Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Александр I. Самодержавный республиканец - Леонид Михайлович Ляшенко на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Первое место среди учебных предметов он отводил истории, особенно истории Древнего Рима. Она должна была формировать у воспитанника нравственно безупречный образ мыслей, научить его тому, что каждый человек обязан уважать законы; тирания же, основанная на угнетении людей, неприемлема, а главное — не слишком надежна, поскольку безопаснее править людьми, подчиняющимися добровольно. Монархия, прикрывающаяся лишь божественным законом, есть обман, поддерживаемый теми, кто озабочен исключительно оправданием собственной власти. Правитель должен работать на благо сограждан, не предаваясь лени и праздности. В этих наставлениях, при всей их справедливости и нравственной высоте, таилась некая опасность.

Исторические примеры, на которых Лагарп воспитывал Александра, бесспорные сами по себе, оказались, как это ни парадоксально, опасным оружием в руках педагога. Ведь они воспевали образцовые ценности и характеры, вряд ли применимые к политической практике конца XVIII века. Оторванность древнеримских образцов от российских реалий выглядела порой просто вопиющей. Однако воспитанник-то воспринимал эти образцы всерьез, без каких бы то ни было оговорок, а потому они способствовали появлению у него сомнений и даже комплексов относительно собственных сил и возможностей.

До сведения Екатерины «доброжелатели» поспешили довести не только это, но и «либеральные» высказывания Лагарпа, а заодно и то, что он продолжает поддерживать тесные отношения со швейцарскими и французскими единомышленниками. Выслушав возмущенные голоса придворных, императрица рассудила по-своему, сказав Лагарпу: «Месье, будьте якобинцем, республиканцем, всем, кем вам заблагорассудится; я полагаю, что вы честный человек, этого мне достаточно»{37}. Екатерине в первую очередь важны были не политические взгляды учителя, а то, насколько он проникся духом ее плана воспитания внуков, а с этим, по ее мнению, всё обстояло более чем благополучно. Разногласия между ней и воспитателем начались позже и были связаны совсем не с педагогическими проблемами.

Как уже упоминалось, Екатерина II попыталась использовать Лагарпа в интриге, направленной против своего сына: попросила педагога подготовить Александра к принятию им статуса наследника престола. Наставник отказался участвовать в готовящемся императрицей дворцовом перевороте и тем самым решил свою участь. Расстались с ним в 1794 году по-хорошему, как и полагалось в Екатерининский век: присвоили чин полковника русской армии, выдали тысячу дукатов, назначили пенсион согласно чину и выпроводили из России. Необходимо учесть, что с отъездом Лагарпа Александр потерял не только любимого учителя и наставника, но и пример для подражания человека, чьи моральные правила и строгая совесть служили верным компасом в жизни юноши. Между воспитателем и воспитанником действительно установились не просто доверительные отношения, но и некая внутренняя связь, разрывать которую оказалось трудно, больно и небезопасно для великого князя.

Вчитаемся в одно из покаянных писем Александра учителю. Вряд ли укоризненные сентенции Протасова или Салтыкова, при всей их формальной правоте, могли подвигнуть подростка на столь эмоциональный выплеск, а вот отголоски разговоров с Лагарпом в его послании слышатся совершенно явственно: «Вместо того, чтобы себя поощрять и удвоить старания… я день ото дня становлюсь всё более неприлежен, более неспособен… Полный самолюбия и лишенный соревнования, я чрезвычайно нечувствителен ко всему, что не задевает моего самолюбия. Эгоист, лишь бы мне ни в чем не было недостатка, мне мало дела до других. Тщеславен, мне бы хотелось выказаться и блистать за счет ближнего… Тринадцать лет я такое дитя, как в восемь, чем более я подвигаюсь в возрасте, тем более приближаюсь к нулю. Что из меня будет? Ничего, судя по наружности. Благоразумные люди, которые будут мне кланяться, будут из сострадания пожимать плечами, а может быть, будут смеяться на мой счет, потому что я, вероятно, буду приписывать своему отличному достоинству те внешние знаки уважения, которые будут оказывать моей особе»{38}.

Лагарп оказался третьим, помимо бабки и родителей, полюсом, который неудержимо притягивал Александра и диктовал ему образ мыслей и характер поведения. В разговорах с наставником, как уже отмечалось, не было игры в галантного кавалера или офицера-профессионала. Здесь великий князь становился истинным сыном века Просвещения, погружавшимся в обсуждение важнейших проблем своего времени: монархия и республика, крепостное право и свободный труд, деспотизм власти и права человека, религия и атеизм, угодничество придворных советников и истинная, часто нелицеприятная дружба с немногими близкими по духу людьми. Обмен мнениями между воспитателем и воспитанником не прекратился и после отъезда Лагарпа из России, причем в письмах Александра по-прежнему звучат отголоски их петербургских бесед.

«Как часто я вспоминаю, — пишет он учителю в 1796 году, — Вас и о всём, что Вы говорили… Но это не могло изменить принятого мною намерения отказаться впоследствии от носимого мною звания. Оно с каждым днем становится для меня всё более невыносимым… Непостижимо, что происходит: все грабят, почти не встречаешь честного человека»{39}. Как бы в продолжение, но в то же время в противовес этому пассажу — письмо 1797 года: «Мое несчастное отечество находится в положении, не поддающемся описанию. Хлебопашец обижен, торговля стеснена, свобода и личное благосостояние уничтожены… если когда-либо придет и мой черед царствовать, то вместо добровольного изгнания себя я сделаю несравнимо лучше, посвятив себя задаче даровать стране свободу… Это было бы лучшим образцом революции, так как она была бы произведена законной властью, которая перестала бы существовать, как только конституция была бы закончена и нация избрала бы своих представителей»{40}. Ах, как великому князю хотелось добыть заветную «розу без шипов», как он верил в возможность вырастить подобный «цветок» на российской почве!

Гораздо позже, в 1814 году, Александр подвел своеобразный итог своим отношениям со старым наставником, во всеуслышание заявив: «Всем, что я знаю, и, возможно, всем, чем я дорожу, я обязан господину Лагарпу». Последний пережил воспитанника на 13 лет, храня о нем (периода отрочества и юношества) не просто теплые, а восторженные воспоминания (правда, в последние годы жизни Александра мнение старого воспитателя о нем заметно изменилось). Понятно, что в России деятельность швейцарского педагога оценивалась далеко не однозначно, и в этих оценках звучат по большей части негативные ноты.

Для Павла Петровича, например, он навсегда остался «грязным якобинцем» и «опасным революционером». Вступив на престол, грозный император вычеркнул имя Лагарпа из списка кавалеров ордена Святого Владимира, прекратил выплату ему пенсии и приказал генералу Римскому-Корсакову попытаться, схватив Лагарпа в Швейцарии, под строгим конвоем препроводить его в Петербург. Очевидно, дальше воспитателя наследника ждало заключение в крепость или сибирская ссылка. К счастью, карательная экспедиция в Швейцарию так и не состоялась.

Свои претензии к Лагарпу предъявил и Иван Андреевич Крылов, написавший пространную басню под названием «Воспитание льва»: отец-лев зачем-то отдал сына на воспитание птицам, которые научили львенка лишь одному полезному делу — вить гнезда.

Тут ахнул Царь и весь звериный свет, Повесил головы Совет, Алев-старик поздненько спохватился, Что львенок пустякам учился И не добро он говорит: «Что пользы нет большой тому знать птичий быт, Кого зверьми владеть поставила природа, И что важнейшая наука для царей: Знать свойства своего народа И выгоды земли своей»{41}.

