Сохраняя образ усадьбы, Мамонтовы сразу же начали расширять старый дом, который не мог вместить их большую семью и многочисленных гостей. Вскоре, к 1873 году, появились и другие постройки: мастерская и баня в неорусском стиле, лечебница, немного позднее, по замыслу Елизаветы Григорьевны Мамонтовой, была построена школа для крестьянских детей. Н. В. Поленова, частый гость усадьбы, так характеризовала жизнь в Абрамцеве 1870–1880-х годов: «Основавшись на развалинах старой помещичьей жизни, Мамонтовы с глубоким уважением к прошлому, связанному с именем Аксакова, взяли из него любовь к деревне, к русской природе, всю его духовную сторону и поэзию, известную патриархальность… Шестидесятые годы воодушевили их к активной работе на пользу народа. Ко всему этому они присоединили красоту и художественную одухотворенность, которые животворным началом прошли через всю их жизнь и дали Абрамцеву почетное место в истории развития русского искусства»[223].
Так протекали летние дни Саврасова. Наконец-то он был относительно спокоен, много работал, новые впечатления лишь радовали его. Но вдруг этой идиллии пришел конец — в Сергиевом Посаде вспыхнула холера. Никто из Саврасовых не заболел этим страшным недугом, и к началу осенних занятий они смогли благополучно вернуться в Москву. Круговерть московской жизни, рабочих событий и творческих планов вновь закружила художника. Славянский базар славился своими музыкальными вечерами, и Софья Карловна, соскучившаяся по светским развлечениям, непременно и как можно быстрее хотела их посетить. В «Орфеуме» у Мясницких Ворот регулярно устраивались танцы. В модном магазине француженки Луизы Бари проходила выставка дамских шляп, что не могло не заинтересовать и супругу, и дочерей художника. Кроме того, газеты пестрели сообщениями о совсем диковинных новостях — у Москворецкого моста продавались дикие австралийские соловьи; на Никольской, в доме Алексеева, в галерее, давала представления великанша из Саксонии, приехавшая в Москву с Венской Всемирной выставки. В Зоологическом саду во время гулянья состоялся полет на воздушном шаре воздухоплавателя Шперлинга.
Однако всем развлечениям шумной осенней столицы Алексей Кондратьевич предпочитал свои художественные занятия. Открывалась очередная, уже Четвертая передвижная выставка, на которой Саврасов решил экспонировать два произведения — «Вечер. Перелет птиц» и «Сжатое поле». Однако положительных отзывов эти картины не нашли ни у обывателей, ни у московских знатоков, ни у петербургских передвижников. Многим оставался неясен выбор таких мотивов, те идеи и настроения, которые автор стремился донести до зрителя через свои работы. Тоскливыми, слишком серыми многим казались его пейзажи — летящие птицы на фоне тревожного закатного неба, атмосфера поздней осени, словно пронизанная тоской и одиночеством. Критики почти не писали о новых работах Саврасова, только в «Петербургском листке» появился следующий отзыв: «Пейзажей выставлено более 20 и из них мало которые замечательны, если не выделить отсюда пейзажа Боголюбова „По реке Суре“, в котором, однако, зритель не увидит прежнего Боголюбова, „Вечера“ Саврасова да „Сосновых лесов“ И. И. Шишкина, в которых зритель узнает, однако, прежнего Шишкина…»[224] Такой отзыв, явно недосказанный, обрывочный, по профессионализму изложения и по эмоциональной, смысловой характеристике произведений не мог не вызвать серьезных вопросов художника.
В 1875 году Саврасов завершил также произведения «Радуга после грозы» и «Волга», которые не получили широкой известности, хотя их значимость была очевидной для ценителей искусства. Так, например, о картине «Радуга после грозы», скромной, но исключительно светлой, достоверной по своему звучанию, П. П. Чистяков писал В. Д. Поленову: «Слышал я, что Саврасов шуточку свою, впрочем, даровитую, продал за пятьсот рублей. Радуюсь. Есть знатоки, стало быть. По-моему, Добиньи, что на постоянной выставке, курьез сравнительно с картинкой Саврасова…»[225] «Знатоками», о которых говорил П. П. Чистяков, оказались И. Е. Репин и Д. В. Стасов: пейзаж «Радуга после грозы» был приобретен И. Е. Репиным для архитектора Д. В. Стасова, брата критика.
Высокая оценка этюдного пейзажа была вполне заслуженна. Действительно, выполненный с исключительным профессионализмом, этюд соответствовал требованиям и отечественной, и европейской живописи, в том числе барбизонской школы, к которой принадлежал упомянутый Чистяковым Шарль Франсуа Добиньи, но, вместе с тем, отличался ярко выраженным национальным звучанием, был характерен именно для России. Невысокий пригорок, поросший яркой, напоенной влагой травой, а на нем показана несколько покосившаяся, старая, но настолько живописная в глазах художника изба. На дальнем плане перемежаются холмы и перелески, по которым так любил бродить Саврасов, а за ними в еще неспокойном после дождя небе встает светлая радуга, как символ радости, утверждения жизни. Недаром в старину в народе говорили: «Радуга — знак победы жизни над смертью, знак благоволения Господня».
Полотно «Волга» отличается иным художественным решением — эпическим, монументальным. Чутко передан волжский простор, реалистично трактованы выразительные облака, плывущие над водной гладью. Особое настроение картине придают стаффажные фигуры бурлачек в пестрых сарафанах на берегу, готовящихся тянуть плоскодонную расшиву с мачтой.
Достаточно необычен для творчества Саврасова пейзаж «У ворот монастыря» (1875), который, как следует предположить, написан под влиянием душевной усталости, тоски, тревоги, связанных с постоянными разногласиями с коллегами в училище, с семейными неурядицами. Словно не находя должного отклика и понимания среди окружающих, Алексей Саврасов «заговорил» языком живописи, находя в природе созвучия своим переживаниям. Он решил показать на полотне собирательный образ, напоминающий соловецкие храмы, прежде всего церковь Вознесения Господня на горе Секирной.
Спасо-Преображенский Соловецкий мужской монастырь был основан в 1429 году. История обители связана со многими историческими потрясениями, сложнейшими событиями нашей истории. С конца XVI столетия монастырские постройки служили местом ссылки, известно восстание здесь старообрядцев в 1668–1676 годах, так называемое «соловецкое сидение». На протяжении следующих столетий обитель пользовалась уважением и почитанием. И, конечно, далеко не случайным стало обращение Алексея Кондратьевича к такому образу.
Немаловажно, что в небольших пейзажах 1870-х годов Саврасов постепенно осваивал специфику пленэрной живописи, что не проявилось в его творчестве так явно, как у французских импрессионистов (Мане, Моне, Сислей, Писсарро, Ренуар, Моризо и др.), не нашло такого экспрессивного выражения, как в живописи его ученика, «русского импрессиониста» К. А. Коровина, но все же получило яркое и значимое художественное выражение.
