Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дела плоти. Интимная жизнь людей Средневековья в пространстве судебной полемики - Ольга Игоревна Тогоева на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

О. И. Тогоева

Дела плоти

Интимная жизнь людей Средневековья в пространстве судебной полемики

Дела плоти известны; они суть: прелюбодеяние, блуд, нечистота, непотребство…

(Послание к Галатам 5:19)

Institute of World History of Russian Academy of Sciences

Olga Togoeva

The works of flesh

Intimate life and judicial polemics in the Middle Ages

ВВЕДЕНИЕ

Суд, право и частная жизнь: точки пересечения

Зачем люди обращаются в суд? Казалось бы, ответ на этот вопрос лежит на поверхности. Они являются туда, дабы в официальном порядке решить возникшие у них проблемы: отстоять собственные интересы, наказать обидчиков, восстановить честь — собственную, ближайших родственников или друзей.

В иных случаях они бывают в суд вызваны — чтобы ответить на поданный против них иск, чтобы оправдать свои действия, чтобы защититься от обвинений и возможного приговора.

От эпохи Средневековья и раннего Нового времени до наших дней дошло внушительное количество материалов повседневной судебной практики, о какой бы стране Западной Европы мы ни говорили. Для любого исследователя, занимающегося историей права и правосознания, подобные документы представляют огромную ценность, поскольку позволяют изучить не только то, как мыслилось судопроизводство в теории, но и то, как оно велось в действительности. Впрочем, при ближайшем рассмотрении эти многочисленные судебные казусы способны, на мой взгляд, поведать нам нечто куда более интересное, нежели вполне обычные, а порой и откровенно скучные подробности рассмотрения того или иного гражданского или уголовного дела…

* * *

Двадцать второго декабря 1341 г. перед судьями Парижского парламента предстал Клеман Ла Юр, обвинявшийся в предумышленном убийстве Тибо Бизо и его сына Этьена. Иск против него подал Жан Бризо, второй сын Тибо: он требовал разрешить ему сразиться с ответчиком на поединке, дабы доказать его виновность. В ходе следствия, однако, выяснилось, что Клеман совершил не одно лишь это преступление. Будучи человеком женатым, он вступил в интимную связь с женой соседа, Гийома Итье. Опасаясь, что его интрижка будет раскрыта, мужчина приказал отравить мужа своей возлюбленной, убил собственную жену и выбросил ее тело в реку. Затем он велел отравить тех слуг, что помогали ему расправиться с супругой, а также убить Тибо и Этьена Бизо, случайно прознавших о насильственной смерти несчастной женщины. Наконец, он отравил служанку покойной жены, которая «могла рассказать всю правду» о творившихся в доме Клемана бесчинствах. Судьи парламента, пребывая, очевидно, под большим впечатлением от услышанного, не отважились сразу вынести решение по этому делу и отправили его на доследование, надеясь, что дополнительная информация с места событий поможет им верно оценить степень виновности Клемана Ла Юра и обоснованность претензий его противника, Жана Бризо[1].

В 1405 г. чиновники королевской канцелярии вынуждены были рассматривать не менее запутанное дело, также касавшееся частной жизни нескольких французских обывателей. В письме о помиловании, выданном ими в конце концов на имя Марион, вдовы Жана Булиньи из Шартра, сообщалось о споре, произошедшем между молодой женщиной и неким Тома, приятелем ее умершего мужа. Встретившись однажды на дороге, эти двое разговорились, и мужчина не постеснялся спросить у Марион, «правда ли, что она забеременела от [своего свекра,] Пьера де Булиньи, отца покойного Жана Булиньи, ее мужа, и верно ли, что она [на самом деле] ждет ребенка». Это оскорбление, как признавалась просительница, и стало поводом для драки, в ходе которой она смертельно ранила Тома, была осуждена на смерть, но смогла получить королевское прощение[2].

В том же 1405 г. в уголовном суде Парижского парламента выясняли отношения представители двух почтенных семейств, желавшие сочетать браком своих детей. Из их замысла, впрочем, ничего не вышло, поскольку будущая невеста категорически отказалась выходить замуж, заявив, что уже отдала свое сердце другому — некоему Гоше, «который является ее возлюбленным и в обнаженном виде нравится ей куда больше, чем тот, кого выбрал ей дядя»[3]. Столь вызывающие откровения девушки породили сначала скандал, а затем и вооруженные стычки ее родственников с семьей отвергнутого жениха.

Осенью 1415 г. супруги Ламбер, проживавшие во французском городке Бернувиль, отправились как-то вечером в гости. Там жена Жана Ламбера — то ли в шутку, то ли всерьез — обратилась при всех собравшихся к мужу, похлопывая его ласково по щекам, с предложением «сегодня трижды устроить ей брачную ночь»[4]. Мужчина возмутился столь откровенным поведением своей второй половины и заявил, что «добропорядочной даме не пристало выражаться подобным образом в чужом доме»[5]. Дело кончилось потасовкой между супругами и тяжелым ранением молодой женщины, за что господина Ламбера и отдали под суд. Впрочем, он сумел получить письмо о помиловании, особо упирая на тот факт, что вывел его из себя неприличный поступок жены…

* * *

Несколько коротких зарисовок, совершенно произвольно выбранных мною из огромного числа похожих дел, рассмотренных в судах Французского королевства в Средние века и в Новое время, со всей наглядностью демонстрируют, что речь во всех этих случаях шла не только и не столько об истории права и судопроизводства давно минувших времен, сколько об истории повседневности — о частной жизни самых обычных людей, не совершивших никаких особо выдающихся деяний и изначально ничем не примечательных. О них не сообщалось в хрониках, о них не упоминали в личной переписке или в художественных произведениях, а потому мы никогда ничего о них не узнали бы, если бы все они не оказались замешаны в преступления, записи о которых сохранились в регистрах Парижского парламента (высшей судебной инстанции средневековой Франции) или в архивах королевской канцелярии.

Только источники такого типа, по моему глубокому убеждению, способны предоставить нам относительно полную и объективную информацию о повседневной жизни абсолютно реальных и совершенно конкретных людей прошлого и — самое главное — об их интимной жизни, о переживаниях, связанных с семейными, дружескими, а порой и профессиональными интересами. Супружеская любовь и супружеская неверность, неразделенные чувства, месть, обида, способы разрешить конфликты «частным» образом, не прибегая к помощи официальных инстанций, — вот о чем сообщают нам судебные регистры. Как все это воспринималось простыми обывателями, чем были для них любовь, дружба, ненависть — вот что, как мне кажется, действительно может узнать исследователь, изучая протоколы гражданских и уголовных дел.

Конечно, материалы судебной практики эпохи Средневековья или Нового времени — опасный источник. Их серийный характер — всего лишь видимость, в действительности скрывающая отдельные фрагменты мозаики: нерегулярность ведения записей, утрату части регистров (каждый из которых охватывал от пяти до десяти лет) и даже целых архивов[6], но прежде всего — авторский характер тех выборок, которые дошли до наших дней. Речь, таким образом, идет не просто о фрагментарности информации, которую предоставляют нам данные источники. Важнее то, что она a priori является отредактированной, прошедшей через руки писцов, присутствовавших на слушаниях; самих судей, контролировавших не только следствие по уголовным (или гражданским) искам, но и письменную фиксацию принятых по ним решений; наконец, судебных секретарей, отвечавших за составление регистров уже рассмотренных дел. Именно эти тексты и становятся в конце концов нашими основными источниками по истории средневекового правосознания, и мы прежде всего обязаны учитывать в своей работе обстоятельства их возникновения.

Иными словами, судебные протоколы эпохи Средневековья и Нового времени ни в коем случае нельзя назвать беспристрастной констатацией фактов: это отнюдь не стенограмма заседаний, состоявшихся в далеких XIV, XV, XVI или XVII веках. Скорее, мы имеем дело с интерпретацией этих фактов и не можем рассчитывать на полную объективность полученных сведений — как не можем на их основании делать и какие-то обобщающие выводы. Необходимо прежде всего понимать, зачем создавался тот или иной документ, какие цели преследовал его автор, каково было его личное отношение к описываемым событиям. Ибо чаще всего мы имеем дело с сознательным или неосознанным искажением действительности как со стороны судей и их секретарей, так и со стороны истцов и ответчиков — в угоду самым разным, индивидуальным или же групповым, интересам: правовым, политическим, религиозным или сугубо личным. И изучаем мы события прошлого исключительно в трактовке их главных участников.

