Гладышев ему сказал: от следователя он знает, что Анна ничего не объясняет, только согласилась с тем, что хотела убить Олюшку потому, что умственно отсталая дочь была ей в тягость. А почему задумала покончить с собой, Анна ни слова не говорит.
— А вы не догадываетесь? — спросил адвокат и тут же почувствовал, что вторгся в запретное.
— Я думаю, что вам Аня все расскажет, — ответил Гладышев.
Придя в тюрьму к Гладышевой, адвокат сказал, что будет защищать ее по просьбе мужа.
— Заботится? — спросила она, и не разобрать, не то удивилась, не то огорчилась. Помолчав немного, сказала:
— А зачем меня защищать?
Сказала и смутилась. Мать, едва ли не детоубийца, смутилась от мысли, что отказ от защиты может как-то обидеть незнакомого ей человека.
И правда, зачем ей защита? От чего адвокат сможет защитить ее? От нее самой? От боли за изувеченного ребенка? Защищать ее во имя нравственных начал, заложенных в нашем процессе? Что они ей сейчас, эти нравственные начала? Защищать ее от излишней суровости приговора? Никакое наказание не покажется ей суровым, никакое обвинение — несправедливым.
Но это сейчас так. А потянутся месяц за месяцем в заключении, время приглушит остроту самоосуждения, не уничтожит, конечно, но приглушит, как тогда она воспримет приговор? И разве в том беспощадном и суровом суде, который она вершит над собой, ей не нужна помощь? Ее нужно защищать. Но как ее убедить в этом?
И тут адвокату становится ясной та мысль, которая все время, пока он читал дело, всплывала и ускользала, не принимая отчетливой формы, и он сказал:
— Защищать вас нужно ради вашего мужа.
Гладышева удивилась.
— Чтобы снять с него подозрения, — стал адвокат ей пояснять свою мысль. — Вы признали, что собирались убить Олюшку потому, что хотели от нее избавиться. Но это ведь неправда! Если вы решили умереть вместе с ней, то кого вы хотели избавить от тягот воспитания больного ребенка? Не себя же! Кого, кроме вашего мужа? Выходит, для него это сделали. Хотя нигде мужа не называете, а все же молча, но на него показываете.
— И вы ему это сказали? — в страшном испуге спросила Гладышева.
— Нет, мне самому это только сейчас стало ясно.
— Ни при чем он здесь, совсем ни при чем! — стала она уверять адвоката.
— Верю. Но...
— Не могу! Не могу рассказать, — сказала она с таким отчаянием, что стало ясно — нельзя настаивать, как бы это ни было важно для дела.
Адвокат молчал. И неожиданно с той же решительностью и искренностью, с какой она отказывалась что-либо открыть, Гладышева вдруг сказала:
— Хорошо, я вам все скажу.
И она действительно рассказала то, о чем умолчала на следствии.
Года два назад в том цехе, где работала Анна — а она переменила цех, чтобы не быть под началом у своего мужа, — появился новый наладчик, Сергей Ватагин. Веселый, душа нараспашку, дерзкий, себе цену знает. Над таким никто верх не возьмет. Посмотришь на него — и стыдно станет горевать. И кто его знает, отчего, может быть, оттого, что хмуро и тяжко жилось последние годы Анне, что стосковалась по легкости и веселью, которых раньше так много было в ее жизни и так мало осталось теперь, но потянулась она очертя голову к Сергею Ватагину и сама себе дивилась: прибежит к Сергею — и нет в ней ни стыда, ни раскаяния, только радость. Иногда мелькнет мысль: а что если муж узнает? Но отмахивалась от нее. Да и по всему видно, что он ни о чем не догадывался. Рохля и есть рохля.
С каждой встречей Сергей становился все ближе и нужнее ей. Да и как могло быть иначе: ведь Сергей — ее первая, а если говорить точно, и единственная любовь.
Это и обернулось для нее бедой.
Их встречи длились два года. Сергей Ватагин учился в техникуме. Окончив его, он перешел на другую работу.