Итак, отметим первую претензию к Лагарпу и Екатерине II: Александра учили не тому, что было необходимо и реально осуществимо в России. Пойдем далее. «Лагарп, — писал Николай Иванович Греч, — был человек умный, основательный ученый, правдивый, честный, но республиканец в душе и революционер… Такой человек не годился в воспитатели наследнику самодержавного престола… Лагарп старался внушить своему питомцу правила чести, добродетели, милосердия и терпимости, но не мог передать ему любви к отечеству…»{42} Стало быть, возьмем на заметку второе: Александра учил иностранец, не то чтобы не любивший, а попросту не знавший России и к тому же проникнутый опасными политическими убеждениями.

Но и это еще не всё. «По-видимому, — отмечал Адам Чарторыйский, — Лагарп не вел с великим князем серьезных занятий… Великий князь вынес из его преподавания лишь самые поверхностные, неглубокие знания и не усвоил ничего… законченного. Лагарп внушил ему любовь к человечеству, к справедливости и даже к равенству и всеобщей свободе… Но они запечатлелись в уме Александра лишь в виде общих фраз»{43}. Оказывается — и это третий упрек Лагарпу — главного героя нашей книги учил человек, в принципе подходящий на роль педагога, внушал ученику то, что нужно, но почему-то не довел дело до конца, не смог требовательно спросить с великого князя, в результате чего все эти необходимые знания остались в сознании воспитанника в виде весьма поверхностных суждений.

Даже в современной исторической литературе можно встретить утверждения, которые ставят в вину Лагарпу появление у великого князя недоверчивости, подозрительности, желания блистать. Это кажется нам уж совсем несправедливым, поскольку подобные выводы базируются на чересчур буквальном, «лобовом» понимании слов швейцарского наставника. Получается, если он говорил, что «безопаснее править людьми, подчиняющимися добровольно, а не по принуждению», то вынуждал Александра всеми силами притворяться и очаровывать окружающих, чтобы заставить их добровольно попасть под обаяние власти. А если Лагарп предупреждал ученика о том, что государи в связи со своим статусом редко могут иметь надежных друзей, то тем самым порождал в его душе недоверчивость и подозрительность{44}. Вряд ли подобные выводы можно принять на веру без серьезных оговорок. Скорее уж все эти негативные качества появились в характере Александра под воздействием двух других «полюсов притяжения» — Зимнего дворца и Гатчины.

Лагарп действительно не решил до конца поставленных перед ним императрицей и самим собой задач. Александр многое из преподававшегося ему усвоил поверхностно и в силу этого не мог применить полезные сведения на практике. Однако виноваты ли в этом только методы воспитателя, его политические пристрастия и иностранное происхождение? Лагарп рассчитывал, что получит возможность образовывать великого князя не спеша, что называется, «с чувством, с толком, с расстановкой». Наделе же всё получилось совершенно иначе. В 1793 году состоялось бракосочетание Александра и Елизаветы. Колокольный звон, продолжавшийся три дня, и общенациональные празднества, растянувшиеся на две недели, возвестили не только об этом событии, но, по сути, и об окончании регулярной учебы великого князя.

К тому же Екатерина II начала обременять подросшего внука придворными обязанностями, постоянно отрывала его на участие во всевозможных торжествах и мероприятиях — какая уж тут учеба! Лагарпу оставалось пользоваться только свободными от этих занятий часами, чтобы раскрывать перед учеником идеи, понятия и целые темы хотя бы в самом общем виде. Это, безусловно, способствовало появлению у Александра верхоглядства, желания скользить по поверхности. Тем не менее воспитатель сумел познакомить его с важнейшими идеями столетия, научил отличать необходимую для блага граждан жесткость от разрушающего связь трона и общества деспотизма, показал плюсы и минусы самодержавия и народоправства.

Александру оставалось попытаться применить свои знания на практике, а для этого найти собственное место в меняющемся на глазах мире, выработать стратегию и тактику поведения в нем, наметить первые шаги к достижению намеченной цели. Для того чтобы достичь всего вышеперечисленного, необходимо было обсудить и проанализировать идеологию и практику будущего царствования с избранным кругом доверенных лиц, желательно сверстников будущего правителя, поскольку в разговорах именно в такой компании легче оттачиваются позиции молодого человека и, что не менее важно, закладываются основы его собственной политической «команды».

Разговоры о том, что у наследника престола и монарха в силу их исключительного положения не может быть истинных и верных друзей, основываются на неком умозрительном выводе, порожденном сугубо формальной логикой. А люди и тем более времена, являясь непредсказуемо разными и своевольными, такой логике поддаются с большим трудом или не поддаются вовсе. В сентиментальные и предромантические годы конца XVIII века понятие дружбы приобрело чуть ли не сакральное значение, стало едва ли не определяющим в жизни молодых людей, хотя порой за дружбу принималось простое приятельство. Это модное поветрие, а может быть, спасительное явление никак не могло обойти стороной главного героя нашей книги.

Более того, возникает вопрос: не являются ли друзья его юности очередным (если мы не сбились со счета, четвертым) полюсом, определявшим характер и жизненные позиции великого князя? С ними, сверстниками и единомышленниками, Александр был полностью на равных, в их отношения совершенно не вмешивалась внутрисемейная соподчиненность, не влияла жесткая иерархия, характерная для пары учитель — ученик. С прямотой беспощадной юности они судили о недавнем прошлом, всегда негативно оценивали настоящее и мечтали о счастливом будущем. Пусть многим взрослым эти приговоры, оценки и мечтания казались горячечными и скоропалительными, но они многое могут поведать о своих создателях и носителях.

Их было четверо, выходцев из пусть и не самых старинных, но, безусловно, знатных фамилий, в той или иной степени проникшихся духом Просвещения и переполненных либеральными идеями. Первый, Виктор Павлович Кочубей, приходился племянником канцлеру Российской империи и министру иностранных дел Александру Андреевичу Безбородко. Он сблизился с Александром в 1792 году, а потому может считаться его самым старинным приятелем. В 16 лет Кочубей стал атташе русской миссии в Швеции, а заодно получал образование в Стокгольмском университете. Затем он изучал политэкономию и право в Лондоне, а философию — в Париже. Здесь он даже опубликовал небольшую работу, посвященную правам человека и методам их защиты. В 1792 году, когда Кочубею исполнилось 24 года, он был назначен на важный пост чрезвычайного посланника в Константинополь и с успехом трудился на дипломатической ниве.

Самым молодым из друзей юности Александра Павловича оказался граф Павел Александрович Строганов. Его отец был настолько богат, что не знал ни размеров своего состояния, ни даже точного числа принадлежавших ему крепостных. Младший Строганов получил прекрасное домашнее образование, для завершения которого в 1790 году отправился в Париж вместе со своим воспитателем республиканцем Шарлем Жильбером Роммом. В революционном Париже Строганов стал членом Якобинского клуба, надел фригийский колпак, отдал бывшие при нем деньги и драгоценности на дело революции и завел роман (как же русскому аристократу без этого?) с предводительницей парижских женщин Анной Жозефой Теруань де Мерикур. В 1791 году по требованию Екатерины II он был возвращен в Россию и отправлен на безвыездное жительство в одно из отцовских подмосковных имений. В 1796 году запрет на выезд из имения был снят, и Строганов, познакомившись с Александром, оказался в его ближайшем окружении.

Князь Адам Ежи Чарторыйский был выходцем из старинной польской фамилии, состоявшей в родстве с королевской семьей. Чарторыйские открыто заняли антирусские позиции во время восстания Тадеуша Костюшко (1794), а потому позже жили в Петербурге на положении то ли заложников, то ли просителей (они добивались снятия секвестра с их огромного имущества в Польше). Молодой князь провел некоторое время в Англии, изучая политический строй этого государства, побывал в Германии и Франции, водил знакомство с Гёте и Дэвидом Юмом. С 1796 году он входит в кружок друзей Александра и делается его постоянным собеседником. Он не скрывал от наследника, что его интерес к русским делам связан исключительно с будущим Польши: реформы, проведенные в империи, должны были, по его мнению, помочь полякам обрести независимость.

