И, кажется, когда картина написана, и десять раз переписана, и через двадцать лет неожиданно вылилась в другую картину, можно поставить точку? Но ведь это Ге — ему «только и радости» почувствовать истину. В 1891 году он сообщает В. Г. Черткову, что собирается сделать новую композицию «Христа в Гефсиманском саду»[15].
Мысли, которые вдохновляли Ге, когда он писал «Вестников воскресения» и «Христа в Гефсиманском саду», остались с ним навсегда. По замыслу он ставил эти картины в один ряд с самыми высокими созданиями человеческого гения. Он гордился, что показал в «Вестниках» исполненное «глубокого значения» «сопоставление противоположных сторон». Это тема Данте, Шекспира, Гёте и нашего Пушкина, — говорил он. «С любовью ученика следил я за ними, понимая всю важность мысли и способа выражения».
Так, может быть, причина неудачи последних флорентийских картин в «способе выражения»? Ведь упрекали же их за ошибки в рисунке, находили в живописи «что-то неприятное». Репин писал о «неправильности и трепаной небрежности рисунка и форм», называл «Вестников воскресения» «грубо намалеванным эскизом».
Но как ни совершенна «Тайная вечеря», достойная, по мнению того же Репина, сравнения «с самыми великими созданиями живописи», поздние работы Ге ближе к «Вестникам воскресения». С ними, а не с «Тайной вечерей», скорее, сопоставит неискушенный зритель и «Совесть», и «Суд Синедриона», и «Голгофу».
Так в чем же дело? Почему сам Ге не был удовлетворен? Почему десять раз брался за «Христа в Гефсиманском саду» и вздохнул, наконец, с облегчением, когда написал совсем новую картину? Почему годами безучастно смотрел, как тускнеют на стене мастерской деревенского дома «Вестники воскресения»?
Можем только предполагать. Пожалуй, мысль двух последних флорентийских картин, как бы ни была хороша, не вполне сопрягается с чувством — жарким чувством, которым пылали сердца Ромео и Джульетты. Истина не устремляется прямо из сердца в сердце. Тут мало «взглянуть — и все». Тут «разговоров нужно, а искусство этого не требует», — как говаривал впоследствии Ге.
Ни в «Вестниках воскресения», ни в «Христе в Гефсиманском саду» Ге не нашел того «живого содержания», «содержания истинного», которое само подсказывает художнику «живую форму». «Живое содержание» — не только удачный замысел, но вся жизнь художника, сосредоточенная в сегодняшней картине.
Герцен — не только прообраз Христа «Тайной вечери». «Тайная вечеря» целиком рождена Герценом — «Колоколом», «Былым и думами», всей жизнью Герцена, осмысленной художником, и всей собственной жизнью, осмысленной с помощью Герцена. Но после «Тайной вечери» был Петербург, знакомство с «новыми руководителями общества», вынесенное из России горькое чувство, что «Герцен как бы умалился», и наконец — долгожданная встреча с Герценом, которая дала миру непревзойденный его портрет. Но Герцен на портрете Ге — уже не Христос «Тайной вечери». Здесь не только жизненная трагедия, но и трагедия ухода из жизни.
Ге до последнего дня восторженно относился к Герцену, но после свидания с новой Россией — Россией шестидесятых годов, — которую Герцен так и не увидел, Ге остро ощутил, что надо искать какие-то нити, чтобы прочнее связать свое творчество с ее сегодняшним днем. Нет, не угождать современности, но не утерять синхронного пульса, дыхания, настроя. Неудача «Вестников» укрепила в нем это ощущение, неудача «Гефсиманского сада» превратила ощущение в осознание. Тотчас после мюнхенской выставки Ге заявил, не колеблясь: «Пора ехать домой — нечего тут делать». И устремился в Россию.