Уверенный в своей правоте, ничего так и не поняв в чувстве Анны к нему, он нежданно-негаданно пришел к ней домой (в первый раз пришел, раньше никогда не бывал) и прямо с порога:
— Лучше, Аннушка, все тебе сразу сказать, знаешь ведь меня, я без обмана живу. Надо нам с тобой расстаться. За то, что было у нас, спасибо, а теперь мне свою жизнь устраивать. Техникум кончил, да и годы подходят. И надо мне жену себе ровню найти. А зла на меня не держи, не за что. Разве я тебе что обещал?
Повернулся и ушел. А Анна шевельнуться не могла, Все слова, что сказал Сергей, помнит, а понять не может, распадаются на разрозненные бессмысленные звуки. Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы на другой день вновь не пришел Сергей:
— Не могу без тебя!
И только тогда заплакала Анна. От боли, от радости и бог весть еще от чего. И еще от того, что поверила Сергею.
А недели через две-три вспыхнула между ними ссора, и Сергей брякнул:
— Думаешь, я к тебе по собственной воле вернулся? Меня твой благоверный уговорил.
— Не думайте, — сказала Гладышева, — Сергей не соврал.
И Гладышева рассказала адвокату удивительную историю, рассказала о любви Василия, о любви, полной такой всепоглощенности, такого редчайшего, действительно безграничного самоотречения, что просто дух захватывает. Оказывается, Василий все знал! Едва ли не с самого начала встреч Анны и Ватагина. Знал и молчал. Да что там молчал, ни малейшего вида не подавал. Вел себя так, чтобы Анне и в голову не могло прийти, что он хоть что-нибудь подозревает. Знал, что жена его молчания не поймет и не простит. И им придется расстаться. А не уходил он не ради себя, ради Анны. Понимал то, чего не понимала она: нужна она Ватагину только как мужнина жена. А оставит ее муж, и Ватагин тут же ее бросит. Принять к себе Анну, да еще с больным ребенком, нет, на это Ватагин не способен. А из гордости Анна, брошенная Ватагиным, к мужу не вернется. И будет она мучиться с Олюшкой. Вот Василий и молчал. И еще все делал для того, чтобы тайком от жены уберечь ее от любого неосторожного шага, после которого нельзя будет делать вид, что ничего неизвестно про Сергея.
— Но вы еще не все знаете, — я вам скажу, что меня доконало. В тот раз, когда Сергей сказал мне, что нам придется расстаться, он, уходя, на лестнице встретился с Василием. И, придя домой, Василий, увидев меня, понял, что стряслась беда. И, хотите — верьте, хотите — не верьте, знаете, на что он решился? Вы только не думайте, если мне все спускал, что он — не гордый, гордый он, душу свою в чести держит, ни к кому на поклон не пойдет, а тут на что решился? Он пошел к Ватагину. Муж пошел к любовнику! Через все перешагнул, через стыд, через муку свою. Пошел, чтобы Ватагин как-то унял мою боль. Пошел, ничего на свете не видя, кроме меня. А когда Ватагин похвалился: „Меня твой уговорил”, мне сразу, поверьте, сразу, как всполох в ночи, все увиделось. И поняла я, кого на кого променяла. И еще поняла, что последняя я тварь. Вижу, знаю, чувствую, какой человек Василий, жизнь за него, не раздумывая, отдала бы, а любить — не люблю. Значит, сколько жить буду, столько и мучить его буду. Одним тем, что не люблю, мучить его буду. Его ведь не обманешь. Тошно мне от себя. И все думала: хорошо, порешу с собой, а Олюшку на него взвалю? Мало он намучился? И поняла: один выход и мне и Олюшке. А Василий... Помучается он — и заживет по-человечески.
И если молчала у следователя, то опять же из-за мужа: рассказать обо всем, думалось ей, — засмеют Гладышева.
