— Три капли.
— В восемь?..
— В восемь… Arrivederci.
— Генри…
Но он ушел; и она, стоя там в ужасе, смотрела, как он, пошатываясь, спускался по склону, ибо он уже умирал, но был пьян, как от вина. Удары ее сердца падали медленно и громко, словно удары молота, и сердце это было расколото надвое: она должна была умереть — но жаждала жить.
С трех ночи до семи утра Ровена крепко спала.
Открыв глаза, она сразу ощутила на душе ужасающую тяжесть и задрожала. Но так же, как и в другие дни, Ровена вызвала звонком горничную; и, когда та вошла, она, лежа на кушетке в своем будуаре в бледно-оранжевом парчовом халате, негромко произнесла одно слово:
— Шоколад.
Выпив немного испанского шоколада, густого, как суп, она на время вручила себя в руки горничной, наслаждаясь роскошным скольжением гребня в волосах; затем она отпустила служанку. К тому времени до рокового часа, восьми, оставалось всего двадцать минут, утро же было ясное и теплое.
Она протянула руку, взяла пузырек, что дал ей граф, и несколько минут вертела его в пальцах; ее губы кривила гримаска нетерпения. Утро приносит размышления; Ночь — это иное царство и иной образ существования, и при ярком свете солнца мы глядим на ее лунные сияния и бури чувств с некоторым изумлением и вновь обретенным здравомыслием. Встав, Ровена на цыпочках подошла к окну и, разжав пальцы, позволила пузырьку упасть вниз, прислушавшись к хрупкому звону разбившегося стекла на камнях двора. Но теперь она побледнела, как сама смерть.
О, сносить его презрение — он жив, она жива! Это тоже было своего рода смертью, ибо она была соткана из его мыслей и мнений и долго жила и воспринимала свое бытие в его фантазии о ней; и так она стояла, и виновато ждала, прижимая руку к мчащемуся бешеным галопом сердцу, а драгоценные минуты уходили… В восемь он умрет — оставалось всего семь минут… Нужно написать ему, остановить его; но не следовало ли сделать это
— Далеко ли «Отель д’Эспань»? — со злостью спросила она.
— В четверти мили, миледи, — ответила горничная.
— Торопитесь… снарядите верхового…
Она нацарапала и бросила горничной записку с единственной невыразительной строкой: «Прошу вас, ничего не делайте».
Оставшись одна, она заперлась, инстинктивно скрывая от посторонних глаз дрожь, неудержимо охватившую теперь все ее тело; затем упала на кушетку, с силой сомкнув веки.
Еще три минуты: тиканье маленьких часов, торопящихся пробить, сотрясало ее всю, и удары прозвучали, как грохот гибельного барабана: первый, второй… четвертый, пятый… и с роковым восьмым из груди ее вырвался, по правде сказать, вздох облегчения.
Прощай! Она не сомневалась, безусловно чувствовала, что он мертв, и в этот миг в ней смешались ненависть, от-вращение и осознание того, что она навсегда от него избавилась.
Увы, слепой смертный! не сознающий, что вокруг всякого объекта — Мириады! что много бесконечней яви вещей то Бездонное, на коем они расцветают!
Гонец леди Ровены прибыл в «Отель д’Эспань» в десять минут девятого; вся гостиница ходила ходуном; он заторопился назад с известием, что лорда Дарнли обнаружили мертвым.
Каково же было его изумление, когда по возвращении он нашел палаццо своего господина в такой же растерянности, какую наблюдал в «Отель д’Эспань»! Потрясенные сотоварищи поведали ему, что ровно в три минуты девятого по всему крылу дворца, где располагались покои леди Ровены, разнесся крик, — крик столь ужасающий, что все похолодели до мозга костей, смешение сопрано и хрипа, дикое и жуткое… Но слуги, сбежавшиеся к покоям Ровены, нашли двери запертыми…
А ближе к вечеру весь Рим был удручен слухами о двух кончинах; печаль усиливала мрачная тайна, окутывавшая грустное событие: если в случае лорда Дарнли достаточно очевидной причиной смерти являлся сильнодействующий яд, распространенный среди кули Пуны[13], в случае леди Ровены все лишь напрасно ломали головы. Правда, состояние слизистой оболочки ее горла, по словам докторов, позволяло заподозрить удушение; но этому выводу сопутствовал и другой, а именно — пальцы душителя (если то был душитель) отличались такой консистенцией, что не оставили ни малейшего следа или отпечатка на снежной белизне горла Ровены.
ЖЕНА ЮГЕНЕНА
Ах! Но для меня он, как и был для
Остров ныне почти целиком принадлежит мне. Я также, без малого, единственный его обитатель. Делос имеет, как вы знаете, всего четыре мили в длину и вполовину меньше в ширину; я приобрел каждый свободный фут его поверхности. Я живу на плоской гранитной вершине Кинта и здесь, друг мой, я умру. Цепи неумолимей и ужасней тех, какие знали когда-либо члены Прометея, приковывают меня к этой скале.
Друг! друг! вот по кому тоскует мой больной дух.
Письмо продолжалось на многих страницах с тем же смешением высокопарности и отчаяния и содержало, кроме того, подробное обсуждение пифагорейской доктрины метемпсихоза. Трижды встречалось словосочетание «живые чудовища». Подобное послание, и от
Путешествие из Лондона на Делос не назовешь близким, но я, уступив во время длительного отпуска непреодолимому побуждению и приятным воспоминаниям о прошлом, в одну звездную ночь все же сошел на песчаный берег в некогда знаменитой гавани маленького греческого острова. Мое прибытие можно точно датировать благодаря тому, что произошло это ровно за два месяца до весьма необычайного природного катаклизма, случившегося на Делосе ночью 13 августа 1880 года. Я пересек кольцо плоской земли, которое тянется вдоль берегов острова, и начал подниматься на центральную гору. Дремотный воздух изнывал в диком дыхании роз, жасмина и миндаля; не было недостатка в стрекоте цикад и искорках светлячков, дополнявших наркотическое очарование этой страны грез. Менее чем через час я вошел в запущенный сад и положил руку на плечо высокого сутулого человека в аттических одеждах, одиноко бродившего под деревьями.
Он испуганно вздрогнул и повернулся ко мне.
— Ах, — сказал он, тяжело дыша и прижимая обе руки к груди, — это было так неожиданно! Мое сердце…
Он не смог продолжать. Это был Югенен — он и не он. Густая борода, стекавшая по его белой шерстяной одежде, была, как я мог заметить, все такой же черной; но неопрятные космы волос, колыхавшиеся с каждым дуновением зефира вокруг его головы и шеи, обесцветились до снежной белизны. Он смотрел на меня тусклыми и запавшими глазами давно умершего человека.
Мы вместе пошли к дому. Одного взгляда на здание было достаточно: я понял, что каким-то таинственным образом, в какой-то степени, Прошлое сковало и омрачило интеллект моего друга. Особняк был чисто эллинского рода, но поистине непредставимого размера — дебри, а не жилище. Я оказался в древнегреческом доме, только во много раз увеличенном и превращенном в бесконечное, непрерывное скопление греческих домов. Он был одноэтажным, хоть здесь и там над громадной плоской крышей возвышался второй ярус комнат. К этим последним вели лестницы. Мы прошли через дверь, открывающуюся внутрь, в коридор, который, в свою очередь, привел нас на прямоугольный мраморный двор; это была
— Это здание, — сказал мне Югенен через несколько дней после моего приезда, — это здание — каждый камень, доска, драпировка — было сотворено дикой и беспокойной фантазией моей жены.
Я недоуменно уставился на него.
— Вы сомневаетесь, что у меня есть или была жена? Тогда пойдемте со мной. Вы увидите… вы увидите… ее лицо.
Он повел меня по темному дому без окон, днем и ночью освещенному приглушенным пурпурным сиянием, которое исходило от множества маленьких открытых глиняных ламп, наполненных ароматным
Я следовал за изможденной фигурой Югенена через бесчисленные мрачные залы. Пока он медленно тащился впереди, заметно задыхаясь, я обратил внимание на то, что шел он согнувшись, словно высматривая что-то внизу; как я вскоре понял, это что-то было алой нитью, проложенной в качестве путеводной тропы в лабиринтах дома и бегущей по черному полу. Внезапно он остановился перед дверью покоев, именуемых
Я не имею, так сказать, «предрасположенности к тремору», и все-таки я не без дрожи оглядел комнату. Вначале я ничего не мог различить в мрачном свечении одинокой лампы, висевшей на кованых медных цепях. Но постепенно передо мной проступила огромная картина без рамы, написанная масляными красками и занимавшая почти всю стену. Это был портрет женщины. Мое сердце трепетало, охваченное странным, глубоким волнением, когда я рассматривал ее черты.
Она стояла, выпрямившись во весь рост, облаченная в ниспадающий, багряный, вышитый
— Вы видели ее? — спросил Югенен с хитрой и нетерпеливой гримасой на пепельном лице.
— Да, Югенен, я видел ее. Она очень красива.
— Она написала это сама, — сказал он шепотом.
— Что вы говорите!
— Она считала себя… она была… величайшим гением живописи со времен Апеллеса[22].
— Но сейчас — где она сейчас?
Он поднес губы к моему уху.
— Она умерла. Вы, во всяком случае, выразились бы именно так.
Эта двусмысленность показалась мне еще более необычной, когда я обнаружил, что Югенен имел обыкновение скрытно и регулярно посещать отдаленные помещения дома. Поскольку наши спальни были смежными, я со временем не мог не заметить, что он посреди ночи — дождавшись, когда я, по его мнению, крепко засну — вставал, собирал остатки нашего ужина и спешно, крадучись, исчезал с ними в сумрачных залах громадного дома, всегда следуя в одном и том же направлении, указанном алой нитью на полу.
С тех пор я принялся усердно изучать Югенена. Природа его физического недуга, по меньшей мере, была ясна. Он страдал особым расстройством, которое врачи называют «дыханием Чейна-Стокса»[23]; болезнь проявлялась через определенные промежутки времени, вынуждая его откидываться на спину в мучительной агонии дыхания и стенать от недостатка воздуха; его скулы, казалось, готовы были прорвать увядшую кожу мумии, ноздри безостановочно расширялись и сокращались. Но даже этот распад тела, считал я, мог быть частично приостановлен, не сопровождайся он яростным возбуждением
— Заметьте, однако, — добавил он однажды, — значение подразумеваемого эпитета «далековидный» применительно к Делосу: это означает «достославный», «многоизвестный» — видимый издалека не столько телесным, сколько духовным оком, так как остров не слишком гористый. Следовательно, слова «исчезнет из глаз» должны иметь соответствующее значение угасания этой славы. Судите сами, исполнилось пророчество или нет, когда я скажу вам, что эта священная земля, на которую некогда не разрешалось ступить ни единой собаке, на которой ни одному человеку не было позволено родиться или умереть, в настоящее время носит на своей груди чудовище, что отвратней плода воображения любого демона. Жуткое буквальное и физическое исполнение пророчества не может, я считаю, быть делом отдаленного будущего.
Я был уверен, что подобный эзотеризм был прежде чужд Югенену. Эта буйная поросль сорных трав душила его разум, но корни ее, как виделось мне, питались некоей огромной энергией, овладевшей моим другом. Мало-помалу я стал расспрашивать его о жене.
Она происходила, по его словам, из старинной афинской фамилии, которая благодаря постоянным усилиям сохранила чистоту своей крови. За несколько лет до моего визита Югенен, пресыщенный и уставший, проезжал через Грецию по пути на юг и как-то вечером оказался в деревне Кастри; и там, на месте древних Дельф, посреди разгневанной толпы греков и турок, угрожавших разорвать ее на части, он впервые увидел Андромеду, свою будущую жену.
— Она обладала невероятным мужеством и колоссальной оригинальностью мышления, — сказал он, — поскольку взяла на себя роль современной Гипатии[26] и решилась, находясь среди фанатиков, возвратить на исходе века древних богов, как сделала некогда та. Разъяренная толпа, от которой я ее спас, окружила ее перед портиком только что построенного храма Аполлона, чей культ она надеялась там же и тогда же возродить.
Страстная любовь этой женщины обратилась на ее спасителя. Югенен чувствовал, что скован импульсом непреодолимой воли. Они соединились и по ее настоянию поселились в сумрачной обители, созданной ею на Делосе. В этом одиночестве, в этих тенях мужчина и женщина остались вдвоем. По прошествии нескольких месяцев Югенен открыл, что женился на провидице, жившей в мире видений, на сновидице, преисполненной снов. И каких видений! каких безумных снов! Югенен признался, что она внушала ему благоговение, и к этому благоговению примешивалось чувство, бывшее если не страхом, то чем-то сродни страху. Он понимал теперь, что вовсе не любил ее, а крайности ее страсти стал воспринимать с ненавистью, какую испытывают люди к экстракту болиголова. И все же его разум неизбежно должен был окраситься ее мрачным мировоззрением. Он жадно впитывал все ее поучения. Он следовал за нею, как луна за планетой. Когда она целыми днями скрывалась от него и куда-то исчезала, он бродил, покинутый и несчастный, тщетно разыскивая ее в лабиринтах дома.
Обнаружив, что она имела привычку отдаваться наркотическим радостям семян некоторых опиатов, встречающихся на острове, Югенен нашел в себе смелость выразить неодобрение — и кончил тем, что сам стал рабом индийской
За нею обычно тянулся длинный зачарованный караван живых существ, в особенности кошачьих и крупных птиц. Собаки, напротив, сторонились ее и скалили зубы. Она привезла с собой с материка целую коллекцию этих питомцев, половины из которых Югенен никогда не видел; они содержались в неведомых уголках дома; время от времени она исчезала, чтобы вернуться с новыми компаньонами. Доброта, которую она проявляла к этим бессловесным тварям, была, я полагаю, достаточным объяснением ее власти над ними; но разум Югенена, уже разбитый болезнью, мрачно искал какую-то иную причину. Основной мотив этого беспокойства, несомненно, заключался в фанатической приверженности его жены пифагорейскому учению о переселении душ. В этом отношении Андромеда была определенно невменяемой. Она, рассказывал Югенен, выпрямлялась, протягивала руку вперед и, застыв с безумным взором, быстрым гортанным речитативом — словно пифия в экстазе исступления — пророчествовала о вечных трансформациях, уготованных духу человека. С неким презрением она останавливалась на ограниченности животных форм в мире и с негодованием доказывала, что дух человека выдающегося и самобытного, утратив тело,
Не скоро удалось мне склонить Югенена к рассказу о финальной катастрофе его необычайной супружеской жизни. Наконец он поведал об этом в следующих словах:
— Как вы теперь вы знаете, Андромеда была одним из величайших художников мира — вы видели ее автопортрет. Однажды, привычно рассуждая об ограниченности доступных форм, она вдруг сказала: «Но и ты будешь посвящен: пойдем, пойдем, я тебе
Я перенес ее тело, забальзамированное в греческой манере умельцем из Коринфа, в одну из небольших комнат на крыше дома. Я оставил ее во мраке этой тесной и одинокой камеры и, собираясь выйти, заметил улыбку смерти на восковом лице в открытом гробу. Две недели спустя я пришел навестить ее. Друг мой, она полностью исчезла, за исключением костей; и из пустого гроба, над голым, лишенным плоти черепом, мне навстречу вспыхнули два глаза — живых глаза — глаза самой души моей Андромеды, но полные вновь родившегося яркого света, и в то же время глаза изображенного на картине ужаса, чьи очертания я начал различать в темноте. Я захлопнул дверь и упал на пол без чувств.
— Вы хотите намекнуть, мне кажется, — сказал я, — на изменение облика, переход от человека к животному; но, разумеется, предположение, что чудовище, тайно приведенное в дом вашей женой и случайно запертое вами с мертвой, обезумело от голода и набросилось на тело в открытом гробу, кажется если не менее ужасным, то по крайней мере менее невероятным.
Он на мгновение поднял на меня глаза и затем ответил:
— С мертвой я не запирал никаких чудовищ. Не спешите с «объяснениями». Я не должен напоминать вам о том, что вы и так знаете: на земле — не говоря уж о небесах — есть много такого, что и не снилось вашим мудрецам.
— Согласитесь, хотя бы, что нужно бежать из этого дома, — убеждал я.
Югенен ответил необычайным признанием: любое пренебрежение желаниями существа оказывало такое пагубное влияние на его здоровье, что у него давно не осталось сомнений — жизнь его тесно связана с жизнью создания, за которым он ухаживал; совершение же
Услышав это, я преисполнился решимости спасти своего друга, несмотря ни на что и даже его самого. Прошло уже два месяца; близился конец моего пребывания на острове — но болезни его души и тела ничуть не отступили. Меня мучила мысль, что Югенен снова останется один и падет жертвой разрушительных маний.
В тот же день, когда он забылся влажной, беспокойной, опиатной дремой, я пошел по пути, означенному алой нитью. Она вела так далеко — и так похожи были залы, и так змеился путь, и такими неизменно однообразными были помещения по обе стороны от меня, что я не сомневался: если путеводная нить где-либо оборвется, добраться к желаемой цели можно будет лишь благодаря неслыханному везению. Я прошел по нити до самого конца, и заканчивалась она у подножия крутой лестницы, по которой я поднялся. Наверху и почти рядом с лестницей тянулась узкая стена с запертой деревянной дверью; в двери было отверстие, достаточно большое, чтобы пропустить внутрь руку. Когда я достиг верхней ступеньки, мой слух поразило долгое, низкое, жалобное скуление, отвратительно схожее с человеческими стенаниями.
Я поспешил спуститься. На небольшом расстоянии от лестницы я разорвал шелковую нить и, собирая ее по пути в ладонь, еще раз разорвал нить неподалеку от наших покоев.
— При сем, — произнес я, поднося нить к пламени лампы, — спасена будет живая душа.
После я лег и смотрел сквозь полусомкнутые веки, как Югенен, изможденный и дрожащий, собирался на свою еженощную вылазку. Мое сердце билось в тревожной агонии, пока я ожидал его затянувшегося возвращения.
Он вошел в мою комнату быстро и беззвучно и потряс меня за плечо. На его лице было непривычное выражение спокойствия, благородного достоинства и таинственности.
— Проснитесь, — сказал он. — Я хочу, чтобы вы… плохой из меня хозяин дома, не правда ли?.. чтобы вы нынче же ночью, немедленно, оставили меня, покинули остров —
— Но скажите, почему… — ахнул я.
— Нет-нет, отказа я не приму. Просто доверьтесь мне на этот раз и уходите. Судьба обратилась против меня — судьба столь дерзкая, что даже не позаботилась скрыть содеянное. Уходите. В гавани вы найдете рыбаков, кто-нибудь из них еще до рассвета доставит вас на Ринию[27], и вы будете спасены.
— Спасен… но от чего?
— От чего? Не могу сказать. От той судьбы, какой бы она ни была, что ждет меня. Знаете ли вы — можете ли вы представить — что нить, на которой висела моя жизнь,
— Но если я скажу…
— Вам нечего мне сказать. Ах… вы слышите?
Он поднял руку и прислушался. У дома внезапно завыл ветер.
— Поднимается ветер, только и всего, — сказал я, вставая с постели.
— Но это… то, что последовало за порывом ветра. Разве вы не
— Югенен, я ничего не почувствовал.
Он охватил обеими руками мраморную колонну и прижался к ней лбом, а одной ногой негромко и механически стал отбивать такт по полу. В этой позе он, теперь совершенно растерянный и оробевший, оставался несколько минут. По временам до нас доносился вой ветра. Внезапно он со смертельно бледным лицом повернулся ко мне и издал вопль, как испуганная донельзя женщина.
— Но сейчас… по крайне мере сейчас… вы ли?
Я не мог больше отрицать очевидное. Весь остров словно бы тихо покачивался, как на корабль на якоре.
Сам утратив присутствие духа, дрожа больше в благоговейном трепете, чем от ужаса, я схватил Югенена за руку и попытался оторвать его от колонны. Он что-то с мрачным видом бормотал, цеплялся за колонну и отказывался двинуться с места. Я, решив вопреки всему остаться с ним, сел рядом. Сейсмическое волнение усиливалось. Но Югенен, кажется, больше ничего не замечал, лишь автоматически, с регулярностью часового механизма, выстукивал такт. Прошел час, два часа. Наконец качание земли сделалось интенсивным, быстрым и безостановочным.
В какой-то момент я в приступе паники вскочил на ноги и затряс его за плечи.
— Упрямый человек! — вскричал я. — Вы потеряли последние остатки благоразумия? Как вы не ощущаете запах, не чувствуете, что дом в огне?
Его глаза, ставшие темными и тусклыми, вмиг зажглись новым безумием.
— Значит, — громогласным и ясным трубным голосом прокричал он, — она будет… да, она
Не успел я задержать истекавшего теперь изо рта пеной безумца, как он пробежал мимо меня и выскочил в коридор. Я бросился догонять его со всей быстротой, на какую был способен. Ковры и портьеры, чуть занимаясь тусклым пламенем, наполняли переходы дымом Тофета[28]. Я надеялся, что Югенен с его слабыми легкими рано или поздно упадет, задыхаясь от усталости. Но некая энергия будто придавала ему силы — он летел вперед, как ветер; какой-то уверенный таинственный инстинкт словно направлял его: он не колебался и ни разу не замедлил бег.