98}. Именно таким образом шла подготовка умов и душ к «эмансипации» россиян, в том числе крепостных крестьян.
С 1803 года в России действительно начинает выстраиваться четкая система среднего и высшего образования. Европейская часть империи делится на шесть учебных округов, каждый во главе с университетом и попечителем. В губернских городах открываются гимназии, готовившие учащихся к поступлению в университеты, а на уровне уезда — училища, чьим выпускникам открывалась дорога в гимназии. Низшей ступенью образования делаются приходские училища, обучение в которых продолжалось год (в уездном училище — два года, в гимназии — четыре). Плюс к этому открылись лицеи, приравненные то ли к средним, то ли к высшим учебным заведениям особого типа: в 1804 году — Демидовский в Ярославле, в 1811-м — Царскосельский, в 1817-м — Ришельевский в Одессе, в 1820 году — Нежинская гимназия (станет лицеем в 1832-м). В результате в 1801 году в России насчитывалось 427 средних учебных заведений с 21 533 учащимися, а в 1825-м — около шестисот гимназий и училищ с 69 626 учениками. Правительство явно пыталось взять курс на подготовку просвещенной, образованной молодежи.
Полного согласия по основополагающим вопросам не было даже в самом Негласном комитете. Строганова, стоявшего на позициях активного конституционализма, поддерживал более осторожный в этом вопросе Чарторыйский; Новосильцев же и Кочубей ратовали, скорее, за законное (то есть правильное, более современное) функционирование существующего государственного аппарата. А сам Александр I… Монарх колебался, и эти колебания воспринимались окружающими совершенно по-разному. Тот же Строганов готовил своеобразный заговор внутри Негласного комитета, опасаясь неустойчивости мнений императора. «Его должно поработить, — говорил он, — чтобы иметь необходимое на него влияние… Эта мягкость его характера существенно обязывает не терять времени, чтобы другие не предупредили нас. По милости своего характера он, естественно, должен предпочитать тех, которые легко схватывают его мысль, способны выразить ее и способны ясно и даже, если возможно, изящно изложить его мысль»{99}.
Опасения Строганова были, в общем-то, небеспочвенными. Во время перерывов в работе Негласного комитета Александр часто прогуливался с некоторыми далеко не либерально настроенными сановниками (генерал-адъютантами Федором Петровичем Уваровым и Евграфом Федоровичем Комаровским, помощником начальника Военно-походной Его Императорского Величества канцелярии Петром Михайловичем Волконским, адъютантом Петром Петровичем Долгоруковым) и выслушивал их мнения по самым разным вопросам, которые заметно отличались от мнения «молодых друзей». Надо сказать, что для решения многих текущих практических задач Александр постоянно общался с вельможами екатерининского времени Г. Р. Державиным, А. Р. Воронцовым, Д. П. Трощинским, А. А. Беклешовым. Их присутствие у трона должно было символизировать связь с XVIII столетием и правлением царственной бабки Екатерины II. Император ее вельмож не любил, но терпел и тщательно отсортировывал. Он вообще, по выражению историка искусств В. С. Турчина, частенько «держал людей как бы про запас, и те, исполнив что-то ему нужное, появлялись и исчезали, кто в ссылке, кто в историческом небытии (порой о некоторых и вспоминается с трудом, откуда взялись и куда делись)»{100}.
С вельможами прежних времен была солидарна и императрица-мать, которая со своей стороны всячески старалась «излечить» сына от реформаторской горячки. Внешне тот пропускал слова советчиков мимо ушей, но кто знает, что творилось в его душе и откладывалось в голове?
Он действительно хотел перемен и был способен их провести. «Александр, — писала баронесса Жермена де Сталь, — человек выдающегося ума и редкой образованности, и я не думаю, чтобы он мог найти в государстве министра, более, нежели он сам, способного разбираться в делах и направлять их к цели». Далее она делает еще одно очень важное замечание: «Он сказал мне о своем желании (которое за ним признаёт весь мир) улучшить положение крестьян, еще закованных цепями рабства. «Государь, — сказала я, — в вашем характере есть залог конституции для вашего государства, и ваша совесть тому порукой». Он ответил: «Если бы это было так, то я был бы ничем иным, как счастливою случайностью»{101}. Здесь вновь слышатся отголоски размышлений Александра о несправедливости наследственной передачи власти, о том, что народ сам сумеет выбрать достойного главу государства. Правда, слышится и потаенная гордость оттого, что он сумел стать такой «случайностью».
Чем дольше продолжались заседания Негласного комитета, тем более явственно монарх ощущал возрастающее давление консервативно настроенных сановников. Независимо от того, был ли государь «залогом конституции» или «счастливой случайностью», но он не без оснований опасался разделить судьбу своего отца. Александр не знал, как взяться за реформы, не имея достаточного количества сторонников, и одновременно боялся, что преобразования слишком рано ударят по его самодержавным прерогативам (являвшимся, по его мнению, единственной гарантией проведения реформ). Можно, конечно, говорить, как это делалось ранее и делается порой до сих пор, о слабохарактерности императора, его двуличности, склонности к показному либерализму (Ю. Н. Тынянов замечательно назвал систему взглядов Александра в эти годы «мечтательным вольнодумством»). Однако правильнее, на наш взгляд, сослаться на понимание им масштабности задач, стоявших перед страной, и той ответственности, которая ложилась на его плечи.