Наконец, четвертым и старшим по возрасту членом этого кружка являлся Николай Николаевич Новосильцев, приходившийся Строганову двоюродным братом. Во время войны со Швецией (1788–1790) он служил в армии, а затем занимал разные посты в Коллегии иностранных дел. Новосильцев слыл эпикурейцем и гурманом (особенно в отношении спиртных напитков), но при этом считался знатоком права, экономики, дипломатии. Нелишним будет упомянуть, что Николай Николаевич прекрасно владел пером и был мастером в составлении государственных бумаг.

В разговорах и письмах, посланных друзьям с верной оказией, Александр вполне откровенно высказывался о тех общих проблемах, которые занимали и тревожили его. Так, в одной из бесед с Чарторыйским он признался, «что ненавидит деспотизм везде, в какой бы форме он ни проявлялся, что любит свободу, которая, по его мнению, равно должна принадлежать всем людям; что он чрезвычайно интересовался Французской революцией; что, не одобряя этих ужасных заблуждений, он всё же желает успеха республике и радуется ему»{45}.

Другую, не менее важную для себя проблему Александр поднял в письме Кочубею 1796 года:

«Двор — неподходящее для меня место. Я испытываю страдания всякий раз, когда обязан присутствовать на церемониях, и расстраиваюсь при виде той подлости, которую творят ежечасно, чтобы добиться отличий, за которые я не дал бы и гроша. Я чувствую себя несчастным, будучи вынужден пребывать в обществе людей, которых я не желал бы иметь и в качестве прислуги… Как может статься, чтобы один и тот же человек мог одновременно править и устранять несправедливость? Это совершенно невозможно не только для человека средних способностей, каковым я являюсь, но равно и для гения…

Мой план состоит в том, чтобы, отрекшись от этого трудного жребия… поселиться с женой на берегу Рейна, где я вел бы спокойную и простую жизнь… Я знаю, Вы будете меня осуждать, но я не могу поступить иначе, ибо чистая совесть — мое главное правило»{46}.

За строчками этого письма видится человек, явно негативно относящийся к самодержавной форме правления, достаточно скромный, честный, с брезгливостью воспринимающий придворные нравы и интриги. Можно сказать, что Александр, воспитанный, чтобы править, покамест страшится неограниченной власти и не желает иметь с ней ничего общего. Но это скоро пройдет, не может не пройти под давлением, прежде всего, внешних обстоятельств.

Семнадцатого ноября 1796 года Екатерина II умерла от апоплексического удара, и на престол вступил ее сын Павел Петрович, ставший императором Павлом I. Вскоре после его воцарения друзья Александра, заподозренные в либеральных настроениях, претивших новому монарху, оказались разосланы или сами разъехались из Петербурга. Новосильцев отправился в Англию, Кочубей уволился с поста вице-канцлера и предпринял длительное путешествие по странам Европы, Чарторыйского заставили покинуть Россию (он был назначен российским послом в Сардинии, в случае отказа от этого поста ему открыто пригрозили ссылкой в Сибирь). Поблизости от Александра остался лишь Строганов, но, как показали дальнейшие события, связи между друзьями ничуть не ослабли.

Что в остатке, или Загадки воцарения

После восшествия на престол Павла I Александр был официально объявлен наследником престола, и у него началась совершенно иная жизнь. Каким же увидела Россия своего будущего владыку? «Нос у него, — вспоминала графиня София Шуазель-Гуфье, — был прямой и правильной формы, рот небольшой и очень приятный, склад лица округленный, так же, как и профиль, очень напоминавший профиль его красивой августейшей матери. Его плешивый лоб (плешивый — явное преувеличение, хотя Александр действительно рано начал лысеть из-за постоянного ношения париков. — Л. Л.), придававший всему лицу его открытое спокойное выражение, золотисто-светлые волосы, тщательно зачесанные, как на красивых головах… античных медалей. В тоне его и манерах проявлялось бесчисленное количество различных оттенков… В ранней молодости государь, к сожалению, испортил себе слух от сильного выстрела артиллерийского снаряда, с тех пор он всегда плохо слышал левым ухом и, чтобы расслышать, наклонялся направо»{47}. Можно добавить, что Александр был близорук, а потому двойной лорнет постепенно становился неотъемлемой частью его облика.

Сделавшись наследником престола (цесаревичем), Александр немедленно стал объектом пристального внимания современников, которых интересовал не только и не столько внешний вид, сколько черты характера, нравственные качества и политические предпочтения будущего главы империи. Если с внешними данными великого князя всё уже давно было ясно (недаром в семье его называли «наш ангел» — он действительно напоминал одно из воздушных творений Рафаэля), то черты его личности, манера поведения ставили современников в тупик. «Характер Александра, — справедливо отмечал П. А. Вяземский, — был не из одного слоя образован: в нем оттенков было много. За порою обаяния могла последовать пора отрезвления, за порою доверчивости — пора не только охлаждения, но и мнительности… Царю трудно быть постоянно идеалистом»{48}.

На склоне лет Вяземский посвятил давно умершему императору две строфы, пытаясь подвести итог собственным впечатлениям от характера монарха, а заодно надеясь найти отгадку его личности:

Сфинкс, не разгаданный до гроба! О нем и ныне спорят вновь. В его любви сверкала злоба, А в злобе слышалась любовь. Дитя осьмнадцатого века, Его страстей он жертвой был, И презирал он человека, А человечество любил{49}.

Обратим особое внимание на две последние строки стихотворения — они нам еще пригодятся.

Другие современники событий, надеясь решить ту же задачу, что и князь-поэт, чаще всего останавливались на какой-то одной догадке, а то и вовсе отделывались красивыми, но не слишком содержательными фразами типа «Александр взял от деда и отца впечатлительность и противоречивость, от Екатерины — хитрость и приспособляемость, от матери — холодный эгоизм и рассудочность»; «Искренний как человек Александр был изворотлив, как грек, в области политики»; наконец, наиболее знаменитое «Александр тонок, как булавка, остер, как бритва, и фальшив, как пена морская». Внимательный мемуарист Н. И. Греч попытался подвести итог многолетним спорам о нашем герое: «Александр был задачею для современников, едва ли он будет разгадан потомством. Природа одарила его добрым сердцем, светлым умом, но не дала ему самостоятельного характера, и слабость эта… превращалась в упрямство. Он был добр, но притом злопамятен; не казнил людей, а преследовал медленно… о нем говорили, что он употреблял кнут на вате». «Вообще, — повторяет Греч чуть ниже, — Александр был злопамятен и никогда в душе своей не прощал обид, хотя часто из видов благоразумия и политики скрывал и подавлял в себе это чувство»{50}.

Перед искушением разгадать загадку «русского сфинкса» редко кому удавалось устоять. Вот и Греч, начав с признания ее неразрешимости, всё-таки попытался покопаться в душе нашего героя, однако ничего, кроме запоминающегося образа «кнут на вате», извлечь не смог. Не лучше обстояли дела и у других мемуаристов того времени. «Он (Александр. — Л. Л.), — восторженно и одновременно сокрушенно замечала бывшая фрейлина его жены Роксандра Скарлатовна Эдлинг, урожденная Стурдза, — одушевлен был благожелательством чистым и великодушным и видел вокруг себя лишь притворство и пронырство; понятно, что сердце его затворилось для действительности и стало потихоньку питаться философскими химерами того века… Ему приходилось угождать то одной, то другой стороне и беспрестанно согласовывать несхожие вкусы, так что он с ранних лет научился скрывать свои чувства»{51}. Оставим в стороне «затворенное сердце» Александра, а вот замечание о влиянии на него «философских химер века» очень интересно, и нам придется не раз к нему возвращаться.

