Неделю спустя он опять поехал в столицу. В Торговом банке его поджидали три сеньора: знаменитый генерал Осорио, нотариус и администратор. Они подписали вексель с передаточной надписью. Каетано отдавал в заклад банку магазин, лавки и некоторые земли. На эти деньги он покупал сентраль[29] «Курухей». Генерал Осорио решил отделаться от плантации, потому что она была ему в убыток.
Вернувшись в Колон, Каетано рассказал все Лоле, которую страшно перепугал такой оборот дела. На следующий же день Каетано отправился в «Курухей» (неподалеку от Сьенфуэгоса) с намерением умереть на этой земле, если надо, но выколотить из нее прибыль.
ОТЦЫ ОТЕЧЕСТВА
В тот год Габриэлито как-то сразу вытянулся. Окреп физически, и голос у него огрубел. Тэре надолго уезжала в Санта-Клару с дедушкой и бабушкой. А когда вернулась, он едва узнал ее. Она стала совсем другой, и что-то в ней появилось такое, чего он не мог понять, пока наконец не нашел нужного слова: Тэре стала женщиной.
И вот тогда случилось то, что никогда уже не могло изгладиться из его памяти, что многие годы мучило потом, точно незаживающая язва, и оставило по себе ранящее и в то же время щемяще-сладкое воспоминание, которое в часы грустных раздумий заставляло его мрачнеть еще больше. И пока юность его не отступила далеко назад, он не мог отделаться от этого вновь и вновь встающего перед ним видения.
Была жаркая июльская суббота, и потный, измученный мухами Габриэлито решил пойти освежиться на реку. Он отправился в предместье, к глубокой излучине Сагуа, где река особенно красива: воды ее там светлы, а берега покрыты густой растительностью. Он снял одежду и, оставив ее под огромным деревом, нагишом бросился в воду. И в тот момент, когда он веселился, плескаясь и ныряя, доставал камешки с илистого дна, а потом всплывал и подолгу лежал на спине, в тот самый момент он вдруг увидел, как к реке подошла Тэре, сняла туфли и, опустив поди в воду, стала брызгаться в свое удовольствие. Габриэлито замер, притаившись за ветвями, спадавшими к самой воде. Тэре встала на берегу, сняла юбку, и Габриэлито увидел ее ноги, гладкие и длинные; она сняла блузку, и обнажились ее маленькие, крепкие и круглые, словно апельсин, груди.
…Тэре вышла из круглой тени, падавшей от дерева, и подошла к реке… Габриэлито перевел дух. Тэре, обнаженная, постояла, глядя на свое отражение в спокойной воде излучины, провела ладонями по ногам, животу… И медленно вошла в воду…
И тут она увидела Габриэлито, смотревшего на нее широко раскрытыми глазами, и, вскрикнув, бросилась на берег. Пока она выбиралась из воды, крича, что все расскажет маме, Габриэлито не отводил от нее глаз.
В последующие недели Габриэлито не удавалось увидеть Тэре, но от ее подруги Клотильды, с которой он разговаривал в парке, Габриэлито узнал, что Тэре очень волнуется, считая, что теперь у нее может родиться ребенок от Габриэлито, потому что он увидел ее голой. Это, конечно, вбили ей в голову монахини, внушавшие, что пол дан людям дьяволом в наказание за грехи.
А три месяца спустя Тэре покончила с собой — обрызгала себя спиртом и поднесла к платью горящую свечу. И, не успев охнуть, превратилась в пылающий факел, от которого смрадно запахло горящим салом.
Оказывается, в день, когда настала пора ее зрелости и она с ужасом обнаружила на белье пятна крови, она почувствовала отвращение к своему порочному телу, отвращение неудержимое, нараставшее, и много часов провела в церкви за молитвой.
Но об этом узнали потом, когда она уже покоилась под лавром на старом кладбище, и узнали лишь потому, что Тэре поделилась своими опасениями с Клотильдой, которая была не очень воздержанна на язык.