1870-е годы стали рубежным периодом в творчестве Алексея Саврасова, что во многом было связано с жизненными трудностями, с далеко не всегда гармоничной атмосферой и на службе, и в семье художника. С одной стороны, это время создания его шедевров, в которые он вводил пленэрную живопись: «Грачи прилетели», «Проселок», «Радуга», «Зимний пейзаж. Иней», «Домик в провинции. Весна». Эти полотна полны тонким лиризмом, передачей множества оттенков не только цвета, но состояний, музыки природы, неотрывно соединенных с настроениями и переживаниями автора.
С другой стороны, 1870-е годы — период творческих неудач известного пейзажиста — написания работ по шаблону, на продажу, явно не соответствующих его уровню дарования. Насколько сам художник понимал, что предает свой талант? Отчасти, конечно, понимал, но, вероятно, находил для себя немало оправданий: и то, что он работает на заказ, и то, что устал повторять одно и то же, и, главное, что это необходимо для заработка, для содержания его семьи. В следующие десятилетия «проходных», «низкосортных» произведений, выходящих из-под кисти пожилого автора, становилось все больше. Однако в то же самое время, находясь все в таком же бедственном положении, ведя полунищенский образ жизни, он находил в себе силы, чтобы вновь и вновь создавать высококлассные образцы пейзажной живописи. На всю жизнь Саврасов сумел сохранить и свой талант, и бесконечную преданность искусству, и восхищения Божьим миром, и именно эти качества давали ему силы, чтобы жить дальше, несмотря ни на что.
«Семидесятые годы оказались одновременно вершиной и последним десятилетием активного участия Саврасова в общем развитии реалистического искусства. Это важнейшее обстоятельство придает саврасовским картинам семидесятых годов особое актуальное, эпохальное значение, поскольку в них наиболее ярко отразились не только дарование художника и его повышенное чувство современности, но и та определявшая развитие пейзажной живописи общая проблематика и пафос утверждения положительного начала, благодаря которым во второй половине XIX века пейзаж стал, по верному выражению В. В. Стасова, „одной из слав русского искусства“»[226].
Исключительный талант Алексея Кондратьевича был несомненен для современников, но признание сочеталось порой с негативной критикой, которую все труднее переносил художник, болезненно переживая непонимание, отчужденность, недоброжелательность. Резко отрицательные оценки были даны его полотнам «Вечер. Перелет птиц» и «Жатва»: «Самый несчастный экспонент — это г. А. К. Соврасов. Им выставлен „Вечер“, на котором изображен какой-то пожар с отлетающими стадами не то грачей, не то галок… Грачи ли или галки отлетели, мы этого не разобрали, а что талант г. Соврасова отлетел — это верно! Интересно знать, почему другая его же картина названа „Жатвою“? Ни одной фигуры, а только две копны ржи — вот и весь сюжет!»[227] Так, с явной, намеренной грубостью, если не с издевкой, писал рецензент «Петербургской газеты», оценивая произведения Алексея Кондратьевича на Четвертой передвижной художественной выставке в Петербурге. Разве мог художник остаться равнодушным к подобным словам? Однако время все расставило на свои места, и в середине XX столетия те же произведения получили совершенно иные оценки: «В ряде пейзажей семидесятых годов можно найти и черты романтики, специфически поэтического, возвышенного показа природы. Таков… пейзаж „Могила на Волге“ (1874) и в особенности датированная тем же годом картина „Вечер. Перелет птиц“… Она интересна своим необычным мотивом и большим разворотом пространства. В изображении равнинной дали и высокого неба с вереницами перелетных птиц Саврасов достигает большой выразительности и романтичности переживания природы. Эти картины являются его откликом на те тенденции, которые были не в меньшей мере, нежели повествовательность и лирика обыденного, характерны для пейзажной живописи семидесятых годов»[228].
Продолжалась педагогическая работа Алексея Кондратьевича, но во внутренней жизни училища его очень многое не устраивало. Не мог он согласиться, например, с тем, что в 1874 году училищное руководство отказало известному меценату и другу Саврасова П. Третьякову, когда тот предложил заведению в дар в качестве образца для молодых живописцев собрание полотен В. В. Верещагина.
Один из ведущих педагогов училища Перов писал Стасову: «Третьяков, купивши коллекцию картин Верещагина, предложил ее в подарок Училищу, но с условием, чтобы Училище сделало пристройку с верхним освещением, где бы и могла помещаться вся коллекция картин, и дал свободу сделать это через год и даже через два, а покуда картины могут поместить в Училище на стенах… Что же, Вы думаете, сделали члены Совета, т. е. начальственные лица Училища? Конечно, обрадовались, пришли в восторг, благодарили Третьякова — ничуть не бывало, они как будто огорчились: никто не выразил никакого участия к этому делу и начали толковать, что у них нет таких денег (по смете оказалось, что для этого нужно 15 т.)… Даже не послали и поблагодарить Третьякова… Нужно вам сказать, что в Совете сидели Солдатенков, Аланов, Станкевич и председатель Дашков, у каждого есть не один миллион, а несколько»[229].
Стоит ли комментировать такие события и характеризовать личности членом Совета? Вряд ли, поскольку факты говорят сами за себя, как и высказывания современников. И. С. Тургенев в романе «Новь» так представил Солдатенкова в образе купца Голушкина: «Это был человек лет сорока, довольно тучный и некрасивый, рябой, с небольшими свиными глазками; говорил он очень поспешно и, как бы путаясь в словах; размахивал руками, ногами семенил, похохатывал… вообще производил впечатление парня дурковатого, избалованного и крайне самолюбивого. Сам он почитал себя человеком образованным, потому что одевался по-немецки и жил хотя и грязненько, да открыто, знался с людьми богатыми — и в театр ездил, и протежировал каскадных актрис, с которыми изъяснялся на каком-то необычайном, якобы французском языке… И все сходило ему с рук; потому, говорил он, у меня всякое, где следует, начальство закуплено, всякая прореха зашита, все рты заткнуты, все уши завешаны». Ситуации и личности XIX века, но как актуальны, точнее сказать, злободневны!
Известно, что Совет все-таки собрался по тому же вопросу второй раз и принял новое решение — предложить, чтобы Третьяков сам, то есть за свой счет сделал нужную пристройку. Члены Совета рассуждали, вероятно, таким образом: если Третьяков уже потратил на полотна Верещагина 92 тысячи рублей, то почему бы ему не потратить еще 15 на строительство помещения для них? В ответ на это Павел Михайлович отказался от своего дара училищу. Перов вновь в письме Стасову дал следующий комментарий: «Вы думаете, что, Владимир Васильевич, произошел шум, сожаление, желание возвратить потерянное — ничуть не бывало, все как будто обрадовались, ну и пусть так будет, и тут же, как бы издеваясь над Третьяковым и полезным делом, начали рассуждать о том, что нужно заложить Училище за 200 т. и выстроить доходный дом… Я многого Вам не писал, боясь утомить… если бы я стал описывать Вам все курьезы, половина которых смешна, а половина грустна до бесконечности»[230].
Алексей Кондратьевич все более и более болезненно реагировал на положение в Училище живописи, творческие неудачи, нападки критиков, безденежье, раздражение жены. Он начал выпивать, находя в вине временное забвение, а вскоре уже не мог долго обходиться без спиртного. Так незаметно пришла беда, началась болезнь, которой художник уже не находил сил противостоять, не смог с ней справиться и годы спустя, оставаясь в ее власти до конца жизни. Его душевное состояние оказалось еще тяжелее из-за того, что ни в семье, ни среди былых друзей он не находил ни сочувствия, ни поддержки.