Вторая немаловажная проблема, с которой сталкивается историк, задумавший изучать частную жизнь людей Средневековья или Нового времени с использованием материалов судебных архивов, — отсутствие полной картины произошедшего в каждом конкретном случае. У нас имеются лишь обрывки сведений о судьбе того или иного человека, только то, что попало в поле зрения судебных чиновников, то, о чем истец или ответчик счел необходимым поведать на заседании или в прошении на имя короля. Иными словами, зачастую перед нами оказываются рассказы без начала и без конца, и очень редко исследователю удается воссоздать историю своих героев в более или менее полном объеме или детально описать хотя бы небольшой ее фрагмент.

Конечно, иногда историку просто везет, и он находит в тех или иных судебных архивах целую серию документов, посвященных одной и той же семье. В подобном случае у него действительно появляется шанс узнать об этих людях множество интересных подробностей. Одним таким казусом могу похвастаться и я. В регистрах Парижского парламента мне посчастливилось обнаружить не только любопытную запись о тяжбе между знатной французской дамой и ее вторым мужем, но и внушительное количество упоминаний о ее ближайших родственниках, которые, как выяснилось, так любили судиться со своими соседями, что подробности их жизни удалось проследить на протяжении сразу нескольких десятков лет. Таким образом, их вздорное поведение, становившееся причиной появления все новых уголовных и гражданских исков, способствовало нахождению информации о жизни всего семейства, что помогло пролить свет и на обстоятельства того дела, которое интересовало непосредственно меня[7].

Впрочем, в моей исследовательской практике — как, уверена, и у большинства моих коллег — встречались и совершенно безнадежные, на первый взгляд, ситуации, когда тот или иной судебный казус оказывался абсолютно уникальным, и никакой — правовой, политический или религиозный — контекст создать для него было почти невозможно. С подобными историями без конца и без начала историк должен вести себя особенно аккуратно, о чем свидетельствует рассмотренное ниже единственное известное на сегодняшний день уголовное дело об английском бисексуале XIV в., занимавшимся проституцией[8]. Ни судебные чиновники, арестовавшие и допросившие этого человека об обстоятельствах его непростой жизни, ни современные историки не были в состоянии представить исчерпывающее объяснение данного феномена. Для издателей и весьма небольшого числа западноевропейских исследователей, посвятившим данному казусу свои работы, наиболее очевидной показалась его интерпретация в рамках гендерной истории. Хотя ни в Англии, ни в континентальной Европе эпохи позднего Средневековья не существовало понятия «гендер» и всех связанных с ним культурных коннотаций…

Наконец, третьей существенной проблемой, которад видится мне в изучении истории повседневности (и, в том числе, истории частной жизни людей прошлого), является описательно сть языка таких исследований, отсутствие в них четкой проблематизации собранных сведений. На первый взгляд, в подобном позитивистском (пусть даже в лучшем смысле этого слова) подходе нет ничего плохого. Стоит лишь перечитать какую-нибудь хронику, изучить чью-то частную переписку или заглянуть в книгу счетов, и повседневная жизнь авторов этих текстов, их родных и близких, а также их героев предстанет перед нами во всей красе — и нам останется лишь рассказать о ней. Однако здесь-то, на мой взгляд, и кроется главная ошибка, ибо простой пересказ событий прошлого еще не является историческим исследованием, и уж тем более им не является описание единичного казуса. Над проблематизацией каждого такого случая приходится думать отдельно, дабы не ошибиться и не создать для него вымышленный контекст, родившийся не из объективных данных источников, а в голове самого историка.

* * *

В полной мере осознавая встающие передо мной эти и многие другие проблемы как методологического, так и сугубо источниковедческого характера, я, тем не менее, все же решила рискнуть и представить на суд читателей собственную версию истории частной жизни людей эпохи Средневековья и (отчасти) Нового времени. Конечно, и она останется своеобразной авторской выборкой и будет, вне всякого сомнения, отличаться фрагментарностью. Дабы хоть как-то сгладить подобный эффект, а также для того, чтобы истории отдельных людей, о которых мне более всего захотелось рассказать, не повисали в воздухе, я посчитала необходимым отвести весь первый раздел книги вопросам, так сказать, теоретическим.

Свое исследование, таким образом, я начну с вопроса о допустимости публичного обсуждения деталей частной и интимной жизни, с точки зрения самих людей эпохи Средневековья, и попытаюсь разобраться, являлась ли подобная тематика для них безусловным табу, или же существовали некие обстоятельства, при которых такой разговор вполне мог состояться. Насколько противоречивы оказывались мнения по данному вопросу среди просвещенных интеллектуалов и среди простых обывателей; как эта тема освещалась в источниках различной жанровой принадлежности; что именно считали возможным рассказать в зале суда те или иные участники заседаний, истцы и ответчики, а также представленные ими свидетели, на какие моменты они обращали особое внимание, что пытались скрыть от собравшихся и какие цели преследовали в своих откровениях.

Не менее важным станет для нас и предварительный анализ тех правовых норм, которыми руководствовались люди эпохи Средневековья и Нового времени при решении проблем, возникавших перед ними. Какие действия они безоговорочно относили к уголовным преступлениям, совершенным на сексуальной почве, и какие меры борьбы с ними предусматривало общество. Как в сознании рядовых обывателей уживалась вера в практику самосуда и в контроль органов судебной власти за частной жизнью своих соотечественников и как эта вера оказывалась связана с пониманием чести и достоинства отдельных мужчин и женщин.

Наконец, мы подробно рассмотрим традиционные и весьма широко распространенные во Франции не только эпохи Средневековья и раннего Нового времени, но и значительно более позднего периода идеи о роли местного обычая в решении споров, касавшихся частной и интимной жизни обывателей. Обычая, который не имел ничего общего ни с королевским законодательством, ни с записью права, применявшегося в той или иной области, но вместе с тем являлся неписаной нормой, действие которой распространялось прежде всего на судопроизводство по уголовным делам.

Только после подробного исследования этих проблем, составив представление о некоем общем — культурном и правовом — контексте, в рамках которого существовали наши герои, мы перейдем к конкретным историям из их жизни — к сюжетам, что донесли до нас материалы судебной практики, а также (в редких случаях) источники иной жанровой принадлежности: хроники, личные воспоминания и переписка, памфлеты, теологические и дидактические сочинения, церковные документы и уставы ремесленных корпораций. Каждая глава второй и третьей частей книги станет рассказом о каком-то одном казусе, чаще всего связанном с определенным типом преступлений — содомией, проституцией, адюльтером, словесными оскорблениями, мошенничеством, убийством и т. д. Но занимать м, еня будут в большей степени не правовые последствия всех этих многочисленных злодеяний, для некоторых из которых у юристов эпохи Средневековья и Нового времени, по правде сказать, и не находилось порой точного определения. Значительно больший интерес для меня будут представлять сами герои этих историй — их личные переживания, их сложные взаимоотношения, их чувства друг к другу, их попытки стать — или хотя бы казаться — любимыми, удачливыми и, в конце концов, счастливыми. То, как именно они говорили о своей частной и интимной жизни в стенах суда, на что стремились обратить максимум внимания собравшихся, на какие уловки пускались, дабы оправдать свои действия, — вот что окажется в центре моего внимания.

Кое-кто из персонажей этих историй уже, возможно, хорошо знаком моим читателям[9], о других они узнают впервые, но в целом, я надеюсь, эти не связанные между собой рассказы окажутся способны сложиться в итоге в некую более общую картину — и тогда повседневная жизнь и заботы самых обычных людей, населявших Французское королевство много веков назад, станут для нас чуть ближе и понятнее.

Что же касается меня, то помимо моих героев я не могу не упомянуть имена тех коллег, без которых эта книга не была бы написана.

Я безмерно благодарна И.Н. Данилевскому, А.Ю. Серегиной, Ю.П. Крыловой, М.А. Бойцову, О.Е. Кошелевой, Г.А. Поповой, П.Ш. Габдрахманову, С.И. Лучицкой за возможность в любой момент обсудить с ними самые, казалось бы, незначительные вопросы. Не могу не вспомнить я и Юрия Львовича Бессмертного (1923–2000), научившего меня видеть многое в малом и обратившего мое внимание на историю повседневности и частной жизни людей прошлого. Наконец, слова любви и благодарности я адресую моей маме, Ирине Алексеевне Тогоевой, лучшему в мире читателю и самому внимательному редактору, которая помогла свести мои разрозненные сюжеты воедино и создать из них книгу, которую вы и держите в руках.


ЧАСТЬ І

Между историей права и исторической антропологией

ГЛАВА I

Можно ли говорить о запретном?

Мои слова направлены… против тех, кто осмеливается рассуждать вслух о постыдных частях человеческого тела и об ужасных [сексуальных] прегрешениях… против тех, кто думает, что не следует стыдиться того, что дано природой[10].

Эти слова Жана Жерсона (1363–1429) из проповеди Considerate lilia, произнесенной им в Наваррском колледже 25 августа 1401 г., возвестили о вступлении канцлера Парижского университета в хорошо известный историкам и литературоведам спор, предметом которого явился «Роман о Розе». Одним из основных вопросов этой дискуссии стала сама возможность публично обсуждать интимную жизнь человека или изображать ее во всех подробностях.

Как известно, «Роман о Розе» создавался на протяжении всего XIII столетия и традиционно приписывается двум авторам[11]. Первая его часть была написана Гийомом де Лоррисом, вторая — Жаном де Меном, который настолько глубоко переработал все сюжетные линии, намеченные его предшественником, что вместо произведения, наполненного идеями и самим духом куртуазности, на свет явилась подлинная энциклопедия — «сумма знаний» эпохи развитого Средневековья об астрономии, астрологии, алхимии, философии, оптике и т. д. Далеко не последнее место в этом списке занимала та оценка, которую автор дал современной ему морали, что и принесло Жану де Мену славу отъявленного женоненавистника. Роза, которой платонически поклонялся герой Гийома де Лорриса, из аллегории куртуазной любви превращалась во второй части поэмы в банальный сексуальный символ: ее следовало лишить девственности, поскольку главной задачей союза мужчины и женщины являлось, по мнению де Мена, продолжение рода. Ради достижения столь важной цели автор предлагал использовать любые средства. Обман, подкуп, сводничество, соблазнение и даже колдовство — все это оказывалось допустимо и законно, и подобные стратегии поведения подробнейшим образом обсуждали персонажи «Романа», давая откровенные и весьма сомнительные, с этической точки зрения, советы лирическому герою, спешащему на поиски своей возлюбленной.

Именно благодаря женоненавистнической направленности «Роман о Розе» Жана де Мена был крайне неоднозначно воспринят средневековыми читателями. На протяжении XIII–XIV вв. во Франции появился целый ряд произведений, содержавших критику поэмы: Dit de la Panthère Николя де Марживаля (1290–1328 гг.); анонимная Cantique des cantiques (кон. XIII-нач. XIV в.); краткий вариант «Романа о Розе» Ги де Мори (до 1290 г.), откуда были удалены все пассажи, ущемлявшие достоинство женщин; Cour d’Amour Матье де Пуарье (кон. XIII-нач. XIV в.); Pèlerinage de vie humaine Гийома де Дигюльвиля (1355 г.); Voir-Dit Гийома де Машо (1364 г.)[12]. Тем не менее, ни одно из этих сочинений не породило публичной дискуссии о достоинствах и недостатках «Романа»: первые подобные дебаты (и первые в истории мировой литературы, специально посвященные одному конкретному произведению[13]) состоялись во Франции лишь в начале XV в.[14]

Начало этому спору[15] положил трактат Жана де Монтрейя (1354–1418), секретаря Карла VI и прево Лилля[16], посвященный анализу второй части «Романа о Розе». Сочинение «первого гуманиста Франции», как его традиционно именуют в специальной литературе[17], до нас, к сожалению, не дошло, однако известно, что с романом он познакомился по настоятельному совету своего близкого друга и коллеги, еще одного королевского секретаря, Гонтье Коля (1350/1352-1418)[18]. Этим увлекательным, надо полагать, чтением де Монтрей развлекал себя в апреле 1401 г., имея целью составить о нем собственное мнение и изложить его на бумаге в мае того же года[19]. Его трактат, очевидно, разошелся по Парижу в некотором количестве копий. Во всяком случае, помимо Гонтье Коля с ним смогла ознакомиться и Кристина Пизанская (ок. 1364–1431), которая уже в июне-июле 1401 г. отправила Жану де Монтрейю развернутое послание, резко критикуя его позицию и отрицая возможность того положительного, с его точки зрения, эффекта, который способно было оказать чтение «Романа» на французскую публику.

Прево Лилля, однако, не счел необходимым ответить поэтессе лично. В одном из своих посланий неизвестному адресату[20], касающемся «Спора», он сравнил ее с афинской гетерой Леонтиной, любовницей Эпикура, которая «осмелилась перечить философу Теофрасту»[21]. Иными словами, женщина, не имеющая должного университетского образования (и, прежде всего, не знающая латынь), казалась королевскому секретарю недостойной вести разговор о высоких материях. Более того, используя в отношении Кристины определение meretrix (проститутка), де Монтрей сознательно низводил заочную полемику с ней до плохо завуалированных обвинений в сексуальной распущенности[22].

Обязанность донести до поэтессы собственную точку зрения прево Лилля возложил на своего друга Гонтье Коля, призвав его защитить память Жана де Мена от незаслуженных нападок. Королевский секретарь поспешил выполнить поручение и 13 сентября 1401 г. попросил Кристину прислать ему для ознакомления ее послание, направленное де Монтрейю. Незамедлительно его получив, он уже 15 сентября вновь написал ей, яростно критикуя ее позицию относительно «Романа о Розе» и именуя ее «трактат» «оскорблением» (jnvettive) памяти Жана де Мена, «истинного католика, выдающегося знатока святой теологии, глубокого философа и прекрасного ученого»[23]. Реакция поэтессы не заставила себя ждать, ее ответ последовал в конце сентября того же года. На этом первая «фаза» дебатов завершилась, и Кристина Пизанская, собрав всю переписку в единую «Книгу» (Livre des epistres), преподнесла ее 1 февраля 1402 г. королеве Изабелле Баварской (1370–1435). Очевидно, в то же время копию сборника получил и Гийом де Тиньонвиль (t 1414), прево Парижа. Цель, которую в обоих случаях преследовала Кристина, была прямо указана в письмах-посвящениях, направленных ею своим высоким покровителям: она надеялась на их поддержку в полемике, развернувшейся вокруг сочинения Жана де Мена[24].

Перерыв в дебатах продолжался до конца лета 1402 г., когда поэтесса получила пространное послание от Пьера Коля, каноника собора Парижской Богоматери, поддержавшего своего брата Гонтье в развернувшейся полемике. Ответ Кристины последовал 2 октября, а в ноябре того же года Пьер написал ей второе письмо. Ее реакции автор не дождался (либо нам об этом ничего не известно), однако зимой 1402–1403 гг. он получил послание Жана Жерсона (1363–1429), знаменитого французского теолога и канцлера Парижского университета, резко осудившего взгляды братьев Коль на «Роман о Розе» и своим собственным авторитетом положившего конец затянувшемуся спору.

Помимо этих, довольно многочисленных писем следует упомянуть и некоторые иные важные тексты, которые, безусловно, имели определенное влияние на тон и. содержание всего спора, хотя непосредственно к нему и не относились. В первую очередь, речь идет о трактате «Видение о ‘Романе о Розе’» (Traictié d’une vision faite contre le Ronmant de la Rose), a также о серии проповедей Poenitemini Жана Жерсона, поддержавшего Кристину Пизанскую в ее критическом отношении к произведению Жана де Мена[25]. Все эти сочинения появились в. период с августа 1401 г. до зимы 1402–1403 гг. Кроме того, необходимо учитывать и письма Жана де Монтрейя, отправленные им в тот же период, но адресованные сторонним наблюдателям, к которым он обращался за советом относительно своей позиции по «Роману о Розе»[26].

К непосредственным же участникам переписки, согласно всем без исключения сохранившимся до наших дней кодексам[27], относились всего пять человек: Жан де Монтрей, Кристина Пизанская, Гонтье и Пьер Коль и Жан Жерсон. Вне всякого сомнения, это были люди, знакомые между собой, причем в некоторых случаях — знакомые не просто лично, но очень близко. Так, Жан де Монтрей, трудившийся в королевской канцелярии в одно время с Этьеном де Кастелем (t 1390), безусловно, встречался и с его женой Кристиной. С Гонтье Колем, как я упоминала выше, его связывали тесные дружеские отношения, знал он, вероятно, и Пьера Коля, не говоря уже о Жане Жерсоне. Этот последний также был лично знаком с братьями Коль и, возможно, с Кристиной Пизанской. Единственными участниками спора, которые, пусть и заочно, узнали друг друга лишь благодаря начавшимся дебатам, были французская поэтесса и Гонтье и Пьер Коль: их переписка стала их первым личным контактом[28].

Любопытно, однако, задаться вопросом о том, что именно они посылали друг другу, поскольку далеко не всегда свои тексты участники спора именовали «письмами» (epistres). Очень часто как собственные послания, так и полученные ответы они называли «трактатами» или «сочинениями». Мы встречаем подобные определения в письме Кристины Пьеру Колю от 2 октября 1402 г., где термин traicité был использован применительно к ее ответу Жану де Монтрейю[29]; в ее обращении к Изабелле Баварской (dictiéz)[30] и к Гийому де Тиньонвилю (mémoires)[31]. В первом письме Гонтье Коля Кристине говорилось о «произведении» (oeuvre), которое она создала на основе сочинения де Монтрейя[32], а в ее ответе в том же контексте фигурировало определение «небольшой трактат в форме письма» (un petit traictié en maniere d’epistre)[33]. Иными словами, речь уже изначально, по всей видимости, шла все-таки не о приватном обмене мнениями[34], но о суждениях, рассчитанных на большую аудиторию: ведь трактаты обычно создавались для более или менее широкого круга читателей, а не для личного использования. Это была не «частная» интеллектуальная игра, лишь заботами Кристины Пизанской получившая известность[35], но именно публичное обсуждение — дебаты, пусть даже и начавшиеся относительно случайно[36]. Собственно, само слово «спор» (débat) появилось в данной переписке достаточно рано: оно было использовано уже в письмах, отправленных поэтессой Изабелле Баварской и Гийому де Тиньонвилю в феврале 1402 г.[37] Тот же термин фигурировал и в послании Кристины Пьеру Колю[38].

Косвенным подтверждением того, что речь шла об открытом обмене мнениями, являлся и тот факт, что письма участников спора, имевшие вполне конкретных адресатов, читались и комментировались совсем другими людьми. Так, Гонтье Коль отвечал на «трактат» Кристины Пизанской, направленный в свое время Жану де Монтрейю, а Жан Жерсон — на послание Пьера Коля, полученное поэтессой. Кроме того, письмо Кристины де Монтрейю — как и сочинение Жерсона, посвященное критике «Романа о Розе», — читал Пьер Коль. Поэтесса же, в свою очередь, также имела возможность познакомиться с трактатом канцлера Парижского университета[39].

Подтверждение публичного характера дебатов мы находим и в содержании самих писем. Некоторые из них, если судить по контексту, в действительности явно задумывались как обращение не к одному определенному человеку, но к большому числу людей — либо к сторонникам Кристины Пизанской (родофобами), либо к их противникам-родофилам[40]. Так, в послании Жану де Монтрейю поэтесса писала, что трактат прево Лилля, посвященный сочинению Жана де Мена, предназначался не только ей, но в целом «некоторым хулителям “Романа о Розе”»[41]. В свою очередь, она обращала критику не против уважаемого члена королевской канцелярии лично, но против всех его «сторонников и сообщников» (tous voz aliez et complices)[42]. Точно так же Гонтье Коль в своем первом письме от 13 сентября 1401 г. критиковал не только саму Кристину, но и всех «доносчиков» (dénonciateurs), выступивших против Жана де Мена, которым ее «выпад» (invective) в его адрес доставил истинную радость (plaisir)[43]. В посвящении Изабелле Баварской упоминались «многие [люди], имеющие противоположное мнение» (aucunes oppinions а honnesteté contraires), с которыми боролась поэтесса[44]. Определением «ты и твои сообщники» (toy et tes complices) пользовался Пьер Коль в обращении к Кристине[45]. Она же в ответ ясно давала понять, что, во-первых, ее идеи разделяют и другие родофобы, а во-вторых, что лагерь родофи-лов также не ограничивается одним лишь Пьером, но включает и других «учеников» (disciples) и «консортов» (censors) Жана де Мена[46].

Таким образом, «частные» письма непосредственных участников спора о «Романе о Розе» в действительности оказывались всеобщим достоянием и самой своей формой претендовали на публичность возникшего спора.

В этой связи кажется особенно важным отметить, что именно возможность открытого обсуждения интимной жизни любого человека с первых слов, написанных сторонниками и противниками «Романа о Розе», превратилась в один из основных сюжетов дискуссии. Для Кристины Пизанской, чье участие в данном споре следует, безусловно, рассматривать как продолжение ее борьбы за достойное изображение женщины в литературе, против предшествовавшей мизогинной традиции[47], было совершенно очевидно, что именно нужно считать неприличным в сочинении Жана де Мена: упоминание темы сексуальных отношений мужчины и женщины, произнесение вслух героями поэмы названий «постыдных» частей человеческого тела, а также советы относительно мошенничества как наилучшей стратегии поведения в делах любви[48]. Она обрушивалась с критикой на многих персонажей «Романа»: на Истину (Raison), вставляющую в легенду о Сатурне излишне натуралистичные, с точки зрения поэтессы, сведения о мужских гениталиях[49]; на Старуху (La Vieille) с ее коварными рекомендациями молодым людям (юношам и девушкам) искать прежде всего выгодные брачные партии и не останавливаться на этом пути ни перед какими препятствиями[50]; на Ревнивца (Le Jaloux) с его женоненавистнической философией[51]. Жан де Мен, писала Кристина далее, заставлял своих героев прославлять обман как лучшее средство в отношениях между супругами, однако обывателям вовсе не обязательно следовать подобным советам. Они не должны внимать проповедям Гения (Genius), который не рассуждает о святых вещах, но делится со своими слушателями секретами Природы (nature)[52], говорить о которых простым людям не стоит: их обсуждение становится уместным лишь в случае «крайней необходимости», например, на приеме у врача в случае болезни[53].

Об интимной жизни мужчины и женщины любой человек знает достаточно, полагала Кристина, так что лишний раз затрагивать эту тему не нужно[54]. Если же подобный разговор по тем или иным причинам становится публичным, вести его следует в уважительной манере, вежливо и достойно[55], а не заставлять окружающих (особенно представительниц слабого пола) краснеть от смущения[56]. Она отвергала исполненные женоненавистничества рассуждения Жана де Мена, опираясь на собственный опыт — опыт женщины, которая знает о любви и супружестве значительно больше, нежели клирик, в силу своего социального статуса совершенно не разбиравшийся в подобных сюжетах, а потому судивший о них понаслышке[57]. По мнению поэтессы, автор «Романа о Розе» использовал для описания сексуальной жизни своих современников обсценные слова и выражения потому, что был буквально «одержим плотским»[58], и эта его невоздержанность полностью извратила изначальный замысел — создать «зерцало нравственности» (miroiter de bien vivre), как в своем трактате именовал «Роман о Розе» Жан де Монтрей[59].

Не менее активным участником данной литературной дискуссии стал и канцлер Парижского университета Жан Жерсон. Любопытно отметить, что в его устных выступлениях, письмах и прочих сочинениях, посвященных критике «Романа о Розе», тема публичного обсуждения интимной жизни также заняла одно из центральных мест.

Особенно показательным с этой точки зрения являлся созданный в мае 1402 г. трактат «Видение о ‘Романе о Розе’», в котором этот вопрос получил свою оригинальную трактовку. Жерсона волновало не только то, что Жан де Мен совершенно открыто и крайне подробно писал о «постыдных» частях человеческого тела. Еще больше его возмущало превратное представление о морали в целом: вызывающее отрицание целомудрия и священных уз брака, призыв к свободной («безумной» в его терминологии) любви, к «продаже» своего тела невинными девушками любому встречному, будь то светский человек или клирик, к греху сладострастия, к сексуальным отношениям вне брака[60].

Жерсон полагал, что ни говорить, ни писать о подобных греховных сюжетах нельзя, тем более — нельзя их изображать[61]. Эти вопросы являлись, с его точки зрения, «священными и сакральными» (sainetes et sacrées), выносить их на публичное обсуждение означало подвергать их осмеянию, обесценивать их смысл[62]. Любой человек, ведущий себя столь неподобающим образом, по мнению канцлера, совершал тяжкое преступление «подобное убийству, воровству, мошенничеству или похищению [людей]»[63], поскольку лишь тяга к сладострастию способна оказать на людские души столь сильное воздействие — тем более, с помощью слов и изображений[64].

Именно свободная любовь, за которую так ратовали Жан де Мен во второй части «Романа о Розе» и его поклонники, парижские интеллектуалы начала XV в., лежала, по мнению Жерсона, в основе всех прочих несчастий — «любого зла и любого безумия» — которые только могли происходить с людьми[65]. Она вела к полному разрушению нравов и, как следствие, к впадению в ересь[66].

Та же тема последовательно развивалась в серии проповедей Роеnitemini, с которыми прославленный французский теолог выступил 17, 24 и 31 декабря 1402 г. в церкви Сен-Жан-ан-Грев в Париже. Жерсон вновь возвращался здесь к вопросу о «постыдных книгах» и изображениях, которые достойны лишь уничтожения[67]. Однако основное внимание он уделил размышлениям о том, при каких условиях в принципе возможно публично обсуждать интимную жизнь людей и — особенно — «сокровенные» части их тел, отмечая, что подобные разговоры в целом совершенно неприличны[68] и даже супругам не следует их вести друг с другом[69]. Тем не менее, канцлер допускал, что данную тему вполне могут затронуть бродячие актеры на представлении, либо «мудрые и ученые люди» — например, врачи, пытающиеся узнать истинную причину болезни[70].

Особенно категорично Жерсон отзывался о публичном обсуждении интимной жизни в Talia de me — ответе Пьеру, брату Гонтье Коля, вступившему в спор о «Романе о Розе» осенью 1402 г. Ставший каноником собора Парижской Богоматери в 1389 г., совершивший длительное путешествие по делам церкви в Египет в 1414–1416 гг. и, наконец, назначенный членом французской делегации на Констанцском соборе (1414–1418), Пьер Коль был прекрасно знаком с канцлером Парижского университета[71]. Письмо его, однако, предназначалось не Жерсону, но Кристине Пизанской, возможно, потому, что в полемике с ней он чувствовал себя более свободным, нежели со своим именитым коллегой[72].

Несмотря на то, что основное внимание каноник собора Парижской Богоматери уделил литературным особенностям «Романа о Розе» и, в частности, вопросу несводимости к единому знаменателю точки зрения автора и его персонажей[73], он также посвятил несколько пассажей проблеме публичного обсуждения частной жизни своих современников и ее самых интимных моментов[74].

Пьер обращал внимание Кристины на то, что ради продолжения рода и во избежание гомосексуальных связей — двух главных целей, которые и должны преследовать люди, вступающие в интимные отношения, — в равной степени естественными, т. е. предопределенными самой Природой (Nature), являются как брачные, так и внебрачные связи, а потому эти последние нельзя назвать греховными[75]. Точно так же он полагал допустимым открыто говорить о «секретных» органах человеческого тела, прямо называть их своими именами и не считать это преступлением, поскольку их также создал сам Господь[76]. Мы не стыдимся упоминать о гениталиях двух- или трехлетнего мальчика, писал он далее, поскольку тот не успел еще совершить ничего предосудительного и пребывает в состоянии невинности[77]. То же самое можно сказать и в отношении любого целомудренного мужчины или девственницы, возраст которых не является помехой для обсуждения «сокровенных» частей тела — как, впрочем, и в отношении диких зверей, которые в принципе не способны впасть в грех[78]. Данную аналогию Пьер Коль распространял и на историю Адама и Евы, отмечая, что если их половые органы после совершенного ими грехопадения превратились в постыдные и их запрещено стало называть, следует равным образом запретить произносить вслух имена и самих прародителей, поскольку заветы Господа нарушали именно они, а не их гениталии[79]. В Библии, однако, говорится совсем иное: вульва женщины является ее святилищем, которому следует поклоняться, а потому в ее открытом обсуждении нет ничего постыдного[80].

В ответ на этот пассаж в письме от 2 октября 1402 г. Кристина замечала, что следует различать контекст, в рамках которого происходит подобная дискуссия: если речь идет о медицинской проблеме, то она действительно возможна, если же она возбуждает похоть, то от нее следует воздержаться[81]. В качестве доказательства своих слов она приводила собственную интерпретацию истории Адама и Евы и интересовалась у своего оппонента, почему же именно после грехопадения они стали стесняться своих «секретных членов» и прикрывать их. С ее точки зрения, произошло это потому, что они начали осознавать их как постыдные[82].

Еще более жесткий ответ отправил Пьеру Колю Жан Жерсон: его письмо содержало исключительно резкую критику основных идей оппонента. Прежде всего, канцлер университета в который раз заявлял, что «книги, слова и изображения», пробуждающие в людях похоть, должны быть изгнаны из «нашей республики христианской религии»[83]. Он также вступался за униженную Пьером Колем Кристину Пизанскую: по его мнению, в своих письмах она совершенно разумно указала поклонникам «Романа о Розе» на то, что его чтение заставит покраснеть не только королев, но и любого достойного и скромного человека[84]. Он поддерживал и подозрения поэтессы, высказанные ею в письме к Жану де Монтрейю в том, что Жан де Мен столь сильно интересовался проблемой вседозволенности плотских утех, поскольку сам был весьма озабочен этим вопросом[85].

Однако с особой язвительностью Жерсон отзывался о выкладках Коля, посвященных естественности публичных разговоров об интимной жизни. Рассуждения о том, что невинность ребенка позволяет безнаказанно рассуждать о его половых органах, приводили его в ярость: он называл подобные воззрения еретическими[86] и предлагал своему коллеге перечитать De nuptiis et concupiscentia Блаженного Августина, дабы осознать, что даже то состояние невинности, в котором пребывали Адам и Ева, не помешало им совершить плотский грех[87].

Еще больше вопросов вызывал у знаменитого теолога пассаж о вульве женщины как о ее святилище, вычитанный «неизвестно в какой Библии». Он предполагал, что текст Священного Писания, которым воспользовался Коль, явно отличался от общепринятого, или же его оппонент просто плохо понял слова св. Луки: «Как предписано в законе Господнем, чтобы всякий младенец мужеского пола, разверзающий ложесна, был посвящен Господу» (Лук. 2: 23)[88]. «Что же в данном случае окажется посвящено Господу?» — вопрошал Жерсон. И сам отвечал на свой вопрос: «Если ты не можешь сказать, это сделаю я: первенец, [родившийся у женщины]»[89].

Яростные атаки Жана Жерсона на поклонников Жана де Мена и его трактовку проблемы любви положили конец спору о «Романе о Розе», первой крупной литературной дискуссии в европейской истории[90]. Тем не менее, вопросы, которые обсуждали ее участники, были далеко не новыми. Собственно, все они были подробно рассмотрены уже в трудах Блаженного Августина, которого на протяжении всего Средневековья почитали как наиболее авторитетного автора в вопросах сексуального воспитания[91].

* * *

Для Августина (354–430), переход которого в христианство сопровождался радикальным пересмотром собственного отношения к плотским утехам[92], наиболее естественным состоянием представлялось воздержание. С особым отвращением он относился к самому акту соития, способному низвергнуть мужской разум с высот просветления в пучину низменных страстей[93]. Теолог искренне сожалел, что продолжение человеческого рода невозможно без этих, совершенно животных движений[94], и полагал склонность людей к сексуальному наслаждению прямым следствием грехопадения Адама и Евы[95].

Изначально, писал он в De civitate Dei, наши прародители были способны полностью подчинять себе свои половые органы, однако после изгнания из Рая они утратили этот контроль, и их порочные инстинкты, вырвавшись на свободу, стали совершенно неуправляемыми[96]. Похоть, которую познали Адам и Ева, — несмотря на то, что само соитие, вне всякого сомнения, следовало рассматривать как явление положительное, берущее начало от Бога — обращала каждый частный акт совокупления во зло, в наказание рода людского, посланное Господом. А потому отныне любой ребенок (за исключением Иисуса Христа) рождался во грехе[97], ибо его родителей побуждала к этому исключительно похоть[98], И хотя сам брак Августин признавал достойным общественным институтом[99], данное обстоятельство ни в коей мере не означало, что следует публично обсуждать и тем более превозносить плотскую любовь[100]. Напротив, законный союз мужчины и женщины оказывался, с его точки зрения, единственным средством превратить низменное желание в необходимую обязанность[101], ибо рождение потомства отчасти лишало соитие его греховной окраски[102].

Таким образом, любое отклонение от интимных отношений, ограниченных рамками брака, — адюльтер или иная форма сексуальных девиаций — понималось Августином как грех, совершенный «по наущению дьявола»[103]. Исцелить его — подобно тому, как врач исцеляет своих пациентов — способна была, по мнению теолога, лишь истинная вера[104].

Именно такое понимание частной жизни людей, ее положительных и отрицательных сторон, стало доминирующим в эпоху Средневековья. На нем была, в частности, основана вся система церковных пенитенци-алиев, предполагавших различные наказания за сексуальные прегрешения. Рассматривая, вслед за Августином, покаяние как своего рода врачевание душ, исповедники основное внимание уделяли описанию «заболевания» и его симптомов, а затем предлагали пути излечения[105]. В ходе подобных бесед с прихожанами представители церкви не только получали сведения о различных сексуальных отклонениях: в сборниках пенитенциалиев, в проповедях и сочинениях теологов прочно закрепилась медицинская метафора, описывавшая процесс признания греха и его искупления[106].

Как мы видели выше, та же самая метафора присутствовала и в сочинениях Кристины Пизанской и Жана Жерсона. Противники «Романа о Розе» настаивали на том, что публичный разговор о «секретных органах» человеческого тела и об интимной жизни в целом возможен лишь при определенных условиях — в частности, на приеме у врача.

Иными словами, оба автора полагали, что сексуальные желания (тем более, сексуальные девиации) следует расценивать как проявление болезни, от которой удастся избавиться, обратившись к специалисту и подробно рассказав ему о своем недуге.

Любопытно, однако, отметить, что ни парижские интеллектуалы начала XV в., ни Блаженный Августин, на авторитет которого они ссылались, ни разу не упомянули иных (помимо исповеди и аналогичной ей беседы с врачом) контекстов, в рамках которых, по их мнению, человек имел бы полное право открыто говорить о своей сексуальной жизни. Тем не менее, мне представляется крайне интересным затронуть этот вопрос и рассмотреть публичную полемику о «постыдном» не только в связи с художественной литературой или теологией, но и применительно к реальной жизни людей Средневековья, к их повседневным радостям и заботам.

«Роман о Розе», несмотря на внушительное количество копий и явную популярность[107], выразившуюся в том числе и в возникновении дискуссии между ранними гуманистами, занимал умы весьма ограниченной части населения Французского королевства: образованных богословов, священников, членов университета, придворных и владетельных сеньоров. Огромная масса неграмотных людей оказывалась, таким образом, за пределами данного круга и не имела, вероятно, ни малейшего представления о теоретических дебатах, касавшихся темы запретного и публичной полемики вокруг нее[108].

Это, однако, не означает, что мы совсем ничего не можем узнать о том, как средневековые обыватели относились к открытому обсуждению своей (или чужой) интимной жизни. Конечно, тексты и изображения в кодексах, если следовать рассуждениям Жана Жерсона, не являлись для них источником знаний, однако устное слово — в виде рассказов, разговоров, споров — все же было им доступно. В том числе оставались им доступными и споры судебные, о которых не раз писал сам канцлер университета, призывая преследовать по закону подобно настоящим уголовным преступлениям любые публичные упоминания о «постыдных» органах тела, об интимной жизни его сограждан, о сексуальных отношениях, браке и добрачных связях[109].

* * *

Суд, вне всякого сомнения, являлся вторым после церкви публичным пространством в средневековом обществе. Только в отличие от церкви, где право на слово принадлежало обычно священнику, здесь могли (и обязаны были) говорить все заинтересованные лица. 14 иногда их выступления оказывались столь подробны, что в них мы действительно можем попытаться найти ответ на вопрос, обсуждали ли открыто (а если да, то при каких обстоятельствах) люди Средневековья свою интимную жизнь, свои привязанности и сопряженные с ними личные переживания.

Поставленная задача облегчается в данном случае тем, что в нашем распоряжении имеются регистры судебной практики именно зато время, что миновало с момента завершения Жаном де Меном второй части «Романа о Розе» в 70-х гг. XIII в. до возникновения спора об этом произведении в среде парижских интеллектуалов в начале XV в. Сохранившиеся до наших дней архивы, безусловно, не полны и не однородны по составу: в них входят и приговоры, вынесенные по тем или иным делам, и журналы работы судов, и апелляции, и письма о помиловании. Тем не менее, существует и кое-что, объединяющее эти тексты: все они представляют собой судебные документы, т. е. имеют практическую, а не теоретическую (в отличие от королевского законодательства, сборников обычного права или юридических трактатов) направленность, что дает нам возможность услышать голоса живых людей и узнать об их повседневных заботах и проблемах, в том числе — и в интимной жизни. Кроме того, большинство имеющихся в нашем распоряжении архивов связаны с Парижем и его окрестностями, где, собственно, и писался сам «Роман о Розе» и где проживали основные участники дискуссии, развернувшейся вокруг него: ниже — за некоторыми исключениями — мы рассмотрим особенности судебной практики столичных церковных судов, обладавших правом светской юрисдикции, Парижского парламента и подчиненных ему региональных судов, тюрьмы Шатле, а также королевской канцелярии.

Следует прежде всего отметить, что именно в конце XIII в., когда Жан де Мен создавал вторую часть «Романа о Розе», преступления, совершенные на сексуальной почве, начали постепенно переходить в ведение светской уголовной юрисдикции. И первыми в этом ряду стали изнасилование и похищение незамужних девушек, за которые, по мнению Филиппа де Бомануара, полагалась смертная казнь — как и в случае убийства, измены или разбоя[110]. В том же списке, согласно регистрам судебной практики, уже с 40-х гг. XIV в. фигурировал и адюльтер, хотя официально в сферу компетенции королевских судов это преступление вошло лишь в конце XIV в.[111]

Так или иначе, но записей о подобных казусах во французских уголовных регистрах конца XIII-первой половины XIV в., сохранившихся до наших дней, встречается крайне мало. В материалах церковных судов (аббатств Сен-Мартен-де-Шам, Сен-Жермен-де-Пре, Сент-Женевьев, Сен-Мор-де-Фоссе и Сен-Дени), обладавших правом светской юрисдикции в Париже и его окрестностях, преступления, совершенные на сексуальной почве, упоминаются всего 12 раз[112]. В записях Парижского парламента, которые начали вестись лишь с 1319 г., подобных случаев за период до середины XIV в. имеется чуть больше: среди них три дела об адюльтере, одно — о принуждении к гомосексуальным отношениям, шесть — об изнасиловании и, наконец, 13 — о похищении незамужних девушек[113].

Столь скромное количество дел, посвященных раскрытию преступлений, совершенных на сексуальной почве, не должно нас удивлять. Средневековые обыватели явно не стремились делать неприглядные события своей частной жизни достоянием общественности, поскольку заботились о репутации собственной семьи и, прежде всего, о репутации дочерей, которых следовало во что бы то ни стало удачно выдать замуж[114]. Данное общее наблюдение подтверждается и анализом особенностей составления тех судебных документов, в которых все же встречаются упоминания интересующих нас деликтов. Речь здесь шла в первую очередь о случаях, когда преступление, совершенное на сексуальной почве, невозможно было долее скрывать: когда оно влекло за собой другие, еще более тяжкие правонарушения[115], когда оно оказывалось уже известным окружающим[116] или когда порождало проблемы, касавшиеся прав наследования и/или владения имуществом[117]. Как следствие, число уголовных дел, возбужденных непосредственно по факту совершения преступления сексуального характера, в конце XIII-первой половине XIV в. оказывалось достаточно невысоким.

Эта ситуация, как кажется, отчасти изменилась во второй половине XIV в. Регистры Парижского парламента за 1350–1406 гг., а также единственный уцелевший регистр королевской тюрьмы Шатле за 1389–1392 гг. свидетельствуют прежде всего о большем разнообразии рассматриваемых отныне деликтов такого рода. Помимо уже хорошо известных средневековым судьям случаев похищения, изнасилования и адюльтера здесь упоминались инцест, незаконное сожительство (конкубинат), а также семейная проституция[118]. Кроме того, потерпевшие (как, впрочем, и судьи) оказывались значительно активнее в возбуждении процессов, связанных с интимной сферой. Вне всякого сомнения, в этот период многие подобные дела становились предметом уголовного расследования лишь потому, что входили в состав более крупных дел (частных вооруженных конфликтов, нападений на дом истца, процессов, связанных с имущественными правами)[119] или уже были известны окружающим[120]. Но вместе с тем и сами преступления, совершенные на сексуальной почве, во второй половине XIV в. часто являлись непосредственным поводом для уголовного расследования[121].

Нас, однако, интересует не столько вопрос наличия во французских уголовных регистрах конца XIII-начала XV в. дел, связанных с преступлениями сексуального характера, сколько проблема свободного обсуждения интимной жизни участников того или иного процесса в зале суда. С этой точки зрения, разница между названными выше временными периодами представляется наиболее заметной. Безусловно, здесь следует принимать во внимание изменения в самой работе следственных органов, произошедшие за это время: резкий рост сферы усмотрения светских судей, утверждение инквизиционной процедуры, дававшей им больше возможностей по самостоятельному возбуждению дел, реорганизацию работы писцов, призванных фиксировать все решения, вынесенные на том или ином заседании, и, как следствие, серьезное увеличение объема самих регистров, связанное с более детальным описанием каждого конкретного процесса[122].

Изменения коснулись и характера документов, в которых мы встречаем упоминания преступлений, совершенных на сексуальной почве. Для конца XIII — первой половины XIV в. нашими основными источниками здесь являются письма (lettres), рассылаемые Парижским парламентом подотчетным ему региональным королевским судам, а также т. н. журналы заседаний (journaux), призванные фиксировать сам факт проведения слушаний потому или иному делу[123]. Тексты такого рода не предполагали детализации состава преступлений: правонарушение могло быть названо, но никогда не бывало подробно описано[124]. Что же касается признаний обвиняемых или вынесенных им приговоров, то для означенного периода подобных документов еще практически не существовало: в нашем распоряжении имеются еще достаточно краткие записи постановлений парламента за 1339–1343 и 1345–1350 гг., а также сборник признаний заключенных за 1319–1350 гг.[125]Во всех этих документах содержатся сведения всего о трех преступлениях сексуального характера: о двух случаях адюльтера и одном — гомосексуальных отношений[126]. В остальном нам, к сожалению, приходится довольствоваться лишь кратким упоминанием об имевшем место изнасиловании или похищении той или иной незамужней девицы. Сюда же следует отнести и те письма, в которых столичные судьи настоятельно рекомендовали своим коллегам на местах объявить в розыск людей, подозреваемых в «разбое, нападениях, поджогах, воровстве и насилии над женщинами»: очевидно, что подобные формулировки не столько подразумевали реально совершенные преступления, сколько являлись фигурой речи, создавая своеобразный «эффект реальности» и усиливая тем самым ощущение опасности[127].

Ситуацию, сложившуюся с интересующими нас источниками во второй половине XIV в., следует назвать более благоприятной для исследователей. Прежде всего, потому, что упоминания о преступлениях сексуального характера чаще встречаются здесь в записях приговоров Парижского парламента, что уже подразумевает большую детализацию в описании не только действий судей, но и-самого происшествия. Не менее полезными для наших целей оказываются и признания заключенных королевской тюрьмы Шатле, сохранившиеся до наших дней благодаря регистру секретаря по уголовным делам этого суда, Алома Кашмаре. Несмотря на сравнительно небольшое число упомянутых здесь дел, посвященных преступлениям, совершенным на сексуальной почве, эти записи заслуживают самого пристального внимания.

Насколько доступными для общественного обсуждения оказывались подобные описания и насколько подробными они были? Безусловно, само следствие по любому уголовному делу изначально предполагало некоторую огласку: сбор предварительной информации, объявление о составе преступления в зале суда перед началом слушаний, допрос истцов и ответчиков, снятие показаний со свидетелей, наконец, оглашение приговора — все эти действия происходили публично и, таким образом, настраивали на некое открытое обсуждение. В отдельных случаях предусматривалось также объявление о совершенном преступлении при помощи глашатаев — например, с целью поиска и ареста подозреваемых“[128]. Подобное дело могло быть названо «скандалом», что для окружающих прямо указывало на его особое общественное значение [129].

И все же, даже если речь на процессе шла о конкретном правонарушении, совершенном на сексуальной почве, из записей о нем мы чаще всего не можем узнать никаких «пикантных» подробностей. Будь то признание обвиняемого или текст приговора по его делу, состав преступления — точно так же, как в письмах парламента или в журналах судебных заседаний — обычно оказывается лишь назван, но не описан в подробностях. Нам никогда не узнать, к примеру, что конкретно вызвало особый гнев обманутого мужа-экюйе, заставшего супругу в объятиях ее давнего любовника-монаха и вынужденного на сей раз применить оружие, ранив («но не убив», как уточнялось в регистре) незадачливого соперника[130]. Мы вряд ли поймем, в чем именно заключалась инцестуальная связь между девочкой 11 лет и ее отчимом, поплатившимся за, возможно, излишне близкие отношения с падчерицей головой, но оправданного посмертно, благодаря апелляции, поданной его вдовой (и матерью девочки)[131]. Мы, к сожалению, уже не сможем расспросить диакона, женившегося на владелице замка и ставшего на какое-то время его сеньором, какие причины подвигли его на столь грандиозный обман, закончившийся гибелью кузена разгневанной женщины, не желавшей жить в конкубинате[132]

Таким образом, при первом знакомстве с судебными записями о преступлениях, совершенных на сексуальной почве, нам может показаться, что рассуждения противников «Романа о Розе» о недопустимости публичного обсуждения частной жизни и ее самых интимных подробностей следует рассматривать как в высшей степени умозри-' тельные, поскольку они не имели никакого отношения к повседневной жизни французов XIII–XV вв. Данное наблюдение, однако, оказывается верным лишь отчасти. Достаточно повнимательнее присмотреться к жанровым особенностям судебных документов той эпохи, чтобы заметить одну любопытную закономерность: мы все же можем найти в них весьма детальные описания преступлений сексуального характера, однако все они происходят из текстов весьма специфической направленности — из жалоб, с которыми потерпевшие обращались к представителям судебной власти.

Жалобы эти, безусловно, носили самый разнообразный характер. Это мог быть, к примеру, собственно донос (dénonciation), т. е. прошение, поданное в тот или иной суд с требованием расследовать совершенное против истца (истицы, истцов) преступление. Так, в сентябре 1342 г. в суд Сен-Мартен-де-Шамп обратилась Жанетт Ле Гаж, девица 13 лет, утверждавшая, что ее изнасиловал Жан Пинар, который затащил ее к себе домой, связал ей руки, заткнул рот и лишил девственности[133]. На следующий день Жанетт была осмотрена повитухой (nostre matrone jurée) Эрмелиной Ладюшесс, которая полностью подтвердила на допросе слова девушки[134].

В качестве жалобы могла фигурировать и апелляция (appelation), в которой обвиняемый жаловался на недостойное обращение с ним в ходе следствия, выразившееся, в частности, в сексуальных домогательствах или же в членовредительстве. Любопытно при этом отметить, что такие подробности со второй половины XIV в. начали упоминаться в делах, никоим образом не связанных с собственно преступлениями, носившими сексуальный характер: указания на интимные отношения или «постыдные» части человеческого тела регулярно служили в качестве смягчающих или отягчающих вину обстоятельств при любом составе преступления. В частности, в 1368–1376 гг. судьи Парижского парламента были вынуждены рассмотреть целую серию дел, в которых истцы жаловались на сексуальные издевательства со стороны ответчиков: в апелляциях фигурировали и подвешивание за мошонку священника во время его пребывания в частной тюрьме местного сеньора, и гениталии, оторванные при незаконных пытках, и кастрация как способ отомстить за проигранный в суде процесс[135].

Как можно заметить, во всех приведенных выше примерах участники судебных слушаний не стеснялись выносить на публичное рассмотрение самые интимные подробности своей жизни: их не смущали ни письменная фиксация их сообщений судебными чиновниками, ни обсуждение их с многочисленными свидетелями и приглашенными экспертами, ни неизбежная огласка при вынесении приговора. Напротив, потерпевшие, похоже, использовали сложившуюся ситуацию ради достижения максимальной выгоды для себя самих. Публичное оглашение факта изнасилования не только указывало на преступника, но и оставляло его жертве надежду на сохранение репутации[136]. А апелляция на неподобающее обращение в частной тюрьме могла в корне изменить судьбы замешанных в подобном преступлении людей — например, лишить их имущества и сделать изгоями[137].

Подобные действия средневековых французов в зале суда, вне всякого сомнения, хорошо известные парижским интеллектуалам, вступившим в спор о «Романе о Розе» в начале XV в., действительно вполне могли рассматриваться ими как прямое следование заветам Жана де Мена. Впрочем, между его откровениями и личными стратегиями поведения простых обывателей имелось и одно существенное отличие: доносы и апелляции, поданные в суд, оказывались крайне далеки от праздной болтовни на тему секса, от сплетен и похвальбы. Это были рассказы о том, что беспокоило потерпевших, что не давало им спокойно жить, что мучило их — как болезнь, требовавшая обращения к врачу. Иными словами, все эти тексты укладывались в рамки дискурса, который противники «Романа о Розе» признавали единственно возможным при обсуждении интимной жизни, — в рамки медицинского дискурса, когда жалоба судье воспринималась как доверительная беседа с врачом или исповедником, т. е. с теми, кто способен избавить от недуга.

Данное наблюдение над материалами французских уголовных регистров конца XIII-начала XV в. полностью подтверждается при обращении к еще одному (и весьма специфическому) корпусу судебных документов — к письмам о помиловании, которые выдавались уже осужденным преступникам королевской канцелярией[138]. Их главной отличительной чертой, вне всякого сомнения, также являлось сходство с жалобой, только на сей раз направленной в самую высокую инстанцию — монарху, обладавшему правом даровать прощение за совершенное злодеяние[139]. Дабы получить помилование, человек обязан был подробнейшим образом описать все те события своей жизни, что предшествовали нарушению закона[140]. И, несмотря на то, что королевский ордонанс от 1357 г. запрещал даровать прощение не только убийцам, поджигателям и нарушителям перемирий, но также насильникам и похитителям женщин[141], очень часто обстоятельства совершения преступления, за которое тот или иной осужденный рассчитывал получить (и получал) прощение, оказывались теснейшим образом связаны с его интимной жизнью.

Согласно подсчетам Клод Товар, подобные письма о помиловании составляли большую часть документов, выдававшихся королевской канцелярией[142]. Сюда относились и те случаи, когда преступление имело сексуальный характер (адюльтер, супружеская ссора, изнасилование), и те, при которых перипетии частной жизни того или иного человека служили поводом для совершения иного правонарушения (в частности, убийства или членовредительства). Так или иначе, но подробности произошедшего обычно оказывались изложены в прошении о помиловании с исключительной детализацией.

Одним из наиболее ярких примеров тому может служить история экюйе Робера де Саля. Застав жену в постели с собственным слугой, он погнался за сбежавшим обидчиком, схватил его и «с помощью маленького ножика отрезал этому Мериго пенис и яички, говоря при этом, что не причинит ему никакого иного ущерба, кроме как в той части тела, которой тот оскорбил его жену»[143]. Не менее показательным являлось и прошение, составленное от имени некоей Перрот Тюрлюр. Пытаясь избежать потери «цветка невинности» (la fleur de virginité) и «насилия над ее [девичьим] телом» (estre villennee de son corps), она ранила напавшего на нее человека ножом, но была помилована[144]. Более трагично закончилась история Колена Бюшерона, который вступил в драку с соседями, оскорблявшими его сожительницу, и смертельно ранил нескольких из них. Признавая вину в содеянном, он объяснял ее просто: недовольные тем, что пара не состояла в официальном браке, их обидчики постоянно обзывали несчастную «проституткой» (femme publiquement diffamée), а затем и вовсе вломились в дом Колена, вытащили его «конкубину» из постели прямо на улицу и там по очереди изнасиловали ее, в результате чего женщина умерла[145]. Не менее печальной оказалась и судьба неизвестной старухи (femme ancienne), которую попытался изнасиловать Тевенен дю Пюи. Отбиваясь, она больно «ухватила его за мошонку» (l’attrape par le genitoire), однако, будучи хрупкой и больной, окончательно лишилась сил и умерла на месте, а незадачливому насильнику пришлось обращаться с просьбой о помиловании[146].

Подобные, более чем откровенные рассказы о самых интимных моментах жизни французских обывателей XIV–XV вв., о пережитых ими разочарованиях и страданиях можно цитировать бесконечно долго. Главное, впрочем, в этих историях всегда оставалось неизменным: излишне, казалось бы, подробное описание тех или иных событий, приведших автора письма к преступлению, и давало ему возможность получить прощение. Все наши «герои» — и Робер де Саль, и Перрот Тюрлюр, и Колен Бюшерон, и Тевенен де Пюи, и многие другие — были помилованы королем и отпущены восвояси. И, разумеется, все они совершенно сознательно снабжали свои петиции столь интимными подробностями, необходимыми им для оправдания собственных действий в глазах правосудия и — одновременно — для очернения соперников. Однако для нас важно прежде всего то, что они говорили о своей частной жизни — и делали это совершенно открыто[147].

Возвращаясь к истории спора парижских интеллектуалов о достоинствах и недостатках «Романа о Розе», развернувшегося в начале XV в., напомню еще раз, что и для противников Жана де Мена, Кристины Пизанской и Жана Жерсона, публичная дискуссия о «постыдном» в ряде случаев также оказывалась вполне возможной. В первую очередь речь здесь шла о медицинском дискурсе, когда проблема сексуальных девиаций становилась предметом обсуждения между врачом и пациентом. Тот же подход мы наблюдаем и в рассуждениях средневековых теологов, которые, начиная с Блаженного Августина, распространяли медицинскую метафору на отношения между священником и его паствой — на исповедь, в ходе которой могли быть раскрыты сексуальные прегрешения и даны наставления по их искоренению. Именно под влиянием церковного права медицинская метафора проникла и в зал средневекового суда, где рассказ о преступлении в определенных случаях также мог включать детальное описание интимной жизни участников того или иного процесса. Уголовное расследование, таким образом, в восприятии современников приравнивалось к исповеди[148], на которой было не стыдно посвятить окружающих в подробности своей интимной жизни и — как на приеме у врача — получить некое избавление от пережитых страданий. И хотя сфера уголовного права, вне всякого сомнения, охватывала не все стороны жизни людей Средневековья, мы, рассуждая об их повседневных заботах, не должны забывать о том, насколько полезными могут оказаться в некоторых случаях регистры судебной практики, делающие наш научный поиск намного точнее и полнее.



Поделиться книгой:

На главную
Назад