Подхожу к этому месту. Они все сразу устремились, я кричу: «Своя, своя!» Подхожу: «Ну как, ребятки?» — «Так и так». Я говорю: «Наши партизаны попались, восемнадцать человек, их хотят в расход пустить». Они мне говорят: «А как же сделать? Умирать, так умирать всем вместе». Я говорю: «Конечно. Как-нибудь ночи дождемся, набег сделаем на тюрьму, освободим их». — «Куда же мы их поведем?» Я говорю: «Конечно, ко мне. Я человек приезжий, меня никто не знает». Про меня говорили, что я беженка, а я сама приехала.
Они пришли ко мне в двенадцать часов ночи. Я в этом году не садила огород, у меня сильный бурьян был, там яму выкопали, и в ней хорошо было скрываться. Я побежала по Красной улице, по другой, по третьей, добежала до речки Кумка. Над Кумкой пробежала — там ничего нет. «Ну, — говорю, — ребятки, давайте». Выскочили мы, побежали. Мурашко Федор Иванович выскочил первым. Дежурный офицер лежал на столе. Он его сейчас же ударил по голове. Тот упал. Часовой дремал. Мы его захватили, ни одного охранника не убили, только дежурного офицера.
Освободили. Идем впотьмах, тихонько. Мы им запекли в хлеб записку, что ночью мы их будем освобождать, они не должны были слать, Один, Степан, заснул. Когда мы их вывели, он думал спросонья, что мы их расстреливать ведем. Когда мы только отошли, он кинулся бежать. Мы не поняли, что он от нас выскочил, — думали, что кто-нибудь побежал из охранников сообщить, что мы их увели.
Мы убежали благополучно и отвели ребят в лес. Я, конечно, опять осталась в деревне. У меня было трое детишек. Ворожить я перестала.
После этого белые стали ходить, потом уже стали облавы делать. Под пасху написали: «Кому пасха будет, кому смерть. За восемнадцать человек мы повесим семьсот человек». И правильно. Семьсот человек повесили. Это были больше из крестьян-бедняков, которые ничем не были замешаны. Просто брали первого попавшегося бедняка, забирали и увозили. У нас был сосед Кульбака. Он имел маленькую лавчонку, а после этого получил себе полковника за эти расстрелы. Оказалось, что этот Кульбака вступил в белую Добровольческую армию, начал всех выдавать. Он был старым лавочником, всех знал. Вперед он был урядником, потом его полковником сделали.
Из наших освобожденных партизан только двое попало. Один Павлушка Литвинов и молодой партизан Стукало. Остальные все попали бедняки, наших очень мало было, а больше невинные пострадали.
Я как-то повстречалась с Кульбакой, мы рядом жили. Я говорю: «Иван Федорович, как-то неловко. Зачем невинных брать? Ну, бери уж красных, зачем беззащитных крестьян брать, они никогда не участвовали». — «Все равно они за нас не пойдут, а пойдут за эту босоту». — «А над собой погибели ты не ждешь?» — «Все равно мне милости не будет».
После этого много расстрелов было. Под пасху сделали облаву в лесу. Половили остальных партизан, не всех, конечно, а поймали в первый раз трех. Искололи их штыками. Они истекли все кровью. Потом их повели. Между казаков попал один — не помню его фамилии, — он служил у белых, а был красный. Казаки спрашивают, кто будет смотреть арестованных. А он говорит: «Поите коней, а я буду смотреть. Чего их смотреть, когда они избиты». Когда казаки отошли в сторону, он говорит: «Ну, ребята, бегите скорей, а то вам будет конец». Они кинулись бежать, он стреляет то вверх, то вбок, а в них не стреляет. Пока те сели на лошадей, они скрылись в одной печи черепичного завода. Печь была завалена, они заскочили туда в одном нижнем белье. Лежали там до самой ночи. Искали их до девяти часов вечера и не могли найти. Они, как залезли в эту печь, заложили отверстие, и их не было видно. Я туда ходила, но не знала, с какого края подойти. Потом, я вижу, заходит Федора Ивановича Мурашко жена, падает на меня со слезами: «Тетя Варя, пришли все раненые, раны загноились». Печка у меня не топлена, давай мы окна закрывать теплым одеялом, затопили печку, макухой масляной печку согрели. Я чем лечила? Свинцовой примочкой и цинковой мазью. Пришли они, я давай им перевязки делать. А у нас была накопана у речки яма в огороде. Там была солома насыпана, чтобы им можно было залезть. Конечно, если наводнение, их могло залить водой.