«Вестники воскресения» до самой смерти художника будут пылиться в мастерской, но мысль показать столкновение нового и старого мира, победу духа над немеющей плотью никогда не покидала его. И когда эпоха подсказывала Ге «содержание истинное», из этой мысли рождались лучшие его полотна — «Петр и Алексей», «Что есть истина?»
Вопреки поспешным суждениям огорченных друзей и ликующих врагов Ге флорентийскими неудачами не «кончился».
Он только начинался.
Портреты. Герцен
Я узнал, что половина жизни моей перейдет в мой портрет, если только он будет сделан искусным живописцем.
Герцен приехал во Флоренцию 18 января 1867 года.
Ге десять лет ждал встречи. Иногда, наверно, отчаивался.
В 1863 году они разминулись: Герцен спешил в Италию, Ге — в Петербург с «Тайной вечерей». Зимой 1864 года, когда Ге был в Петербурге, разнесся слух о смерти Герцена. Можем только догадываться, что испытал Ге, — тяжелая личная утрата, крушение надежд. В Петербурге особенно трудно было услышать эту весть: Ге встречался там с новыми людьми, с «молодыми» — для многих Герцен «устарел», «как бы умалился»… Из «старых» иные попросту радовались. Никитенко писал потом в дневнике: «Герцен, говорят, не умер, но здравствует и благоденствует, подобно всем подлецам».
Ге как бы пережил смерть Герцена — такое даром не проходит. Ложный слух, возможно, придал Ге решимости. Когда-то, едва вырвавшись за границу, он «мечтал ехать в Лондон, чтобы его видеть, чтобы его узнать, чтобы написать его портрет для себя». А «воротившись из России во Флоренцию в 1864 году, я задумал непременно написать портрет А. И. Герцена». Сказано не так возвышенно, не так самозабвенно, зато по-деловому, определенно.
Флоренция будоражила мечту, не давала ей истаять. В Петербурге можно было размышлять об «умалении» Герцена, взвешивать оценки. Во Флоренции Ге чувствовал, что Герцен — рядом.
Во Флоренции жил сын Герцена — Александр, жили дочери Наталья и Ольга. К ним Герцен и приехал. Дочери поселились во Флоренции с конца 1862 года. Герцен отправил туда восемнадцатилетнюю Наталью заниматься живописью.
Ге, едва узнав, что в город прибыли дочери Герцена, тотчас отправился к ним с визитом — не может ли быть чем полезен.
Наталью Герцен привлекла мастерская Ге, она хотела бывать у него, брать уроки. Герцен ее предостерегал: «Ателье незнакомого Ге, разумеется, не надобно принимать — gai ou triste — mais il faut le connaître». Герцен шутит, играет словами — фамилия Ге и французское «gai» («веселый») звучат сходно: «веселый он или грустный — но надобно его знать». «Тайная вечеря» еще не была написана.
Однако Наталья — Тата — была девушка самостоятельная: не прошло и недели, она познакомилась со многими «артистами» (то есть художниками) и одним «скулптором». Среди «артистов» был Ге, а «скулптор» — это Пармен Забелло, брат Анны Петровны.
Ге познакомился с физиологом Морицем Шиффом; сын Герцена Александр Александрович — Саша — работал у него ассистентом. В доме Шиффа собирались два кружка. По четвергам — интимный: дети Герцена, Саша, Тата, Ольга, русский революционер-эмигрант Владимир Бакст, еще один эмигрант, но французский, — Жозеф Доманже, учитель детей Герцена. Бывали и другие, теперь трудно установить, кто, но самые близкие. Тата Герцен рассказывает о собраниях кружка: «…всем чужим велено говорить, что нас дома нет». По воскресеньям у Шиффа был вечер «для всех».
Но и по четвергам и по воскресеньям собрания были не семейные, не светские, а ученые — читали статьи, лекции, потом отвечали на вопросы, спорили. «Гениев у нас пока нет в нашем кружке, — писала Тата, — но и пустых светских франтов тоже нет. У каждого свое дело, каждый работает по своей части…».