Может быть, хотя бы упоминавшимся ранее приятелям великого князя удалось приблизиться к разгадке его личности или, на худой конец, нащупать какие-то опорные точки для решения этой задачи? Самым настойчивым и внимательным из них оказался А. Чарторыйский, а потому остановимся на нескольких его наблюдениях. «По своим воззрениям, — писал князь, — он являлся выучеником 1789 года, он всюду хотел видеть республики и считал эту форму правления единственной отвечающей желаниям и правам человечества (на языке того времени так обозначалось не только население Земли, но и такое понятие, как гуманизм. — Л. Л.)… Он утверждал, между прочим, что наследственность престола была несправедливым и бессмысленным установлением, что передача верховной власти должна зависеть не от случайностей рождения, а от голосования народа, который сумеет выбрать наиболее способного правителя»{52}.

Трудно сказать, разделял ли князь убеждения своего царственного приятеля; во всяком случае, он сожалел, что тому не хватало огня, подъема, веры в самого себя, и признавал, что «его искренность, прямота, способность увлекаться прекрасными иллюзиями придавали ему обаятельность, перед которой невозможно было устоять»{53}. Знаменитая «бабушка» российской мемуаристики Елизавета Петровна Янькова, будучи женщиной незатейливой, но наблюдательной, подметила еще одну немаловажную черту в характере Александра. Он показался ей человеком очень суеверным, обращавшим внимание на множество примет, а потому не слишком уверенным в себе. Так, проснувшись поутру, он сначала обувал именно левую ногу и непременно с нее вставал с постели. Притом обязательно подходил к окну и, как бы ни было холодно, с четверть часа стоял у открытого окна. На языке великого князя это называлось «брать воздушную ванну»{54}. Впрочем, последнее могло свидетельствовать не столько о суеверности Александра, сколько о его приверженности к пунктуальности и здоровому образу жизни.

По воспоминаниям современников, великий князь действительно был аккуратистом, никогда не появлялся на людях небрежно одетым, а его письменный стол всегда отличался идеальным порядком. Он до крайности любил симметрию, даже мебель в его апартаментах расставлялась по заранее продуманному им плану. Кроме того, Александр всю жизнь оставался очень мнительным человеком. Как-то его всерьез обеспокоила даже глупая сплетня, будто у него искусственные ляжки, сделанные из ваты для красоты и внушительности фигуры.

А что же историки? Обратимся к работам двух признанных мастеров исторического портрета, посвященных нашему герою. «Из воспитания своего, — писал В. О. Ключевский, — великий князь вынес скрытность, внушавшую недоверие к нему, наклонность казаться, а не быть самим собой, скрытое презрение к людям, круг политических идей и чувств, которые должны были наделать ему чрезвычайно много хлопот»{55}. А. А. Кизеветтер дополнял коллегу и учителя: «Александр вовсе не был мягок и податлив, его уступчивость чисто кажущаяся. Временами он уступал потому, что был равнодушен к поднимаемым вопросам, не казавшимся ему важными. Иногда (и сознательно) надевал маску уступчивости в тех случаях, когда хотел ввести окружающих в заблуждение. Иными словами, уступчивость царя, с одной стороны, была результатом юности его души и ума, с другой, точно рассчитанным орудием политики»{56}.

Итак, Александр оказался лукав, двуличен, злопамятен, упрям, скрытен, полон презрения к людям, ленив, суеверен, неправильно образован и дурно воспитан (в самом широком смысле этого слова). Ну и что же тут загадочного? Вы можете понять, чем этот, в общем-то, уважаемый потомством правитель отличался от наиболее отрицательных персонажей российской истории? Давайте пока — именно пока — условимся о двух вещах. Первое: речь вряд ли стоит вести о поиске исключительно негативных черт в характере Александра. Этого не следует делать хотя бы потому, что с тою же легкостью мы можем набрать неменьшее количество отзывов мемуаристов и историков, свидетельствующих о его позитивных качествах. Второе: может быть, необходимо обратить внимание на «протеизм» великого князя (Протей у древних греков был богом-«хамелеоном», легко меняющим обличья и манеру поведения) и говорить именно о нем, а значит, о тех конкретных обстоятельствах, которые этот «протеизм» вызывали, поддерживали и в ходе которых он проявлялся с наибольшей ясностью.

Только при таком рассмотрении событий слабости и негативные черты характера нашего героя обретут подлинную плоть и кровь, а не будут иметь вид анекдота или желания свести счеты с ним задним числом. Вот, скажем, бывший камер-паж Петр Михайлович Дараган пишет, что Александру Павловичу были свойственны «некоторая картинность» движений, «мерный твердый шаг», «картинное отставление правой ноги» и даже «держание шляпы так, что всегда между двумя раздвинутыми пальцами приходилась пуговица от галуна кокарды»{57}. И чего стоит это замечательное наблюдение, если мы так и не узнаем из него, при каких обстоятельствах всё это было свойственно нашему герою, на каком этапе его жизни появилась такая привычка, как она воспринималась окружающими? И вообще было ли это свойственно одному Александру или он как наследник, а потом и император был просто заметнее своих не менее «картинно-театрализованных» подданных?

Современному читателю поведение образованного дворянина 1810-х годов, безусловно, кажется театральным, постоянно рассчитанным на публику. Однако подчеркнутое внимание к слову, жесту, поведению в целом, которое и придает ему в наших глазах характер постоянного пребывания в кулисах и игры на сцене, еще не означает неискренности. Оно, скорее, связывалось у дворянина того времени с восприятием себя как исторического деятеля в полном смысле этого слова. Именно осознание себя историческим лицом заставляло оценивать собственную жизнь как цепь сюжетов для будущих историков, литераторов, художников. То есть к оценке собственной жизни у образованного человека постоянно примешивалась оглядка на потомков — зрителей того спектакля, что «разыгрывают» на сцене Истории великие люди, и, конечно, судей. От этого поведение людей конца XVIII — начала XIX века, вдохновленное не только реально происходившим с ними, но и представлениями о том, как они будут выглядеть в глазах грядущих поколений, становилось малопредсказуемым.

И еще одно замечание, высказанное историком А. Н. Сахаровым: главное заключается всё-таки не в описании характера государственного или общественного деятеля любого ранга, а в том, чтобы получить ответы на вопросы: какие государственные цели преследовал он в те или иные периоды своей жизни, с помощью кого и посредством чего он пытался их осуществить, какие средства для этого использовал? Условившись о сказанном выше, вернемся к хронологической последовательности нашего повествования.

После воцарения Павла I декорации на российской, особенно столичной, сцене сменились мгновенно и, казалось, бесповоротно. «На нас всех, — вспоминал граф Евграф Федотович Комаровский, — напало какое-то уныние. Иначе и быть не могло, ибо сии новые наши товарищи не только были без всякого воспитания, но многие из них самого развратного поведения; некоторые даже ходили по кабакам, так что гвардейские наши солдаты гнушались быть у них под командою»{58}. Такие же впечатления от происходивших перемен сложились у Гаврилы Романовича Державина: «Тотчас во дворце приняло всё другой вид, загремели шпоры, ботфорты, и, будто по завоевании города, ворвались в покои везде военные люди с великим шумом».

Подобные негативные отклики с видимым удовольствием поддержал гвардеец и поэт Сергей Никифорович Марин, который, не скрывая сарказма, писал:

Ахти-ахти-ахти попался я впросак! Из хвата-егеря я сделался пруссак. И, каску променяв на шляпу треугольну, Веду теперь я жизнь и скучну, и невольну. Наместо, чтоб идти иль в клоб, иль в маскерад, Готов всегда бежать к дворцу на вахтпарад.