Переубедить ее в этом было не так уж трудно. Но поверят ли ей, если она все в суде откроет? Неизвестно. Во всяком случае одно ясно: необходимо вызвать свидетелем Ватагина, но сделать это адвокат может только с согласия Василия. И, хотя в его согласии можно было не сомневаться, он даст его, если это нужно его жене, адвокат не знал, как начать с ним об этом разговор. Что Василий знает о подлинных мотивах, толкнувших Анну на покушение на убийство и самоубийство? Вправе ли адвокат сказать ему, что ради него, ради мужа, она пошла на это?
Сомнения оказались напрасными. Анна, все же не полностью поверив Сергею, спросила мужа, неужели он ходил к Ватагину, и такое стало лицо у Гладышева, что она, все поняв и не дав ему ответить, закричала: „Молчи! Ничего не говори! Молчи!”
И Гладышев, непрестанно думая о том, что толкнуло жену на преступление, докопался до правды.
Теперь разговор с Гладышевым мог пойти впрямую.
Негодуя на Ватагина, адвокат, очевидно, не замечая этого, чем-то дал почувствовать Василию, как поражает сила его чувства.
— Вот вы говорите о моей любви, — сказал Гладышев, — а ведь все несчастье оттого и произошло, что любви-то не было. Такой, какая имеет право называться любовью.
Гладышев говорил безо всякой аффектации, да она ему и не свойственна, говорил он то, что выстрадал. И, по мере того, как говорил, убеждал, если не полностью, то в главном. Нет, он, конечно, любил. И любовь его была удивительная. И все же в чем-то он был прав, спрашивая: „Разве так ведут себя, когда любят?”
— Если любишь, — говорил Гладышев,— то за любимую борешься. Видя, что любимой грозит беда, разве можно стоять в стороне и не прийти ей на помощь? Аня не разглядела, что Ватагин — дрянцо, его наперстком можно вычерпать, но я-то ведь видел. Видел! И не стал за Аню бороться. А если всю правду говорить, то, хотел там или не хотел, помогал ей глубже завязнуть. Хотел избавить Аню от боли, которая вскоре бы, вероятнее всего, и забылась, а обрек ее на муку, от которой нет спасенья. И ведь не только в этом моя вина. Если любишь, то нельзя, ради чет го бы то ни было, нельзя притворяться, нельзя не быть самим собой. А я? Будь я с Аней самим собой, оставь я ее, как только в ее жизнь вошел Ватагин, у нее сразу бы все оборвалось, и она бы не прикипела сердцем к своему Ватагину, и не было бы несчастья. Тяжко было бы Ане, но достойно бы жила. Какое я имел право думать, что ей лучше жить в обмане, в слепоте, в грязи? Если любишь, то разве смеешь так думать о любимой? Семь лет жил рядом, каждый взгляд ее ловил, пылинке не позволял садиться, а главного в ней не разглядел.
И тут Гладышев сказал такое, что сначала не только поразило, но и показалось едва ли не нарочитым, какой-то игрой в самообвинение, и только потом открылась подлинность того, как и что им было выношено в муке:
— А ведь беда пришла с первых месяцев нашей женитьбы, оттого пришла, что не было у меня внимания к Ане.
— Как вы можете так говорить?
— Не было внимания! В том-то все и дело, что не было! — твердо, как нечто окончательно решенное сказал Гладышев.
Само собой разумеется, что Гладышев перед разговором с адвокатом в „Толковый словарь живого великорусского языка” В. И. Даля не заглядывал. Гладышев сам додумался или, если быть точным, дострадался до того удивительного по тонкости толкования, данного В. И. Далем: быть внимательным означает не только „сторожко слушать” (многого стоит это „сторожко”), но и „устремлять на это мысли и волю свою”. В этом и вся суть. Был Василий и ласков, и заботлив, и нежен. Все это так. А слушал ли он „сторожко”, пытался ли „устремить мысли и волю свою”, чтобы понять, отчего тускнеет Анна в семейной жизни, отчего вспыхивает в ней недовольство? Делая так, как ему всего легче по свойству его характера, задумался ли над тем, как это воспринимается Анной? Отдаваясь своим чувствам, вглядывался ли он в сущность той, кто был ближе всего ему на свете? Нет, быть ласковым и нежным вовсе не значит быть внимательным. Проглядишь изменения, которые постепенно, почти незаметно происходят в том, кто рядом с тобой, и рушится семья. И происходит несчастье.