Как это произошло? Еще несколько лет назад Алексей Кондратьевич был совершенно равнодушен к вину. Потом начал немного выпивать при удобном случае — угощали коллеги, отмечались праздники и юбилеи, потчевали родители учеников, которым он давал частные уроки. Однако эта склонность не беспокоила самого художника, не вызывала до поры до времени волнения и у Софьи Карловны. Слишком долго она не противоречила в этом мужу, не пыталась повлиять на него, а когда осознала, что случилось с ним, то было уже поздно что-либо менять.
Положение в семье Саврасовых становилось все более безрадостным. Все чаще разыгрывались неприятные сцены. Взаимные обвинения перерастали в шумные ссоры, скандалы, крик. Дети, по-своему воспринимая все происходящее, тяжело переживали и замыкались в себе, взрослели не по годам. Раздражение между супругами все более нарастало, Софья Карловна была постоянно недовольна безденежьем, ей надоедало экономить, отказывать себе в чем-то, ведь она с юности привыкла жить «на широкую ногу», обвиняла мужа, на нем старалась выместить накопившиеся обиды, нервозность, разочарованность.
На какое-то время все, казалось, налаживалось. Алексей Кондратьевич переставал выпивать, еще искренне верил, что сможет преодолеть свой недуг, давал туманные обещания супруге. Он возвращался к регулярной работе, аккуратно посещал занятия в училище, общался с молодыми художниками, вечерами, как и раньше, спешил к семье. Но все же что-то безвозвратно было сломано в их хрупком семейном мире, супруга смотрела настороженно, дочери все более отдалялись от отца, и тот никак не мог изменить создавшееся положение, молчал, не находил себе места дома, вновь начинал выпивать.
Из-за постоянного недостатка средств уже подросшая Вера Саврасова, ей исполнилось 12 лет, была вынуждена постоянно менять частные школы. Она начинала учиться в одной, только-только успевала привыкнуть, но нечем было заплатить ни за полгода, ни за следующий месяц обучения, и девочку забирали из школы. Через некоторое время все повторялось. Переживала и Верочка, переживали и ее родители. Наконец эта ситуация, казалось бы, несколько исправилась. Преподавательница одного из московских институтов, дочери которой Саврасов давал уроки живописи, изъявила желание устроить Веру на обучение в данное заведение за казенный счет, где эта дама состояла воспитательницей девиц. Однако в последний момент Софья Карловна вдруг решила, что ее дочери не нужно институтское образование. Вера смогла проявить характер и настоять на своем, вопреки противоречивым желаниям родителей, — она хочет учиться в гимназии.
В этот период Саврасовы снимали квартиру в доме Сохацкого, рядом с канцелярией судебного следователя Орловского на 3-й Мещанской улице близ Сухаревой башни, между Малой Сухаревской площадью и Сущевским Валом. Этот район, вполне респектабельный, не слишком удаленный от центра города, их вполне устраивал. Да и квартира, хотя небольшая, была удобна, а главное, плату за нее — 240 рублей в год — семья могла себе позволить. До этого они снимали квартиру в доме князя Друцкого, в Тупом переулке, против Яузской части, у Таганки, как раз недалеко от тех мест, где проходили детские годы Алексея Кондратьевича. Внезапно скончалась единственная дочь князя, подруга младшей дочки Саврасова Женни. Пораженные смертью ребенка, родители сразу же покинули этот дом, вынуждены были уехать и Саврасовы.
Новое местожительство, в доме Сохацкого, радовало детей — Веру и Евгению. Около дома был расположен сад, где девочки, быстро подружившиеся с детьми генерала Цитенгаузена, играли вместе. Софья Карловна время от времени прогуливалась с детьми в Ботаническом саду. Наступил очередной день рождения Верочки. Каждый из родных поздравлял ее по-своему. Бабушка Елизавета Даниловна подарила пышный букет цветов. Мать поехала вместе с дочерью на гулянье по Тверской и Кузнецкому Мосту. Сама Вера выбрала себе в подарок нарядный чайный прибор, а отец преподнес ей куклу. Однако Софи вновь осталась недовольна таким подарком. Дочь — почти барышня, зачем ей игрушки? Утешило ее только то, что эта трата не оказалась напрасной — кукла достанется младшей дочке Женни. Софья Карловна с годами становилась все более расчетлива, бережлива, но себе при этом не любила отказывать ни в чем. Однажды она заказала портнихе модный бурнус. Часто посещала на Кузнецком Мосту самые популярные французские магазины Ревеля и Матье, где приобретала для себя дорогие полубатистовые платья. Софи следила за своей внешностью, сохраняла стройную фигуру, горделивую осанку. Броская шатенка со строгим выражением лица, с золотыми кольцами-серьгами, тщательно одетая по последней моде, по-прежнему привлекала к себе внимание.
Ни взаимного согласия, ни дружной атмосферы в семье Саврасовых уже не было, а значит, не было и не могло быть ни душевного тепла, ни взаимной поддержки, ни счастья. Алексей Кондратьевич теперь не спешил возвращаться домой, все чаще задерживался в богатых домах, где давал уроки, обедал там, много выпивал, быстро хмелел и в таком состоянии тоже не торопился к семье, приходил только к ночи, и, как правило, вечер заканчивался взаимными упреками и скандалами.
Только к летним месяцам в их дом вновь пришло временное спокойствие. Лето, по настоянию Софьи Карловны, семья, как правило, проводила на даче, часто в Архангельском. Эти живописные подмосковные места им особенно памятны, к тому же Софи была уверена, что свежий воздух ей полезен, успокаивал нервы, помогал отвлечься от тревог, а их становилось все больше.
В добром здравии пребывали ее сестры Аделаида и Эрнестина, с которыми она довольно часто переписывалась, а здоровье братьев, напротив, вызывало опасения. Еще в 1870 году со старшим братом Карлом Карловичем, преподававшим в Московском университете, случился удар — его лицо осталось с тех пор несколько перекошенным, только долгое лечение электричеством позволило ликвидировать следы паралича. Вскоре тяжелая болезнь, горловая чахотка, постигла младшего брата Софи Константина. У него открылся сильный кашель, и врачи настаивали на лечении в теплом климате. Вновь Эрнестина Герц вызвалась сопровождать его в поездке. Софья и Адель, занятые семейными заботами, не могли себе позволить такое путешествие, которое состоялось в 1874 году — Италия, Испания, Австрия. Однако состояние больного не улучшилось, недуг все также преследовал его. Через несколько лет Константин Герц скончался.
К переживаниям Саврасовых за родственников добавлялись жилищные сложности. К осени, после летнего дачного отдыха, они были вынуждены искать новую съемную квартиру из-за не оставлявших семью денежных проблем. Софью Карловну раздражали регулярные сборы вещей, неизбежные ремонты квартир, поломка мебели, бытовая неустроенность. Свое раздражение все чаще выплескивала на мужа, считая его неспособным содержать семью должным образом. По хозяйству Софи помогала Матрена, которая уже многие годы постоянно сопровождала их семью, нянчила девочек, занималась с ними. Это была простая одинокая женщина, даже родственников она почти не имела, за исключением кума — артельщика, тихого, всегда трезвого человека, который изредка навещал ее, и они подолгу разговаривали на кухне.