Царствование Павла I — это, прежде всего, судорожное и непрерывное администрирование. С ноября 1796 года по март 1801-го было издано 2179 указов — всего в два раза меньше, чем при Екатерине II за 34 года ее правления. Причем важные распоряжения причудливо переплетались с малозначащими, а то и просто вызывавшими недоумение. Зачем-то было запрещено ношение фраков, круглых шляп, жабо, сапог с отворотами, танцевать вальс, носить прически «а-ля Титус»[2]. В немилость попали бакенбарды и даже ноты иностранных музыкальных произведений. Последнее, честно говоря, совсем уж непонятно. Что в них могло быть страшного для режима или нравственности подданных? Князь И. М. Долгоруков отмечал, что напуганный разгулом «черни» в годы Французской революции Павел считал чудовищем и русский народ. «Отсюда, — пишет князь, — проистекала в нем ненависть к наукам, омерзение к просвещению и колеблемость во всех действиях самодержавия, словом, смесь его добрых склонностей и тиранств никто не поймет вовеки»{59}.

Павел Петрович имел обыкновение вставать в три-четыре часа утра. Вскоре после этого должны были начинать работу все департаменты. По сигналу барабана солдаты приступали к учению, а чиновники, зевая, бежали в присутственные места. Трудно сказать насчет всей России, но Петербург безоговорочно подчинялся режиму дня императора, причем регламенту оказалось подвластно буквально всё. В столице улицы выравнивались строго по линейке, и горе тому хозяину, который вздумал строить свой дом, отступив от «красной линии». Фасады домов и дворцов тоже имели узаконенные образцы; даже цвет, в который красили дома, был строго предписан «сверху». Говорили, что Павел заказал макет Петербурга, на котором не только улицы, площади, но и фасады домов и даже вид со двора были представлены с геометрической точностью. Теперь монарх имел возможность в подробностях «моделировать» не только внешний вид столицы, но и хозяйственный быт своих подданных.

Особенно тяжело пришлось представителям первого сословия, которое, по мнению императора, было совершенно «распущенно» Екатериной II. Павел отменил губернские дворянские собрания, облагал помещиков новыми налогами, ссылал офицеров и чиновников за малейшие проступки, вновь начал применять к дворянам, пусть и в индивидуальном порядке, телесные наказания. По подсчетам Н. Я. Эйдельмана, за четыре с половиной года правления «русского Гамлета» состоялся 721 гражданский процесс, из них 44 процента было возбуждено против дворян, значительная часть которых оказалась в тюрьме или была отправлена в ссылку{60}. Атмосфера совершенно необъяснимых, а потому наводящих ужас репрессий сгущалась с каждым днем, смущая умы подданных. «Отец мой, — вспоминала София Шуазель-Гуфье, — в то время уже с год изгнанный в Казань, однажды обедал в многочисленном обществе у местного губернатора, когда во время трапезы внезапно доложили о прибытии фельдъегеря. Все гости побледнели: губернатор дрожавшими руками раскрыл адресованный на его имя пакет, в котором, к общему успокоению, заключался орден для одного из стоявших в Казани генералов»{61}.

Новый император нагрузил Александра целым рядом обязанностей и поручений. Наследник сделался шефом гвардейского Семеновского полка, военным губернатором Петербурга, членом Сената, инспектором кавалерии и пехоты Санкт-Петербургской и Финляндской дивизии, главой Военной коллегии. Все эти должности требовали оперативности, жесткости, гатчинской хватки, которых у Александра не было и не могло быть. Великий князь Константин Павлович оказался более подготовлен к требованиям отца, и тот не раз ставил его в пример старшему брату. К тому же Константин участвовал в знаменитом Итальянском походе А. В. Суворова и даже заслужил похвалу фельдмаршала. Когда сын вернулся из похода, Павел присвоил ему титул цесаревича, что, конечно, уязвило самолюбие старшего цесаревича.

С наследником же император чем дальше, тем больше обращался как с человеком не просто бездарным, но и коварно стремящимся занять его место на престоле. Он постоянно делал Александру обидные выговоры, осыпал упреками, а то и бранью. В дополнение к этому Павел запретил супруге старшего сына переписываться с родными, и Елизавета Алексеевна не раз признавалась графине Головиной, что у нее возникает чувство, будто она попала в сумасшедший дом. Тут-то наследнику и пригодилось его давнее гатчинское знакомство с Алексеем Андреевичем Аракчеевым. Именно он вместо наследника престола ежедневно занимался строевой подготовкой личного состава Семеновского полка и подвластных великому князю дивизий, составлял рапорты об общем состоянии столичного гарнизона и о прибытии в Петербург иностранных гостей.

Елизавета Алексеевна тем временем писала с оказией матери: «Иметь честь не видеть императора — это всегда кое-чего стоит… разговоры о нем и его общество противны мне еще больше, ибо всякий, кто бы он ни был, кто произносит в его присутствии что-либо, что имеет несчастье быть неприятным Его Величеству, может ожидать грубости в свой адрес»{62}. Резко отзывалась жена Александра и о порядках, установившихся при дворе: «…нужно всегда склонять голову под ярмом; было бы преступлением дать вздохнуть один раз полной грудью. На этот раз всё исходит от императрицы, именно она хочет, чтобы мы все вечера проводили с детьми и их двором, наконец, чтобы и днем мы носили туалеты и драгоценности… чтобы был «дух двора» — это ее собственное выражение»{63}.

Неудивительно, что в конце концов против Павла объединились не только противники его зигзагов во внешней политике, но и люди, желавшие ограничить власть императора аристократической конституцией, а также гвардейские круги, которые руководствовались неприязнью, а то и личной ненавистью к Павлу как гонителю служилого дворянства. Таким образом, Павел, десятилетиями ожидавший престола, совершенно утратил связь со своим поколением, а потому его политический вес становился всё менее значительным. Теоретик, отработавший концепции управления страной в тиши Гатчины, слишком спешил: не убеждал, а приказывал, не давая себе труда подбирать действительно нужных и верных людей. Все недовольные, естественно, мечтали и надеялись объединиться вокруг наследника престола, и эти надежды имели под собой некоторое основание. Историки подозревают, что Павел, разбирая вместе с Безбородко бумаги матери, изъял и уничтожил ее завещание в пользу Александра. При этом исследователи опираются на глухие слухи об упомянутом событии, распространившиеся среди людей, недовольных императором в первые месяцы XIX века. Именно такие слухи придавали недовольству столичного дворянства внешне законный характер.

Между тем тучи продолжали сгущаться, причем не только над наследником престола, но и над всеми членами царствующей фамилии. Павел говорил, к примеру, своему фавориту графу Кутайсову, что императрицу он намерен отправить в Холмогоры, Александра заточить в Шлиссельбургскую крепость, а Константина — в Петропавловскую. Впрочем, монарх разрабатывал и другие, не менее радикальные варианты расправы с родными, предполагая, что Марию Федоровну достаточно скрыть за стенами Смольного монастыря, Александра посадить в Петропавловку, а Константина отправить в Сибирь командовать каким-нибудь заштатным полком. В начале 1801 года Павел от слов перешел к делу — вызвал в Петербург тринадцатилетнего племянника своей супруги Евгения Вюртембергского, желая женить его на своей дочери Екатерине и объявить наследником престола вместо Александра.