Так винил себя Василий Гладышев. Винила себя и только себя и Анна. Оба они были так искренни, что невозможно было хоть на йоту усомниться в их правдивости. То, что они раскрыли, в очень большой мере меняло схему обвинения, предъявленного подсудимой, и... нисколько не облегчало задачи, стоящей перед защитой. Схема обвинения была проста, легко доступна и весьма смахивала на правду. И в этом была трудность борьбы с ней. Ведь спор должен был пойти не о фактах, а о мотивах преступления. Казалось бы, кому лучше и полнее знать о мотивах, чем самой преступнице? А Анна Гладышева сама признала, что хотела избавиться от ребенка, который был ей в тягость: с мужем разладились отношения, хотела развестись с ним, и тогда вся тяжесть воспитания ребенка пришлась бы на нее одну. А что касается того, что, идя на преступление, не испугалась неминуемой ответственности за него, то в уголовной практике такое пренебрежение к тому, что последует за преступлением, встречается нередко.
Если Гладышева и не давала показания о причинах, по которым пыталась покончить с собой, то следствие довольно легко обошло это препятствие и нашло объяснение, крайне неблагоприятное для подсудимой и все же подкупающее своим правдоподобием: осознав, чем грозит ей убийство ребенка, она приняла яд, чтобы продемонстрировать свое отчаяние и раскаяние, но приняла яд предусмотрительно в таком количестве, которое не могло вызвать смертельного для нее исхода.
И, сколько бы ни декларировалось, что признание — отнюдь не лучшее доказательство, его психологическая значимость все же достаточно велика.
Как убедить суд, что не было у Гладышевой тех низменных побуждений, которые она сама себе приписывала на следствии? Ведь вопрос о мотивах преступления в делах об убийстве имеет решающее значение.
Мать, пытавшаяся убить ребенка, чтобы развязать себе руки, — действительно чудовище. Но ведь Гладышева не развязывала себе рук. Как это доказать? Если и Василий, и Анна Гладышевы расскажут суду все то, что адвокат узнал от них, поверит ли им суд?
Как найти объективно значимое подтверждение объяснениям Гладышевых? Казалось бы, это не очень сложно, нужно сделать то, что решено было еще после первого свидания с Гладышевой: вызвать Сергея Ватагина в суд. Но такой, как Ватагин, не станет показывать против себя. И у него хватит сметливости, чтобы коротким „нет” обрубить все ниточки, ведущие к нему. Но иного пути не было. Ватагин был вызван свидетелем.
Пытаясь предугадать поведение Ватагина и ломая голову над тем, как добиться от него правды, адвокат, как это сразу же в суде выяснилось, исходил из представлений, весьма далеких от действительности. Ватагин ничего не собирался „обрубать” и не видел никакого смысла для себя в том, чтобы что-либо скрывать. Наоборот, ему не терпелось все рассказать. Он пришел в суд — как это ни звучит дико — премного довольный тем, что его вызвали: глядите на меня, любуйтесь, вот какой я роковой мужчина, из-за меня женщины с собой кончают и на преступление идут. И если он омрачился, то только тогда, когда узнал, что его показания будут заслушаны при закрытых дверях.
Ватагин давал показания, а судьи, прокурор и защитник мучились одним и тем же чувством, горьким и оскорбительным, чувством собственной беспомощности. Перед судом стоял человек, который никак не понимал, какие могут быть к нему претензии. Полную свою моральную глухоту Ватагин считал нормой и начисто отвергал мысль, что хоть в чем-нибудь да поступил недостойно. Обещал он что-нибудь и не выполнил? Не было этого. Солгал ли в чем-либо? И этого не было. Ватагин был, нельзя найти другого слова, органическим демагогом, демагогом тем более неуязвимым, что он верил в свою демагогию, в те слова о правде и честности, которыми он прикрывал свою подлинную низость.