Повели их туда на другой день. Они окунули ноги раненые в воду, опять раны заболели. Она опять приходит: «Тетя, кричат они». Я говорю: «Деточка, днем их выводить нельзя. Уж вечером я полезу к ним в яму, перевяжу их». Взяли мы красное одеяло, я свечку зажгла, она отверстие закрыла одеялом, я полезла к ним перевязки делать. Две недели кормили их там и перевязки делали.
Через две недели они стали собираться ко мне в дом. Моя хатенка крошечная, как курничек, только на дворе у меня хорошо было.
Держала, держала я их, не едят ничего, света нет, воздуха они не видят совершенно. Вот я поехала в Пятигорск, возвращаюсь обратно и как-то нечаянным образом вошла в вагон — и вот тебе: нет никого. Села там с детишками. Вдруг заходят шесть офицеров с полковником. У меня муж работал в Минеральных водах на железной дороге, а я была в восьмидесяти верстах от него.
Вижу, их летучка села. Они начали меня спрашивать: «Ты красноармейка?» — «У меня вот красноармейцы, еще в люльке качаются», — показываю на детей, а они еще маленькие, лет по восьми им было.
Они говорили, говорили, потом один из офицеров сказал: «Вот, — говорит, — надо съездить еще в Петровск. Там какой-то, говорят, отставной полковник подделывает документы, надо его прикрыть». Это они промеж собой разговаривают.
Я думаю, ну как же мне теперь поехать туда, как взять хотя бы одного Федьку, тот малый боевой, было жалко его отпустить. Петровск от нас — семьсот верст. Муж ко мне приехал в воскресенье. Я у него вытащила железнодорожный документ. Вот, тоже дурочка была, ведь там его карточка. По этому документу я решила провезти Федора Мурашку. Он, правда, отпустил бороду. Я его положила в вагоне, накрыла одеялом, он — бледный — там лежал. Взяла я его и поехала в Петровск. Продала все, что было у меня и его жены.
Белые у нас держались больше года. Мы с этим Федором поехали в девятнадцатом году. Это было дело уже осенью или под рождество. Восемь месяцев они у нас уже держались, когда мы вздумали поехать. На одной из станций проверяют документы. Он, конечно, лежит, я его закрыла одеялом, а сама предъявила карточку мужа и свою. «Это, — говорят, — кто?» Я говорю: «Муж мой». Один открыл одеяло. У меня тогда сердце хорошее было, я ничуть не испугалась.
Открыли одеяло, у него борода, бледный. Посмотрели и опять закрыли.
Кое-как мы доехали с ним до Петровска. Я тогда пошла, стала спрашивать, где живет полковник. Какой-то человек сказал мне.
Я у него спросила: «Вы не знаете, здесь есть какой-то отставной полковник, подделывает документы» — так и спрашивала. Он всем великолепно подделывал. Спрашиваю тихонечко, конечно. Больше, конечно, глядишь на одежду: который в шляпе идет, я к нему не подойду, а который рабочий, я к нему подхожу. Один мне говорит: «Я слышал, на большом базаре проживает, если не ошибаюсь, дом № 20. Как подниметесь по лестнице на гору, там спросите».
Я, правда, скоро на него напала. Федьку я оставила на станции, думаю, может быть, я не подделаю документ, может быть, он нас на удочку ловит, пускай уж меня забирают, а он останется.
Нашла я его. Он говорит: «Кому вы этот документ подделываете?» — «Я вам скажу. Просто одного священника сын во время этого переворота обронил документ, а теперь документ получить очень трудно, революция же, и тем более, — я говорю, — Добровольческая армия возьмет его, скажут: ты бандит, ты красный, а красные скажут: ты белый». — «А он вам кто?» — «А он мне маленький родственник». Я назвала фамилию попа, который был у нас в деревне. Он мне подделал, семьдесят рублей взял, сделал настоящий паспорт, кадетский, конечно, добровольческий.