При этом Павел никак не хотел замечать, что тучи нависли не только над его домашними, но и над ним самим. Ранее упоминалось, что с идеей заговора против отца Александр впервые был ознакомлен бабкой Екатериной II, поэтому сам по себе такой вариант развития событий не оказался для него совсем уж неожиданным. Тогда он уклонился от участия в перевороте, задуманном бабкой, теперь же речь пошла о судьбе и благополучии матери и брата наследника, да и его самого. В заговор Александр втягивался постепенно, исподволь, «обрабатывали» великого князя люди умные и многоопытные. Всё началось, пожалуй, с бесед Александра с графом Никитой Петровичем Паниным о будущем политическом устройстве государства. Закончились эти разговоры тем, что граф взял с наследника обещание ввести в России конституцию и сразу же после вступления на престол ограничить самодержавную власть.

В эти месяцы изменилось и отношение самого Александра к вопросу о занятии им трона. Во время одной из бесед он признался: «Я действительно чувствую, что надо в первое время взять на себя бремя власти, но только для того, чтобы произвести преобразования»{64}. Вообще напряжение в стенах дворца и вокруг него, видимо, стояло в воздухе. Ощущая его, Елизавета Алексеевна писала матери: «Я, как и многие, ручаюсь головой, что часть войск имеет что-то на уме или что они, по крайней мере, надеялись получить возможность, собравшись, что-либо устроить. О! Если бы кто-нибудь стоял во главе их! О, мама, в самом деле он (Павел I. — Л. Л.) тиран»{65}. Вожаки у заговорщиков вскоре нашлись, а во главе их встал генерал-губернатор Петербурга Петр Алексеевич Пален.

Мы не будем описывать детали организации заговора и самого дворцового переворота 11 марта 1801 года, тем более что это блестяще сделано в книге Н. Я. Эйдельмана «Грань веков». Нас интересуют только степень участия в этих событиях и реакция на них как Александра Павловича, так и его ближайшего окружения. «Сперва, — вспоминал Пален, — Александр был, видимо, возмущен моим замыслом; он сказал мне, что вполне сознает опасности, которым подвергается империя, а также опасности, угрожающие ему лично, но он готов всё выстрадать и решился ничего не предпринимать против отца. Я не унывал, однако, и так часто повторял мои настояния, так старался дать ему почувствовать настоятельную необходимость переворота, возраставшую с каждым новым безумством, так льстил ему или пугал его насчет его собственной будущности, предоставляя ему на выбор — или престол, или же темницу и даже смерть, что мне наконец удалось пошатнуть его сыновью привязанность и даже убедить его установить вместе с Паниным и со мною средства достижения развязки»{66}.

Существуют свидетельства — правда, не до конца надежные, — что последним доводом, склонившим Александра к вступлению в заговор против отца, стал некий обманный ход Палена. Генерал-губернатор столицы будто бы сказал великому князю, что видел на столе императора приказ, в котором говорилось о расправе с Марией Федоровной, Александром и Константином. После этого у нашего героя не оставалось выбора: ему приходилось жертвовать сыновними чувствами к отцу ради спасения других родственников. Если Пален действительно сообщил наследнику о существовании подобного документа, то это был далеко не последний обман с его стороны.

«Я обязан, — писал Пален, — в интересах правды сказать, что великий князь Александр не соглашался ни на что, не потребовав от меня предварительного клятвенного обещания, что не станут покушаться на жизнь его отца; я дал ему слово… я обнадежил его намерения, хотя был убежден, что они не исполнятся. Я прекрасно знал, что надо завершить революцию или уже совсем не затевать ее… что если жизнь Павла не будет прекращена, то двери его темницы скоро откроются, произойдет страшнейшая реакция и кровь невинных, как и кровь виновных, вскоре обагрит и столицу, и губернии»{67}.


Убийство Павла I. Гравюра Ж. Утвайта по рисунку Ф. Филиппото

Взяв с Палена клятву, что Павла только заставят отречься от престола, но сохранят ему жизнь, Александр не бросился в заговор очертя голову. Как тонко заметил один из заговорщиков, великий князь знал о заговоре, но в то же время не хотел о нем знать. Как бы то ни было, именно по настоянию наследника выступление заговорщиков перенесли с 10 на 11 марта. Дело в том, что 10-го в карауле Михайловского замка стоял 2-й батальон Преображенского полка, преданный Павлу, 11-го же в караул заступал 3-й батальон семеновцев, верный Александру, а его должен был сменить эскадрон Конногвардейского полка, которым командовал великий князь Константин Павлович. Желая подстраховаться со всех сторон, Александр лично попросил стать в караул вне очереди абсолютно преданного ему поручика Константина Марковича Полторацкого.

Покои Александра и Константина в саркофагоподобном Михайловском замке, окруженном рвом с подъемными мостами, находились как раз над покоями Павла I, и царские сыновья, полностью одетые, вместе с Елизаветой Алексеевной за полночь с тревогой ожидали исхода дела. После убийства императора в дворцовых покоях разыгралось несколько тяжелых и безобразных сцен. По получении трагического известия Александр впал в абсолютное отчаяние, напоминавшее истерику. Полторацкий вспоминал, как вошедший в покои наследника Пален «очень тихо сказал несколько слов… Александр воскликнул в ответ: «Как вы осмелились? Я этого никогда не требовал и не разрешал», — и без чувств упал на пол. Нового императора привели в сознание при помощи нашатырного спирта, и Пален, опустившись на колени, сказал ему: «Ваше величество, теперь вам не время… 42 миллиона людей зависят от вашей твердости»{68}. По словам других мемуаристов, всё было гораздо проще и грубее. В ответ на истерику Александра Пален, отнюдь не коленопреклоненный, скомандовал: «Хватит ребячиться, ступайте царствовать, немедленно отправляйтесь показать себя гвардейцам»; честно говоря, это больше похоже на правду.

Пока сын предавался отчаянию, его мать попыталась начать собственную игру. Узнав о смерти мужа, Мария Федоровна кричала гренадерам: «Итак, нет больше императора, он пал жертвой изменников. Теперь — я ваша императрица, я одна ваша законная государыня, защищайте меня, идите за мной!»{69}В течение пяти часов она пыталась овладеть положением и не признавала старшего сына монархом. Когда ей сообщили, что император Александр в Зимнем дворце и хочет ее видеть, она закричала: «Я не знаю никакого императора Александра! Я желаю видеть моего императора!»{70} Трудно сказать, что руководило Марией Федоровной — властолюбие или жажда мщения; но не будем забывать и о том, что еще в 1780-х годах Павел Петрович предписывал супруге, как она должна вести себя в случае смерти Екатерины II в отсутствие его самого в Петербурге: объявить себя правительницей до возвращения мужа. Поэтому после переворота 11 марта она действовала всего лишь согласно полученным предписаниям. Так или иначе, но заговорщикам пришлось запереть Марию Федоровну с ее приближенной баронессой Ливен в соседней с покоями Павла комнате и не выпускать оттуда, пока всё не успокоилось. Александр, узнав о поведении матери, смог лишь вымолвить: «Только этого еще и не хватало!»

Действительно, чего-чего, а забот и тяжелейших размышлений на него обрушилось огромное количество. Он прекрасно понимал, что теперь, что бы он ни говорил и как бы ни оправдывался, его имя навсегда запачкано грехом отцеубийства. А тут еще очень не вовремя подоспело письмо Лагарпа, который довольно бестактно советовал бывшему воспитаннику: «Убийство императора посреди его дворца, в лоне его семьи нельзя оставить безнаказанным, не поправ законы божеские и человеческие, не скомпрометировав достоинство императора»{71}. Александр бросался от самооправданий к самообвинениям, приходил в отчаяние. Он пенял вернувшемуся в Россию Чарторыйскому: «Если бы вы здесь были, ничего этого не случилось бы: имея вас подле себя, я не был бы увлечен таким образом», — и впадал в беспросветную тоску. Тот же Чарторыйский свидетельствует: «Нередко запирался он в отдельном покое и там, предаваясь скорби, испускал глухие стоны, сопровождавшиеся потоками слез»{72}.

Отчаяние нового монарха было тем сильнее, что события 11 марта поразили его не только своей трагичностью — они показали ему, насколько хрупка власть самодержца, насколько он уязвим перед лицом недовольства своего ближайшего окружения. Это не могло не то что не насторожить, а попросту не испугать нашего героя, и этот испуг он пронесет через всю жизнь. При сравнении мартовских событий 1801 года в России с действиями революционеров в 1789–1793 годах во Франции приходишь к достаточно грустным выводам. Да, в обеих странах были убиты законные монархи, но в Париже Людовик XVI был казнен, осужденный представителями народа, и за этим последовали принятие конституции и установление республики; в Петербурге же Павел I был убит кучкой заговорщиков (среди которых оказался и его старший сын) ради восстановления привилегий дворянства и укрепления традиционного режима. Впрочем, в России, несмотря на внешнюю схожесть событий, всегда происходило несколько иное, чем в Европе[3].

А в это время на улицах Петербурга царило совершенно другое настроение. Очевидец писал: «Это одно из тех воспоминаний, которых время никогда истребить не может: немая, всеобщая радость, освещаемая ярким солнцем… ни слова о покойном, чтобы и минутно не омрачить сердечного веселия… ни слова о прошедшем, всё о настоящем и будущем… Первое употребление, которое сделали молодые люди из данной им воли, была перемена костюма: не прошло и двух дней после известия о кончине Павла, круглые шляпы явились на улицах; дня через четыре стали показываться фраки, панталоны, жилеты… все, желавшие вступить в службу, без затруднения в нее принимались»{73}.

Посмотрим, что же изменилось в империи кроме костюмов, общего настроения публики и условий трудоустройства дворян.

Глава вторая

ЗАГАДКИ УПРАВЛЕНИЯ ИМПЕРИЕЙ

Послушать: век наш — век свободы,

Но в сущность глубже загляни —

Свободных мыслей коноводы

Восточным деспотам сродни.

Петр Вяземский
Екатерининские «орлы», павловские «гатчинцы»и собственная «команда»

В марте 1801 года Россия получила молодого 24-летнего монарха, выглядевшего внешне весьма привлекательно, если не сказать больше. «Александр, — дает его портрет историк Д. Кинг, — высокого роста, остроумный, с изысканными манерами. Над высоким лбом курчавились светло-коричневые волосы, а лицо было окаймлено бакенбардами. На его щеках часто появлялся румянец, что нередко принимали за стыдливость или застенчивость, и совершенно напрасно»{74}.

Его преклонение перед социальными завоеваниями Французской революции по-прежнему давало о себе знать, приводя порой к анекдотическим ситуациям. Вскоре после вступления Александра I на престол Наполеон направил в Петербург своего адъютанта генерала Дюрока с поздравлениями и пожеланиями успехов российскому коллеге. Александр и Константин Павловичи, желая поприветствовать генерала, как им казалось, в привычной для него форме, обратились к посланцу Наполеона, как к представителю революционной Франции: «Гражданин Дюрок». Генералу подобное обращение совершенно не понравилось, и он обиженно заявил: «Решительно, в России отстали от времени!»{75}

Вступление Александра на престол сопровождалось потоком од, гимнов, песен и т. п. Напечатано их было более полусотни, а количество оставшихся в рукописях не поддается учету (по словам князя И. М. Долгорукова, «все рифмачи выпустили своих пегасов из заключения, чтобы на них скакать куда глаза глядят»). Но дело было не в славословии, а в ожидании россиянами нового курса Зимнего дворца. Первые мероприятия молодого императора оказались вполне предсказуемыми и не могли вызвать негативной реакции подданных. Был снят запрет на вывоз товаров из России и ввоз их в нее, объявлена амнистия беглецам, укрывающимся за границей (за исключением тех, кто совершил серьезные уголовные преступления). Тогда же разрешили свободный въезд в страну и выезд из нее (вечный и верный признак российской «оттепели»!), позволили открывать частные типографии, в которых можно было свободно печатать книги и журналы, сняли запреты на употребление иностранных слов и европейской одежды.

В апреле было велено уничтожить виселицы, установленные для устрашения подданных в городах возле публичных мест, а также восстановлена в полном объеме Жалованная грамота дворянству. После закрытия Тайной экспедиции Сената возвратились на службу около двенадцати тысяч проштрафившихся и сосланных при Павле чиновников и офицеров. Говорят, что при упразднении Тайной экспедиции один из заключенных, выйдя из камеры Петропавловской крепости, сделал на ее дверях надпись: «Свободно от постоя». Узнав об этом, Александр сказал: «Желательно, чтобы навсегда». В мае 1801 года от телесных наказаний наконец-то освободили священнослужителей, сняли шлагбаумы на въезде в те города и села, где не стояли военные гарнизоны.

Первые указы Александра Павловича импонировали и «старикам», и «молодым друзьям» царя. Первые увидели в них желание царя очистить Россию от сумрачного налета павловского царствования и полностью восстановить сияние екатерининского правления. Вторые надеялись, что указы монарха предвещают появление в империи новой политической элиты, то есть возвышение представителей именно их поколения. Екатерининские «орлы» ратовали за ускорение административных реформ, дабы перераспределить власть монарха в пользу зрелых и опытных политиков. «Молодежь» заводила разговоры о конституции, но, с ее точки зрения, новые порядки должны были победить несколько позже, чтобы в данный момент случайно не возвысить «стариков». А о чем думал и на что рассчитывал сам император?

Он потихоньку приходил в себя после трагических событий 11 марта и наслаждался атмосферой, вызванной его воцарением. «В манифесте своем о вступлении на престол, — вспоминал очевидец событий Фаддей Венедиктович Булгарин, — юный император объявил, что намерен управлять Россией в духе в Бозе почившей бабки своей, императрицы Екатерины II, и эти слова, как электрический удар, потрясли все сердца!.. Знакомые обнимались и целовались, как в первый день Святого праздника… Во всех семействах провозглашались тосты за его вожделенное здравие; церкви наполнены были молельщиками»{76}. Напрасные ожидания — отношение Александра к правлению бабки было достаточно критичным.


Манифест о вступлении на престол Александра I. 12 марта 1801 г.

Он всячески старался намекнуть подданным, что его царствование будет многим отличаться от предыдущих. Думая о «несчастной России», доставшейся ему в наследство, он хотел предотвратить новые бедствия (значит, предвидел их?). Для этого надо было подчинить «частные интересы общей пользе» (кажется, слышится намерение Петра Великого — вот как интересно перекликаются через многие десятилетия идеологические установки Романовых), а дальше — поставить во главу угла закон, который обязательно должен исполняться.

Поэтому уже в проекте манифеста о вступлении на престол, в котором по традиции говорилось: «По сродному нам к верноподданным нашим милосердию», — император зачеркнул эти слова, сказав: «Пусть народ это думает и говорит, а не нам этим хвастаться». В продолжение этой истории уже 5 июня 1801 года Александр издал указ, поручавший Сенату представить монарху доклад о сущности своих прав и обязанностей. Этот указ был, по словам литературоведа А. Н. Пыпина, «первый шаг… к тому, чтобы испытать общественное мнение и приготовить умы к предстоящим переменам»{77}. В другой раз сенатор Дмитрий Прокофьевич Трощинский поднес на подпись монарху рескрипт с обычным началом: «Указ нашему Сенату». «Как, — сказал с удивлением государь, — нашему Сенату? Сенат есть священное хранилище законов; он учрежден, чтобы нас просвещать. Сенат не наш, он — Сенат империи». С этого времени в заголовке начали писать по-новому: «Указ Правительствующему Сенату»{78}.