В своих показаниях, повторяя, что он ничего не прибавит, но и скрывать ничего не станет, он не щадил ни подсудимой, ни ее мужа. С издевкой он смаковал свой рассказ о том, как к нему заявился Гладышев ходатаем за жену.
И какое бы возмущение ни вызывал Ватагин, суд был бессилен — закона Ватагин не нарушил, а от упреков он был хорошо защищен непробиваемым сознанием, что он „в своем праве”. И верный обычно рецепт — помощь общественности — в случае с Ватагиным может и не подействовать. С безнаказанностью таких, как Ватагин, не просто бороться. Очень хотелось бы рассказать о том, как допрос суда и речи сторон „исхлестали” Ватагина, как он бледнел, как исчезла его самоуверенность, как побитым он ушел из суда, но все это неправда. На него ничего не подействовало.
Тяжело было от сознания, что цинизм и хамство остаются безнаказанными. Безнаказанными? Да, но на время. Всем тем, кто по роду своей работы сталкивается со сложными человеческими судьбами, не раз доводилось убеждаться, что человек эгоистичный, жестокий, злой все равно будет наказан. Одиночеством, которое ждет всех эгоистов, ненавистью окружающих, уготованной жестоким людям, презрением, которое подстерегает злых, лишенных сердца людей. И когда мы говорим, что „жизнь все равно накажет”, — это не пустые слова.
Слушая показания Ватагина, адвокат боялся за подсудимую. Каково было ей слышать, что он сошелся с ней потому, что ему было некогда! Так он и сказал „некогда”. Занятый учебой и работой, он не имел времени выбирать „подружку” себе по вкусу.
Заставив себя посмотреть на подсудимую, адвокат понял, что Ватагин невольно сделал доброе дело: Анна слушала Ватагина без гнева, слушала без боли, слушала, навсегда исцеленная от него, исцеленная презрением, которое он вызвал в ней.
Объяснениям, которые дала Гладышева в суде, поверили.
Прокурор просил приговорить подсудимую к лишению свободы на сравнительно небольшой срок. Это требование не было суровым.
После прений прокурор спросил адвоката:
— Не думаете ли вы, что сейчас, пока все еще так свежо, самое страшное для Гладышевой — очутиться на свободе?
Когда суд удалился на совещание, Василий Гладышев подошел к адвокату:
— Узнайте у Ани, можно ли мне прийти к ней на свидание?
Гладышевой не легко было сказать то, что она сказала, но иначе она, очевидно, не могла:
— Не нужно! Сейчас не нужно.
„Любви не существует”
Существует ли любовь? Вопрос кажется риторическим. Ответ на него прост и ясен: существует! А социологическими исследованиями установлено, что примерно одна треть опрошенных молодых людей не верит в любовь. Удивляет не столько ответ, сколько число. Выходит, каждый третий не способен любить, страдает немощью сердца. Число, очевидно, нуждается в корректировке. Среди тех, кто с излишней отвагой объявил, что „любви не существует”, обнаружатся несомненно и такие, кого впереди ждет большое и светлое чувство, просто не пришла еще его пора. И все же оно доказывает, что немало самых разных людей — веселых и угрюмых, легко живущих и таких, у кого трудно складывается жизнь, умных и неумных, — не понимающих и не догадывающихся об отсутствии у них дара любви. Они уверены, что отсутствие способности любить не их изъян, а общечеловеческое свойство. Они-то знают: любовь выдумали! И так настойчиво и умело поэты и романисты ее воспевали и воспевают, что многим людям не хватает мужества признать: любовь — вымысел. Но вот они, изрекшие „нет”, смеют смотреть правде в глаза.