Ге, надо полагать, бывал у Шиффа, если не по четвергам, то по воскресеньям. Он был человек интересующийся, спорщик, один из самых читающих среди русских художников вообще.
Ге подружился с Доманже. Учитель детей Герцена стал давать уроки сыновьям Ге. Доманже, по словам Герцена, был «многоязычен» и «умноязычен», он был прирожденный собеседник — трудно представить себе, чтобы они с Ге не беседовали подолгу. Доманже знал Герцена давно и близко: когда-то через день бывал у него в доме, участвовал в семейных делах, развлечениях. Герцен называл его другом; как-то, вспоминая былое, сказал про 1854 год — «времена Доманже». Теперь и для Ге настали «времена Доманже».
Ге подружился с Николаем Васильевичем Гербелем, поэтом и переводчиком. Гербель издавал за границей запрещенные в России стихи, был тайным корреспондентом герценовской «Полярной звезды». Ге очень интересовался изданиями Герцена.
У Герцена и Ге оказалось много общих знакомых — Михаил Бакунин, Лев Мечников, Евгений Утин, искусствовед Алексей Фрикен. Ге встречал их во флорентийских кружках — русских, эмигрантских, ученых, художественных; разные кружки посещали одни и те же люди. Он их встречал у себя — в мастерской, в голубой гостиной. Дети Герцена тоже посещали вечера Ге.
Всякую неделю кому-нибудь во Флоренцию приходили письма от Герцена — их читали, пересказывали, комментировали. О нем говорили и восторженно и запросто, как о старом, задушевном товарище. Из таинственного лондонского кумира Герцен все более превращался для Ге в живого человека, с образом жизни, привычками, почерком. Ге узнавал со временем, что в биографии властителя дум и глашатая свободы были не только Россия и Европа, «Колокол» и «Вольная типография», Гарибальди и Кошут, сложные отношения с Чернышевским, молодой русской эмиграцией, с Интернационалом Маркса, — он узнавал, что в биографии Александра Ивановича Герцена были невеселые мысли о себе и разочарование в друзьях, семейная драма, размолвки с детьми, неустроенность. Проницательный анализ событий, постоянное кипение споров, желание всему миру открыть свои думы, — и рядом: «безумный нрав» Наталии Алексеевны, опасное благополучие сына Александра, лихорадки и ангины любимицы Лизы, жизнь на три дома, заботы о горничной, о кухарке… и могилы в Ницце.
Герцен почти неизбежно, раньше или позже, должен был приехать во Флоренцию. Его приезд с каждым годом, с каждым месяцем становился все неизбежнее — Герцен с течением времени как бы приближался к Флоренции. И Ге с каждым годом все более наполнялся Герценом, все лучше и точнее узнавал его — он духовно приближался к Герцену, не собираясь бежать к нему в Лондон. Это был тот случай, когда гора и Магомет идут навстречу друг другу.
Портрет Герцена был начат не 8 февраля 1867 года — 8 февраля состоялся только первый сеанс, портрет был начат много раньше. «Герценовское десятилетие» в жизни Ге открылось мечтой написать портрет Герцена, оно должно было завершиться портретом. Ге не переставал его писать. Он, по существу, уже писал портрет, отыскивая Христа для «Тайной вечери», беседуя с Доманже, жадно читая «Колокол», слушая яростные речи Михаила Бакунина, приглядываясь к Александру и Наталье Герценам. Это были те самые «две трети», которые нужны художнику, чтобы подойти к холсту и начать.
Художник Петр Кончаловский рассказывал: когда он писал портрет Пушкина, поездки на Кавказ и в Крым, прогулки по Летнему саду, созерцание одежды и утвари пушкинской поры — все это было для него изучением натуры. И конечно — внучка Пушкина. Художник целовал от радости «эту милую маленькую старушку».
Ге начал портрет задолго до приезда Герцена во Флоренцию. Когда Ге подошел к холсту, портрет был уже на две трети готов.