РОЖДЕСТВО, 1951 ГОД
Освещение в баре отеля «Президент» такое, что едва можно различить проходы между столиками. Даскаль наткнулся на что-то, послышался звон разбитого стекла и недовольный шепот. Здесь никто не повысит в гневе голоса, никто не выругается; множество тайных сделок и свиданий происходит в этом баре, за семью замками, в этом своеобразном лабиринте греха; и ни один из посвященных не отважится приоткрыть завесу этих тайн. Кроме того, еще очень рано, и для пьяных не настала пора.
Официант берет Даскаля под руку и подводит к пустому столику, а тот все еще беспомощен, как слепой. Но вот глаза начинают привыкать к темноте. Бар пуст. Пить еще рано. В зале всего три пары, три занятых столика. Если сюда приходят в четыре часа пополудни, то совершенно ясно зачем. Однако ни один из них и не подозревает, что он словно голый на виду у всех, но продолжает сидеть спокойно, радуясь своему мнимому инкогнито.
— Нет, ничего не надо. Я жду, ко мне должны прийти.
Сегодня вечером он хотел быть полным сил, хотел, чтобы голова оставалась ясной. До сих пор все сводилось к салонному флирту: мимолетная ласка на террасе, пока Алехандро отлучился пропустить рюмку, или еще что-нибудь в этом роде. А сегодняшнее свидание — совсем другое.
Бармен вытирает стаканы при свете люминесцентной лампы, спрятанной в деревянном желобке. Здесь хорошо: густая прохлада кондиционированного воздуха бодрит. Даскаль закуривает сигарету. И, вертя погасшую спичку между указательным и большим пальцами, глубоко затягивается. Под ложечкой сосет, и он вдруг замечает, что взбудоражен совсем немного, не настолько, чтобы испытывать неуверенность — просто чувствует себя несколько иначе, чем обычно. Даже Забылось на время; ощущение неудовлетворенности, которое всегда словно впивается ему в бок и пришпоривает. На ум почему-то приходят мусульмане. У них такого быть не может. Они не ограничивают себя одной женщиной, и оттого им неведом вкус этого запретного плода, это приятное ощущение, что совершаешь недозволенное, бросаешь вызов обществу и восстаешь против установленных норм.
Вспомнилась Маруха. В первый раз у него это было с Марухой. Она помогла ему выйти из узкого мирка семьи, в котором он обитал, как в чреве черепахи. Марухе обязан он своими первыми впечатлениями. Маруха убирала постели, подметала. Ему было тринадцать. Тринадцать лет. Приятельницы советовали матери: «Глаз да глаз за этими девчонками, знаешь, у них одно на уме — подцепить парня из хорошей семьи».
Маруха держалась независимо и с достоинством. Днем она зачесывала волосы назад и заплетала в одну косу, а по вечерам, после купанья, надев платье в крупных голубых цветах, распускала волосы, и они доходили ей до самой талии. У нее была очень белая кожа, а на носу — веснушки. Он смотрел, как она проворно двигалась по дому, и это волновало его.
Маруха встает в его памяти, снова обретает плоть, и снова оживают еще не остывшие сладостные желания.
Однажды под вечер вот такого же дня он застал ее на террасе. Медленно, очень медленно приблизил он руки к ее обнаженным плечам. И когда его кожа прикоснулась к той, другой коже, он, почти обезумев, задрожал. В руках у Марухи был журнал мод, и она перевернула страницу. А его руки пошли вниз, ощущая нежность ее кожи, которой он столько раз касался мысленно. Пальцы тронули впадинки ее подмышек, зарылись в пушок волос и оттуда стремительно бросились к еле угадывавшимся маленьким и твердым грудям и, робко взбираясь, добрались наконец до сосков. Не переставая делать вид, будто она смотрит журнал, Маруха вздрогнула. Кто-то нащупывал ключом замок, а он, испуганный, отскочил и сел в кресло, спрятавшись за газетой, которую успел схватить по дороге. Мимо, к себе в комнату, прошел брат, и он, здороваясь с ним, старался казаться невозмутимым.
Потом были встречи в прачечной, на плоской крыше дома, в комнате прислуги. Маруха всегда боялась, и ему так ничего и не удалось. Как раз тогда мать и сказала: «Придется расстаться с этой девочкой, уж больно она шустрая», и он, сидя за столом, на глазах у всей семьи, почувствовал, как краснеет, но не знал, догадывались ли они, в чем дело.