Собственно, о желании монарха провозгласить наступление новых времен свидетельствовала и медаль, выбитая по случаю его коронации: на аверсе было изображение государя, а на реверсе — обломок колонны с надписью «Закон», увенчанной императорской короной и окаймленной словами: «Залог блаженства всех и каждого». При воцарении Александра I награды и раздачи были весьма скромны, а крестьян не было роздано вовсе. Монарх пресек возможное недовольство своего окружения, заявив: «Большая часть крестьян в России — рабы, считаю лишним распространяться об унижении человечества и о несчастии подобного состояния. Я дал обет не увеличивать число их и потому взял за правило не раздавать крестьян в собственность»{79}. Попутно заметим, что Александра Павловича по самым разным поводам напрасно подозревали в излишней прижимистости. Наоборот, путешествуя, он не скупясь раздавал множество драгоценных вещей — табакерки, кольца, фермуары, наименьшая стоимость которых составляла, по свидетельству очевидца, 300 или 400 франков.

Скромность, умеренность, желание радовать подданных гуманностью власти сквозили не только в словах монарха, но и во многих его действиях. Скажем, Николай Михайлович Карамзин во время прогулки с Александром Павловичем в Царском Селе попросил его о звании камер-юнкера для одного из знакомых. «Государь… начал писать на песке тростью и написал: «Быть по сему»… «Но это, государь, написано на песке!» — заметил Карамзин с улыбкою. «Что я написал на песке, то напишу и на бумаге!»{80}. Действительно, просьба историографа была удовлетворена. Или другой, еще более яркий случай: «Возле моста на Фонтанке стоял катер генерала Малютина (командира гвардейского Измайловского полка. — Л. Л.). Он сидел в нем с дамами и несколькими мужчинами, а на мосту находились полковые музыканты и песенники… Шампанское лилось рекой, а громогласное ура\ раздавалось под открытым небом. В это самое время государь император подъехал на дрожках… и спросил у полицейского офицера: «Что это значит?» «Генерал Малютин гулять изволит!» — ответил полицейский офицер, и государь император приказал поворотить лошадь и удалился»{81}.

Александр заботился также и о том, чтобы варварские традиции и установления, доставшиеся ему в наследство, если не исчезли, то, во всяком случае, не бросались бы подданным в глаза. Однажды он попытался обратить в свою веру командира гвардейского корпуса Федора Петровича Уварова. «Выезжая сегодня в город, — сказал ему царь, — я обогнал лейб-гренадерский батальон, шедший на ученье, и с ужасом увидел, что за батальоном везут воз палок (шпицрутенов. — Л. Л.). На это Уваров отвечал, что без этого, к прискорбию, обойтись нельзя. Тогда государь сказал ему: «Вы хоть бы приказали прикрыть эти палки рогожею»{82}. Солдатам от этого, конечно, легче бы не стало, но грубость власти была бы не так заметна.

Однако даже в первые месяцы царствования Александра не обошлось без недовольных. Оно и понятно: власть в России всегда находится под микроскопом, а то и под прицелом разных политических сил. Некая госпожа де Ноасевиль ехидно сообщала в письме знакомым о своем впечатлении от церемонии венчания нового монарха на царство в Московском Кремле: «Я видела, как этот молодой государь шел в соборе, предшествуемый убийцами своего деда, окруженный убийцами своего отца и сопровождаемый, по всей вероятности, своими собственными убийцами»{83}. Приверженец аристократической конституции граф Семен Романович Воронцов говорил о начале правления Александра с долей юмора, правда, не скрывавшей его тревоги: «…наши соотечественники воображают, что они добились свободы только потому, что им дозволено носить круглые шляпы и сапоги с отворотами и… так легкомысленно забывают об ужасном деспотизме, под которым должны трепетать»{84}.

Со сторонниками ограничения абсолютной власти императора странным образом сходились в оценках приверженцы сохранения традиционного порядка. «Суровость Павла, — писал Дмитрий Павлович Рунич, — сменилась необузданной распущенностью. Либерализм обратился в моду… Увы, что за свобода! Александр должен был лавировать. Его мать была недовольна им, дворянство тоже, сторонники его отца ненавидели его… Запрещение носить круглые шляпы и панталоны возбудило ненависть к Павлу и среди знати, и среди незнати… Разрешение наряжаться шутами, обмен рукопожатиями, болтовня без удержу заставили полюбить Александра…»{85} Нельзя сказать, чтобы автор этой филиппики мог похвастаться глубиной анализа да и просто логикой мышления. В отношении подданных к отцу и сыну вряд ли всё сводится к разрешенной или запрещенной одежде или возможности говорить то, что хочется. Из его слов также невозможно понять, какие, собственно, чувства возбудил в душах россиян Александр: недовольство, ненависть или любовь? Поэтому оставим на время в стороне отзывы радующихся или критикующих подданных и проследим за действиями самого нашего героя.

Новый император, прежде всего, удалил от трона заговорщиков, убивших Павла, правда, сделал это как-то выборочно. Если вспомнить о его разговорах с Паниным и Паленом, то данный шаг представляется совершенно логичным, да и с нравственной точки зрения выглядит абсолютно оправданным, ведь они его попросту обманули. При этом серьезно никто из заговорщиков не пострадал. Панин жил в своих имениях Дугино и Марфино и только при Николае I получил разрешение наезжать в Москву. Пален провел остаток жизни в родовом имении в Лифляндии, периодически навещая Ригу. Офицеры Владимир Яшвиль, Яков Скарятин, Иван Татаринов, Евсей Горданов, братья-князья Платон, Николай и Валериан Зубовы были удалены в свои деревни. Генерал Петр Талызин внезапно умер, то ли отравившись, то ли будучи отравленным. Леонтий Беннигсен, Владимир Мансуров, Александр Аргамаков продолжали служить и достигли немалых чинов. Кто-то из них, как Беннигсен, был нужен Александру в качестве опытного военачальника, кто-то не являлся непосредственным участником убийства Павла, а потому подлежал прощению.

Новизна порядков, отличие нового царствования от предыдущих подчеркивались даже чисто внешними, но весьма важными для самодержавного режима жестами. Александр решительно уклонился от следования принятому придворному этикету, от подчеркнутой роскоши двора Екатерины II или претенциозной церемониальности павловского царствования. Этот его шаг шокировал одних и немало удивил других. Мария Федоровна с негодованием писала старшему сыну: «Вы… с самого восшествия на престол уничтожили весь блеск, который в глазах простонародья возвышал бы Вас, Вы же во многом снизошли до других. Мало-помалу, дорогой Александр, это отразилось на общественном мнении, подданные привыкли смотреть на Государя, как на обыкновенного смертного, и его положение от этого теряет… Ваши появления в обществе утратили свой блеск»{86}.

Даже людям, расположенным к императору, не всегда нравилось его слишком, с их точки зрения, демократичное поведение. Тогдашний посланник Сардинского королевства в России Жозеф де Местр пишет: «Государь… ведет себя как частное лицо; дипломатический корпус теперь не приглашают на торжественные обеды, ибо Императору пришлось бы тогда сидеть на возвышении и держаться как монарху, а ему милее обычный стул. После обеда он приносит извинения камердинеру за доставленное беспокойство»{87}. Дипломата поддерживала горячая поклонница Александра С. Шуазель-Гуфье: «…если мне позволят сказать правду, я нашла, что он (монарх. — Л. Л.) недостаточно величественен, слишком любезен, слишком заставляет забывать о своем высоком положении… Я не могла привыкнуть к преувеличенным любезностям, выражениям уважения и почтения, с которыми он обращался к женщинам…»{88} Может быть, с женщинами дело и обстояло таким образом, однако свою власть новый монарх всячески старался охранять и отстаивать.



Поделиться книгой:

На главную
Назад