Сказанное выше объясняет, почему император наотрез отказался обсуждать проекты отмены крепостного права, представленные ему князем Платоном Александровичем Зубовым, графом Николаем Семеновичем Мордвиновым или графом Сергеем Петровичем Румянцевым. Последний, к примеру, обратился к государю в 1802 году с предложением разрешить помещикам освобождать крестьян не поодиночке, а целыми общинами с выделением им достаточного количества пахотной земли (так родилась идея, использованная в 1861 году при отмене крепостного права). Александр ограничился частным указом, разрешавшим Румянцеву отпустить своих крестьян на волю на указанных условиях (из этого, в конце концов, и получился указ о «вольных хлебопашцах»). Дело здесь не только в неуверенности и опасениях нашего героя. Не менее важно и то, что он хотел быть
Самодержавие было необходимо Александру Павловичу не только для повышения самооценки, но и, повторимся, для проведения реформ. В те годы он никак не мог бы согласиться с мнением современного историка И. Ф. Худушиной: «Самодержавная власть сама по себе не способна к самоограничению. Ей по определению как бы задан ход в одном-единственном направлении — концентрация власти»{102}. Ему эта власть казалась универсальным ключом к достижению прогресса всегда и во всём. Александр, скорее, присоединился бы к мнению Дениса Ивановича Фонвизина, в свое время заметившего, что Россия — это «государство, где люди составляют собственность людей, где каждый, следовательно, может быть завсегда или тиран, или жертва»{103}. Монарх поддержал бы эту негативную оценку, потому что именно с подобным положением дел и собирался бороться с помощью отмены крепостного права и дарования стране конституции.
Правда, пока с конституцией дела обстояли ничуть не лучше, чем с ликвидацией личной зависимости крестьян от помещиков. Российское дворянство, как и другие слои населения, не ощущало потребности в политических правах. Освобожденное указом «О даровании вольности и свободы всему российскому дворянству» (1762) от обязательной государственной службы, первое сословие тем самым отстранялось и от возможного вмешательства в политические дела. У него были весомые основания для того, чтобы довольствоваться своей судьбой: права личной безопасности и частной собственности худо-бедно снимали обиду от политического бесправия. Более того, для российского дворянства термин «конституция» всё еще представлялся жупелом, поскольку в нем виделось лишь средство для захвата власти несколькими олигархическими семействами, а значит, и причина возникновения смуты и гражданской розни. Историческая память о Смутном времени начала XVII века потускнеет и почти пропадет гораздо позже — в первые десятилетия XX столетия, когда придет время еще более страшных смут.
Сам Александр I до конца жизни считал себя республиканцем, однако хорошо видел те опасности, которые несло с собой республиканское устройство. «Я люблю конституционные учреждения, — говорил он, — и думаю, что всякий порядочный человек должен любить их. Но можно ли вводить их безразлично у всех народов? Не все народы готовы в равной степени к их принятию»{104}. Кто-то из историков заявил, что Александр не сумел выработать четких представлений о том, чего он хочет, что он был, конечно, человеком скрытным, но в данном случае ему попросту нечего было скрывать. На наш взгляд, скрывать монарху приходилось очень многое, гораздо больше того, что оставалось на поверхности, что видели или о чем догадывались окружающие.
Однако вернемся к Негласному комитету и попробуем подвести итоги его деятельности. Противников у этого неофициального учреждения было великое множество, и они постарались, чтобы память о нем осталась у потомков весьма негативной. «Государь, — писала Р. С. Эдлинг, — окруженный молодыми людьми без дарований и опытности, казалось, желал нетерпеливо получить известность в Европе… Напускной вид размышления и даровитости (интересно, как можно изображать даровитость? —
Мнение светской дамы поддерживал умный и опытный сановник С. В Воронцов: «Произвести столь существенные изменения в наиболее обширной во всём мире империи, среди народа свыше 30 миллионов, неподготовленного, невежественного и развращенного, и сделать это в то время, когда на всем континенте происходит брожение умов, это значит, не скажу рисковать, но наверное привести в волнение страну, вызвать падение трона и разрушение империи»{106}. Ж. де Местр, будучи в целом солидарен с критиками деятельности Негласного комитета, иногда переходил к обличению страны в целом и ее народа в частности. «Добродетели монарха, — отмечал он, — высоки, но они не в ладу с природой нации… Французы, итальянцы, испанцы и др. превозносили бы такого государя до небес. Здесь же он явно не на месте»{107}.
Даже князь Адам Чарторыйский, во многих случаях отдававший должное Александру, писал о его участии в Негласном комитете неодобрительно: «Часто случалось, что он мысленно строил планы, которые ему нравились, но которые нельзя было осуществить в действительности. На этом идеальном фундаменте он возводил целые фантастические замки, заботливо улучшая их в своем воображении»{108}.
Скажем прямо, Негласному комитету не удалось решить ни одной из поставленных перед ним задач. Однако это ни в коем случае не означает, что его занятия были абсолютно бесполезными и бесплодными. Вопросы, поднимаемые «молодыми друзьями», весьма точно соответствовали вызовам, брошенным России временем. Эхо дискуссий, происходивших в дальних покоях государя, широко разносилось в столичном обществе, побуждая его обсуждать эти вызовы, предлагать свои решения проблем, другими словами, пробуждая и возбуждая то общественное мнение, которого так не хватало в этот момент Зимнему дворцу.
Прислушаемся к оценке, данной деятельности Негласного комитета его членом, одним из активных российских государственных деятелей начала XIX века А. Чарторыйским: «Хотя эти собрания долгое время представляли собой простое препровождение времени в беседах, не имевших практических результатов, всё же надо сказать правду, что не было ни одного внутреннего улучшения, ни одной полезной реформы, намеченной или проведенной в России в царствование Александра, которые не зародились бы на этих именно тайных совещаниях»{109}. Однако время тайных бесед и разговоров заканчивалось, да и самому императору не терпелось взяться за реальные дела, приближавшие его к намеченным целям.