Алексей Кондратьевич старался не падать духом, по-прежнему надеялся, что удастся вернуть казенную квартиру, без устали вновь и вновь обращался с заявлениями об этом в различные инстанции. 1 ноября 1875 года им было подано прошение в Совет Московского художественного общества. Он писал о том, что после 1870 года был лишен квартиры из-за малого количества учеников в его мастерской. Однако с тех пор количество студентов мастерской пейзажа значительно возросло, многие из них получали высшие награды. И потому Саврасов задавал вопрос членам Совета: может ли он, так же как другие преподаватели училища, получить в пользование казенную квартиру? Ответ был дан отрицательный.
Все более в семье художника нарастали материальные трудности, в связи с чем 19 ноября 1875 года Алексей Кондратьевич решился на отправку следующего письма: «Прошу Комитет Общества Любителей Художеств выдать мне заимообразно 200 рублей, в обеспечение чего предлагаю картину „Радуга“, находящуюся на выставке Общества. Член Общества А. Саврасов»[231]. Такая подпись соответствовала статусу Саврасова — он уже не являлся членом комитета этого объединения. В дальнейшем подобные письма Алексей Кондратьевич будет вынужден посылать через каждые два-три года. Но насколько непросто давалось их написание художнику, заставляло его с новой силой ощутить свою ненужность, несостоятельность, выброшенность из жизни.
В марте 1876 года он предпринял новую попытку — обратился с докладной запиской к председателю Московского художественного общества В. А. Дашкову: «Я в настоящее время считаю себя вправе ходатайствовать об отводе мне квартиры как специальному преподавателю, имеющему в классе более 15 учеников, почему честь имею покорнейше просить ваше превосходительство обратить Ваше просвещенное внимание на все вышеперечисленные обстоятельства». Но вновь Алексея Кондратьевича постигла неудача — положительного решения не последовало. Вряд ли такие отказы Совета Московского художественного общества можно счесть объективными, как и отказы руководства училища. Ища дополнительный заработок, необходимый ему, А. К. Саврасов просил разрешить преподавать ему пейзажную живопись акварелью и также получил отказ.
Последние события переполнили чашу терпения Софьи Карловны, и в начале апреля 1876 года она вместе с дочерьми уехала гостить к своей сестре Аделаиде в Санкт-Петербург, где сестры вместе встретили Пасху. Аделаида Герц, в замужестве Бочарова, жила безбедно. Ее супруг академик декоративной живописи Михаил Ильич Бочаров всегда имел немало частных заказов, весной 1876 года писал декорации для частного театра в Павловске. Да и его жалованье, две тысячи рублей в год, намного превосходило жалованье Саврасова. У Бочаровых было трое детей — дочери Лиза и Соня и сын Биша, к тому времени ростом выше отца.
Софью Карловну не покидала тревога за мужа, она не могла не поделиться с сестрой своими переживаниями. Адель ей искренне сочувствовала. Зато дочери Саврасовых — пятнадцатилетняя Вера и девятилетняя Женни — были рады этой поездке, с удовольствием прогуливались по центральным проспектам и улицам Петербурга, любовались Невой, любили заходить в Летний сад и скверы у Невского проспекта. Они оживленно болтали с детьми Бочаровых, постоянно затевали новые игры, казалось бы, совершенно забыв о семейных горестях и надоевшей им Москве.
В гостях у сестры Софья Карловна с удивлением узнала, что и в их семье не все так безоблачно, как казалось ей. Аделаида вышла замуж за Бочарова не по любви. Благодаря этому браку молодой тогда художник Михаил Бочаров значительно упрочил свое положение. Адель, так же как и Софи, была на несколько лет старше своего мужа, при этом не отличалась привлекательной внешностью, зато имела солидное приданое в пять тысяч рублей. После зарубежной поездки по направлению Императорской Академии художеств Михаил Ильич поселился вместе с женой в Петербурге, приобрел нужные связи, регулярно получал престижные заказы и вскоре стал достаточно известен. Супруга не разделяла его интересы, не увлекалась искусством, а посвятила себя воспитанию детей и управлению хозяйством. Постепенно в ее характере все более четко обозначались скупость, холодность, рассудительность. Отчужденность между супругами усиливалась с каждым днем.
Софья Карловна после некоторых колебаний решила задержаться в Петербурге и потому отправила мужу в Москву письмо с просьбой выслать ей «бумагу для прожития», которая была необходима для внесения ее данных в домовую книгу. И только в этом случае она могла получать денежные переводы из Москвы от своего заботливого брата Карла Герца. Алексей Кондратьевич долго не высылал бумагу, и наконец, после неоднократных просьб жены, этот документ Софи все же получила, но без письма. Алексей Кондратьевич не написал ей ни строчки. Возрастали и ее петербургские расходы. Адель взяла с нее за питание 25 рублей, что казалось чрезмерной суммой, учитывая ее стесненное положение и, напротив, достаток в семье Аделаиды.
Однако на смену мелким неприятностям в жизнь жены и дочерей Алексея Саврасова ненадолго пришла радость, такая же изменчивая, как петербургское весеннее солнце. Хотя бы недолгое время они могли отвлечься от жизненных невзгод, жить беззаботно, радоваться весеннему теплу, ездить на дачу Бочаровых в деревню Ушаково. Но и здесь не обошлось без сложностей. Адель жаловалась, что им тесно на даче. Ее сын-подросток Биша потребовал, чтобы ему отвели отдельную комнату. Михаил Бочаров старался появляться дома нечасто, недовольно ворча при этом. К тому же Софья Карловна, как все дачницы, должна была участвовать в совместных прогулках, увеселениях, а у нее не имелось для этого соответствующих туалетов и не на что было их купить, что она, светская дама, переживала весьма болезненно.
В Ушакове Софи наконец-то получила долгожданное письмо от мужа, которое снова ее сильно огорчило. Саврасов сообщал, что решил какое-то время пожить у своего приятеля — художника Колесова. Зная дурную репутацию этого человека, Софи сильно встревожилась, начиная предчувствовать склонность мужа к скитальческой жизни и неизбежность семейного разрыва. К тому же на письмо дочерей с просьбой прислать им денег на новые башмаки и на дачную жизнь, скорее всего, написанное под влиянием матери, Саврасов был вынужден ответить отказом, объяснив: «за неимением ни копейки». Немало переживаний стоило Алексею Кондратьевичу отправление таких писем семье, гнет неудач и бытовых проблем становился для него все более невыносимым.
Только в кругу своих воспитанников, в училище, художнику удавалось хотя бы немного сбросить с себя груз забот. Как педагог Саврасов по-прежнему вдохновенно работал вместе с учениками. Их дружный круг был подобен для него особому миру, где он получал душевное отдохновение, чувствовал себя востребованным и счастливым. В Москве между тем было неспокойно. Повсюду, в том числе в художественных кругах, в училище, обсуждали события в Боснии и Герцеговине, возможные итоги начавшегося восстания — протеста балканских народов против турецкого владычества. Алексей Саврасов, поглощенный личными заботами и творческими неудачами, оставался в стороне от горячих политических споров. С пониманием к художнику и к его искусству относились теперь, пожалуй, только несколько друзей.