Этот Федька остался там уже работать. Обратно поехала одна. Стала думать, что надо остальных выручать. Этих мы тоже перебросили кое-как, а муж не знает, что я у него вытащила документ. Вот тоже дурочка была: за это бы мужа расстреляли, если бы поймали.
Проводили мы в камыши остальных, от нас они были в сорока верстах. Тогда мне легче стало. А Кульбака продолжает свои действия. У нас на каждом дереве по семь-восемь человек висело. После этого я приехала в село Отказное, за восемь верст, там были у меня знакомые. Прихожу и говорю: «Дашенька, так и так у нас». — «Да и у нас тоже», говорит она мне. Я говорю: «Что с этим Кульбакой делать? Не умею я оружием управлять, убила бы я его, сколько бы отцов для детей спасла?».
И вот мы слышим, что к нам продвигаются красные. Там уже Киров шел с Кизляра, с Астрахани.
За это время у нас в камышах собралось семьсот человек партизан.
Тут наши начали гнать. Три дня они стояли в Воронцове, а белые были в Федоровке — это через речку только. На мостах пулеметы стояли. Бились три дня. Потом их прогнали и как прогнали! Я решила помочь нашим. И вот мы с дедом Брычкиным обдумали: через мелкую воду никак нельзя было пройти, потому что там пулеметы были и горное орудие, а где глубоко, там никакой охраны не было. Мы сказали об этом нашим партизанам. Они спилили два дерева, и по этим деревьям в восемь часов вечера наши перешли и только раз «ура» крикнули.
Так и освободили они нас от белых.
С. Понятовская
ЮНОСТЬ
В конце марта восемнадцатого года генерал Корнилов и полковник Покровский вплотную приблизились к Екатеринодару. Гром артиллерии, бившей по белым от Черноморского вокзала, поднял на ноги весь город. Делегаты второго областного съезда советов прямо из зала заседаний отправились на фронт. Рабочие-красногвардейцы и солдаты-фронтовики вышибли белых с окраины города.
Фронт подковой охватил город. Грохот орудий, треск пулеметов, беглый огонь винтовок не смолкал четыре дня.
Я была на правом фланге, на участке между опытным полем и еврейским кладбищем. Белые нажимали здесь особенно сильно.
Ночью они ворвались на территорию городской больницы. Чеченцы-корниловцы двинулись в обход позиции красных, чтобы ударить с тыла. Как раз в этот момент замолчал пулемет красногвардейца, засевшего на чердаке против городской больницы. А выстрелы во дворе больницы гремели не затихая. Белые все сильнее теснили солдат и красногвардейцев.
Со звоном посыпались стекла. Красногвардеец-пулеметчик высунулся из слухового окна и что-то кричал, размахивая руками. Гул боя заглушал его слова. Он исчез на минуту и снова появился в окне. В руке он держал пулеметную ленту. Она была пуста.
— У него нет патронов! — сказала я. — Скорее!
Схватив два ящика с пулеметными лентами, я выбралась из окопа и побежала вдоль улицы. «Только бы добежать, пока не заметили, только бы добежать!» думала я.
Еще каких-нибудь двадцать шагов — и я у цели. Но улица вдруг словно опрокидывается на меня, и земля совсем-совсем близко.
— Упала! — кричит пулеметчик с чердака. — Возьмите у нее ленты!
Я открыла глаза: солнечный луч лежал на белом халате врача. Врач говорил с человеком, которого я не успела разглядеть:
— Один белый, попавший к нам в лазарет, был поражен: столько раненых женщин! «Можно подумать, — говорил он, — что Екатеринодар защищали бабы…» Вот эта, например: ранена в обе почки навылет. Большая потеря крови. Лежала несколько часов на холодной земле — никак не могли к ней подойти: белые обстреливали. Месяца два пролежит у нас. Если, конечно, все будет хорошо…
Раны, полученные мной в памятный день последней корниловской атаки, долго не заживали. Наконец к началу третьего месяца пребывания в госпитале мне разрешили встать с койки.