Стоит ли их записывать в циники? Обойденные судьбой, они отстали в растянувшейся на тысячелетия эволюции, проделанной человеком. Ведь не только интеллект, но и наши чувства постепенно развивались, становясь тоньше, глубже, богаче. Путь от каменного топора до лунохода человек прошел не с большей трудностью, чем от инстинкта продолжения рода до „Я помню чудное мгновенье”.
Но незачем проникаться состраданием к тем, кто ответил „нет”, и не потому, что они не сознают своей ущербности. Они отнюдь не так безвредны, как, например. люди, лишенные музыкального слуха. Судьбы тех, кто ответил „нет”, скрещиваются с судьбами людей, для которых потребность любить естественна и неодолима. И это может породить беду. И очень тяжкую.
Это и показало дело Фридолина.
...Буданцева и Фридолин познакомились в конструкторском бюро, где оба работали. Елена Буданцева, в общем, неплохой человек. Общительная, она часто радуется и редко огорчается, впрочем, в двадцать лет это неудивительно. Елена трудолюбивая, учится в институте и работает в бюро. Она участлива, поможет в горе, если разглядит его. Но, чтобы разглядела, оно должно быть уж очень явным, .настолько, что не увидеть его нельзя. И внешне Елена не то чтобы хороша собой, но недурна.
Была в ней одна особенность, которая раскрывалась постепенно, по мере развертывания судебного следствия: Елена не умела любить. И нисколько от этого не страдала. Да и зачем ей любовь, если можно отлично обойтись: „понравился — перестал нравиться”. До чего удобные и приятные складываются отношения: чуть разожглось любопытство, поманила новизна, человек понравился, и легко и быстро завязываются близкие отношения. Столь же быстро и легко угасают. И оба партнера, вступающие в игру, соблюдают обязательное правило: ни она, ни он никаких обязанностей друг перед другом не несут.
Так считала Елена и тогда, когда встретилась с Александром Фридолиным, пришедшим по окончании института работать в конструкторское бюро, где она трудилась.
Фридолин в суде, стараясь понять, как случилось то, чего не могло, как ему думалось, случиться, и вспоминая, каким он был до встречи с Еленой, сказал: „Я жил в мире, достойном того, чтобы в нем жить, я жил в мире книг”. Высокопарно? Для тех, кто знал Фридолина, это было всего-навсего отражением действительности. Простым и точным. Фридолин стремился знать больше, глубже, надежнее. Потребность знать в нем была настолько сильна, что она перерастала в инстинкт познания.
Фридолин изучил три иностранных языка, чтобы расширить возможности черпать знания из разных источников. Конструкторские задачи требовали стройности и строгости мышления, и потому они привлекали Фридолина. Но его волновала и история развития общественной мысли. Борьба идей, которыми насыщена философия, становилась смыслом его жизни.
Мало ли этого для полноты жизненных ощущений? Возможно. Но Александр жил, довольный тем, как живет. Как-то не получалось у него близости и с теми, с кем он учился, и с теми, с кем он работал. Александр был одинок. Он никогда не был влюблен, не встречался с девушками. Двадцатипятилетний Александр Фридолин и не подозревал, что в нем, не находя выхода, накапливаются нераскрытые чувства и ждут своего часа. А это было опасно: любой случай мог вызвать взрыв этих чувств. Так оно и случилось.
Когда Елена стала, говоря ее словами, „встречаться” с Александром, оба они даже отдаленно не подозревали, какой бедой для него это может обернуться. А для Елены? Она была уверена, что для нее все пройдет бесследно. Она-то хорошо знала, что ее отношения с Александром определяются точно: времяпрепровождение. Хотя и иными словами, но по сути так она и сказала на допросе:
„Сашу знаю с ноября прошлого года. С декабря стала с ним встречаться. Может быть, он считал, что наши отношения будут тянуться всю жизнь. Но я не собиралась выходить за него замуж. Потом он стал мне казаться нудным. Мне было с ним скучно. У меня появился новый парень. К Александру у меня нет никаких чувств, кроме раздражения”.