В тот день, когда она собиралась, он не захотел видеть ее. Он ушел из дому рано утром и не возвращался до самой ночи. В столовой было все семейство: они не вставали из-за стола и разговаривали, катая шарики из хлеба. А он еще долго сидел в темноте, у дверей. Он не хотел никого видеть. Поднявшись к себе в комнату, он лег на постель и все думал и думал о Марухе, пока не заснул.
Вот уже и не так прохладно. Когда входишь в зал, воздух кажется студеным после зноя, которым пышет асфальт в эти послеполуденные часы…
Половина четвертого. Пожалуй, Кристина не отважится разрушить кажущуюся непрочность своего мирка, разбить собственное идеальное представление о себе самой; этот бар, это свидание так банальны, и если она согласилась на это, то лишь потому, что хотела удержать время.
Даскаль видит, как, открыв дверь, она нерешительно останавливается в темноте. Даскаль подходит к ней и, взяв под руку, ощущает ее липкую от пота кожу, чувствует, как между локтем и подмышкой пульсирует напрягшаяся мышца.
— Давно ждешь?
— Ровно тридцать минут.
— Я не из кокетства, просто Алехандро никак не уходил.
(«Всегда одно и то же, все повторяется».) И официанту:
— Два сухих мартини, пожалуйста.
Некоторое время они сидят молча. Оба спешат нарушить неловкость, оба спешат что-то сказать, но звуки замирают, так и не став словами. И вот наконец.
— Ты что-то хотел сказать, — говорит Кристина.
— Нет, нет, говори ты.
— Я хотела спросить, — прежде чем продолжать, она дотрагивается до мочки уха, — что, Карлос в последнее время переменился?
— Нет… по правде говоря, не думаю… С чего ты взяла?
— Сегодня он сказал мне очень странную вещь. Может, он о чем-то догадывается.
— О чем?
— Карлос всегда был немножко странным.
— Он очень чуткий, очень умный…
— Да, и немного странный. Я сегодня завтракала у себя в комнате, и вдруг он открыл дверь, посмотрел на меня пристально и сказал: «Знаешь, мама, когда время проходит, а человек этого не замечает, он и сам выглядит смешно, и близким причиняет страдания». Примерно так он сказал. И ушел.
Официант приносит два мартини.
— Кристина, ты умная женщина.
— Я думаю, да. Я всегда поступала благоразумно, всегда исходила из здравого смысла и думаю, что это — главное для каждого умного человека. У моего мужа и сына хороший, ухоженный дом. Ты скажешь, у нас достаточно средств, чтобы…
— Нет, я не то имел в виду.
— Да, да, я знаю, Карлос всегда был немного философом.
— Нет, я не о том. Может, не слишком вежливо говорить такое, но ты выглядишь гораздо моложе своих лет.
Помолчав немного, Кристина говорит:
— Давай выпьем за нашу встречу.
— Давай, — говорит Даскаль.
— Ты думаешь, он это имел в виду?
— Возможно.