Опираясь на плечо санитарки, я нерешительно сделала первый шаг. Ноги почти отказывались служить.
«Пройдет, — подумала я. — Я просто отвыкла двигаться».
Весну и лето восемнадцатого года я работала в отделе народного образования и в союзе молодежи. Приближался Деникин. В нашем тылу зашевелились кулаки. В некоторых станицах Кубани начинались погромы: били иногородних. Деникин шел на Тихорецкую, чтобы отрезать Кубань от Царицына.
Восемнадцатого июля Тихорецкая пала. Вокруг Екатеринодара пылали десятки восстаний. Партизанил Шкуро, бастовали меньшевистски настроенные печатники. Десятки тысяч беженцев — жертвы станичных погромов — появились на улицах Екатеринодара.
Пятнадцатого августа город вздрогнул от орудийного гула. Белые были, как говорится, у ворот. Аэроплан, летавший над городом, разбрасывал воззвания с подписью генерала Деникина. Обозы с десятками тысяч беженцев хлынули к переправе.
Я снова надела шинель. Куда идти?
Конечно, к партийному комитету. Там уже собрались многие советские работники, рабочие, учащиеся. Секретарь комитета тоже был здесь. Лицо его было хмурое, злое, с отпечатком бессонных ночей.
Подъехали две повозки с винтовками и патронами. Коммунисты разобрали оружие и начали быстро грузить на повозки ящики с партийными документами. Через четверть часа отряд шагал по улицам к переправе.
Вечерело. Гул канонады усиливался. У переправы через Кубань образовался огромный затор из людей, пушек, повозок.
Двадцать шестого августа белые взяли Новороссийск. На вокзале, на запасных путях, офицеры нашли целый поезд с ранеными красногвардейцами. Из окон вагонов раненых выбрасывали на рельсы под колеса маневрирующих составов. Казалось, вокзал отбивается от атаки: это на путях расстреливали раненых. В городе шла беспрерывная стрельба. В доме губернатора офицеры пытали захваченных советских работников. Их били прикладами, вставляли им в горло шомпола.
В Майкопе генерал Покровский учинил такую резню, перед которой померкли ужасы Новороссийска. Были изрублены и повешены четыре тысячи рабочих и крестьян.
Теперь белые овладели Кубанью. Красногвардейские отряды стягивались к Армавиру, отстаивали Невинномысскую.
На станции Кавказская ко мне подошел командир отряда к, глядя мне в глаза, сказал:
— Товарищ, вы должны понимать, что в вашем состоянии, еле двигая ногами, вы не принесете отряду никакой пользы. Какой же из вас боец!
Слезы отчаяния подступили к горлу. «Как? В восемнадцать лет чувствовать себя инвалидом? В самом расцвете сил быть в тягость товарищам? Запрятаться куда-то в обоз со старухами и детьми, когда каждый боец на счету, каждая винтовка помогает делу революции?»
«Хорошо, — решила я. — Не в отряд, так в разведку или на подпольную работу в тылу у белых — мало ли есть путей, чтобы служить революции!»
На улицах Армавира шла ожесточенная борьба. Девятнадцатого сентября белые взяли город. Двадцать пятого сентября их выбили таманцы. Но было очевидно, что на стороне белых огромное превосходство сил.
Нескончаемые обозы тянулись к Пятигорску. Таманцы пошли на Ставрополь, на соединение с левым флангом 10-й армии для совместных операций на Батайск и Ростов.
В Терской области красные бились с отрядами генерала Бичерахова.
Я получила командировку в Минеральные воды. В поезде ехали партизаны Кочубея. Это были майкопские ребята, успевшие уже побывать в тылу у белых. Их рассказ о зверствах генерала Покровского заставил меня затрепетать:
— Я иду, товарищи, в ваш отряд.
Партизаны смущенно переглянулись:
— Так-то так, товарищ. Да вот удобно ли вам будет у нас… Ведь как никак женщина.
— Ничего.