Есть что-то неизбежное в появлении этого портрета. Лишь случайность могла помешать ему быть. Все продумано и прочувствовано — остается упасть яблоку.
Для появления портрета Герцена не хватало лишь самого Герцена. И он приехал — 18 января 1867 года.
Герцен заявился к Ге без предупреждения, запросто, будто к старому знакомому. Ге опешил от неожиданности, от счастья; выручила Анна Петровна — пригласила гостя сесть, произнесла первые необходимые фразы — о приезде, о здоровье, о детях. Герцен оттолкнулся от обычных фраз и заговорил — сразу горячо.
Ге притаился в углу, помалкивал. Анна Петровна оборачивалась к нему удивленно, взглядом приглашала вступить в беседу. Герцен на него посматривал остро, с интересом (наверно, думал, что живописцы в большинстве все-таки неговорливы).
— Представьте, нынче я был у Муравьевых, — говорил Герцен, — у жены Александра Муравьева, того, что умер в Сибири. Она мне показывала портреты — вам это должно быть интересно, Николай Николаевич! Например, пятилетний Никита Муравьев у матери на коленях. Глава Северного общества и автор конституции. Для меня есть что-то неизменно притягательное во всяком прикосновении к памяти двадцать пятого года. Я точно благословение получаю…
Герцен стал рассказывать, что несколько лет назад в Париже встречался с Сергеем Волконским.
— Величавый старик, лет восьмидесяти, с длинной серебряной бородой…
— Князь Волконский бывал у нас, — сказала Анна Петровна, оборачиваясь к Николаю Николаевичу. Но он молчал: ему и подумать было страшно, что он заговорит — охрипшим от долгого молчания голосом. Он молчал и смотрел на Герцена. И ему было хорошо.
— Когда Волконского привели на очную ставку с Пестелем, — продолжал Герцен, — их допрашивал Голенищев-Кутузов, один из убийц Павла Первого. Он ужасался: «Удивляюсь, господа, как вы могли решиться на цареубийство!» «Удивляюсь удивлению именно вашего превосходительства, — отвечал Пестель, — вы лучше нас знаете, что это не первый случай».
Слова Пестеля Герцен выкрикнул энергично, резко, словно судьи и следователи сидели перед ним, — потом засмеялся. Смех у него был хороший, от души. У него глаза повлажнели от энергичного разговора, от смеха. Он прибавил:
— Эта история пересказана в некрологе князя Волконского. Некролог написал Долгоруков.
Ге хотел сказать, что читал некролог в «Колоколе», но опять промолчал. Ему казалось, что все это снится или снилось когда-то и мешать этому нельзя, чтобы не развеялось, не исчезло.
— Князь Петр Владимирович Долгоруков бывал у нас, — сказала Анна Петровна и сердито глянула на Николая Николаевича.
Но он все еще не мог заговорить — первый раз в жизни, наверно.
— Вы читали «Записки» князя Долгорукова? — спросил Герцен. — Они изданы недавно в Женеве. Это книга о бесстыдной подлости русского барства.
Полное лицо Герцена раскраснелось и в золотистом свете лампы казалось смуглым. Он склонил голову и чуть исподлобья, внимательно смотрел на Николая Николаевича. Ге вдруг пробудился — внутренне: «Тайная вечеря» встала перед ним, он увидел Христа с лицом Герцена, не того Герцена, который был на старой фотографии, до дыр проеденной глазами, а этого, сидящего за столом в золотистом плавающем свете лампы. Потом Герцен сдвинулся вправо и превратился в сердитого, взбудораженного апостола Петра… Ге встал с кресла, из своего сумрачного уголка, пошел к столу, к свету, к Герцену. Он неожиданно почувствовал, что вобрал в себя этого человека, полного, плотного и вместе легкого, его энергичные, выразительные жесты, красивые руки, его великолепно вылепленную голову, высокий крупный лоб, лучистые глаза, живо и умно смотрящие из-под сдавленных век, широкий нос и глубокие черные складки, резко отчеркнувшие щеки.