Разумеется, это faux pas[30]. Вот всегда так — скажешь, а потом готов сквозь землю провалиться. Конечно, она забудет, но тем не менее это верно. Время действует разрушительно, но она ему сопротивляется. Ей за тридцать, она уже теряет ту свежесть, которая есть у двадцатилетней женщины, уже побежали морщинки от уголков глаз, однако тело ее еще сохраняет девичью упругость, а волосы цвета Тицианова золота она собирает в косу и укладывает, точно корону, на самой макушке. Никаким спортом она не занимается, но очень гибка; подниматься и спускаться по лестницам полезно для икр, а открывать и закрывать дверцу машины — для пальцев, они не теряют гибкости. Само собой, массажистка и паровые бани тоже делают свое дело. На условном языке салонов ее бы назвали интересной, но уже вполне зрелой женщиной. Обнаженная, в постели, она, должно быть, хороша. Это мы узнаем. По выражению Флобера, это распутство; сколько ученых слов греческого или латинского происхождения прикрывают распутство! Этот писатель-морж смеялся над ужасом, который испытывала французская буржуазия прошлого века перед всем материальным; материя преходяща, а все проявления пола материальны, следовательно… Наши средние слои не отказались еще от доставшихся им в наследство предрассудков. И никогда не откажутся, потому что в таком случае они бы перестали быть средними слоями и торжественно вступили в ряды интеллигенции, интеллигенции средних слоев, у которой тоже будут свои переходящие по наследству, но совсем иные предрассудки и собственные представления о том, на какие темы прилично разговаривать в обществе, а пока эти самые темы запретны для средних слоев, например адюльтер. Я и сам из мелкой буржуазии, самый ничтожный представитель этой мелкой буржуазии; просто карлик от этой буржуазии, и даже не из городских ее слоев, не из какого-нибудь городишка, а просто с хутора, из самой что ни на есть деревни. Точнее говоря: я ничтожный деревенщина. А Кристина — дама, которая принадлежит к le monde[31], нашему высшему свету, несколько примитивному, который еще только шлифует и устанавливает свои традиции, но тем не менее это все же le monde, и его представители, отдавая себе в этом отчет, поступают с полным сознанием своей принадлежности к этому le monde. Некоторые из них отмечены индивидуальностью. Каждый своей — как сорта сыра. Нежные и сочные, точно «камамбер». Роскошные, в серебряной обертке, но с душком, как «рокфор». Рыхлые и с червячком, как «груйер». Круглые, скромные и податливые, как голландский «гуда». Острые, сухие и вышедшие из моды, как «манчего». Кристина — это роскошный «блё д’Овернь», похожий на «рокфор», но не слишком острый. В таком случае остается пожалеть Алехандро Сарриа, чересчур уверенного в своей репутации. Хочется посочувствовать этому человеку — владельцу колоссального ложа на глиняных ногах. Впрочем, нечего его жалеть — ведь даже если он что-то и узнает, ему будет все равно. Этого человека не интересовали прежде заботы его ходившего в альпаргатах отца, а теперь он умудряется сочетать деловую расчетливость с проделками стареющего ветреника. Бедняжка Каетано Сарриа запасался на зиму, словно муравей из басни: скупал сентраль за сентралью — и все для того, чтобы пользовался этот трутень. Шоу сказал, что к брачному союзу потому так стремятся, что при максимуме искушений он представляет неограниченные возможности. Однако к браку этих двоих не имеет отношения ни первое, ни второе: тут лишь привычка, уважение к институту семьи и тому подобное. Этакое гармоничное сочетание знатности и сахарного производства. Кристина принесла в этот союз имя старинного рода из Серро, известное уже на протяжении ста пятидесяти лет, а Алехандро — богатство, дающее блеск и великолепие. Какое ему дело до супруги, если он только что купил себе очередную красивую игрушку: четырехместный «бигкрафт», который обошелся ему в семьдесят пять тысяч долларов; на нем он облетает свои владения, словно пчела, собирающая мед. Какое ему дело до собственного сына, нерешительного и безвольного, если он только что обставил загородный дом для самой красивой хористки из «Тропиканы», а самому ему в его сорок один год не стыдно сфотографироваться рядом с чемпионом по американскому гольфу и президентшей Лиги по борьбе с лигами. Но Кристина — совсем другое дело. Обладать ею, разрушать ее — значит разрушать позолоченный образ ее мирка и утолять невыносимое желание, ибо только в постели она передаст мне свою респектабельность, а сама сойдет со своего пьедестала, потому что в страсти она ничем не отличается от любой горничной; и с каждой встречей она будет все больше забывать о своем возрасте, а страсть — все меньше тяготить ее. Потому что прежде всего она смешная старая женщина, Старуха, воображающая себя просвещенной, а на самом деле просто ищет мужчину, который бы зависел от нее и освободил бы ее от многолетней праздности.
— Я тебя спрашиваю, — говорит Кристина.
— Что?
— Я спрашиваю, как тебе поправился тот вечер у нас?
— Не знаю, такой же, как и все вечера в вашем доме. Все одинаковые.