Это — цитата из протокола, составленного так добросовестно, что сохранился даже стиль языка Елены. Так же тщательно был составлен и протокол допроса Александра. Не часто на листах, уголовного дела прочтешь такое:
„Великое, безмерное счастье любить. Я отдал Елене все, что было у меня в жизни. Все, что у меня было, принадлежало Елене. Самое потрясающее чувство. Елена самый дорогой, близкий человек. Такое чувство никогда не может кончиться. Мне казалось, что Елена то же самое чувствует. Я не мог думать по-иному. Совершилось чудо! Я полюбил, и меня любят. Елена для меня все в жизни. Не могу себе представить, как я мог жить, не зная Елены”.
Если даже в протокольной записи чувствуется лихорадочный ритм, почти непереносимая напряженность его чувств, то с какой же силой его признания вырывались наружу, когда Елена была рядом!
— Да, — признает Елена, — он говорил не только о своем чувстве, но и о моей любви к нему, без конца мог повторять, что это ~ удивительное счастье, когда чувства так полностью совпадают. И часами рассказывал, как мы будем строить свою общую жизнь.
— Вы верили в его искренность? — спросили Елену в суде.
Она удивилась, именно удивилась, и ее ответ был скорее разъяснением:
— В таких случаях всегда говорят нежные слова.
Когда Елена еще на следствии говорила, что уже с первых встреч с Фридолиным она знала, что замуж за него не пойдет, она была правдива. Она трезво оценивала свое отношение к Александру: проходной эпизод. И будет он длиться ровно столько, пока не наскучит или не появится новый парень. Парень, чьим неотразимым качеством будет то, что — новый!
А когда Елену спросили в суде, задумывалась ли она над тем, как Фридолин перенесет разрыв, она ответила:
— Никогда бы не поверила, что он способен такое натворить. Я его не боялась.
Его Елена не боялась. А за него? Такое ей и в голову не приходило. Она действительно не понимает, с чего это Александру взбрело в голову из пустяков делать трагедию?
Но Елена не понимает и свою мать, которая на первом же допросе сочла своим нравственным долгом сказать:
— Конечно, я была олень встревожена за свою дочь, но мне жаль Александра, он так много перестрадал.
В течение всего процесса не оставляла мысль: почему Елена не понимает совершенно очевидных, ясных для всех вещей? Почему изо дня в день, каждой встречей обрекала Александра на горькую муку и не испытывала ни угрызений совести, ни сострадания к нему? Ведь Елена, в общем, довольно примитивное существо, но скорее доброе, чем злое. Но как же она, наперед зная, что ее встречи с Фридолиным скоротечны, внушила ему уверенность, что он любим, что их жизни переплелись навсегда?
Александр, дивясь своему счастью, делился с ней мечтами (он их считает планами) о том, как они будут строить свою жизнь. Казалось бы, чего естественнее: Елена мягко и ласково возвращает его на землю, не строй воздушных замков, не нужно! Но Елена не только не отрезвляет Александра, она, зная, что его надежды не сбудутся, все же подает их, она, изображая подобающую случаю девичью беззащитность, спрашивает, хорошо ли он проверил себя, всегда ли будет он беречь ее. Неужели Елена могла не понять, как от ее слов вспыхивают чувства Александра. Она, любимая, единственная, видит в нем опору и защиту, она просит беречь ее, она вверяет ему себя, теперь-то он знает, что любим.
Мать и отец Фридолина — пожилые люди чистых и строгих нравов. У них четкие представления о том, какими должны быть отношения между мужчиной и женщиной, чтобы их можно было считать достойными. Старики Фридолины вызывали уважение, пожалуй, и у Елены. Она считала их взгляды старомодными, но их не переделаешь. С этим приходится считаться.
Поздней весной Фридолины выехали за город, на дачу. Елена приезжала к ним и раз, и другой, и третий. Приезжала на правах той, кто скоро войдет в семью. Ее с каждым приездом все душевнее привечали, видя, как это радует Александра. А он счастлив: Елена вновь всем своим поведением убеждает — они соединили свои жизни.