Названия данного и нескольких следующих разделов нашей книги требуют некоторого пояснения, так как они явно выпадают из строгой хронологии царствования Александра I. Пребывание нашего героя на российском престоле и ранее было принято делить на определенные периоды — то на шесть, как в известной биографии, написанной Н. К. Шильдером, то на четыре, как в популярном курсе истории России XIX века А. А. Корнилова, то на два или три, как в советской и постсоветской историографии. В подобном делении царствования Александра Павловича на первый план выходили те приоритеты, которые верховная власть ставила во главу своих задач и конкретных действий. Мы, считая данный подход в целом справедливым, хотим лишь несколько оживить, так сказать, «очеловечить» его, добавив к политике некоторую долю психологии. Именно этой цели служат имена М. М. Сперанского, А. А. Аракчеева, вынесенные в заголовки разделов, или А. Н. Голицына, тоже важной и значимой для нашего повествования фигуры.
Появление на политической сцене России и тем более стремительное возвышение Михаила Михайловича Сперанского вызвало весьма противоречивые отклики современников. К примеру, внимательный, хотя и ехидный мемуарист Ф. Ф. Вигель писал о новом фаворите императора: «Он не любил дворянства, коего презрение испытал он… он не любил религию, коей правила стесняли его действия и противились обширным его замыслам; он не любил монархического правления, которое заслоняло ему путь на самую высоту; он не любил отечества, ибо почитал его недовольно просвещенным и его недостойным»{110}.
П. А. Вяземский с аристократическим снисхождением отзывался о том же персонаже гораздо спокойнее и более взвешенно: «Сперанский одарен был великими и разнообразными способностями… редактор он был искусный, даже изящный… Докладчиком должен он был быть превосходным, приятным и вкрадчивым. Ум его не был глубокий, сосредотачивающий, а легко податливый на все стороны, ум, охотно и свободно объемлющий всё, что представлялось глазам его». «Некоторые из деятелей того времени, — продолжал Вяземский, — может быть, ближе знали Россию, нежели Сперанский, так сказать, одним шагом выступивший из семинарии в среду государственных дел. Но молодой государь изверился в достоинствах старых деятелей… Он хотел вино новое влить в мехи новые, а вино преобразований, новых учреждений, новых порядков бродило в то время и просилось наружу»{111}.
Для того чтобы оценить фигуру Сперанского и понять характер его взаимоотношений с императором, необходимо хотя бы коротко остановиться на основных вехах жизненного пути этого незаурядного человека. Сын сельского священника, проживавшего в окрестностях Владимира-на-Клязьме, он не мог рассчитывать ни на что другое, кроме как пойти по стопам отца. Тот, когда Михаилу исполнилось десять лет, отвез его во Владимир, где определил в епархиальную семинарию. Здесь мальчик получил фамилию Сперанский[4], поскольку ни его далекие предки, ни отец фамилии вообще не имели, да и зачем она священнику? Став лучшим учеником семинарии, Михаил увлекся светскими науками, прежде всего математикой. На выходе из семинарии он обратился к знакомому отца А. А. Самборскому (как мы помним, одному из наставников Александра Павловича в бытность его великим князем) с просьбой составить ему протекцию для поступления в Московский университет.
Вместо этого Самборский помог Михаилу оказаться в Петербургской духовной семинарии, ставшей чуть позже академией. Блестяще закончив ее, Сперанский был оставлен здесь же для преподавания естественно-научных дисциплин, математики и философии. Покинуть же духовное поприще и сделаться блистательным чиновником ему помог случай. В 1795 году князю Алексею Борисовичу Куракину потребовался домашний секретарь для ведения его обширной переписки. Митрополит Гавриил посоветовал попробовать в этом качестве Сперанского, который вскоре стал еще и обучать русскому языку сына князя и его племянника Сергея Уварова (будущего министра народного просвещения и автора знаменитой триады «православие, самодержавие, народность»).
Оценив таланты молодого священника, Куракин предложил ему перейти на статскую службу, и в январе 1797 года тот был зачислен в генерал-прокуроре кую канцелярию с чином титулярного советника. Это назначение и стало отправной точкой в восхождении Михаила Михайловича к вершинам власти. В апреле того же года он уже коллежский асессор (VIII класс по Табели о рангах, дававший право на потомственное дворянство). На этом его карьерный рост не остановился: в январе 1798 года он стал надворным советником, в сентябре — коллежским советником, а в декабре 1799-го получает чин статского советника (V класс по Табели о рангах); теперь к нему обращаются «Ваше высокородие». Кроме того, он назначен на должность правителя канцелярии Комиссии о снабжении Петербурга необходимыми припасами, а председателем ее являлся наследник престола великий князь Александр Павлович. Менее чем за три года домашний секретарь одного из вельмож превратился в заметного сановника Российской империи (его чин соответствовал чину армейского бригадира или посту вице-губернатора).
В 1800 году Сперанский становится крупным помещиком, владельцем двух тысяч десятин земли в Саратовской губернии, но апогей его карьеры впереди. После вступления на престол Александра I Михаил Михайлович сделался статс-секретарем нового императора, а в июне 1801 года получил чин действительного тайного советника (IV класс по Табели о рангах, соответствующий армейскому гене-рал-майорскому). После учреждения министерств В. П. Кочубею, ставшему министром внутренних дел, была поручена разработка последующих административных реформ. Кочубей то ли выпросил у Куракина, то ли переманил к себе на службу Сперанского, сделав его директором канцелярии своего министерства. Здесь Михаил Михайлович занялся подготовкой проектов реформ, заказчиком которых, естественно, выступал сам государь.
В 1806 году регулярно прихварывавший Кочубей стал посылать на доклады к царю Сперанского. После докладов между монархом и талантливым чиновником зачастую происходил долгий разговор на самые разные, в том числе и политические темы. В 1808 году Михаил Михайлович стал «присутствующим» в Комиссии по составлению законов. Отныне его жизнь оказалась связанной с составлением разнообразных законопроектов. Над чем же именно работал Сперанский? До поры это оставалось тайной для всех, кроме Александра I. Между тем карьерный рост Сперанского продолжался. В конце 1808 года он был назначен товарищем министра юстиции, а в 1809-м получил чин тайного советника (III класс по Табели о рангах) и именовался уже «Ваше превосходительство».