Наконец Софи с детьми вернулась в Москву, семейная жизнь, а точнее, видимость благополучной семьи, на некоторое время была восстановлена. Казалось бы, вновь воцарилось спокойствие. Алексей Кондратьевич смог какое-то время не поддаваться своей слабости к спиртному, много работал, писал новые пейзажи. Летом 1877 года Софья Карловна, устав от домашних забот и однообразия жизни, вновь решила уехать с детьми из пыльно-жаркой Москвы в Сергиев Посад, а осенью ей удалось найти более дешевую квартиру в Москве — в доме Наумова, в Палашевском переулке. Все текло своим чередом, бури семейных неурядиц сменялись отдыхом душевного затишья, но, как бы то ни было, материальные трудности не оставляли Саврасовых, постоянно нарушая хрупкое равновесие их жизни.
В 1878 году художником было составлено очередное послание руководству Общества любителей художеств: «Милостливый Государь Дмитрий Петрович! Имею честь просить Вас ссудить мне сумму Общества 100 р., под залог картины „Иней“ 600 р. С глубоким уважением имею честь быть Вашим покорным слугой А. Саврасов. 13 апреля 1878 г.»[232] В том же году, в апреле, находясь, наверное, на грани отчаяния от своей беспомощности, он решился на безрассудный шаг — снял для себя и своей семьи просторную квартиру из шести комнат на втором этаже дома Московского художественного общества во дворе училища, примерно там, где жил ранее, еще будучи на вершине признания, пользуясь авторитетом у руководства и преподавателей. Респектабельные апартаменты, к тому же с погребом и погребицей, стоили слишком дорого для несчастного художника — 700 рублей серебром в год! Тем не менее Саврасов упрямо не отступал от своего решения, снял их на три года вперед: с апреля 1878 года по апрель 1881-го.
На что он надеялся, как предполагал оплачивать квартиру? Вероятно, просто радовался появлению хотя бы каких-то денег, возможности внести задаток и пусть временно, но избавить семью от бытовых неудобств. Алексей Кондратьевич, словно хватаясь за соломинку, строил призрачные планы.
Тогда уже скончался его отец, бережливый, практичный, рассудительный. Уже некому было посоветовать художнику, предостеречь от безудержных трат. Ему не хватало отца, как и многих уже скончавшихся друзей, не хватало больше, чем он мог это предполагать, даже несмотря на то, что в детстве и юности у них были довольно «натянутые» отношения. В последние несколько десятилетий отец и сын сблизились, хотя и нечасто, но тепло общались. Со смертью Кондратия Артемьевича не стало прочной опоры, разорвалось какое-то очень важное звено, связывающее теперешнюю смутно-тоскливую жизнь его сына с радостями детства, тревогами юности, первыми профессиональными победами молодого живописца и призрачной стабильностью, пришедшей с известностью пейзажиста. Все разногласия и обиды сразу ушли куда-то, исчезли, будто и не было их вовсе, и Алексею Саврасову оставалось только сожалеть, что многое не успел сказать отцу, многое не сделал для него, он горевал и заливал горе водкой, что стало для него уже привычным «рецептом» от всех бед.
К началу 1880-х годов умерла одна из сестер Алексея Саврасова, Анна, а две другие сестры, Елизавета и Любовь, имели собственные семьи и все более отдалялись от брата. Он сохранял отношения только с мачехой Татьяной Ивановной, которая оставалась все так же добра и ласкова с ним. Из-за преклонного возраста она, некогда искусная рукодельница, перестала заниматься шитьем и хлопотала о своем устройстве в мещанскую богадельню. Пока вопрос не был решен, остановилась у пасынка, в его новой огромной квартире. Однако здесь всем Саврасовым суждено было пожить совсем недолго. Уже в августе 1878 года художник направил письмо в Совет Художественного общества, в котором извещал, что его супруга нуждается в серьезном лечении и должна жить в более теплых помещениях. Очевидно, что истинная причина отказа от квартиры состояла в невозможности заплатить за нее.
Алексей Кондратьевич вновь и вновь погружался в свои невеселые размышления. Слишком многое его не устраивало в педагогической работе, в общении с коллегами, да и повышенная эмоциональная восприимчивость, свойственная большинству художников, давала о себе знать. Он все чаще был недоволен своими произведениями, относясь к ним по-прежнему предельно строго. Далеко не всегда звучали хвалебные или хотя бы нейтральные отзывы критики в его адрес, на что Саврасов болезненно реагировал.
Однако ученики все так же с нетерпением ждали в мастерской прихода своего наставника, его отзывов и советов. А он приходил все реже. Порой не в силах был совладать с гнетущими мыслями и полной апатией ко всему. Иногда все же заставлял себя не выпивать, выйти на улицу, прийти в училище. В середине 1880-х годов в Москве стояли необычные бесснежные зимы. Бредущий по улице Алексей Кондратьевич как-то особенно нестерпимо чувствовал холод, который, возможно из-за отсутствия снега, казался ему пронизывающим до костей. Он направлялся в училище. Мимо него по Мясницкой неслись сани, стуча полозьями по гранитной мостовой, на которой почти не осталось соломы, громыхали нагруженные телеги. Из-за сильной оттепели повсюду стояли лужи, рядом с которыми уже весело чирикали воробьи, но от их веселого щебетания на душе художника становилось лишь тяжелее. Саврасов шел, не видя прохожих, не разбирая дороги, тяжело ступая, заставляя себя думать не о ближайшем трактире, а о своей мастерской. Ему казалось, что жизнь проносится мимо него, как те сани по Мясницкой, но пока он еще старался не отстать, не оказаться на обочине, а потому спешил к ученикам, юным и жизнерадостным, как он когда-то.
Учитель и ученики
Оценка Алексеем Кондратьевичем таланта своих воспитанников, их еще во многом несовершенных тогда работ всегда была объективна. Ученики платили ему искренним расположением и благодарностью, и, наверное, во многом именно поэтому в мастерской пейзажа царила какая-то особая атмосфера, сильно отличающая ее от других мастерских училища, создаваемая прежде всего руководителем юных пейзажистов.
Насколько важно для Алексея Саврасова преподавание и насколько тепло, по-отечески относился он к своим ученикам! Но тем не менее в училище, вне стен пейзажной мастерской, Алексей Кондратьевич был сосредоточен и замкнут, говорил мало, взвешивая каждое слово. Он внимательно наблюдал, острым взглядом художника подмечая все детали вокруг себя — реплики, мимику, жесты. Его открытой, прямой натуре были чужды психологические сложности и театральная игра, притворство и вынужденное лицемерие, как и груз административной рутины. Лишь иногда он доверительно делился с учениками своими переживаниями, говорил о том, что люди словно глохнут — не видят, не понимают, не чувствуют ни искусство, ни музыку, ни живопись. Есть и другие, но глухих и вечно слепых больше, которые и думают иначе, и живут по другим законам, и стремятся к каким-то своим непонятным для него целям. Как быть? Их больше…
Со временем гнет этого непонимания, зависти, равнодушия художник переносил все труднее, держался в училище довольно обособленно. Часто приходил в канцелярию, где собирались преподаватели, но чувствовал себя и здесь не слишком комфортно, скованно. «Сидит Алексей Кондратьевич, такой большой, похож на доброго доктора — такие бывают. Сидит, сложив как-то робко, неуклюже свои огромные руки, и молчит, а если и скажет что-то — все как-то не про то — про фиалки, которые уже распустились, про то, что вот уже голуби из Москвы в Сокольники летают. А придет к нам в мастерскую редко, говорит: „Ступайте писать — ведь весна, уж лужи, воробьи чирикают — хорошо. Ступайте писать, пишите этюды, изучайте, главное — чувствуйте“»[233].