Я ушла с отрядом Кочубея. У станции Невинномысская бился он с генералом Воскресенским. Частыми налетами на белогвардейские отряды кочубеевские партизаны тревожили белых. Они захватывали и трофеи — пулеметы, обмундирование. Я все время была на линии огня.
В это время на станции Минеральные воды я организовала союз молодежи. А когда я приехала в Пятигорск, здесь формировался коммунистический отряд против генерала Шкуро. Но в партийном комитете мне сказали:
— Хватит, повоевала. Почки прострелены, хромаешь на обе ноги. А к тому же вопрос… может быть, и нескромный, но ты, кажется, беременна?
Все же я уехала на фронт, хотя и с другим отрядом.
В тот же день я участвовала в перестрелке с белыми у горы Бештау. Белые били по нас из двух пулеметов, засев за стенами монастыря. Пуля попала в меня.
— Нога, снова нога!
Белые жали со всех сторон: с Кубани, с Дона, из-за Кавказского хребта. Дезорганизованная предательством Сорокина, армия не могла уже бороться за Кубань. Тысячи красноармейцев и партизан находили смерть под пулями и шашками белых, другие тысячи гибли от мороза и сыпняка.
Когда красные уходили из Пятигорска, я лежала в лазарете. Белый офицер явился сюда с приказом арестовать меня.
— Сыпняк ведь, — пояснил дежурный врач офицеру.
— Это несущественно, — заметил офицер. — Все равно умирать. Мы ее забираем.
В тюрьме наступил кризис. Железные решетки не позволили выброситься из окна. Медленно поправлялась. Шатающуюся, с обритой головой, на восьмом месяце беременности меня повезли в контрразведку.
Трупик ребенка был черный. «Это результат заражения крови», — сказал врач тюремной больницы. О моем избиении в контрразведке он, казалось, забыл.
Потом мне говорили, что я ничего не понимала. Часами смотрела я в потолок, лепетала, как ребенок.
— Заговаривается, рехнулась, — шептались вокруг.
Лишь через две недели сознание вернулось ко мне.
Вскоре мне объявили, что по ходатайству родственника — офицера царской армии — меня освобождают до суда на поруки. Но я должна ежедневно являться в контрразведку для регистрации.
— Это же совершенно ясно, — объяснил мне наш подпольный организатор, — что как только уедет твой поручитель, тебя расстреляют без всякого суда. Надо бежать подальше в тыл, туда, где они уже достаточно напились нашей крови. Завтра мы едем в Екатеринодар.
Он достал мне подложные документы и невзрачное зимнее пальтишко.
Поезд на Екатеринодар уходил рано утром. Обмотав голову платком, с мешком за плечами взбиралась я по ступенькам вагона. С виду я ничем не отличалась от тысяч мешочников, наводнявших в те годы поезда и вокзалы. Мой спутник тоже ничем не выделялся в этой серой, унылой толпе.
Поезд шел по местам недавних жестоких боев. То здесь, то там виднелись небольшие курганы и бугорки — иногда с крестом, иногда просто с дощечкой или красной ленточкой на шесте. Оттепель обнажила конские скелеты, над ними кружилось воронье. Навстречу поезду неслись разбитые снарядами будки путевых сторожей, сожженные казармы ремонтных рабочих, обгорелые станции, временные на шпалах мосты.
Изредка по вагонам проходили офицеры. Они внимательно оглядывали пассажиров, спрашивали документы, ощупывали мешки и, сверкая франтовскими сапогами, брезгливо переступали через людей, храпевших на полу.
В Екатеринодаре мы разыскали конспиративную квартиру.
— Кто там? — спросили нас из-за двери.
— К Безуглову, пане, приехали. Откройте.
Дверь отворилась. На пороге стоял седобородый старик в длинном черном халате. Он был похож на муллу.
Подпольщик не должен удивляться. Мы сказали пароль и получили отзыв. «Мулла» повел нас во вторую комнату, где горел яркий свет, а окна были закрыты плотными занавесками.
Вместе с хозяином мы уселись за стол. Старуха принесла кофейник и чашки. Я коротко рассказала о положении в Пятигорске.
— Софья, неужели ты меня не узнаешь? — прервал вдруг меня «мулла».
— Ты? Аликбер Тагиев?