С просьбами об устройстве тех или иных дел к нему начинают обращаться даже члены царской фамилии. Так, сестра императора Екатерина Павловна просила Сперанского о награждении чином своего библиотекаря и, к изумлению сановного Петербурга, получила отказ. Негодование сановников не знало границ. «Как смеет этот дрянной попович, — восклицал граф Федор Васильевич Ростопчин, — отказывать сестре своего государя, когда должен почитать за милость, что она обратилась к его посредничеству?!»{112} Посмел-таки, да, собственно, это и неудивительно. Сперанский ощущал не только в себе, но и за собой мощную силу. Его влияние на государственные дела в 1809–1811 годах сделалось почти безграничным. Оно чувствовалось в делах администрации и суда, в финансах и законотворчестве, в сфере просвещения и культуры, в придворной жизни и внешней политике России.
О ненависти Михаила Михайловича к дворянству, в которой, как мы помним, его упрекал Вигель, вряд ли стоит говорить всерьез. Сперанский понимал, что первое сословие является в России самым образованным, организованным и материально независимым слоем населения. Но к отдельным группам дворянства он действительно был явно неравнодушен. Прежде всего, это относилось к царедворцам, в оценке которых он был совершенно солидарен с «архивным юношей» Владимиром Алексеевичем Мухановым, несколько позже написавшим о царедворцах: «Им нужна монополия тех благ, которые исходят от двора. Царедворец, как змея, при каждом случае испускает свой яд. Если он был тяжело болен и вы ему оказывали участие или какие-либо важные услуги, он не помнит, что вы делали для него, а знает только, что должен вас топить. Чем он действует для вас вреднее, тем он с вами любезнее»{113}. Дело было не только в нравственной низости придворной среды — ее представители для Сперанского являлись тунеядцами, бездельниками, занятыми лишь интригами и участием в пустых церемониях.
В результате в апреле 1809 года из-под его пера появляется проект указа «О неприсвоении званиям камергеров и камер-юнкеров никакого чина, ни военного, ни гражданского», обязывающий придворных, если они хотят получать какое-то жалованье, вступить в действительную службу в течение двух месяцев после его издания. Однако это были лишь «цветочки». В августе того же года последовал указ, гласивший, что для получения чина коллежского асессора (и выше) отныне недостаточно прослужить энное количество лет в предыдущем чине — необходимо «свидетельство из одного из состоящих в Империи Университетов, что он обучался в оном… наукам, Гражданской службе свойственным», или выдержал экзамен в этих науках. Данный указ являлся развитием прежних решений Зимнего дворца о воспитании просвещенного чиновничества, но бюрократии среднего уровня от понимания этого легче не становилось. Добавим к сказанному, что Сперанский успел «порадовать» и душевладельцев. По его инициативе был введен налог на владение крепостными, больно ударивший по помещикам.
Однако известность и слава звезды российской бюрократии связаны отнюдь не с этими указами, кстати говоря, так и не заработавшими в полную силу. В октябре 1809 года Михаил Михайлович по распоряжению императора создает «Введение к Уложению государственных законов» — документ, который должен был заметно повлиять на характер политического режима Российской империи. Желание царя в данном случае полностью совпало со взглядами самого Сперанского. «Никакое правительство, с духом времени не сообразное, — писал он, — против всемощного его действия устоять не может». Развитие Европы, по его мнению, представляло собой «переход от феодального правления к республиканскому», и никто не мог противиться этому процессу: «Тщетно власть державная силилась удержать его напряжение; сопротивление ее воспалило только страсти, произвело волнение, но не остановило перед ома»{114}.
Интересно, что во «Введении» — ни в названии, ни в тексте — не употребляется слово «конституция». При этом документ действительно мог бы изменить тот традиционный порядок, при котором все ветви власти сосредоточивались в руках государя. Однако начнем по порядку.
Согласно «Введению», население империи делилось на три категории: дворянство, люди среднего состояния и народ рабочий (крепостные крестьяне, мастеровые, ремесленники, домашние слуги). Определенными гражданскими правами должны были обладать все жители страны, включая крепостных. Политическими же правами, то есть возможностью принимать участие в управлении государством, наделялись только две первые категории населения. В документе строго соблюдался принцип разделения властей, и хотя самодержавная власть сохраняла при этом широкие полномочия, но это было иное самодержавие, если можно так выразиться, в некоторой степени коллегиальное.
Законодательную власть представляла Государственная дума, опиравшаяся в своей деятельности на целую сеть губернских и уездных дум. Без ее одобрения ни один закон не мог быть издан, и плюс к этому она контролировала деятельность высших органов власти. Судебную систему страны возглавлял Сенат («Верховное судилище»), являвшийся вершиной другой пирамиды, состоявшей из губернских и уездных судов. Исполнительной властью наделялись министерства и их высший орган — Комитет министров. Власть самодержца ничем не ограничивалась, но теперь он был вынужден искать приемлемое соглашение и с Государственной думой, и с Сенатом, и с Комитетом министров. При этом нельзя было допустить того, чтобы все ветви власти вновь сходились только в руках императора. Поэтому планировалось появление Государственного совета, который вместе с монархом согласовывал бы деятельность различных ветвей управления страной.
Ограничение власти самодержца должно было сопровождаться обузданием произвола бюрократии при помощи упорядочения всех частей государственного механизма. Реально же в Российской империи появился только Государственный совет как законосовещательный орган при монархе, реализация остальных частей проекта Сперанского-Александра I оказалась отложена на неопределенное время (точнее, на 100 лет, вплоть до появления манифеста 17 октября 1905 года). Государственный совет так и не приобрел того веса и авторитета, которые были прописаны в проекте. Именно поэтому в 1810–1825 годах в 159 из 242 дел, рассмотренных Государственным советом, Александр I утвердил мнение большинства, а в 83 — мнение меньшинства (причем в четырех случаях это было мнение одного человека). Всё вышесказанное позволило историку Н. М. Дружинину сделать следующий неутешительный вывод: «В 1801–1820 гг. российское самодержавие пыталось создать новую форму монархии, юридически ограничивающую абсолютизм, но фактически сохраняющую единоличную власть государя»{115}.
Отметим также точку зрения Н. Я. Эйдельмана — он считал, что Сперанский «пытался примирить новые идеи с существующими порядками, поэтому выборность он всё время уравновешивал правом властей, правом царя утверждать или отменять решения выборных органов. Так министры… ответственны перед законодательным органом, думой, однако назначаются и сменяются царем. Судей, а также присяжных должны выбирать местные думы, но царская власть всё это контролирует и утверждает. Зато император и предлагает законы, и окончательно их утверждает; однако ни один закон не имеет силы без рассмотрения в Государственной думе»{116}.
Добавим, что Государственный совет был открыт 1 января 1810 года, а к 1 сентября предполагалось избрать Государственную думу и окружные и губернские ее аналоги. По сути, это привело бы к появлению двухпалатного парламента, что должно было стать совершенно новым шагом в политическом развитии страны. Мало того что со временем подобное учреждение могло бы послужить прекрасной школой для всех общественных сил, но даже сами разговоры о его возникновении, а также слухи о нем уже сделались подобной школой.
В январе 1810 года Сперанский был назначен государственным секретарем (в связи с открытием заседаний Государственного совета), оставаясь при этом директором Комиссии по составлению законов и товарищем министра юстиции. Он начал управлять канцелярией Государственного совета, от которой во многом зависела эффективность работы нового органа. Судя по тому, что канцелярии не было предоставлено даже собственного помещения и ее сотрудники работали в основном на дому, эффективность деятельности Государственного совета не слишком заботила верховную власть. Да и иметь дело последней приходилось с особым контингентом чиновников. П. А. Вяземский в связи с этим вспоминал об одном знакомом, который с умилением говорил: «Мой сын именно настолько глуп, насколько это нужно, чтобы успеть и на службе, и в жизни; менее глупости было бы недостатком, а более было бы излишеством. Во всём нужны мера и середка, а мой сын на них и попал»{117}. Такие «попавшие на середку» составляли большинство тружеников государственного аппарата.
К началу 1811 года неутомимый и целеустремленный Михаил Михайлович подготовил и реформу Сената, отделив его судебную функцию от административной. Он предложил образовать два Сената — Судебный (частью избираемый, частью назначаемый царем) и Правительствующий. Реформа была одобрена Государственным советом и монархом, но в жизнь так и не проведена. Сделано это было по просьбе самого Сперанского, желавшего, чтобы преобразования совершились в полном объеме, а не по частям («прелести» последнего варианта он уже испытал во время учреждения Государственного совета).
Стоит, пожалуй, поговорить еще и о том, как относились к планам политико-административных реформ их авторы, Сперанский и Александр I, какие надежды с ними связывали. Для Михаила Михайловича всё должно было начаться с открытия Государственного совета; в мае 1810 года предполагалось обустроить новую вертикаль исполнительной власти, к сентябрю — судебной. Он понимал, что прежде всего необходимо позаботиться о создании проводников политики правительства на местах — в его проекте появилась система дум и судов в губерниях и уездах.
На 15 августа назначались выборы депутатов в Государственную думу. В монархии Сперанский видел именно то, чем она реально и была: не самую удобную и не самую практичную форму правления, отягощенную пышным культом императора. Он хотел заменить
Александра же проекты преобразований привлекали прежде всего историческими масштабами, позволяя ему чувствовать себя на авансцене жизни России, да что там России — всей Европы. Он говорил о любимых планах с редкостным красноречием, нимало не заботясь о полном их несоответствии реальной действительности. Ему нравилась именно отвлеченная красота задуманного. В этом он совершенно не совпадал со своим основным помощником — человеком трезвым, педантичным и прагматичным{118}. Когда же дело доходило до мелочной, скучной, незаметной со стороны работы, наполненной юридической терминологией, монарх всячески старался от нее отстраниться. Думается, именно Александру принадлежит удачная фраза, обозначающая цель его царствования: «усчастливливание России» (и красиво, и гуманно, и ничего конкретно не означает).
А «усчастливливать» было что, ведь безобразий по-прежнему хватало. В 1806 году в Курской губернии насчитывалось 609 нерешенных дел (некоторые лежали с 1799-го). Новгородский губернатор Жеребцов за восемь лет правления оставил 11 тысяч нерешенных дел, иркутского губернатора Трескина и его жену если и интересовали дела, то только относящиеся к материальному благополучию собственной семьи. Они составили приданое каждому из восьми своих детей в пуд ассигнациями (видимо, считать деньги губернаторской чете было уже лень, и их взвешивали при помощи безмена).
Император же забавлялся своими маленькими хитростями, скажем, стравливал у себя в кабинете не любивших друг друга сановников. Е. Ф. Комаровский запомнил разговор с государем: «Ты видишь, каковы были лица на Беклешове и Трощинском, когда они вышли от меня?.. Я приказал, чтобы по генерал-прокурорским делам они приходили с докладом ко мне вместе, и позволяю спорить при себе сколько им угодно, а из сего извлекаю для себя пользу»{119}. Что же тут удивительного, если Александр считал: «Интриганы в государстве так же полезны, как и честные люди, а иногда первые даже полезнее последних». Он, к сожалению, забыл о том, что честных людей, когда в них появляется потребность, может и не оказаться в наличии, зато интриганы, есть нужда в интригах или нет, находятся всегда. Последнее наглядно подтвердила история падения Сперанского. Правда, хотя на первый взгляд она выглядит традиционной и незамысловатой, в ней далеко не всё сводится к придворной интриге.
Человек, являющийся в глазах подавляющего числа дворянства выскочкой, удерживающийся на вершине власти только благодаря расположению к нему императора, потерял это расположение, что и привело к его естественному падению. Какие уж тут тайны? Однако даже если говорить только об отношениях между Александром I и Сперанским, то и в них таилось несколько загадок. Конечно, будучи первым советником и помощником монарха, Михаил Михайлович нажил немало врагов. Он умудрился восстановить против себя и аристократию, возмущенную возвышением плебея, и придворных, и чиновничество, и широкие круги дворянства, напуганного не только его конституционными планами, но и реально ущемленного введением налога на владение поместьями и крепостными. К тому же симпатии Сперанского к Франции (точнее, к Наполеону), не скрывавшиеся им, вызывали опасения у посланников Англии, Австрии, Швеции.
Интрига против государственного секретаря объединила многих заметных персонажей: министра полиции Александра Дмитриевича Балашова, начальника канцелярии его министерства барона Якова Ивановича де Санглена, недавно перешедшего со шведской службы на русскую барона Густава Морица Армфельда — сенатора, председателя Комитета по финляндским делам, барона Густава Розенкампфа, любимую сестру царя великую княжну (с 1809 года — принцессу Ольденбургскую) Екатерину Павловну и др. В результате операция по дискредитации Сперанского оказалась широкомасштабной и продуманной до мельчайших деталей. В первую очередь до сведения Александра I с разных сторон довели слух о том, что его помощник принадлежит к тайному обществу иллюминатов и даже является главой данной масонской организации. Распространение этих слухов сопровождалось подметными письмами, расходившимися в тысячах экземпляров. В них Сперанский обвинялся не только в желании свергнуть существующий режим, но и в прямой измене — шпионаже в пользу Наполеона.
Чуть позже Балашов и Армфельд в ходе назначенной Сперанскому встречи предложили ему создать секретный комитет для управления делами государства за спиной монарха. Тот, не восприняв предложение всерьез, просто отмахнулся от него, ничего не рассказав Александру 1. Провокаторы же донесли царю, что инициатором этой встречи, а значит, и автором идеи о создании секретного комитета являлся именно государственный секретарь и что после установления в России нового политического порядка он хочет провозгласить себя диктатором. Позже Сперанского обвинили еще и во взяточничестве. Говорили, будто помимо имений он владеет одиннадцатью каменными доходными домами в Петербурге и огромными капиталами. Дома действительно существовали, но принадлежали купцу Злобину, сын которого Константин являлся свояком Сперанского (какая знакомая картина!).
Домов же, находившихся в собственности Михаила Михайловича, в природе не существовало; во всяком случае, их наличие никак документально не подтверждается.
Наконец, царю стали доносить о непочтительных отзывах о нем его ближайшего помощника. Так, Балашов нашептывал монарху, что Сперанский будто бы говорил: «Вы знаете подозрительный характер государя. Всё, что он делает, он делает наполовину. Он слишком слаб, чтобы править, и слишком силен, чтобы быть управляемым»{120}. Михаил Михайлович действительно был невоздержан и ироничен в отзывах об Александре I — не только в разговорах, но и в переписке, которая тщательно перлюстрировалась полицией. Подобные известия, конечно, огорчали и обижали монарха, но гораздо больше его настораживало другое. Будучи доверенным лицом государя, Сперанский наводнил своими людьми важнейшие министерства, тем более что в новых органах исполнительной власти требовались толковые и дельные чиновники, а приискивал их именно государственный секретарь. Постепенно он сделался самым информированным лицом в окружении Александра Павловича, что, в общем, неудивительно.
Скажем, Михаилу Михайловичу было поручено вести переписку с дипломатом Карлом Васильевичем Нессельроде, в которой французские государственные деятели обозначались вымышленными именами (позже это представили шпионским шифром). Но дело даже не в этом — Сперанский требовал, чтобы ему передавали вообще все секретные бумаги и донесения раньше, чем канцлеру Румянцеву. Понятно, что у императора стали возникать подозрения, поскольку информированность государственного секретаря начала выходить далеко за рамки его компетенции. По справедливому замечанию историка В. А. Томсинова, рядом с законным государем-самодержцем появился государственный секретарь-самодержец, что никак не могло устроить монарха.
Кроме обиды и опасений, в отношениях Александра Павловича к Михаилу Михайловичу в 1811 году постепенно появилось еще и чувство неловкости, неудобства, тщательно скрываемого стыда. Александр I в 1811 году уже многим отличался от Александра образца 1806-го и даже 1809 года. На протяжении ряда предыдущих лет он вел откровенные и весьма опасные разговоры со своим доверенным сотрудником. Теперь этот сотрудник сделался живым укором монарху, да и, судя по размаху интриги против него, человеком, опасным для трона. О том же писали проницательные очевидцы событий, в частности Ж. де Местр: «Сей господин Сперанский — великий обожатель Канта… Такие люди погубят Императора, как погубили уже многих. При нынешнем состоянии умов малейшее недовольство может привести к неисчислимым бедам»{121}. Действительно, на протяжении всего царствования Александра Павловича правительство больше опасалось не крестьянских бунтов и волнений, а мятежа свободных людей, и судьба Сперанского являлась для верховной власти слишком мелкой монетой, чтобы ради нее стоило сильно рисковать.