Ге заговорил одушевленно и голосом вовсе не хриплым, с умением опытного собеседника поддерживая разговор:
— Отец мой, человек умный и дельный, считал себя вольтерьянцем, однако бил по щекам лакеев. Мужиков у нас пороли на конюшне. Однажды отец решил меня побаловать — и что же! — купил мне товарища, крестьянского мальчика Платошку. За двадцать пять рублей. Его привезли в мешке. Много позже, в бытность мою учеником Академии, был еще один мальчик — Петруша. Родственник Анны Петровны прислал мне его в Петербург с наказом отдать в повара. А мальчик добрый, нежный. Все убивался, что отдадут его чужим людям. Я не выдержал, написал хозяину, чтобы вернул ребенка родным. Не то, написал, возьму к себе на иждивение и буду беречь, как брата…
Впрочем, возможно, они совсем о другом говорили. Ге в записках вспоминал общо: «Целый вечер мы переговорили обо всем: заметно было, что ему легко и хорошо; видно было, что он был доволен встретить простых русских людей, которые были ему пара; ему уже недоставало последние годы его жизни этого общества».
Ге пошел провожать дорогого гостя. Они шли не спеша по темным улицам. Говорил опять больше Герцен. Он погрустнел, сник — шел, опустив голову, глубоко засунув руки в карманы пальто.
— Какая сырость, однако. По улицам могут гулять ерши да окуни. Надобно стать мокрицей или ящерицей, чтобы пробираться по этим каменным щелям между дворцами. Итальянские города неудобны. Монументальная архитектура, обилие памятников. Живешь, словно в театре среди декораций… — Герцен помолчал и прибавил: — В России, поди, снегу сейчас — по колено!
Ге сказал, чтобы утешить:
— Десять лет назад мы, радуясь, бежали сюда. Я все твердил: «Там ширь, свобода, туда хочу».
Герцен сказал:
— Я часто читаю русских поэтов — вот где ширь. У вас есть что-нибудь русское почитать?
— Сразу не припомню. Но есть Шевченко в переводах Гербеля.
— Непременно дайте. Вы читаете детям русское? Я своему Саше, кажется, мало читал.
— Александру Александровичу пророчат большую славу…
— Саша будет швейцарским профессором. Я его не переспорю. Помню, в деревне спорили два мальчика, чей двор лучше. Кузьма кричит через улицу: «Наш!» А Ванька: «Нет, врешь, наш лучше!» Саша, кажется, в другом дворе. Я его не переспорю. Поистине — пророк чести не имеет в доме своем.
— Целый мир — ваш дом, Александр Иванович.
— Да, да. Париж — Лондон — Канны — Женева — Вэвэ — Лозанна — Ницца — Флоренция. Ношусь, словно брандскугель… Вы еще помните ватрушки, Николай Николаевич? Мы как-то вспоминали их с одним приятелем. У настоящих русских ватрушек края загнуты и поджарены?..
Впрочем, возможно, они о другом говорили. В записках Ге сказано: «Я взял шляпу и пошел провожать его на ту сторону Арно, где он жил. Мы шли. Он тихо говорил, я слушал. Наконец, дошли до его портона (входная дверь). Он, прощаясь, говорит: „Ну, что же, теперь я пойду вас провожать, так и будем ходить целую ночь“. Я ему тут же сказал: „Александр Иванович, не для вас, не для себя, но для всех тех, кому вы дороги, как человек, как писатель, — дайте сеансы; я напишу ваш портрет“. Он ответил, что готов…»
Но дело было не так. Ге пересказывал события четверть века спустя, кое-что запамятовал. Следом за ним Стасов повторил, что художник просил Герцена позировать для портрета «в первый день свидания». Появилась красивая легенда. Ге менее всего был занят ее созданием. Воспоминания часто компонуются, как художественное произведение: мемуарист укладывает разрозненный и отрывочный материал, придерживаясь плана, заботясь о развитии действия. Может быть, и это сказалось на записках Ге. Во всяком случае, хронологию портрета надежнее восстановить по письмам Герцена. Он писал из Флоренции каждые полтора-два дня, его письма — свежие отчеты о событиях; не воспоминания — хроника, дневник.