Саврасов стремился привить любовь к родной земле, понимание ее сути, неуловимого содержания и самобытности скромного облика. Алексей Кондратьевич учил своих подопечных не только рисовать и писать красками, даже не только находить композиционные решения и придавать особое толкование непритязательным мотивам, он учил их понимать, чувствовать природу как великое сокровище, как живое существо, как радость и утешение. И потому столь органичны слова его ученика Левитана: «А мне противно, когда рубят дерево… Они такие же живые, как и мы, и на них поют птицы… Они — птицы — лучше нас… Я пишу и не думаю, что это дрова… Это я не могу думать…»[234]
Для него красота подмосковной природы была особенно очевидна с приходом ранней весны. С искренним волнением Алексей Кондратьевич обращался к ученикам, словно стесняясь, говоря негромко: «Да, да. Уже в Сокольниках фиалки цветут. Да, да. Стволы дубов в Останкине высохли. Весна. Какой мох! Уж распустился дуб. Ступайте в природу… — Там красота неизъяснимая…» Его слова, сохраненные через столетие, раскрывают склад мышления, тонкость чувствований, саму ранимо-восприимчивую душу художника и мягкого, доброжелательного человека.
Константин Коровин вспоминал об одной из прогулок в Сокольниках вместе с учителем: «Лес был таинственно прекрасен. В лучах весеннего солнца верхушки сосен красноватыми огнями сверкали на глубоком темно-синем небе. Без умолку свистели дрозды, и кукушки вдали таинственно отсчитывали, сколько кому осталось лет жизни на этой нашей темной земле. Студенты, с пледами на плечах, тоже оживились и запели…»[235]
И художник, словно подводя итог своим студенческим воспоминаниям, тем далеким дням, рассказывал: «Мы были молоды, и горе еще не коснулось нас… Весной, после долгой московской зимы, мы любили „пошататься“ в предместьях Москвы…»[236]
Саврасов же всю жизнь особенно любил весну, а, быть может, еще более любил ее предчувствие, когда средь, казалось бы, бесконечного зимнего холода раздаются первые трели птиц. Тогда солнце становится ослепительным, небо приобретает лазурную прозрачность, синие тени чертят на осевших сугробах загадочные письмена, появляются проталины и неповторимой красотой преображаются деревья — оживают их стволы, становясь синеватых, лилово-коричневых, зеленоватых оттенков, задорно топорщатся маленькие веточки, раскрываются первые почки, светло-зеленые, радостные, пахнущие весной. На каждую деталь в жизни природы Алексей Кондратьевич смотрел как на явленное чудо и жил уже иначе — умиротворенной, неспешной, подвластной только извечным законам бытия жизнью.
Саврасов вместе с учениками отправлялся на природу, словно в паломничество, чтобы писать натурные этюды, живые, непосредственные, а главное, чтобы научить молодых художников видеть и чувствовать природу, чтобы открыть им великую радость приобщения к ее мудрому миру, чему и сам учился всю жизнь. И эта, казалось бы, на первый взгляд малозначительная деталь исключительно важна не только с точки зрения введения пейзажистом новой методики преподавания, нового отношения к искусству вообще и к натурной живописи в частности, но и для постижения особенностей характера Саврасова. Он действительно, без всякого преувеличения учился постоянно — у природы, искусства, жизни, учился и у своих юных воспитанников пейзажной мастерской и их призывал к тому же. Учиться постигать природу и через нее вневременную суть жизни — главное философское содержание личности Алексея Кондратьевича — художника, педагога, человека. Именно Человека с заглавной буквы, со всеми чертами его характера: добротой, открытостью людям, сопереживанием им и стремлением помочь, с его ранимостью и трудолюбием. Но все же в истории отечественного искусства и воспоминаниях современников Алексей Саврасов остался прежде всего самобытной личностью, чутким другом и вдохновенным художником.
Ярким талантом и индивидуальностью отличались многие из учеников А. К. Саврасова, но одним из самых одаренных признавался Исаак Левитан. Он происходил из очень бедной еврейской семьи, рано остался сиротой, в 1875 году ушла из жизни его мать, а в 1877 году он и отец заболели брюшным тифом, попали в разные больницы. Когда Исаак, наконец, оправился, то узнал, что в больнице скончался его отец. «Вскоре, — по словам Шпицера, — семья распалась. Дочери поступили на службу. Старший Левитан (Адольф. —
Итак, подросток, которому только-только исполнилось 13 лет, поступил в Московское училище живописи, где уже занимался его старший брат Адольф. Исаак очень нуждался, но не бросал учебу. Зная о его бедственном материальном положении, многие поддерживали Левитана, как, например, студент училища Василий Часовников, в дальнейшем также достигший немалой известности (получив сан архимандрита, стал представителем Русской духовной миссии в Пекине). Неизвестно, кто еще помогал Исааку в эти сложнейшие первые годы занятий здесь, кто вносил за него плату за обучение. Вероятно, это были люди, имевшие и не имевшие отношение к художественным кругам, но каждый из них все же внес свою лепту в становление и поддержку будущего пейзажиста.
Он часто не мог себе позволить снимать комнату и ночевал или в училище на столах и реквизите, или в квартире у братьев Коровиных.
Лишь немногие архивные материалы проливают свет на время его учебы. Сохранились документы, свидетельствующие о том, что Левитан подал прошение в Совет Московского художественного общества о приеме его в Училище живописи, о том, что он был принят в первый «оригинальный» класс, о внесении платы за право учения в сумме 15 рублей. Также благодаря архивным данным известно, что в 1874 году он был переведен во второй «головной» класс училища, где рисовал с античных гипсов и с живой натуры. В 1875 году Исаака перевели уже в третий «фигурный» класс, где он вновь успешно выполнял учебную программу. Согласно отчетам училища, в «головном» классе Левитан получал «первые номера по художественным занятиям», то есть исполнял уже почти профессиональные работы, не допуская серьезных ошибок в рисунке, демонстрируя знания пластической анатомии, световоздушной моделировки и передачи пространственной среды — за них и давались первые номера. Если ученик получал номер «1», это являлось высшей похвалой.
Удостоиться оценок «2», «5» или «8» тоже было неплохо. Если же кому-то давали номера «37» или «44», стоило задуматься, следует ли такому автору заниматься художествами и пытаться связать свою жизнь с искусством. Талантливому Исааку такие оценки не грозили, уже с первых лет обучения в знак поощрения от художественной комиссии он, напротив, получал то ящик с красками, то денежные пособия.