— Нет, не все. Бывают блестящие, а бывают скучные, иногда могут быть изысканные или унылые, разные бывают.
— Все они одинаковые. Просто почти всегда приятно отвлечься и ни о чем не думать, — сказал Даскаль.
— Аугустину было нехорошо.
— Он неврастеник.
— Обожаю неврастеников, они прелесть.
— Это болезнь нашего времени.
— Так элегантно иметь расстроенные нервы. Все нормальное скучно. Знаешь Бласкесов? Они нормальные и ужасно скучные. Муж у нее под каблуком.
Даскаль допил свой мартини и заказал официанту еще два. Бар «Президент» совсем опустел.
— Ничего странного, на Кубе всегда верховодит женщина, — сказала Кристина.
— Великий американский матриархат.
— Можно подумать, что инициатива у мужчины: поглядеть, как он раздевает взглядом женщин, ни одной не пропустит, но стоит женщине согласиться, как он бросается домой, под крылышко к законной жене.
— Если бы это была ты, я бы за них не поручился.
— Да и женщина тоже: держится вызывающе, носит облегающие платья, а случай представится, и она согласна лишь поиграть; когда же оказывается, что надо идти до конца, она бежит прочь, как от дьявола.
Десять минут пятого. Хозяин бара предупредителен: из спрятанной где-то радиолы несется приторно-слащавый блюз.
— Я бы на твоем месте не говорил так уверенно, — настаивает Даскаль.
— А я уверена. Мы, кубинцы, мастера на разговоры, а что касается дела — нам еще учиться и учиться.
— Это что — вызов или просто такая теория?
Кристина засмеялась: верно, так она смеется на воскресном чае в Кантри-клубе.
— Теория. Но абсолютно точная. Женщина не просто украшение, на Кубе от нее зависит очень многое. У нас в алькальды выбирают мужчину за красоту, а президент приходит к власти за счет голосов избирательниц. И в кубинской семье главенствует женщина.
— Это традиция. С тех пор как Исабель де Бобадилья[32] стала одна править страной…
— Это типично кубинское явление, — сказала она.
— А может, американское: вспомни Малинче, Перричолу[33], или европейское: вспомни Ментенон и Дюбарри.
— Вот всегда ты стараешься разрушить мою теорию.
— Первейший долг умного человека — быть твердым в своих убеждениях или, во всяком случае, стараться быть твердым.
Официант принес мартини. Кристина пригубила.
— Этот слабее, чем тот.
— Точно такой же, сухой.
— Сухой, но не такой, этот слаще.
— По второму разу все кажется слаще.
А солнце ползет все выше, словно всасывая в свое раскаленное добела нутро выжженную мостовую, красноватые и охряные фасады домов на Ведадо.
Они выходят, и густой, горячий воздух бьет в лицо и тяжело наваливается на них; но вот машина трогается, и становится прохладнее.
— Куда мы? — спрашивает Даскаль.
— Не знаю, — говорит Кристина. Усаживается поглубже и, сразу потеряв все свое великолепие и уверенность, превращается в робеющего подростка.
— Дальше тянуть нечего — сегодня.
— Да, знаю. Ты и так долго ждал.
«Шевроле» мчится по улице Линеа, где есть и старые дома колониальных времен, и излишняя пышность девятнадцатого века, и свойственная республике неопределенность переходного периода, и вульгарная роскошь периода Тучных Коров[34], воплощенная в камне: памятники Менокалю и новые жилые здания, означающие подъем благосостояния служащих и одновременно возможность для разбогатевших политиков надежно поместить капитал. Все здесь есть.
Туннель. Сады Мирамара — убежище в полуденную жару; темная зелень, желтеющая зелень и светлая зелень смягчают удушливый солнечный зной.
Доехав до Третьей улицы, они поворачивают направо, а за Нулевой — налево. Показался дом, наполовину скрытый листвой платана, которая касается оранжевой черепицы, выстилающей навес над воротами. Даскаль сбавляет скорость и заворачивает, собираясь поставить машину в гараж.
— Куда мы? — спрашивает Кристина.
— Сюда. В этот дом.
— Я не могу сюда.