В день своего падения государственный секретарь работал с монархом до 11 часов вечера. Затем Александр сказал: «Довольно поработали! Прощай, Михаил Михайлович! Доброй ночи! До свидания!» — и перекрестил его. Приехав домой, Сперанский нашел там Балашова, опечатывавшего его бумаги. Затем последовала высылка государственного секретаря в Нижний Новгород. Внимательный и проницательный П. А. Вяземский заметил по этому поводу: «В замыслах Сперанского не было ничего преступного и, в юридическом смысле, государственно-изменнического, но было что-то предательское в личных отношениях Сперанского к государю». Впрочем, далее мотив предательства уступает в размышлениях Вяземского место другим соображениям: «Неограниченная доверенность Александра не встречала в любимце и сподвижнике его полной взаимности… Кажется, не подлежит сомнению, что в окончательных целях не было единства между императором и министром: сей последний хотел идти далее и в особенности скорее»{122}.
Противники Сперанского встретили его отставку с нескрываемой радостью. «Не знаю, — писал Ф. Ф. Вигель, — смерть лютого тирана могла бы произвести такую всеобщую радость… Все были уверены, что неоспоримые доказательства в его виновности открыли, наконец, глаза обманутому государю; только дивились милосердию его и роптали. Как можно было не казнить преступника, государственного изменника, предателя!»{123} Были, правда, и другие мнения. «Царь — всё! — писал И. М. Долгоруков по поводу ареста Сперанского. — Он закон! Он истина! Он Бог земной! На что правда, если государю угодно назвать ее ложью? Что в заслугах, если они перестали быть угодны двору? Пролей свою кровь за ближних, принеси ему живот свой на жертву, но, если монарх косо на тебя взглянул, не ожидай признательности сограждан. Все тебя давят и клянут! И после этого мы хотим, чтоб у нас были патриоты»{124}.
Правда, «обманутый государь» расценивал произошедшее совершенно иначе. Своему давнему приятелю Александру Николаевичу Голицыну он говорил: «Если бы у тебя отсекли руку, ты, наверное, кричал бы и жаловался, что тебе больно; у меня прошлой ночью отняли Сперанского, а он был моей правою рукою»{125}. Трудно сказать, были ли эти слова искренними или являлись лишь позой, игрой на публику; но то, что монарх по-иному смотрел на случившееся со статс-секретарем, сомнений не вызывает. В его беседе с Н. Н. Новосильцевым прозвучало: «Вы считаете его (Сперанского.
О том же монарх говорил и Я. И. де Санглену: «…в отношении к государству нужно было отправить Сперанского… Это доказывается радостью, которую отъезд его произвел в столице, верно, и везде… Люди мерзавцы! Те, которые вчера утром ловили еще его улыбку, те ныне меня поздравляют и радуются его высылке… О, подлецы! Вот кто окружает нас, несчастных государей»{127}. Знаток Александровской эпохи А. А. Кизеветтер считал: «Сперанский напугал Александра, показав ему в конкретно воплощенном виде его смутную и бесформенную мечту. И сочиненные Сперанским параграфы встали перед умственным взором Александра как живой укор его мечтательной пассивности, как предъявляемый к уплате точно подведенный счет»{128}.
На наш взгляд, самодержца подвела уверенность в том, что он может сделать с обществом всё, что пожелает. В мелочах и на короткое время такое действительно удается, но когда речь идет о продолжительном сроке и важных вещах, подобная мечта неизменно остается мечтой, приносящей жестокое разочарование и обязательные поиски виновного. Кроме того, у монарха, желавшего перемен, к делу реформ примешивалась изрядная доля самолюбия и других личных страстей (желание настоять на своем, невнимание к конкретным обстоятельствам), а они — плохие помощники для реформатора. Был ли подвержен тем же «недугам» Сперанский? Безусловно. Он порой сознавал схематичность и абстрактность своих планов, но это были его планы, и поэтому они должны были быть воплощены несмотря ни на что. Недаром еще в юношеском дневнике Сперанский записал: «Я сам себя едва ли понимаю». Может быть, до конца он так себя и не понял.
Михаил Михайлович вернется после ссылки в Петербург в 1821 году и сделается управляющим Комиссией по составлению законов и членом Государственного совета, но задушевных бесед с Александром I больше не будет, да и разговоров о реформах существующего строя тоже. Более того, свою деятельность до 1812 года он станет считать трагической ошибкой.
Если же посмотреть на дело в более общем, более теоретическом плане, то придется констатировать, что зачастую на основе того факта, что философские и социально-политические идеи Просвещения были хорошо известны значительной части русского общества конца XVIII — начала XIX века, исследователями делается скоропалительный вывод, что эта часть общества воспринимала идеологию просветителей достаточно адекватно. Но открывающееся нам несоответствие слова и дела, заявленного и исполненного, заставляет усомниться в безусловной правоте этого вывода. Без прочного усвоения идеалов гуманизма, понимания границ и сути свободы одно лишь знание идей было не только недостаточным фактором, но и оказывалось просто непригодным для решения задач, стоявших перед Россией в начале столетия. В те годы страна имела несколько вариантов развития: аристократическая конституция, буржуазно-демократическая конституция, дальнейшее укрепление самодержавия. По удачному выражению историка И. Ф. Худушиной, «Россия выбрала не тот путь, который, возможно, был лучшим, но тот, который ей больше соответствовал»{129}. Каким же оказался этот путь?
Годы царствования Александра I, помимо всего прочего, сделались временем становления российского общества как новой политической силы в империи. Именно в первой четверти XIX века выкристаллизовываются общественно-политические лагери, разрабатываются собственные идеологические концепции, пока еще близкие к правительственной идеологии и во многом так или иначе совместимые с ней. Именно в 1801–1825 годах само понятие «общественное мнение» начинает играть важную роль и для «верхов» России, и для заметной части дворянства. Поэтому необходимо внимательнее присмотреться как к становлению этого нового игрока на российской политической сцене, так и к отношению к нему Александра I.
Создание возможности существования общества как самостоятельной субстанции долго не осознавалось российской политической элитой как первостепенная задача. На протяжении этого времени понятие «свобода» ассоциировалось у нее с «вольностью», а последняя представляла собой исключительно «свободу от». Дворяне старались освободиться от царской службы, податные сословия — от прикрепления к определенному месту жительства и налогового бремени, частновладельческие крестьяне — отличной зависимости. Может быть, поэтому гражданский долг заменялся в обществе идеей служения царю, понятие о правительстве пряталось за привычным для всех словом «начальство»; в самодержавии далеко не всегда угадывали деспотизм, а в крепостничестве — рабство нового времени.
Особенно характерно это было для представителей первого сословия, которое и составляло «образованное общество», стоявшее у истоков формирования общественно-политических лагерей и господства общественного мнения. Поэтому дворянская оппозиционность престолу переплеталась с верноподданничеством, либеральность порой заметно соприкасалась с охранительством, революционность не исключала, скажем, преклонения перед Петром I. Что же тут удивительного? Не будем забывать, что в свое время Уложенная комиссия Екатерины II насчитывала более пятисот депутатов, но крепостнические порядки критиковали только два из них, а об изъятии крепостных крестьян из-под власти помещиков позволил себе заявить и вовсе только один депутат.
Оставив на время в стороне объективные предпосылки формирования общества как самостоятельной политической единицы, отметим, что Александр I был первым и последним российским монархом, открыто ратовавшим за либеральные преобразования. Его установки нашли понимание, прежде всего, среди дворянской молодежи, но вызвали широкий и заинтересованный отклик не только у нее. Не будем сбрасывать со счетов и последствия наступления эпохи романтизма, который вызвал непримиримый конфликт между индивидуальностью и обществом. Романтик, в каком бы обличье он ни выступал, отвергал общепринятые ценности, идеологию, авторитеты, стиль поведения. При этом он находился в непрерывном и напряженном поиске друзей и единомышленников.
На одном из заседаний Негласного комитета Александр Павлович вынужден был признать, что разговоры о реформах приняли всеобщий характер. Да и как могло быть иначе, если в первые годы XIX века в России были напечатаны переводы сочинений Ж. Ж. Руссо, А. Смита, Ч. Беккариа, Ф. М. Вольтера, И. Бентама, Ш. Л. Монтескьё, Г. Т. Рейналя. Некоторые из них выходили с купюрами, а то и с искажениями, но сути дела это не меняло. Скажем больше: если в начале царствования Александра I общественное мнение впервые с таким энтузиазмом обратилось к сюжетам внутренней политики, то правительство вынашивало более смелые планы, чем самые передовые люди тогдашнего общества. Что же обсуждали в то время последние?
Сюжеты были более чем знакомые: аграрно-крестьянское законодательство, ограничение произвола верховной власти, изменение сословных отношений, реорганизация суда. Именно эти идеи в одинаковой степени волновали почти всех, кто интересовался общественно-политическими темами. При этом сами по себе экономика, финансы обсуждались редко. Вся деятельность общества Александровской эпохи затрагивала, так сказать, область надстроечную. На этой почве оно начинает заметно политизироваться. По словам князя И. М. Долгорукова, «публика вся как бы проснулась; даже и дамы стали вмешиваться в судебные диспуты, рассуждать о законах, бредить о конституциях»{130}.
Действительно, свободные разговоры велись на любые, в том числе и самые рискованные темы. Будущий декабрист Михаил Александрович Фонвизин с удивлением вспоминал: «…никогда в России не бывало такой свободы в выражении своих мнений, как при Александре… Этою свободою пользовались члены тайного общества и, явно высказывая свои политические убеждения, нередко заставляли молчать самых горячих абсолютистов очевидностью тех истин, которые провозглашали»{131}. Его свидетельство не только подтверждает, но и усиливает Михаил Иванович Пущин: «Мне случилось [в ресторане] у Андрие слышать за обедом, что один пистолетный выстрел в Петербурге подымет всю Европу и деспотам придется искать убежища в Азии или в свободной Америке»{132}. Причем подобная крамола звучала из уст не политических заговорщиков, а самой обычной публики.
И дело не только в разговорах. Члены политизирующегося общества начинали ощущать свою ответственность за всё происходившее в стране. И в этом немалую роль сыграли события Отечественной войны с Наполеоном. К примеру, в июле 1812 года Алексей Петрович Ермолов писал Петру Ивановичу Багратиону: «Конечно, мы счастливы, существуя под кротким правлением Государя милосердного, но нынешние обстоятельства, состояние России, выходящее из порядка обыкновенных дел, поставляют и нас в обязанности и в соотношения необыкновенные: не одному уже Государю давать надобно будет людям… отчет в делах своих»{133}.
Правительство не предпринимало практически никаких мер против подобных разговоров, некоторые запреты начались только после Семеновской истории. Скажем, в 1820 году в «Историческом журнале» была опубликована небольшая статья, в которой отмечалось значение ликвидации крепостного права в Остзейском крае и содержался робкий намек на желательность постепенного уничтожения рабства во всей России. Цензор, профессор Никифор Евтропиевич Черепанов, был снят с должности, а затем уволен с поста декана словесного отделения Московского университета. Но разговоры на острые темы не прекратились — они лишь ушли из светских салонов в частные кружки, то есть стали более тайными и, может быть, менее влияющими на общество, но не менее опасными для власти. В терпимом до поры отношении «верхов» к свободе слова можно при желании усмотреть их верность идеям просветителей: общественное мнение являлось одним из краеугольных камней концепции модных философов. Но можно подойти к этой проблеме и с другой стороны — говорить о пренебрежении власти взглядами нарождающегося российского общества.