Друзья и сокурсники описывали Исаака Левитана в то время как очень молодого человека, на редкость красивого, изящного, черноволосого, с большими черными глазами. Его образ был отражен на сохранившемся до наших дней небольшом этюде, написанном маслом Адольфом Левитаном.
Однажды Исаак едва не был отчислен из училища из-за невнесення платы за обучение, но вскоре и он, и его брат Адольф были официально освобождены от этих платежей «ввиду крайней бедности», а позднее Исаак Левитан получал от училища не раз и материальную поддержку, чему способствовал и А. К. Саврасов.
Одна из первых встреч учителя и ученика состоялась, когда юный художник занимался в мастерской Перова, хотя вероятно, что и ранее Алексей Кондратьевич видел работы Исаака и давал ему советы. Однажды, в обычный учебный день, дверь мастерской стремительно распахнулась, и на пороге показался высокий и довольно грузный человек с ветками вербы в руках. Он был одет достаточно неряшливо — стоптанная обувь, старое пальто, одна из пуговиц едва держалась на белой нитке, несвежий шарф, испачканный красками, небрежно обматывает шею, всклоченные волосы, словно только что были разметаны весенним ветром. Взволнованным громким голосом он обратился к Василию Перову:
— Верба уже распустилась! — Его лицо осветилось радостью, так не вязавшейся с его понурым обликом.
— Неужели уже распустилась? Рано еще, — отвечал ему спокойно, с сомнением в голосе и легкой иронией Перов.
— Да, да, — продолжал Саврасов, словно «заражая» юного Левитана своим энтузиазмом. — Я только что приехал из Останкина и нашел там превосходное место для работы, изумительный вид! Какой аромат у вербы, он наполняет всю мастерскую! Неужели не чувствуете, Василий Григорьевич?
Удивляясь такому равнодушию друга, Саврасов поднес веточки вербы и к лицу Левитана, спросил:
— Вы, молодой человек, неужели тоже не чувствуете, как пахнет верба?
— Чувствую, — взволнованно отвечал Левитан. — Она уже третьего дня распустилась на окраинах Москвы.
— То-то! — воскликнул удовлетворенно Саврасов, так, будто случилось какое-то важнейшее событие.
Поговорив еще немного с Василием Перовым, Алексей Саврасов приступил к обстоятельному просмотру работ присутствующих учеников и сразу выделил этюд Левитана, да и внешний вид этого тонкого, артистичного юноши привлек его внимание.
Долго стоял известный пейзажист за спиной Исаака, все разглядывал его этюд. От волнения молодой художник заторопился, стал накладывать неверные мазки, смущался от этого еще сильнее и делал новые ошибки. Тем не менее Алексей Кондратьевич похвалил его, сказав, что тот умеет писать с душой. Такое внимание было исключительно лестно, отрадно для начинающего живописца. В его жизни, полной душевной боли от потери близких, тревоги за обездоленного брата и сестер, постоянной нужды и унижений от неизбежности бесконечных просьб и прошений, связанных с материальными затруднениями, радости бывали нечасто. Одной из таких вспышек, навсегда запомнившейся ему, стала встреча с Алексеем Кондратьевичем.
Отойдя к окну, Перов и Саврасов вновь оживленно заговорили, заспорили. Василий Григорьевич все никак не соглашался — Алексей Кондратьевич просил у него отпуск недели на три и наконец получил разрешение. Ученики понимали, что подверженный тяге к спиртному, известный пейзажист снова не сможет избежать этого пагубного влечения и исчезнет из жизни училища на какое-то время.
Однако Саврасов вернулся раньше, чем ожидали. Он пришел в мастерскую осунувшимся, с серовато-желтым цветом лица, с потухшим, ушедшим в себя взглядом. Сгорбленные плечи и подрагивающие кисти рук не менее ясно свидетельствовали о самочувствии художника. Но все же, превозмогая свое состояние, Алексей Кондратьевич направился к мольбертам, хотя и не совсем твердой походкой, занимался с учениками и в тот же день переговорил с Василием Григорьевичем о Левитане.
По просьбе Алексея Кондратьевича Перов предложил Исааку перейти учиться в пейзажную мастерскую, сказав:
— Ваши работы понравились Саврасову. Он просил меня разрешить перевести Вас к пейзажистам. Я согласен, считаю, что Вам просто необходимо серьезно заняться пейзажной живописью.
Исаак Левитан с радостью согласился, об этом он и мечтал. С сентября 1876 года он уже официально учился в мастерской пейзажа. Здесь Исаак сразу же написал замечательный осенний этюд. Как свидетельствуют отчетные документы Училища живописи и ваяния, в 1875/76 учебном году Левитан под руководством Саврасова писал картину на основе натурных этюдов, а также получил награду за эскиз[238]. Под руководством Алексея Кондратьевича им был выполнен тогда же этюд масляными красками, за который он получил малую серебряную медаль.
Среди учеников пейзажной мастерской в те годы наставник выделял троих: Левитана и братьев Коровиных.
Появившийся несколько позже остальных учеников в пейзажной мастерской Исаак Левитан сразу оказался в числе лидеров. Ему легко давалось освоение новых профессиональных навыков, рисунок становился все более уверенным, линия все более пластичной, а цветопередача, быть может не настолько богатая и «звонкая», как у Кости Коровина, все же отличалась точностью и особым, только ему свойственным настроением. По силе и разнообразию эмоционального восприятия пейзажей и отображению этого восприятия в живописных произведениях Левитан не знал себе равных.
Живо, эмоционально о том времени и молодых талантах училища рассказывал М. В. Нестеров, также окончивший Московское училище живописи: «Путь наш шел одной дорогой, но разными тропами. Была весна нашей жизни, мне было шестнадцать, Левитану семнадцать лет. Московская школа живописи переживала лучшую свою пору. Яркая, страстная личность Перова налагала свой резкий отпечаток на жизнь нашей школы, ее пульс бился ускоренно… В фигурном классе был Прянишников, в пейзажной мастерской — Саврасов… Я узнал Левитана юношей, каким тогда был и сам. На редкость красивый, изящный мальчик был похож на тех мальчиков итальянцев, кои, бывало, с алым цветком в кудрявых волосах встречали „форестьери“ на старой Санта Лючия Неаполя…»[239] Чуткая натура юноши, который с тринадцати лет, по воспоминаниям родных, мог часами стоять у окна и любоваться закатом, сказывалась во внешнем облике. Его преклонение перед искусством, стремление стать истинным мастером своего дела не могли сломить ни нужда, ни лишения.
Нестеров также вспоминал о нем: «Левитан обращал на себя внимание и тем, что тогда уже слыл в школе за талант. До чрезвычайности скромно одетый, как сейчас помню, в клетчатый пиджачок, он терпеливо ожидал, когда более счастливые товарищи его, насытившись у старика „Моисеича“, расходились по классам. Тогда и Левитан застенчиво подходил к Моисеичу, чтобы попросить его потерпеть прежний долг (39 коп.) и дать ему „вновь два пятачка“. Это было для него в то время и завтрак, и обед, и ужин»[240]. Именно к тому времени относятся фотографии Левитана среди юных художников Московского училища, участников первых ученических выставок 1878–1880-х годов.
Моисеич заведовал небольшой студенческой столовой, расположенной во дворе училища, во флигеле. Вести хозяйство ему помогали престарелая супруга — Моисеевна, как называли ее ученики, и их дочь, именовавшаяся за глаза молодой Моисеевной. Левитан, который в первые годы в училище не мог рассчитывать на регулярные обеды и ужины, нередко жил впроголодь, все же всегда получал хотя бы скудную еду именно здесь, в студенческой столовой. Иногда в самые трудные дни он потихоньку брал в столовой хлеб, краснея и мучаясь от безвыходности своего положения, выходил на улицу и здесь уже открыто мог съесть «добычу», будто заканчивая таким образом обед. Моисеичи, которые пользовались среди учеников неизменным уважением, всегда прощали ему долг, были доброжелательны ко всем, а к нему особенно. И такая помощь, казалось бы, ничего не значащая для многих, позволила Исааку продолжать обучение. Годы спустя, имея уже определенный достаток, он вновь однажды пришел в столовую во флигеле и сполна отдал ее радушным хозяевам, сразу же его узнавшим, свой студенческий долг.
Это время было очень непростым, но и знаковым в истории России — время Русско-турецкой войны 1877–1878 годов, закончившейся победой России и освобождением Болгарии от многовекового турецкого ига. Как заключают ряд историков, современников тех событий, итог войны был определен уже при ее начале огромным численным превосходством русской армии и слабостью союзников Турции. Победы России вызвали в обществе немалый патриотический подъем. Так, Федор Достоевский в связи с военными событиями опубликовал в своем «Дневнике писателя» за март 1877 года статью под заголовком, говорящим сам за себя — «Константинополь должен быть наш». Обсуждалась возможность военного похода на Константинополь. При этом, как заключал М. Н. Покровский, «в публике было очень распространено убеждение, что русские военные сферы отнеслись к этому вопросу очень легкомысленно. На поход к Константинополю смотрели, будто бы, как на увеселительную прогулку. Турок, как противника, не ставили ни во что — и поэтому назначили для похода в Болгарию несоответственно малые силы»[241].
Военные события горячо обсуждались в кругу художников Училища живописи. Юные пейзажисты не могли остаться в стороне. Среди них, эмоциональных, часто резких в своих суждениях и высказываниях, что, как правило, свойственно молодежи, выделялся именно Исаак Левитан — сдержанный, молчаливый, углубленный в свой внутренний мир.
Алексей Кондратьевич неизменно поддерживал, в том числе и материально, своего талантливого ученика, учившегося «на медные деньги», а тот сохранил благодарность учителю на всю жизнь. Уважение воспитанников Саврасовым было заслуженно сполна. Их наставник прекрасно понимал, насколько непросто для многих дается обучение из-за материальных трудностей. Творческий взлет в молодые годы оказался уделом лишь немногих выпускников училища, среди которых — И. И. Левитан, А. М. Корин, А. С. Степанов. В. А. Гиляровский так писал о них: «Счастьем было для Левитана с юных дней попасть в кружок Антона Чехова. И. И. Левитан был беден, но старался по возможности прилично одеваться, чтобы быть в чеховском кружке, также в то время бедном, но талантливом и веселом. В дальнейшем через знакомых оказала поддержку талантливому юноше богатая старуха Морозова, которая его даже в лицо не видела. Отвела ему уютный, прекрасно меблированный дом, где он и написал свои лучшие вещи. Выбился в люди А. М. Корин, но он недолго прожил — прежняя ляпинская жизнь надорвала его здоровье. Его любили в училище как бывшего ляпинца, выбившегося из таких же, как они сами, теплой любовью любили его. Преклонялись перед корифеями, а его любили так же, как любили и А. С. Степанова»[242].
Несмотря ни на какие жизненные трудности, благодаря своему таланту и упорству, поддержке друзей, среди которых был и его учитель, молодой художник шел вперед. Этюды Исаака Левитана, так же как работы его друга Константина Коровина, являлись событием в жизни Училища, примером для сверстников и педагогов[243].
Подобен рассказ о нем Константина Паустовского. Читая его, обратимся к сопоставлению жизненных путей Саврасова и Левитана. Оба узнали крайнюю бедность, но если Левитану суждено было встретиться с ней в юности, то его наставнику — значительно позже, и как знать, что глубже ранило восприимчивые души художников — обездоленность на заре или на закате жизни? Вероятно, в юности, полной надежд, сил и стремлений идти вперед и только вперед, наперекор всему и всем, такие удары переносить все же проще. Сцена из жизни Левитана, описанная Паустовским, во многом применима к горьким деталям биографии Алексея Кондратьевича Саврасова:
«Перемешивая снег с водой, шли около подвод и бранились ломовые извозчики. На бульварах хлопья снега цеплялись за голые сучья деревьев. Из трактиров, как из прачечных, било в лицо паром. Левитан нашел в кармане 30 копеек — подарок товарищей по Училищу живописи и ваяния, изредка собиравших ему на бедность, — и вошел в трактир. Машина звенела колокольцами и играла „На старой Калужской дороге“. Мятый половой, пробегая мимо стойки, оскалился и громко сказал хозяину:
— Еврейчику порцию колбасы с ситным.
Левитан — нищий и голодный мальчик, внук раввина из местечка Кибарты Ковенской губернии — сидел, сгорбившись, за столом в московском трактире и вспоминал картины Коро. Замызганные люди шумели вокруг, ныли слезные песни, дымили едкой махоркой и со свистом тянули желтый кипяток с обсосанных блюдец. Мокрый снег налипал на черные стекла, и нехотя перезванивали колокола…
Жить в Москве было трудно, одиноко, особенно ему, еврею.
— Еврейчику еще порцию ситного, — сказал хозяину половой с болтающимися, как у петушка, ногами, — видать, ихний бог его плохо кормит.
Левитан низко наклонил голову. Ему хотелось плакать и спать»[244].
Но все же жизненные трудности для Алексея Кондратьевича и его одаренных учеников были несопоставимы с радостью работы, особенно с натуры весной. Они всей гурьбой уходили писать на пленэре, и учитель не отставал от них. Повесив на плечо этюдник с красками и кистями, взяв в руку белый загрунтованный холст, туго натянутый на подрамник, он широко шагал через овражки и перелески, неутомимо поднимался на холмы, останавливался изредка на обочинах, оглядывал окрестности, ища нужные ему виды и интересные ракурсы.
Они работали и в Сокольниках, и в Останкине, иногда в центре Москвы, увидев живописный дворик, раскидистый куст цветущей сирени или столетние могучие дубы. Однажды такие дубы писали вместе Алексей Саврасов и Исаак Левитан. Ученик если и не превзошел учителя, то ни в чем не уступал ему, избрав несколько иную композицию пейзажа, немного по-другому расположив ветви и придав работе свое собственное настроение. И уже наставник спрашивал его мнение о своем этюде:
— Посмотри, Исаак, шумит у меня дуб или не шумит? Достоверно ли написано?
— Шумит, Алексей Кондратьевич. Мне нетрудно это себе представить, — задумчиво посмотрев на холст, отвечал тот.
Оставшись доволен их дружной работой, Саврасов продолжал писать и негромко напевал одну из своих любимых песен: