Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дубовый листок - Ирина Всеволодовна Корженевская на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Шмуль сейчас же пришел в себя и уже в сдержанной форме поблагодарил ясновельможного пана Наленча за то, что он уплатил долг Вулкицкому.

— Нас совсем не считают за людей, — говорил Шмуль, утирая слезы. — Пан Вулкицкий сказал, что евреи приносят вред, и вся Польша нас презирает. «Вот погодите, грозил он, скоро вас погонят из Польши в три шеи. Даже сам граф Красиньский написал об этом какую-то книгу!»

— Успокойся, — отвечал отец. — Так хотят сделать только магнаты, но ничего у них не выйдет. Есть много поляков, которые думают иначе.

— Пан Вулкицкий называет вас «жидовским защитником», смеется над вами и говорит, что теперь он будет с вас требовать аренду за лавку.

— Пусть попробует. Только бедняк, вроде тебя, мог согласиться арендовать такой дрянной домик. Отдал бы ты его обратно Вулкицкому. Пусть поищет другого арендатора. А тебе надо бы сразу прийти ко мне. Тогда ты не ночевал бы со свиньями.

Отец посоветовал Шмулю поступить работать на шлагбауме, а жить пригласил в старую баню, что стояла без дела в нашем саду. Шмуль согласился, и отец помог ему прорубить там настоящее окно. Все были довольны, а особенно Абрашка и я. Мы охотно играли вместе, и я предпочитал Абрашкино общество шляхетским детям. Может быть, предпочитал потому, что Абрашка всегда с полной готовностью выполнял мои прихоти. Не знаю. Мне кажется, что я его никогда не обижал, а дураком обозвал один раз. Отец за это оставил меня без обеда и целый час разъяснял, что низкие и презрительные слова, да еще по адресу более слабого человека, унижают того, кто их произносит.

Шмуль прожил у нас около двух лет, пока не начались сеймики, а домишко, который он раньше арендовал, стоял пустой.

Как всегда, сеймикующая шляхта вела себя буйно. Шляхтичи облюбовали колодец, находившийся недалеко от нашего дома. Они бросили туда целый воз сахарных голов, вылили несколько бочек рому и накрошили больше двухсот лимонов. Затем они позвали оркестр и велели евреям принести несколько мешков с кошками. Усевшись вокруг колодца, сеймикующая братия с криками и хохотом начала распивать импровизированный пунш, а музыканты играли и иногда встряхивали мешки с кошками, отчего последние поднимали страшный визг. Во время этого пира по дороге проезжала карета с епископом. Шляхтичи остановили ее и потребовали, чтобы епископ промяукал десять раз и выпил с ними пунша. Конечно, епископ отказался, и тогда шляхтичи приказали Шмулю опустить шлагбаум. Испугавшись скандала, Шмуль бросил ключи от шлагбаума на дорогу и убежал. Больше он не захотел работать там и вскоре вместе с Абрашкой уехал куда-то на Волынь.

Я очень скучал по Абрашке, но наступила осень и отец отдал меня в доминиканскую[7] школу.

В школе меня обучали послушанию, латинской грамматике, читать и писать по-польски, а также арифметике и началам алгебры и геометрии. Я знал на память пару речей Цицерона, которые мне ни разу в жизни не понадобились, и несколько стихов Горация и Виргилия. В школе у меня появилось много товарищей, но я предпочитал общество Яна и отца.

Мне было двенадцать лет, когда к отцу приехал в гости незнакомый пан. Должно быть, он был хорошим Другом отцу, очень уж долго они обнимались. Позже, когда уселись в комнате, отец спросил:

— Как наш Валериан?

Пан низко опустил голову и тихо сказал:

— Семь лет каторги.

— Ты был на суде? — спросил отец.

— Да, все девять дней с утра до вечера. Приговор исполнили три дня назад.

Пан закрыл лицо рукой и тяжело вздохнул, а отец побледнел и впился в него глазами. Потом этот пан рассказал, как Валериана с товарищами привезли на какую-то площадь в простой телеге и в сопровождении вооруженных жандармов завели в каре из российских и польских солдат. Палач сорвал с арестованных погоны и мундиры, сломал над их головами сабли и заставил сесть на землю. Им обрили головы, на ноги надели кандалы и приказали везти тачки. А солдаты что есть сил били в барабаны.

Пан поперхнулся и заплакал. Заплакал и мой отец.

— Не могу забыть лицо Валериана, — продолжал пан дрожащим голосом. — Мертвецки бледный, он шел, путаясь в кандалах, и толкал тачку… Но он высоко держал голову и смотрел прямо в глаза всему войску. Глядя на это, многие офицеры и солдаты плакали.

Тут пан посмотрел на меня и сказал отцу:

— Не лучше ли хлопчику погулять?

— Ты что? Испугался? — спросил отец, обнимая меня. — Слушай! Пора и тебе узнавать, что терпит родина… Значит, умер наш Валериан!..

— Да, это почти смерть, — отвечал пан. — Оттуда же их сразу увезли в крепость… в Замосцье…

Я не мог заснуть в тот вечер. Лежал И плакал о Валериане. Я еще не понимал, что за церемония с ломанием сабли и тачками, но чувствовал, что это очень страшно, ведь иначе отец мой и гость так не расстраивались бы.

Осторожно ступая, отец зашел в спальню, чтобы благословить меня. Мы встретились взглядами.

— Ты не спишь, Михал, почему?

— Ойче, — сказал я, — кто этот Валериан? Очень жалко его. Можно мне прийти спать рядом с тобой, и ты расскажешь.

Так я впервые узнал, кто такой Валериан Лукасиньский.

— Это настоящий благородный человек, умница, образованный, воспитанный офицер, но очень бедный.

— А за что его так наказали?

— Он хотел счастья для отчизны. Спи, мальчик. Подрастешь, я расскажу все подробно, — отвечал отец.

Через год, примерно в такую же пору, к нам приехал опять тот пан. Он рассказал, что Валериан Лукасиньский хотел убежать из крепости, но его поймали, и теперь он будет сидеть в тюрьме в два раза дольше.

А на следующую весну, когда мне исполнилось уже четырнадцать лет, докатилась до Ленчицы весть о бунте на Сенатской площади Петербурга. Об этом говорили вслух даже в школе.

Опять приезжал тот пан, но, несмотря на то, что я уже вырос, он разговаривал с отцом наедине.

Помню, за обедом я спросил у него:

— Не знает ли пан, где сейчас Лукасиньский?

Он потрепал меня по плечу и ответил:

— В крепости, хлопчик, в крепости и вот здесь, — и похлопал себя по груди. — И много у него нынче прибыло товарищей.

Позже, кажется в конце лета, опять заговорили о бунтовщиках. Новый царь их повесил.

А тот пан, что приезжал к отцу, больше не показывался. Однажды я спросил, где же он. Отец ответил, что его арестовали, а что с ним будет, неизвестно.

— Вместе с другими он продолжал дело Валериана Лукасиньского. Новый царь узнал об этом, когда пытал российских бунтарей. Наверное, и его повесят. Никогда и нигде об этом не смей говорить.

Хотя я еще не простился с мальчишеством и все происходило слишком далеко от Ленчицы, каждый раз при

упоминании о висельниках мною овладевала такая безысходная тоска, что я отказывался от игр, часами сидел, глядя в пространство, и даже во сне видел виселицу, кричал и бредил. Вероятно, поэтому отец начал избегать разговаривать при мне на такие темы.

Братец Эдвард был слабым ребенком и его не нужно было учить послушанию. Он не любил шумные игры и, глядя на меня, рано выучился читать и писать. Мы обожали друг друга, но, когда ему исполнилось восемь лет, нам пришлось расстаться.

Глава 2

К шестнадцати годам я превратился в стройного юношу, и все вокруг говорили, что я вылитый портрет отца. Характер у меня был вспыльчивый, как у многих Наленчей — так уверял отец. Благодаря его стараниям я питал отвращение к пьяницам и балагулам[8], в ландскнехт и фараона[9] не играл, денег ни у кого не занимал и чинам не поклонялся. Удалось отцу приучить меня «не фехтовать языком попусту» и даже молчать «пока хватает терпения». Терпению же помогало и то, что к этому времени голос мой начал ломаться, я стал застенчивым, мне казалось, что все только и смотрят на меня, осуждая внешность и манеры.

— Не беда! — утешал отец. — Вот вырастут у тебя борода и усы, и ты сразу найдешь, куда девать руки и ноги, перестанешь краснеть и говорить петушиным голосом.

Наступил сентябрь 1828 года. И однажды за обедом отец заявил:

— Ну, сынок, пора тебе выходить на самостоятельную дорогу. Едем завтра в Варшаву, поступишь в кавалерийскую школу.

До шестнадцати лет я никуда не выезжал и мир мой ограничивался ленчицкими полями. Все остальное относилось к сказкам. Поэтому легко себе представить, что, приближаясь к Варшаве, я впал в экзальтацию.

Миновав Мокотово поле, мы свернули на широкую прямую и такую длинную улицу, что я напрасно старался увидеть ее конец. Отец легонько толкнул меня под локоть и указал вправо. Там, за железной оградой, где шагал часовой, стояло розовое двухэтажное здание с длинными флигелями.

— Это бельведер, — сказал отец. — Здесь всегда живет летом главнокомандующий Войска Польского и негласный наместник Польши цесаревич Константин. А настоящего наместника изображал Зайончек.

— Почему же изображал?

— Да он был безногим и больным. От косцюшковского героя тогда в нем уже ничего не осталось. Он беспрекословно слушался цесаревича. Ну, а когда Зайончек умер, нового наместника не назначили. Константин так крепко себя почувствовал, что перестал играть в куклы.

Мы остановились в приличном отеле, недалеко от Иерусалимских Аллей, и, наскоро приведя себя в порядок, отправились в город. Как всякий набожный католик, отец хотел прежде всего поклониться чудотворному распятию и гробницам великих мужей Польши в соборе святого Яна.

В этот солнечный осенний день главную массу гуляющих на Иерусалимских Аллеях составляли юные варшавяне и сопровождавшие их няни и родители. Зато, свернув на Новый Свет, мы сразу попали в шумный поток нарядных панов и пани. Лавируя среди них, отец показывал мне палацы Сангушков, Браницких и Сташица[10], чьи имена я нередко слышал в детстве. До чего огромными и значительными казались мне эти роскошные дворцы по сравнению с нашим домиком в Ленчице!

Когда мы вышли на Краковское предместье, восторг мой перешел границы молчания. То и дело я останавливал отца и спрашивал о том или ином здании. Можно ли было юному провинциалу устоять перед очарованием этой части Варшавы! Никогда и нигде, ни раньше, ни позже я не видел улиц, где так счастливо сочеталось старое с новым: веселые дворцы в стиле барокко, окруженные великолепными решетками и позолоченными сентябрем садами, чередовались с громадами древних костелов, стены которых были такого густого серого цвета, что казались бархатными.

У костела Босых Кармелитов нам встретился пан в круглой шляпе и партикулярной одежде.

— Кого я вижу! — воскликнул он. — Неужели это мой добрый Бартош!

— Пан Хлопицкий! — обрадовался отец.

И они бросились обниматься.

Хлопицкий! Я не спускал с него глаз! Герой наполеоновских войн, барон империи, генерал Хлопицкий был известен в самых дальних уголках Польши. Он был уже немолод, худощав, имел необыкновенно представительную осанку.

Прежде всего пан Хлопицкий сделал отцу выговор за то, что мы остановились в отеле, а не явились прямо к нему. Он хотел тотчас вести нас к себе и оставил это намерение только потому, что не счел возможным оспаривать старого друга у святынь собора. Но пан Хлопицкий взял с отца честное слово, что ужинать мы будем у него.

Из-под тяжелых сводов собора тянуло прохладой. Мы зашли в полутемный притвор, и перед нами открылась ослепительно-белая аллея колонн со статуями на консолях. Поток света лился через верхние окна, золотил их, и все в соборе казалось нездешним и прозрачным. Только в самой глубине, где помещался алтарь, царил сумрак. Там было два готических окна, расписанных цветными арабесками, и свет, проникавший через них, ложился на каменный пол радужным ковром.

Высоко на дубовых хорах, украшенных гербами Ягеллонов и Пястов, звучал орган, и его величавые звуки обволакивали меня благоговением.

С раннего детства я воспитывался в строгой набожности. Я часто посещал костелы, где целовал иконы и статуи. Я был приучен беспокоить пана бога разными житейскими просьбами и верил, что он их слышит и исполнит. И я не боялся его просить. Но сейчас в соборе святого Яна, где все было так величественно, я почувствовал свое ничтожество и даже страх перед богом.

Отец подвел меня к знаменитому распятию и сказал:

— Встань на колени и молись!

Я чуть не вскрикнул. Никогда до тех пор я не видел пана Езуса так жестоко страдающим. О чем я посмел бы молиться тому, чье тело извивалось от мук, чьи руки с набухшими венами были так истерзаны гвоздями! Ни о чем я не осмелился бы просить у такого страдальца! Более того: я не в силах был смотреть на него и отпрянул назад.

— Только великий художник мог так передать страдание, — шепнул отец. — Встань и молись. Так страдает наша отчизна, которую разорвали на части.

Он встал на колени и согнулся, касаясь лбом пола. Я опустился рядом. Но я не хотел молиться страданию.

Мы обошли ниши, где были гробницы со статуями и барельефами, читали надгробные надписи. Я, конечно, забыл десятки прочитанных имен, но запомнил, что из каждой ниши, словно из прошлого, смотрели властные глаза старой Польши. Внимание мое приковала гробница двух мальчиков в рыцарских доспехах.

Чем ни дольше я смотрел на них, тем яснее казалось, что они живые и не спят, а закрыли глаза перед ужасом. И мне самому сделалось так страшно, что я схватился за грудь.

Отец взял меня под руку:

— Не думал я, что ты такой чувствительный…

Он вывел меня на квадратную площадь. По одной из кривых улиц Старого Мяста мы подошли к темному переходу с низкими сводами. Мы миновали дома, опоясанные рядами балконов, с дворами, похожими на колодцы, и наконец очутились на узенькой лестничке, ведущей к Висле.

Спустившись к берегу, мы смотрели на Старое Място. Казалось, что здесь не было ни клочка свободной земли, и над массой крыш возвышался один Королевский замок.

— В этой части Варшавы живет наш благородный народ, — сказал отец. — Здесь жил и Валериан Лукасиньский… Где-то он сейчас и что с его близкими…

Пан Гжегож Хлопицкий нас поджидал. После прекрасного ужина он и отец предались воспоминаниям о былых походах, и я слушал, как зачарованный, о битвах под Сарагосой и Парижем. С большой теплотой говорил пан Хлопицкий о Наполеоне. Мне казалось, что он ему подражает: все время держал руки скрещенными на груди и закидывал назад голову.

— Если уж быть справедливым, — говорил пан Хлопицкий, — Наполеон куда лучше Александра Благословенного[11]. Оба они стремились возродить Польшу, но Александру Польша была нужна для себя, а Наполеон думал о безопасности всей Европы. Ведь Польша заслоняет ее от Востока.

— Я не совсем согласен с паном, — отвечал отец.—

Оба императора хороши! Просто Наполеон сумел очаровать поляков, несмотря на свою невыгодную внешность, а Александр, этот слащавый красавец, не сумел… Но оставим императоров в покое. Не пожалел ли пан Гжегож, что ушел из войска?

— Ни одной секунды. Что там делать? Маршировать на Саксонском плацу и слушать лай цесаревича, которому невдомек, что военная служба основана на самопожертвовании и чести… Он ведь ее понимает как солдатчину, казармы и парады…

— И цесаревич сразу отпустил пана?

— Не совсем. Но как он мог меня задержать? Я публично сказал, что не на Саксонском плацу сделался генералом и предпочитаю сам снять мундир, чем ждать, чтобы его с меня сорвали из-за какой-нибудь невзначай расстегнувшейся пуговицы.

— Неужели так и сказал? — Отец всплеснул руками.

— Пан Бартоломеус знает, что я всегда был прямым человеком.

— А не слышал ли пан Гжегож что-нибудь о судьбе нашего Валериана?

Хлопицкий тяжело вздохнул:

— Как не слышать! Три года назад он вздумал убежать из Замосцья, но среди самих заключенных нашлись предатели. Приговорили Лукасиньского к расстрелу, и он отказался просить помилования… Железный характер!

— Расстреляли? — с ужасом спросил отец.

— Нет… Цесаревич объявил, что военный суд не имеет права судить отбывающего наказание…

— Это благородно!

— Подожди, пан, восхищаться! — Хлопицкий саркастически усмехнулся. — Вместо расстрела цесаревич без всякого суда назначил Лукасиньскому четырнадцать лет каторги, четыреста палок, одиночку и ручные и ножные кандалы. Может быть, для кого-нибудь это лучше расстрела, а на мой вкус… — тут пан Хлопицкий посмотрел на меня и спросил: — А как ты думаешь, хлопчик?

— Лучше расстрел.

— Вот и я так думаю. Ну, а после этого — события в Санкт-Петербурге. Ты, конечно, слышал о них. Пестель на следствии показал, что был связан с нашим тайным обществом. Создали смешанную комиссию — пять русских, пять наших; началось следствие, арест за арестом. Так и тянулось все это, пока не передали дело сенатской комиссии. Там председательствовал Белиньский. Он настоял — отменили заключение предыдущей комиссии. Самому главному преступнику — Северину Кшижановскому, тому самому, что подружился с Пестелем, дали всего три года, а остальным по скольку-то месяцев… Император, говорят, рвал и метал, но отменить уже было невозможно…

— И молодец же этот Белиньский! — воскликнул отец.

— Да, хороший старик! А про Дверницкого не слышал?

— Откуда мне слышать, я сто лет не выезжал из Ленчицы.



Поделиться книгой:

На главную
Назад