Письма Герцена позволяют установить, что первая его встреча с Ге состоялась не позже 29 января. В письме от 29 января Герцен сравнивает флорентийских и швейцарских русских: «Флорентинцы меня опять приняли с такой симпатией и таким вниманием — как в 1863. Странно — они меня меньше знают наших швейцарцев, а сочувствия больше. Впрочем, здесь и русские все лучше…» И перечисляет — Ге, Забелло, Железнов, Фрикен.
Трудно предположить, что Ге ошибся в главном: «Неожиданно для нас пришел к нам А. И. Герцен, приехавший во Флоренцию».
Следовательно, визит Герцена к Ге, их встреча, их знакомство состоялись до 29 января.
А первое упоминание о портрете — в письме Огареву от 7 февраля: «Сегодня же известный живописец Ге приходил с требованием делать мой портрет „для потомства“… Завтра начнем». И назавтра: «Иду к Ге рисоваться».
С утра 8 февраля Ге был встревожен, раздражителен. Он всегда нервничал перед тем, как начать. Он уже был настроен, и все вокруг отвлекало его, сбивало: пронзительные голоса женщин, звяканье посуды, черные бархатные курточки сыновей, яркий яичный желток, пролитый за завтраком на голубовато-белую подкрахмаленную скатерть. Его мучили сомнения; вдруг что-нибудь случится, помешает, вдруг на холсте не получится так, как сложилось в голове.
Герцен пришел оживленный и как будто тоже взволнованный. Ему хотелось этого портрета. С ним пришла дочь Тата — она будет одновременно с Ге писать портрет отца. Ге вышел навстречу гостям, быстрый, сосредоточенный. Не начиная разговора, повел в мастерскую. Долго усаживал Герцена. Потом помог устроиться Тате; она решила писать отца в профиль (она его часто именовала «папашей»). Дверь приотворилась, белый пудель Снежок («милая, умная собака») вбежал в мастерскую и улегся у ног Николая Николаевича. Вроде, можно было начинать.
Герцен писал про Ге: «известный живописец», «художник первоклассный», «делает он удивительно». Он это писал до того как Ге начал портрет. В лучшем случае, Герцен видел лишь фотографию с «Тайной вечери». Позже, когда начались сеансы, Ге показал ему повторение картины. В мастерской стояла также неоконченная — «Вестники воскресения»; Герцену она, кажется, понравилась. Эпитеты «известный», «первоклассный», «удивительный» Герцен выдал как бы авансом, понаслышке. О борьбе вокруг «Тайной вечери» Герцен должен был знать из русских газет. Это свидетельство славы Ге: он завоевал неотъемлемый эпитет — «известный» живописец, «первоклассный» художник. Его уже упоминают с эпитетом, даже не видя его работ.
После «Тайной вечери» Ге стал известным художником, но известен как художник он был раньше — еще в пору ученичества. В 1855 году молодая художница Хилкова взялась написать «перспективу» петербургской рисовальной школы «со всеми ученицами и учителями». Она просила Ге сделать один из главных портретов — преподавателя Гоха, академика. Портрет вскоре пропал — его украли у Хилковой. В списках произведений Ге он не указан, а это одна из самых ранних работ художника.
История с портретом Гоха рассказана в дневнике Е. А. Штакеншнейдер — широко признанном документе прошлого столетия. Имя Ге упомянуто в дневнике без объяснений, как бы между прочим. Чувствуется, что и для Хилковой, и для Гоха, и для самой Штакеншнейдер, автора дневника, Ге — человек известный.
Молодой Ге был известен как портретист. Это не удивительно: из его картин до «Тайной вечери» знали только конкурсные академические работы, а портретов за это время Ге написал не меньше тридцати. Некоторые он выставлял. О портретах кисти молодого Ге говорили, даже писали.
Портрет Я. П. Меркулова, петербургского чиновника, знакомого Ге, хвалили «Отечественные записки» — портрет «превосходен по лепке, по полноте натуры и рельефности: многие знатоки ставят его наряду с лучшими произведениями в этом роде». «Художественный листок» обнаруживал в портрете «познание самых тонкостей анатомии, мастерское воспроизведение красок тела. Все это заслуживает всякого уважения и похвалы, и путь к этому чуть ли не указан г. Зарянко».
Имя художника Зарянко произносят теперь примерно с той же интонацией, как имя поэта Бенедиктова. Но, что делать, по словам современника, «и литераторы и чиновники петербургские были в экстазе от Бенедиктова». Его ставили рядом с Пушкиным. И даже «Жуковский… до того был поражен и восхищен книжечкою Бенедиктова, что несколько дней сряду не расставался с нею и, гуляя по Царскосельскому саду, оглашал воздух бенедиктовскими звуками».
А Зарянко сделал в живописи больше, чем Бенедиктов в поэзии. Ге выставил портрет Меркулова в ноябре 1855 года. Зарянко был еще на взлете. Его ценили не только за осязательно выписанные кружева, меха, бархат. Помнили портреты скульптора Ф. Толстого, сановника Танеева. Сравнение с Зарянко, наверно, было лестным. Ге в ту пору не хотел многого. В письме к Анне Петровне (тогда невесте) он сопоставлял работу над картиной «Ахиллес оплакивает смерть Патрокла» и над портретом Меркулова:
«Я сам скажу, что портрет хорош, впрочем, это понятно: сделать портрет гораздо легче. Кроме выполнения ничего не требуется»[16].
Сказано упрощенно, по-молодому заносчиво, без понимания самого себя.
Если бы Ге следовал тому, что сказал, портрет Меркулова стал бы эталоном. Этот портрет — хорошо выделанное изделие. Оно характеризует Ге как умелого ремесленника. Художник должен всегда владеть ремеслом. Зато ремесленник может быть художником лишь до тех пор, пока ищет прием, готовит образец, — потом он переходит к серийному выпуску продукции.
Ге наивно полагал, что всего лишь «выполняет», всего лишь переносит на холст черты оригинала. Он наивно полагал, что так надо, и не думал оправдываться. Но оправдание его в том, что он так и не нашел приема («приемчика»!). Он не умел по одной мерке; хотя и повторяться вроде бы не грех, — он писал портретов много, гораздо больше, чем нам известно.
В наиболее подробном списке портретных работ Ге[17] 1854 годом датируется один портрет; а художник в письме невесте от 29 декабря 1854 года замечает: «Я написал два эскиза по исторической живописи и три портрета — середина между подмалевком и оконченными работами да несколько портретов карандашом»[18].
Разгадывать портреты еще труднее, чем картины. И еще ненужней. Живые черты оригинала, и эти же черты, но уже воспринятые художником, измененные его чувством, его мыслью, его отношением к оригиналу и ко всему миру, внутренняя задача, с которой он, того, быть может, не сознавая, подошел к холсту — все переплавилось в портрете. Но сплав — не спайка: его не раздерешь на составные части.
Ранние портреты Ге часто разносят по группам: «парадные», «домашние», «романтические». Если бы можно было еще расставить эти группы хронологически — сначала писал парадные портреты (подражал Зарянко), потом — романтические (подражал Брюллову), потом… Очень удобно раскладывать художника по периодам. Он может, например, с каждым периодом подниматься на новую ступень. А может достигнуть вершины в предпоследнем периоде, в конце жизни сделав шаг назад (допустим, под влиянием изменившегося мировоззрения).