— В караулке повстречались! Я там у земляков ночевал. Нынче вроде бы идет замирение с германцем, так земляки прибыли с фронту и состоят в смольном карауле. Ленин туда и зашел. Поздненько было, ребята меня за ноги с нар: вот, Ленин тут, обращайся!.. Поговорили мы с ним честь по чести. Хотя, говорит, это и царский долг, а мы не собираемся за их отвечать, но этот выплатим! — Мужичок испытующе поглядел на свою внимательную слушательницу. — Какое будет решение? Выплатят?
— Товарищ Ленин — председатель Советского правительства. Его распоряжение должно быть выполнено… Идемте, товарищ!
Мужичок едва поспевал за невысокой, стремительно двигавшейся женщиной. Они прошли через несколько пустых комнат с беспорядочно повернутыми столами и стульями, раскиданными повсюду бумагами. «Да-а-а, — бормотал мужичок, оглядываясь по сторонам, — дела-а…»
В просторной комнате, куда они вошли, было посветлее от длинного ряда окон, выходивших на улицу. И тут все стояло как придется, вкривь и вкось, и грудами валялись бумаги. Возле приземистого стального шкафа сидел на корточках парень в замасленной кепке, в руках у него шипела паяльная лампа.
У другого шкафа, с приоткрытой дверцей, стоял матрос с винтовкой. Женщина в платочке и мужчина в канцелярских нарукавниках разбирали на столе папки с бумагами и конторские книги. А поодаль в странных, напряженных позах сидели два представительных господина: один — в форменном сюртуке, второй — в черной паре с выпуклой крахмальной грудью. Позади них поместился матрос — еще выше и шире, чем тот, который повстречался мужичку в коридоре.
— Первый номер готов, Александра Михайловна! — сказал подошедшей Коллонтай парень в кепке. — Скоро и второй откроем!
Господин в черном с грохотом отодвинул стул и вскочил. Почему-то бок и плечо у него были испачканы мелом, и весь он, с нечистой крахмальной манишкою, с жидкими, растрепанными волосиками на багровой лысине, походил на проигравшегося бильярдного игрока.
— Я выражаю протест! — выкрикнул он, задыхаясь. — Здесь происходит ограбление со взломом… среди бела дня!
Сидевший с ним рядом господин в форменном сюртуке проскрипел:
— Это насилие! Меня подняли с постели!..
Коллонтай подошла к ним почти вплотную.
— Советская власть предложила вам оставаться на своих местах и продолжать работу! — жестко сказала она. — Но вы, господа чиновники, и ваши коллеги предпочли действовать по-другому: спрятали ключи от сейфов, уничтожили и разбросали деловые бумаги, все тут разорили, перевернули и разбежались. Но тысячи других людей, слабосильных и беспомощных, не могут ждать, когда вы соблаговолите переменить свои позиции… Советская власть не позволит, чтобы остановилась работа, от которой зависит существование таких людей. Не желаете отдавать ключи — сами откроем! — Тонкие брови у нее сдвинулись. — А вас доставили сюда для того, чтобы все произвести в вашем присутствии. При вас сосчитаем каждую копеечку, все запишем. Товарищ Королева! — обратилась она к женщине в платочке, разбиравшей папки. — Товарищ Королева, вы назначаетесь главным кассиром… Да, да, я предвижу ваши возражения! Вы так называемая низшая служащая, нет опыта и все прочее… Ничего, товарищ Королева! Научимся!
Обернувшись к мужичку, который не сводил с нее глаз, Александра Михайловна произнесла не без торжественности:
— У этого товарища, трудового крестьянина, реквизировали в прошлом году единственную лошадь. Ни у царских чиновников, ни у Временного правительства он не мог добиться уплаты обещанной компенсации. Сегодня ему выдается пособие — первое при Советской власти!
Господин в черной паре подпрыгнул, как игрушка на пружине:
— Протестую! Реквизированные лошади не относятся к министерству государственного призрения, это по военному ведомству! Где основание для выплаты, где оно?!
— Основание? Извольте!
Господин в черной паре недоуменно уставился на протянутый ему клочок бумаги.
— Возьмите, возьмите, — спокойно сказала Коллонтай. — Ознакомьтесь!
Точно боясь обжечься, он взял бумажку за самый краешек, скользнул по ней взглядом и процедил:
— Не п-понимаю! Что значит — выдайте ему? Кто, где, откуда?
— Взгляните на подпись!
Придвинув бумажку поближе, господин в черном долго держал ее перед глазами, потом дернул шеей, точно ему давил воротник.
— Вот оно, основание! — весело сказала Коллонтай. — Нам другого не требуется! Могу вас заверить, что это очень крепкая подпись. И чем дальше, тем крепче она будет. Советую подумать об этом, господа. Вы, кажется, не заметили, что произошла великая народная революция!
И, точно в подтверждение ее слов, задребезжали стекла в широких окнах, и приглушенный звук пушечного залпа донесся до ушей присутствующих. Залпы следовали один за другим, сотрясая стекла. Похоже было, что вдали выколачивают гигантский матрац…
А мужичок тем временем поставил закорючку в свежеразлинованной ведомости и, прощупывая каждую бумажку, стал пересчитывать деньги. Пересчитал два раза, засунул их в подкладку картуза, оглядел всех и, как бы испытывая неловкость, быстро, мелко перекрестился:
— Слава тебе господи! Наша взяла!
Если бы этому мужичку сказали тогда, что и он займет местечко в истории великих Октябрьских дней, — он бы, наверно, только усмехнулся в пегую бороденку:
— Какая там история? Скажете тоже…
А между тем так и произошло. Имя его не сохранилось, но сам он, со своей торбой, в армячке, опоясанном бечевкой, со всеми своими словечками, навсегда остался на страницах воспоминаний как первый человек, получивший по записке Ленина первое пособие от Советской власти.
НОЧНОЙ РАЗГОВОР
В пропуске, который выдал ему Дзержинский «на право вхождения в Смольный институт», он был поименован как Джон Реед — согласно английскому правописанию, — а называли его по-разному: товарищ Рид, товарищ Ред (с крепким нажимом на русское «е»). Ему даже нравилось это «Ред», означавшее в переводе «красный», «революционный», — совпадение на редкость удачное.
Здесь, в Смольном, его уже хорошо знали. Часовые, стоявшие снаружи и на внутренних постах, особо уважительно здоровались с американским товарищем, который «пересек для них земной шар», как было позже о нем сказано. Часто на площади перед Смольным и в коридорах его останавливали красногвардейцы в черных поношенных пальто, с винтовкой через плечо, солдаты в ватниках или плохоньких шинелях, матросы, больше других сохраняющие свой морской «шик».
— Руку, камрад!..
Он смущенно улыбался, не сразу находя парочку-другую русских слов из своего небогатого лексикона и чувствуя некоторое внутреннее смятение; эти удивительные люди, делавшие небывалую революцию, видели в нем живое доказательство того, что существует еще одна Америка, которая душою вместе с ними, а сделано еще, в сущности, так немного…
Поздней осенью в огромном, всегда бессонном, всегда освещенном здании невозможно определить время, если не свериться с часами. Почти не рассветает за окнами, круглые сутки не гаснут лампы, и кажется, что ни на одну минуту не останавливается людское движение в этих длинных коридорах.
Второй час ночи, а из совнаркомовской приемной все еще не ушли посетители. Это проходная комната, разделенная невысоким барьером. Бо́льшая часть ее — со стульями и деревянным диваном — отдана посетителям. Сейчас здесь, похоже, идет какое-то совещание: положив на диван неровный сероватый лист бумаги, согнувшись над ним и мусоля карандаш, сидит пожилой человек в кубанке. Его обсели со всех сторон, кое-кто устроился возле дивана на корточках. Тут несколько бородачей с дублеными лицами и люди помоложе. Рядом, в углу, сложены их поддевки, шинели, хотя в приемной вовсе не тепло.
Они так поглощены своим делом, что не замечают Рида, который остановился и вслушивается в гудение их голосов, заглядывает через головы. На бумаге — какие-то столбики цифр, кривые строчки букв. Жаль, что ничего нельзя понять, и он идет дальше, в секретариат Совнаркома.
Здесь тихо сейчас — если это выражение может быть применено в Смольном. Маленькая машинистка с косичками — за своим столиком она почти вровень с машинкой — улыбнулась ему и сразу же снова застучала по клавишам. Горбунов, секретарь Совнаркома, молодой человек в зеленом френче, оторвался от бумаг, подошел энергично потряс руку.
— Здравствуйте, товарищ Рид!
Разговаривают они на удивительном языке — причудливой смеси английских, русских, немецких, французских слов, но понимают друг друга неплохо. Рид сообщает, что он «имел говорить телефоун с кэмрид Ленин» и что отвечено ему было так: к сожалению, точное время для встречи установить трудно, скорее всего, это будет около двух часов ночи.
— Вероятно, там скоро закончат, — говорит Горбунов, взглянув на дверь, ведущую в кабинет председателя Совнаркома. — А вы пока что посидите, — он юмористически почесывает в затылке, — только на чем, собственно?.. Все свободные стулья взяли туда… впрочем, одну минуту, — он быстро снимает с табурета, приставленного к столу, груду папок и книг. — Вот вам отличная табуретка!
Рид старательно повторяет «та-бу-ред-дка», а потом спрашивает, нельзя ли узнать, что происходит в приемной, что там за товарищи и что они пишут?
— Там идет заседание Совнаркома. Срочное. На ходу. Собрались наркомы земледелия, народного образования, военных и внутренних дел, почты и телеграфа… Серьезно, товарищ Рид, — Горбунов улыбается, встречая недоуменный взгляд Рида. — Эти товарищи прибыли с Северного Кавказа… В городке с четырехтысячным населением создали свой Совнарком… Были у Владимира Ильича с просьбой: издать декрет, утверждающий их права, и отпустить средства. Ну, переговоры происходили в атмосфере, так сказать, дружелюбно-веселой. Владимир Ильич спросил, есть ли у них нарком по иностранным делам. Выяснилось, что внешней политикой занимается сам председатель Совнаркома… тот, в кубанке, которого вы видели… Работали они, однако, хорошо. Владимир Ильич одобрил, рекомендовал им называться отныне Ревкомом и немедля представить ему бюджетную смету. Одну, между прочим, уже забраковал… Вот они теперь сочиняют вторую!
— О, какой интерестинг!
Рид пристраивает табурет в углу, садится, кладет на колени плоский кожаный чемодан, вынимает из кармана блокнот. Который по счету? Сколько их уже исписано? Он и сам не мог бы назвать их число. И вот, допустим (об этом Рид думал с содроганием несколько раз), что при каких-то несчастных обстоятельствах блокноты утеряны! Кому бы они оказались нужны? Кто понял бы, что содержится в них?
Какие-то немыслимые значки — его собственная стенография; обрывки английских фраз, заметки с невероятными сокращениями; сотни русских слов, записанных латинскими буквами. Вернее всего, что эти блокноты оказались бы в печке за ненадобностью. Для него же они — и в этом нет преувеличения — если не дороже жизни, то наравне с нею…
Усевшись поудобнее, он раскрыл блокнот на чистой странице. Еще не полностью уложен сюда сегодняшний улов. Все, что происходило теперь вокруг, все, что он видел и слышал — великое и малое, печальное и смешное, — все было Историей, захватывающей, волнующей, неповторимо интересной, и он боялся только одного — не упустить бы что-нибудь!
Вот эти наркомы из дальнего угла новой России — как это поразительно, необыкновенно! А эта женщина, которая несколько часов назад сказала на собрании белошвеек: «Пора выбить буржуйчиков из седла их собственности!» А новые деревянные мостки, — по ним он шел сейчас через полузамерзшую слякоть до главного подъезда Смольного. Мостки не только удобные, они, можно сказать, и символические: как бы знаменуют solidity, firmness — солидность, прочность новой власти!
А вот эта канцелярия при Совете Народных Комиссаров, с ее простыми конторскими шкафами, столами, разномастными стульями, самодельной вешалкой, наскоро прибитой у кабинета предсовнаркома. Ее можно обставить любой, самой великолепной мебелью из любого бывшего министерства, но здесь такое даже представить невозможно…
Дверь из кабинета Ленина открылась. Шумно, точно школьники на перемену, оттуда вышли люди, хорошо знакомые Риду: блеснул сухо протертыми стеклами пенсне Свердлов, прошел грузноватый Бонч-Бруевич с туго набитым портфелем, Подвойский в солдатской шинели, Дыбенко — огромный, чернобородый матрос с задумчивыми глазами, мелькнул медальный профиль Володарского…
— Сейчас бы стакан чаю, горячего до слез! — пробасил Дыбенко. — Следуем за Бончем в Управление, там дадут!
Потом на пороге показался Ленин в наброшенном на плечи пальто, приветливо помахал Риду, сказал по-английски: «Еще минут десять, думаю, не больше!» Горбунов принес из кабинета освободившиеся стулья, расставил их. Ленин задержался возле его стола, спросил: «Николай Петрович, утренний протокол в порядке?» Горбунов протянул ему исписанный лист.
Большой Эл (так между собой называли Ленина собратья по перу — Джон Рид, Альберт Рис Вильямс, Луиза Брайант, Бесси Битти) изменился с того дня, когда впервые появился в Смольном. Тогда он был бритым, резче выступал широкий, крепкий подбородок, твердый, крупный рот. Теперь у него отросла небольшая бородка, усы.
Сдерживая улыбку, Рид вспомнил жалобы Петра Оцупа — петроградского фоторепортера. Встретив Ленина в Смольном вскоре после Октябрьских дней, Оцуп попросил разрешения сфотографировать его, на что получил такой ответ: «Знаете, лучше подождем, когда я приму свой обычный вид». Судя по рассказам тех, кто давно знает Ленина, он уже приблизился к своему обычному виду, и теперь ему навряд ли удастся уберечься от кремнево настойчивого Оцупа. «Только не забыть бы попросить снимок, если у Оцупа выйдет дело», — отметил Рид в своем «мысленном блокноте».
Закончив чтение протокола, Ленин положил его на стол, нагнулся, поставил свою подпись и, взяв чистый лист бумаги, сложил его вчетверо, аккуратно оторвал маленький прямоугольник и, все так же наклонившись над столом, стал быстро писать, подчеркивая некоторые слова.
«Капитан что-то решил», — подумал Рид. Это сравнение было не слишком оригинально для такого первоклассного журналиста, каким считали Джона Рида, но оно казалось самым точным, правильным, подходящим. Капитан!
Да, именно капитан — с проницательно-зоркими, поблескивающими глазами…
Написав то, что было нужно, Ленин передал записку Горбунову: «Прошу сделать копии и сразу же разослать с самокатчиками». Затем он повернулся к Риду, сделал пригласительный жест.
В пустоватой угловой комнате с тремя окнами была открыта форточка, и пронзительно-резкий ветер свободно гулял в ней.
— Накурили так, что нечем дышать, — сказал Ленин. — А вы не боитесь, что вас продует?
— Это ветер революции! — серьезно ответил Рид. — Он не причинит мне вреда!
— Будем надеяться, но все же отсядем лучше в сторонку. — Ленин показал на стулья, стоявшие у противоположной стены. Верхний свет в кабинете был выключен, зеленый абажур настольной лампы плавал, как луна, в затемненной комнате. В незавешенные окна смотрела аспидно-черная ночь, и было слышно, как редкие капли дождя постукивают в стекла.
— Погода имени Достоевского, как называет ее моя жена, — сказал Ленин. — Не знаю, нравилась ли ему такая погода, но он так ее описывал, что у читателей начинали болеть суставы… А как ваши успехи в изучении языка? — перешел он на русский.
Риду было известно, что Ленин охотно, даже с увлечением беседует на эту тему. При каждой встрече с ним и его друзьями-журналистами Большой Эл обязательно справлялся об успехах, даже устраивал легкие экзамены, не забывая при этом добавлять с добродушной усмешкой: «С американцами разговаривать не советую, никакой пользы не будет… все время говорите, читайте, пишите по-русски!»
Наиболее преуспел по части русского языка Вильямс. «Смотри, не сядь на клей!» — напоминал ему Рид известную английскую поговорку. Но Вильямс храбро выступал на петроградских митингах и собраниях, отказываясь от переводчиков. У него имелось испытанное предисловие, которым он широко пользовался. «У нас в Штатах, на диком Западе, — начинал он, — существует ресторанчик, где над пианино прицеплена такая надпись: «Публику просят не стрелять в музыканта! Каждый играет, как умеет!» Потом, разумеется, он обращался с такой же просьбой к своим слушателям. Однажды это вступление слушал Ленин и вместе со всеми смеялся и аплодировал…
Мысленно сложив очень длинную английскую фразу, Рид стал медленно произносить ее по-русски — пока еще он не мог действовать иначе. Он объяснил, что имеет теперь много журналов со статьями Ленина, его брошюр и книг, — конечно, дореволюционного издания, новых почти нет, — и читает их все подряд со словарями.
Ленин весело посматривал на своего собеседника.
— Оцениваю ваши успехи как выдающиеся! Наш язык действительно очень трудный, но и английский не легок, вопреки установившемуся мнению. Оба они трудны именно своим богатством, огромностью… Помню Лондон. Англичане, как и мы, вечно спорят, законен ли такой-то оборот речи, правильно ли ударение… носят словарики в карманах, — он хитровато прищурил глаз. — Кстати, товарищ Рид, не считайте сочинения Ленина наилучшим пособием. Почти все они написаны в условиях полицейской цензуры. Мы слишком часто вынуждены были пользоваться языком старика Эзопа… Много иностранных слов, много цитат из иностранных авторов… И в конце концов, это публицистика. А наша художественная литература? Пушкин, Толстой, Тургенев, Гончаров! Басни Крылова! Их трудно переводить, но какая это прелесть! А Чехов, Горький?.. Слушайте, да у вас же теперь неслыханная возможность с головой окунуться в стихию самобытнейшего, неподдельного русского языка! Теперь за ним не надо ездить в деревню Кочки Калуцкой губернии! Кругом вас народ — солдаты, матросы, рабочие, крестьяне… А уж они-то умеют разговаривать по-русски…
Рид слушал Ленина с наслаждением, и в то же время его терзало — да, терзало — тягостное сознание, что он не может записать слово в слово этот разговор. Он только несколько раз дотрагивался до кармана, где лежал блокнот. Тренированная журналистская память не подведет, но лучше, когда в руках карандаш. Достать же блокнот при Ленине, начать записывать — это недопустимо, бестактно.
Очень легко представить, как отнесется к этому Большой Эл. Посмотрит искоса, чуть нахмурится и если даже не скажет ни слова, все равно станет ясно, что он думает сейчас про себя: «Мне кажется, что я с вами разговариваю, а не даю вам интервью для печати!»
Так же как он не любит фотографироваться, точно так же не любит он и когда его записывают «для истории». Опасно начать доказывать ему, что «каждое его слово должно быть сохранено для потомства». Он и от своих секретарей постоянно требует, чтобы выступления на всяческих заседаниях и совещаниях — в том числе и его собственные — записывались покороче: только самое существенное, суть, факты. «Это документы, а не беллетристика!»
Рид украдкою смотрит на часы. Прошло уже больше пятнадцати минут, как он здесь. Необыкновенная, недопустимая роскошь — разговаривать с Лениным столько времени о петроградском климате и о методах изучения русского языка.
Но Ленин сам ведет беседу, и кажется, что сейчас она и есть самая важная для него. И это не акт вежливости. Эта черта настолько органична, естественна в нем, что вводит иногда в заблуждение некоторых товарищей. Так было, например, еще с одним земляком Рида — художником Робертом Майнором.
Майнор не раз бывал у Ленина, имел с ним обстоятельные беседы и, наивно восхищенный, воскликнул однажды:
— Товарищ Ленин, у вас, наверно, больше свободного времени, чем у кого бы то ни было?!
— Нет, товарищ Майнор, вы ошибаетесь! — голос Ленина звучал грустно. — Мне всегда его не хватает! Я всегда сожалею, что его приходится тратить еще и на сон! Досадное несовершенство природы, но, увы, мы не можем полностью его игнорировать!..
Вошел Горбунов, держа лист сероватой бумаги с неровными краями. Ленин скользнул по ней мгновенно оценивающим взглядом:
— Ага, наши приезжие наркомы изготовили новую смету? Давайте-ка ее сюда! — Он придвинул к себе лампу, взял остро отточенный карандаш. — Ну, опять запросили лишку… замах поистине республиканский, — он подумал секунду, что-то перечеркнул, что-то надписал поверх строчек и цифр. — Сделаем вот так… И прошу, проследите сами за всем ходом! Пусть не теряют ни одного лишнего дня, а сразу едут домой. Там у них дел выше головы… И передайте им от меня самые лучшие пожелания!
После ухода Горбунова Рид заторопился: открыл свой чемодан, вытащил из него пачку газет и с некоторой торжественностью, на вытянутых руках, подал их Ленину.
— А-а-а, — оживился Ленин. — Ну, для такого случая перейдем к столу… только форточку предварительно закроем. Вот так… Придвигайтесь ближе со своим стулом!
Медленно, сосредоточенно разворачивал он похрустывающие листы из волокнистой бумаги, еще пахнущие свежей типографской краской, задерживался взглядом на некоторых колонках, рассматривая заголовки.
Рид следил за ним не отрываясь, на лице его было выражение гордости, торжества: в эти газетные листы, выражаясь возвышенно, вложена и его душа. Для него они значат даже больше, чем являются на самом деле. А значение их очень велико — так считает и Ленин.
Теперь он, журналист Джон Рид, не только chronicler, annalist — по-русски говоря, летописец, хотя он никогда и не был бесстрастным изобразителем событий — и когда писал о восстании мексиканских пеонов, и о тысячеверстных могилах, которые называются окопами, о людях-обрубках, заполнивших панели Европы, и о кровавых схватках забастовщиков у себя на родине. Но теперь он еще и практический работник революции, сотрудник БМРП.
Бюро международной революционной пропаганды печатает брошюры, газеты, листовки на языках воюющих стран, помещает в них переводы речей Ленина, декреты Советской власти о мире и земле, воззвания, обращения, солдатские письма, военные и политические обзоры, и все это уходит за рубеж.
Вот эти газеты, которые сейчас лежат перед Лениным, изданы на немецком языке. Даже по масштабам вполне приличного капиталистического государства дело ведется крупно: тираж «Факела» — полмиллиона.
«Факел» сбрасывают с аэропланов, смельчаки пробираются с ним в расположение германских и австрийских войск через завалы, минные поля, проволочные заграждения. «Факел» уносят с собой тысячи военнопленных, оказавшихся в России и теперь отпущенных на свободу.
— Да, это будет посильнее снарядов, гранат, шрапнели. — Ленин крепко потирает руки. — Сильная работа!.. Я бы, пожалуй, добавил только одно: заголовки должны сразу выражать главное. Читатель должен понять с первого взгляда, о чем речь. Ведь не требуется же вам заинтриговывать его? Читатель ваш таков, что ему бы только успеть прочесть заголовок иногда!.. А вся работа замечательная, замечательная!
Он встал из-за стола, быстро прошелся, почти пробежал по кабинету.
— Перетянем у них солдат! — громко сказал он. — Братание — уже такой факт, что все эти гинденбурги и людендорфы ничего не сумеют поделать! Не помогут их военно-полевые суды, расстрелы и тюрьмы!
У Рида перехватывает дыхание. Вот так бывает, когда разговариваешь с Лениным. Как будто свыкся — хоть и ненадолго — с этим обыкновенным кабинетом и его хозяином — обыкновенным человеком в обыкновенном пиджаке и галстуке. И вдруг мысль-вспышка: это же тот Ленин, который все дальше и дальше сдвигает огромные людские пласты, начавшие свое неодолимое движение.
А он стоит рядом и говорит, поблескивая глазами:
— Братание, штыки в землю! Да!.. Но нужно умело объяснять, чтобы они не бросали оружие. Понадобится… Они еще сами будут решать вопрос о мире. Как решают его наши солдаты. Агитацию надо ставить шире. Не полмиллиона, а миллионы экземпляров! Бумагу и типографии найдем. Мы еще не брались за это как следует.
Он достает из-под стопы книг, лежащих на письменном столе, несколько газет с названиями, набранными броским жирным шрифтом, и каким-то брезгливым движением сует их под свет лампы.
— Не угодно ли? «Вечерние огни», «Петроградское эхо» и прочие… Мы разрешили им выходить на условиях ясных и определенных: не вставляйте нам палки в колеса, не распространяйте всяческие подлые и грязные слухи, не клевещите, не разводите панику! И вот вам махровый букет! Здесь вы все найдете — вплоть до приглашения германцев и вообще всех желающих занять Петроград и ликвидировать, как они изволят выражаться, «большевистское засилье»… Но мы тоже не дурачки. Мы вправе защищать революцию от этих рептилий! Как раз сегодня я разговаривал об этом с Володарским… Мы их прикроем, а типографии и бумагу отдадим для настоящего дела!.. Скажите, товарищ Рид, вам не ставят никаких… этих, как их? — он щелкнул пальцами, стараясь припомнить ускользнувшие из памяти английские слова.
По смыслу фразы Рид понял, какие слова требуются, но Ленин предостерегающе поднял руку:
— Нет, нет, сейчас вспомню сам… вот, на языке вертится.
Он потер лоб и вдруг выкрикнул с каким-то мальчишеским восторгом: