Неожиданный визит
ПОЗНАНИЕ СЕБЯ — ПОЗНАНИЕ МИРА
«Мы живем в мужском обществе, где женщинам и по сей день трудно завоевывать свободу, в частности свободу внутреннюю — ту, которая необходима, например, для творчества. Литература вообще создана мужчинами в соответствии с их моделью жизни…» — так считает Криста Вольф, самая, наверное, значительная из ныне живущих писательниц Германской Демократической Республики.
Предлагаемая читателю антология и опровергает, и подтверждает эту общую мысль. Два десятка женских имен представляют на страницах сборника обширный пласт современной литературы ГДР — его можно назвать «женской прозой», — сам этот факт говорит о том, что желанная свобода уже в немалой степени завоевана! С другой стороны, первое же знакомство с писательницами убеждает, что у них свой, особый взгляд на многие проблемы — если не откровенно противоположный, то, во всяком случае, отличный от традиционного «мужского».
Сборник знакомит читателя с рассказами писательниц разных поколений, известных и пришедших в литературу сравнительно недавно. Большинство пишущих женщин в литературе ГДР принадлежит к среднему поколению. В антологии оно представлено прозой Кристы Вольф, Ирмтрауд Моргнер, Кристы Мюллер, Хельги Шюц, Вальдтраут Левин, Хельги Кёнигсдорф, Роземари Цеплин, Хельги Шуберт. От тех, кто моложе, — Беате Моргенштерн, Ангелы Стаховой, Кристины Ламбрехт, Ангелы Краус, Петры Вернер, Регины Рёнер — их отделяет резкая граница: память о годах фашизма. Именно это определило во многом не только личную, но и литературную будущность женщин-писательниц, самый выбор материала и круг размышлений.
Несмотря на разницу талантов, различие художественных манер, участниц сборника объединяет неравнодушие к окружающему, острокритическое видение действительности. Именно поэтому в лучших своих рассказах они выходят за рамки исключительно «женской темы» и произведения их вписываются в самый широкий литературный контекст.
При всем несходстве мнений и оценок, при всех спорах о сути термина «женская литература», сомнения в праве его на существование сейчас, в конце XX века, представляются неким анахронизмом — по той простой причине, что книг, написанных женщинами и разрабатывающих тему женской судьбы, за последние десятилетия появилось необычайно много. Больше, быть может, нежели за все столетия европейской литературы. Другое дело, что явление это (в чем убедится читатель антологии) не только эстетическое, но и социальное.
Первооткрытие принадлежит старшим. Галерею женщин в литературе ГДР открывают героини Анны Зегерс. Уже в первом послевоенном большом произведении — романе «Мертвые остаются молодыми» — главная героиня Мария была наделена не только такими традиционными свойствами, как доброта и скромность, но и силой духа, решительностью, способностью к поступку. Во всех дальнейших опытах изображения новой немецкой женщины, в том числе и в книгах самой Зегерс, вплоть до последних — «И снова встреча» (1977), «Три женщины с Гаити» (1980), — эти качества будут определяющими.
В 1974 году выходят в свет два романа, одновременное появление которых симптоматично. Это «Франциска Линкерханд» Бригиты Райман (род. 1933) и «Жизнь и приключения трубадурши Беатрис, рассказанные ее наперсницей Лаурой» Ирмтрауд Моргнер (род. 1933). Франциска, молодой архитектор в городе новостроек, уже достаточно полно воплощает в себе новый тип: любимый труд для нее, по сути дела, важнее личного счастья. Беатрис де Диа, героиня средневековой легенды, будто бы жившая в Провансе и оставившая потомству несколько чудесных песен, оказывается по воле автора в нашем современном мире, где перед нею — трубадуром-женщиной — открывается невиданно широкое поле деятельности. Два романа, первый из которых в самых реалистических красках описывает будни социалистического строительства, другой — вольно сочетает в себе элементы фантастики, сказки с изображением подлинной современной жизни, родственны по проблематике. Найденное и сказанное в этих книгах было продолжено и развито теми, кто представляет женскую литературу ГДР сегодня, сейчас.
Стремительный процесс эмансипации, буквально заставивший женщину взяться за перо, чтобы занять место рядом с мужчиной также и в этой сфере деятельности, и проблематика их книг, которая фиксирует и художественно осмысляет Именно процесс эмансипации, имеют единые истоки. Они — в исторических судьбах Европы XX века, в катаклизмах, отметивших ее историю, расшатывавших и взрывавших привычный жизненный уклад. Результатом революционных преобразований и общественных сдвигов явилось, в частности, утверждение нового статуса женщины, юридического и фактического равенства с мужчиной.
Быть может, в Германии, где столь трагически крутыми были политические и общественные повороты, это проявилось даже с большей силой, чем в других западноевропейских странах.
В свое время идеологи гитлеровского рейха разработали кодекс поведения для немецкой женщины; женская тема, образ женщины составляли важный элемент пропаганды и воплощались в искусстве, завербованном фашизмом. Фабриковалось клише «вечно женственного» в духе нацизма, под которое подгонялись тысячи девушек с берегов Рейна и Эльбы. «Сила через радость», здоровая красота тела и расовая чистота — такой идеал рисовала геббельсовская пропаганда. Высшим проявлением чувства провозглашалась любовь к фюреру. Вера трансформировалась в фанатичную преданность вождю, а дом превращался в обиталище фюрера, вернее, его голоса, несшегося из радиоприемника, его духа, заставлявшего сердца трепетать от восторга, его портрета на самом видном месте. Извечная трагедия матери солдата возводилась в ранг доблести: упорно насаждая культ материнства, идеологи нацизма призывали растить сыновей для защиты фюрера и завоевания жизненного пространства. Тоталитарный режим, разрушив нравственные, а подчас и социальные устои, в каком-то смысле сделал женщину равной мужчине, но то было равенство фанатиков, слепо верящих фюреру.
Разгром нацизма, освобождение дали толчок длительной и драматичной перестройке сознания, психологическому раскрепощению. Пересматривалось все: от общественного идеала женщины до канона красоты. Одной из главных тем искусства стала судьба «раскрепощенной женщины», творческий или производственный труд, конфликты, перипетии, горести и радости ее нового бытия.
Новый женский идеал формировался в полемике с прошлым. Интеллект (а не слепое чувство), рациональный ум (а не бесконтрольные эмоции), самостоятельность в выборе (а не следование общепризнанному) — вот что стали ценить в женщине. Интеллектуализм, понятый прежде всего как способность к самостоятельной оценке событий, жизненная активность и широкий взгляд, наблюдающий и изучающий мир, — все это свойства женского типа, складывающиеся в новую, сознательно подчеркнутую духовность. Новые героини привлекательны одухотворенной, сугубо индивидуальной, а не среднестатистической красотой в духе третьего рейха. Не случайно тема женской эмансипации на определенном этапе явила собой некоторую параллель теме расчета с прошлым, одной из главных тем в литературе ГДР.
В первые десятилетия существования республики среди авторов, ее разрабатывавших, были писатели-антифашисты старшего поколения, вернувшиеся на родину после эмиграции, — Анна Зегерс, Вилли Бредель, Людвиг Ренн, и те, кто прошел путь от слепоты к прозрению, бывшие солдаты вермахта, пережившие разгром гитлеровской армии, плен: Эрвин Штритматтер, Герман Кант, Франц Фюман, Дитер Нолль и другие. Личный же опыт тех, кто родился на несколько лет позднее, чьи первые жизненные впечатления связаны с бомбежками, эвакуацией, а еще раньше со школой, со всей системой настойчиво внушавшихся представлений, которые затем подвергались жестокой переоценке, их личный опыт не сразу нашел отражение в литературе. Вероятно, для того, чтобы рассказать о жизни подростка в эти страшные годы, об «обыкновенном фашизме», нужна была временная дистанция. И, может быть, не случайно обо всем этом как о трагедии, оставившей в душе неизгладимый след, с такой предельной искренностью и честностью, не щадя себя, рассказала именно писательница-женщина, Криста Вольф (род. 1929 г.), в романе «Образцовое детство» (1976), главой из которого и открывается антология.
«Есть такие темы, о которых точно знаешь, что когда-нибудь будешь о них писать, — сказала Криста Вольф в одном из интервью, — но я знала и то, что писать об этом мне будет очень трудно. Внутренний толчок, импульс для написания этой книги был очень личным, я вовсе не собиралась писать учебник для молодых — вот, смотрите, как это было; я хотела исследовать саму себя, потому что до тех пор, пока не исчезли поколения, хоть сколько-нибудь столкнувшиеся с фашизмом, до тех пор надо писать о нем».
В силу исторических обстоятельств отношения поколений, проблема «отцов и детей» имеет в литературе ГДР особый, двойственный смысл. Осознание тяжкой вины старших перед человечеством ставит для «детей» под сомнение закон о безоговорочном почитании своих отцов, вопреки естественному человеческому чувству любви и благодарности. Потому так понятно острое стремление постичь психологию «отцов», посмотреть на них трезвым, оценивающим взглядом, поговорить с ними «на равных». Характерен в этом смысле рассказ Хельги Шуберт (род. 1940) «Отец», героиня которого каждую дату собственной жизни сверяет с биографией отца, известной ей по рассказам матери и бабушки да немногим сохранившимся фотографиям и письмам.
При всей тоске по безвременно оборвавшейся жизни, ностальгической тяге к человеку, виденному ею лишь в младенчестве, пересказывая теплые и дорогие ей детали, героиня не может не задаваться вопросом: приказали ли ему «очистить лес от партизан» или же он вызвался сам? И не может не пытаться постичь страшное противоречие, заключенное в словах: «Пал за родину в борьбе с большевиками. В их стране». Отзвуки этой темы можно найти у многих из тех, чье детство прошло в послевоенные, мирные годы (например, в рассказах Марии Зайдеман, Хельги Шюц, Хельги Кёнигсдорф и других).
Искренность, критический дух, желание ставить острые, порою неудобные вопросы свойственны писательницам ГДР отнюдь не только в тех случаях, когда они обращаются к теме фашизма. Характерно, что Герман Кант — прозаик, президент Союза писателей ГДР — на вопрос о том, каковы завоевания литературы в республике за последние годы, в одном из интервью ответил:
«Без сомнения, литература женщин, пишущих о женщинах… Они, как группа, отличаются от остальных более резким, более критическим, более энергическим, более нетерпеливым письмом».
Высокий материальный уровень жизни, при всех его преимуществах, дал женщине настоящую (и, возможно, не всегда приводящую к безусловно положительным результатам) независимость от мужчины, но одновременно и освободил от трудной борьбы за существование, увеличил досуг и тем самым дал волю рефлексии. Небольшая, высокоцивилизованная и вершащая смелый социальный эксперимент ГДР стала активной лабораторией нового женского «модус вивенди».
Современная женщина ГДР, взявшись за перо, заявляет о своих проблемах и трудностях с завидной откровенностью и смелостью, не идеализируя и себя самое. За частными судьбами или фактами прослеживаются серьезные социальные явления современности, о них говорится нелицеприятно и прямо, и сами попытки анализа оказываются подчас более серьезными, чем многие из тех, что сделаны на другом материале. Ведь, помимо всего прочего, главные героини этой литературы — женщины трудящиеся. И авторы, их создательницы, — тоже. Отрадно, что среди них находятся и такие, кто не боится писать на сложную (и, что греха таить, легко уводящую к штампам) «производственную тему». Наиболее яркий пример — Ангела Краус (род. 1950). Главная героиня ее повести «Праздник» — восемнадцатилетняя Фелиция Хендешь — никакая не ударница, а самая обычная рабочая, да и трудится она в тяжелых условиях старой, давно нуждающейся в реконструкции фабрики, а не на каком-нибудь известном всей стране комбинате. Женская тема в этой книге трактуется на широком производственном фоне. (Писательница во многом использовала личный опыт — она несколько лет проработала на комбинате по добыче и переработке бурого угля.) Действие повести развертывается в день, когда фабрика справляет семидесятилетний юбилей, а Фелиции исполняется восемнадцать. Отнюдь не «розовое» описание трудовых будней героини, ее непростая судьба — в свои восемнадцать лет она уже мать-одиночка — вот что вмещается сегодня в производственную тематику.
Горькой правдой проникнуты и рассказы ровесницы Ангелы Краус — Регины Рёнер, написанные на «деревенскую тему». В новелле «Каштаны еще зеленые» она поднимает такую больную проблему, как алкоголизм.
Достоверно запечатлевая социальные процессы, творчество женщин-писательниц свидетельствует: поначалу целью было завоевание равноправия в труде, самоутверждения на рабочем месте, самоопределения в общественных функциях. Но вот социальный статус женщины утвержден. И ныне в центре внимания вновь — семья, брак, любовь, воспитание детей. Выросшее женское самосознание предъявляет к мужчине более высокие, порою даже ультимативные требования. Но как все это сказывается на исконном и никем не отмененном предназначении — быть матерью, хранительницей домашнего очага? Женою? Подругой мужа? Возлюбленной?
Женщина нашего времени настойчиво стремится к универсальному соединению и собственно женских качеств, исконно ей присущих, и тех свойств, на которые испокон веков и еще несколько десятилетий назад имели право лишь мужчины. Возможна ли гармония — этот вопрос остается открытым. В реальной жизни попытка «успеть все и повсюду» приносит порою и успехи, но по большей части и нежеланные плоды. Добиваясь одного, человек тем временем теряет другое. В конечном итоге это приводит к неудовлетворенности собой, к признанию неудачности попытки. Это с горечью констатирует и Шарлотта Воргицки, и Бригитте Мартин, и Роземари Цеплин.
В россыпи женских судеб, запечатленных писательницами, порою начинает утомлять единообразие «неустроенности». Нередко ощущается и надрыв, и даже истеричность — по-видимому, «атавизмы» женской психики, традиционно трактуемой как «неустойчивая».
Писательницы не дают своим героиням рекомендаций, не дают их и читательницам. Чаще всего у рассказа, у повести финал остается открытым. Кстати, короткий рассказ или новелла — преобладающий жанр в женской прозе — обычно высвечивают «фрагмент бытия» и тем самым лишь намечают для читателя и истоки проблемы, и конечные выводы и перспективы. В литературе бывают периоды, когда некие пласты материала, темы в силу своей новизны и общезначимости нуждаются прежде всего в зондаже, в той методике, которую социологи называют «включенным экспериментом», то есть непосредственным наблюдением над окружающей действительностью без дистанции и без отстранения от исследуемого материала. В какой-то мере это можно сказать о женской теме у писательниц ГДР.
Такой подход к преображаемой реальности тем более оправдан, что большинство авторов-женщин пришли в литературу, уже имея определенный жизненный опыт, попробовав себя на ином поприще. Так, Хельга Кёнигсдорф — профессор математики, Хельга Шуберт — врач-психотерапевт, Бригитте Мартин — социолог, Мария Зайдеман — историк, Ангела Стахова — инженер-экономист (любопытно, кстати, что ни одна из названных профессий не может фигурировать в женском роде — в немецком так же, как в русском!). Приобретенные знания в прямой или опосредованной форме, несомненно, сказались в их творчестве. Еще очевиднее другое: работа не в одиночестве за письменным столом, а в некоей социальной группе неизбежно приводила к столкновению с порою враждебным в профессиональном и нравственном отношении миром мужчин (такова тема, например, многих рассказов Хельги Кёнигсдорф).
Цитированное выше интервью Герман Кант продолжал так:
«Главная проблема состоит не в том, что мужчина и женщина должны поменяться ролями. Мужчины и женщины могут быть счастливы лишь тогда, когда у них не будет необходимости защищать друг от друга свои привилегии».
Разумеется, даже крайности, даже возникающая порою жестокая, едва ли не агрессивная интонация свидетельствуют вовсе не о том, что «слабый» пол теперь не заинтересован в «сильном», а лишь об остроте этой проблемы.
В рассказе Кристины Вольтер «Я вновь человек семейный» повествуется от первого лица об удачном объединении двух неполных семей. Дети вместе играют, на кухне Роза жарит лук, все вместе накрывают на стол, делят радости и печали, ходят в гости — полная идиллия! Но в конце рассказа выясняется, что человек, от лица которого ведется повествование, — тоже женщина! «Семейная» жизнь двух женщин с двумя детьми основана на полном взаимопонимании и согласии, их дружба действительно напоминает счастливые супружеские пары. Никто не претендует на главенствующее положение, обязанности строго распределены и потому не столь трудны. В сущности, в мужчинах они просто не нуждаются! До той, правда, поры, пока с какой-то вечеринки Роза не уходит вдвоем с Т. — бывшим мужем героини.
Так возникает пусть и чуть ироничный, но все же вполне серьезный феминизм. Столь же строги к противоположному полу героини рассказов Петры Вернер «Испечь себе мужа», Ирмтрауд Моргнер «Брачная аферистка», Шарлотты Воргицки «Отказ от карьеры», да и многие другие.
Обостренное внимание к создавшемуся положению вещей уже само по себе свидетельствует о необходимости каких-то перемен. При достигнутом социальном равенстве глубинные, психологические взаимоотношения мужчины и женщины в сравнении с другими эпохами в истории человечества к концу XX века оказались неопределенными и запутанными. Столь соответствующее запросам времени стремление выявить «модель» (используя термин Кристы Вольф), желание внести ясность в этот вопрос — хотя бы на уровне его постановки — руководит теми, кто воспевает «сегодняшнее женственное».
Сходные процессы происходят и в других немецкоязычных литературах. «Женская тема» явственно прозвучала в творчестве талантливейшей австрийской писательницы Ингеборг Бахман (1926—1973), позднее у ее соотечественницы Барбары Фришмут, в литературе ФРГ — в произведениях Гизелы Эльснер, Габриелы Воман, Ингеборг Древиц и других. В литературе ГДР привилегия писать о женских судьбах принадлежит, как это хорошо известно советскому читателю, не только женщинам. Но настолько же, насколько объективно-сочувственно изображались героини еще совсем недавно у Эрвина Штритматтера, Гюнтера де Бройна, Эберхарда Паница, Юрия Брезана, настолько в последнее время нередка обратная реакция: как же полюбить вас, какими же вы стали? Примером может послужить нашумевшая в ГДР и недавно опубликованная у нас повесть Кристофа Хайна «Чужой друг», где проанализированы «издержки» эмансипации и действует героиня-врач, лишенная женственности в ее традиционном понимании, страдающая от этого и — что еще страшнее — несущая в себе энергию разрушения обыкновенных, сердечных и душевных связей.
Писатели женского пола, однако, тоже не переоценивают своих современниц. У Хельги Шуберт, представленной в антологии тремя новеллами, есть, например, небольшая зарисовка «Мои одинокие подруги». С беспощадной наблюдательностью она изображает жизнь целой прослойки одиноких женщин, у которых, несмотря на разность возраста, профессий и характеров, выработались сходные привычки, склонности и свойства. Скажем, к ним, к этим «одиноким», можно явиться без звонка, да еще кого-нибудь с собой прихватить, но сами они всегда предупредят о визите и никогда никого не приведут. Их дети (если таковые имеются) ложатся спать позже других своих сверстников и всегда сидят со взрослыми. Дети не платят благодарностью за вольное воспитание, потому что похожи на своих отцов. С отцами своих детей подруги, как они утверждают, разошлись по-хорошему. По большей части отцы хотели при них остаться, но подруги не переносят, чтобы в их квартире постоянно находился мужчина. И так далее. Детали, складывающиеся в психологический тип, подмечены точно и цепко.
Главное, что героини не просто вынуждены жить так — они сами этого уже хотят, это их жизненное кредо. В подобном существовании, разумеется, нет ничего дурного, оно может даже показаться привлекательным своей свободой. Но ведь именно этот путь (а героини на нем настаивают!) неестествен, в чем-то ущербен.
С одной из таких «одиноких» читатель познакомится и в новелле Ангелы Стаховой (род. 1948) «Рассказать вам о моей подруге Рези?», включенной в сборник. Она так же, как программный рассказ Шуберт, не лишена горькой иронии. Но это — лишь на поверхности. В глубине, конечно, читается сочувствие и, что характерно, убеждение в безнадежности создавшегося положения вещей. Это — взгляд извне. Но в антологиях и сборниках, подборках в журналах то и дело раздаются голоса самих «одиноких подруг»: повествование по большей части ведется от первого лица или, во всяком случае, косвенно-прямой речью.
Истории несложившихся судеб, в которых повинны уже вовсе не военные потери, рассказы об одинокой старости («Мир глазами дедушки» Макси Вандер, «Рационализаторское предложение» Моники Хельмеке) или в ином, более распространенном варианте — о страхе перед возможным одиночеством содержатся опять-таки не только в творчестве писательниц ГДР. На всех европейских языках пишутся социально-аналитические статьи о нелепой и безотрадной разобщенности людей, живущих на стандартных лестничных клетках в стандартных квартирах. Не столь уж счастливым оказался «мой дом — моя крепость» конца второго тысячелетия!
Дело ведь не только в самом факте наличия или отсутствия мужа, да и не в быте, но — в бытии. Неужели все вопросы решатся, если мать-одиночка или одинокая женщина все-таки выйдет замуж? Или выйдет замуж, не успев стать матерью-одиночкой? Много ли счастливее те, кому с этой точки зрения «повезло»? Женская литература ГДР дает на это разные ответы.
Жизнь сложившаяся, уравновешенная, полная и даже интересная все равно трудна и утомительна. Обязанности захватывают, заполняют каждую минуту существования, не оставляя возможности для размышлений. Таковы ритмы нашего времени — и тем настойчивее потребность остановиться, оглядеться, подумать. Вот, к примеру, рассказ Роземари Цеплин «Недостаточное гостеприимство», скрупулезное и точное описание будней обыкновенной «приличной семьи», где муж-биолог занят научным трудом, и сама жена работает, и дочка у них растет нормально. Всё — приглашение ужинать, вид квартиры, каждодневные приветствия, будничные разговоры — привычно, хорошо и… немило. Вся беда в том, что за внешним благополучием скрывается внутренний разлад: в однообразии естественных и по отдельности столь простых забот теряется или растрачивается личность.
«Неукомплектованные» и полные семьи находятся в этом смысле в равном положении. Безнадежное ощущение усталости может охватить всякую — замужнюю и незамужнюю, талантливую и обыкновенную, красивую и дурнушку. «Я больше так не могу!» — шепчет, кричит героиня рассказа Марии Зайдеман «Услужливый ворон», по профессии редактор, пока ветерок на балконе шевелит листки лежащей перед нею рукописи, а в комнате вместо послеобеденного сна шумят ее сыновья Рохус и Расмус.
Женская литература ГДР предлагает своим героиням разные способы выдержать, «смочь так». Иногда план реальности в прозе смещается, в нее входит элемент гротеска или фантазии. Уже в романе Моргнер «Трубадурша Беатрис» фигурировала женщина-физик, изобретающая специальный канат, с помощью которого можно передвигаться по воздуху из магазина на работу, с работы в детский сад и так далее. В рассказе Зайдеман появляется «услужливый ворон», который берет на себя воспитание Рохуса и Расмуса. Он готовит горячие блюда и стирает, играет с детьми и поет им колыбельные песни, а мама делает поразительные профессиональные успехи. Правда, через некоторое время она слышит странные хриплые нотки в детских голосах, а в конце концов Рохус и Расмус, каркнув на прощанье, улетают в небо вместе со своим воспитателем.
Героиня рассказа Шарлотты Воргицки «Отказ от карьеры», поражая окружающих и обгоняя по всем статьям своего мужа, успевает все: она и директор школы, и депутат, и в доме у нее уют и чистота, и четверо (четверо!) ее детей воспитаны по всем правилам. Но секрет, выясняется, вот в чем: однажды к ней явился Ангел и наделил ее чудесным даром никогда не спать и никогда не уставать. Когда чары разрушаются (героиня не сдержала данное Ангелу слово), она тут же засыпает прямо на школьной конференции.
У Моники Хельмеке в рассказе «Беги прочь! — Вернись!» усталую Элизабет, которая мечтала о занятиях музыкой, фея научила «раздваиваться» на домашнюю хозяйку и творческую личность, композитора. Но однажды, когда опера была почти закончена, Элизабет едва сумела «соединиться» и с тех пор навсегда посвятила себя стирке и уборке, тоже разрушив колдовство.
Таким образом, даже вмешательство волшебных сил приносит лишь недолгое облегчение, да ведь и участвуют они только в сюжете художественного произведения, а не в жизни современной женщины. Этот прием чаще всего бывает необходим, чтобы «разрядить» однообразие будней, взять ракурс для остранения действительности, «вырвать вещь из привычного ряда ассоциаций», по Шкловскому.
Есть в этом, однако, след иной попытки — дать современному изображению временное измерение, обнаружить подспудные историко-художественные параллели. Уже в «Трубадурше Беатрис» сливаются воедино миф и история, легенда и современность: Ирмтрауд Моргнер хотела изобразить действительность не только в реальных ее пропорциях, но как бы глубже, полнее обычного. Бывшее и сиюминутное оказываются равно значительными для человека, ибо по самой своей природе он несет в себе опыт всех предшествующих поколений. Найденное в этом романе получило свое развитие в следующей книге Моргнер — «Аманда» (1983).
Этот прием подхвачен и другими женщинами-писательницами ГДР: тема сегодняшнего дня проступает как бы на стыке времен. В романе Лии Пирскавец «Тихое ущелье» (1985) наша современница, по должности бургомистр, оказывается в том же самом, подведомственном ей, городе, но сто лет назад. Героиня повести Кристы Вольф «Кассандра» (1983), троянская жрица, — «первая… женщина, дерзнувшая вмешаться в общественную жизнь», как писала в предисловии к русской публикации Т. Мотылева.
Да ведь и сама немецкая литературная история полна славных женских имен. Литературовед не обойдет вниманием женское начало в прозе Рикарды Хух и в поэзии Эльзы Ласкер-Шюлер — именно они были первыми немецкими писательницами XX столетия. Довольно вспомнить и Беттину фон Арним, проделавшую путь от бесед изящного философского кружка йенских романтиков до создания обличительной брошюры «Эта книга принадлежит королю» и участия в революционных событиях 1848 года. Или Рахель Фарнхаген фон Энзе, чей дом на рубеже XVIII—XIX веков был центром литературно-художественного Берлина, а книга писем и поныне является неоценимым источником культурной информации и свидетельствует, что и в ту изобиловавшую талантами эпоху жили женщины самостоятельные, разносторонне мыслящие и творческие. Об одной из таковых — поэтессе Каролине фон Гюндероде — написала (во многом отдавая дань общему увлечению романтизмом) Криста Вольф в повести «Нет места. Нигде» (1979).
Возврат к столь знаменательным для немецкой культуры страницам «романтической школы» тоже далеко не случаен. Разумеется, «эмансипация» собеседниц и корреспонденток, высоко ценимых лучшими умами Германии, не зашла так далеко, как у их французской современницы Авроры Дюдеван, оставшейся в истории и литературе под мужским именем Жорж Санд. Но и последняя, столь горячо настаивая на равенстве в правах, не сомневалась в том, что «сердце и ум бывают мужского или женского рода».
Женская литература новых времен дает материал и для того, чтобы трактовать тему и судьбу «слабого пола» более широко. Вопрос о месте человека в семье, далее — в обществе, становится вопросом о его месте в мире, о его высоком предназначении. Залог необходимой внутренней независимости определяется как способность понимать друг друга «умом и сердцем», которая воспитывается в человеке с детства. Именно поэтому одна из принципиальных проблем в женской литературе — отношения с младшими поколениями, складывающиеся далеко не просто.
Мир взрослых, их попытки извлечь из собственного опыта полезный урок детям по большей части оказываются и тщетными, и жестокими. Сформированный ими образ жизни не всегда приспособлен для тех, кто еще мал. Подспудно, скрыто назревают подлинные драмы, грозящие травмой психики, — так происходит, например, с девочкой, которой начинает мерещиться нечистая сила только оттого, что мать, увлекшись новой любовью, забывает на время о ее воспитании («Зов кукушки» Вальдтраут Левин).
В рассказе Кристы Мюллер «Кандида» героиня — семилетняя девочка — не знает, что такое нормальный дом, семья. Ее мать (от лица которой и ведется повествование) — «жертва» своей профессии, она, помощник режиссера, разрывается между ребенком и работой. Маленькая Кандида в неполные семь лет сменила столько домов ребенка, интернатов, что ожесточилась, сердце ее полно недетской горечи. Случайная встреча с отцом, который живет на Западе (ставшая в литературе ГДР традиционной тема «расколотого» неба раскрывается через судьбу ребенка), едва не погубила Кандиду — она бросилась в воды Шпрее, чтобы плыть к отцу, и, если бы не появившийся спаситель в лице пограничника, оказалась бы жертвой взрослого мира и законов его существования.
Итак, ребенок не может, не должен быть один. Но ведь и предоставление самостоятельности более старшим, подросткам, проблематично по своим последствиям. В рассказе Хельги Кёнигсдорф «Неожиданный визит» к героине в гости является некая Бритт — типичная независимая акселератка, во всем поступающая наперекор родителям (которые, впрочем, разведены). Две женщины, старшая и младшая, ведут разговор на равных. Обе достаточно одиноки, обе находятся в некотором разладе и с собою, и с миром — и потому говорят на общем языке. В последней фразе этого рассказа выясняется, что они — мать и дочь. Глядя на Бритт, мать понимает, что та — полная противоположность ей самой в том же возрасте. Более того, именно сейчас она ближе к этой свободной, почти самостоятельной, ищущей натуре, нежели была бы пятнадцать лет тому назад. Но как раз поэтому она с тревогой смотрит в будущее дочери: «Боюсь, что, отправившись на поиски, поймет: они никогда не кончатся».
Об этих и многих других сложнейших проблемах женского бытия написано немало и нашими соотечественниками, что еще раз доказывает их общность и даже необходимость их анализа. Многие высказывания — публицистические и художественные — впрямую соотносятся с тем кругом вопросов, что ставят перед собою и обществом писательницы Германской Демократической Республики.
Не случайно, например, в ГДР с таким интересом были встречены и отмечены критикой книги Светланы Алексиевич «У войны — не женское лицо» и «Последние свидетели. Книга недетских рассказов», героини которых — женщины: бывшие партизанки, подпольщицы, фронтовички и те, чье детство прошло в годы войны. Характерно и то, что размышления советской писательницы о роли женщины в современном обществе во многом совпадают с тем, что пишут ее коллеги в ГДР.
«Эмансипация внесла изменения в психологию женщины, получилось, что химическая реакция в пробирке для нее важнее, чем «реакция», происходящая в ее собственном доме, — говорит С. Алексиевич. — Думаю, что мы все-таки очень грубо восприняли идею эмансипации. Стало уже расхожим присловье, что баба в войну была и за мужика, и за коня. Так вот мне кажется, что иногда нам хочется и сейчас видеть женщину и бабой, и мужиком, и конем одновременно. За все это мы расплачиваемся в детях, а, кстати, нам так же нужно общение с ними, как им с нами…»
Примечательно и то, что сами методы и приемы исследования женских судеб — исследования судеб нашего века — часто оказываются сходными в нашей прозе и в прозе ГДР. Так, известный сборник Макси Вандер «Доброе утро, красавица» (1977), как и упомянутые книги Алексиевич, составлен на основе монологов — подлинных магнитофонных записей, исповедей, непосредственных и достоверных рассказов о себе, которые ведут наши современницы. Можно сравнить творческую манеру Хельги Кёнигсдорф, Марии Зайдеман с рассказами Татьяны Толстой — и возникнут несомненные и значимые параллели.
«Мне кажется, что женщины в искусстве — писательницы, художницы, режиссеры — это все-таки надежда, — говорит Криста Вольф. — Во-первых, может быть, именно им удастся выразить нечто совсем новое, неизвестное: ведь то, что половина человечества была попросту нема, — абсурдно! Во-вторых, новые формы могут создать и иные способы общения друг с другом — не те, что приняты у нас, до сих пор затянутых в корсеты. Я сама хотела бы участвовать в этом процессе. И не просто наравне с мужчиной — а как женщина».
Осознав смысл собственного бытия в творчестве, женщины-писательницы Германской Демократической Республики рассматривают свою литературную деятельность как нравственную и общественную программу. Таковая — считают многие из них — необходима и им самим, и их читательницам, то есть их героиням.
ОБРАЗЦОВОЕ ДЕТСТВО
Кто бы не отдал все на свете за счастливое детство? Кто надумает сводить счеты с детством, пусть не воображает, что это будет легко и просто. Сколько бы ни искал, он не найдет ведомства, чтоб выполнило его заветное желание — одобрило затею, на фоне которой пассажирское сообщение через государственные границы — к примеру, конечно, — выглядит безобидным пустяком. Чувство вины, спутник противоестественных поступков, ему обеспечено: ведь естественно для ребенка иное — на всю жизнь сохранить в памяти благодарность родителям за счастливое детство и не выискивать в нем изъянов… Сохранить в памяти… В памяти? Язык по всем правилам услужливо подсказывает однокоренной ряд: «мнить», «помнить», «вспоминать», «памятовать». Вот и получается, что пытливое вспоминание и чувство, неизбежно его сопровождающее, но, заметьте, обделенное пока названием, можно в крайнем случае посчитать «изъявлением благодарственных помыслов». Да только инстанции, которая официально подтвердит, что крайний случай действительно имеет место, опять-таки не существует.
О том, как повела себя Неллина мать в январе 1945 года, когда начался «драп» и она в последнюю минуту бросила не дом, но своих детей, ты наверняка размышляла, и весьма часто. И тут возникает вопрос, действительно ли в подобных экстремальных ситуациях неизбежно и недвусмысленно — через поступки человека — выясняется, чем он больше всего дорожит. А вдруг этот человек не располагал той исчерпывающе полной информацией, которая позволила бы ему точно согласовать свое решение с обстоятельствами? Если б Шарлотта Йордан до отъезда грузовика, на котором покинули город не только ее дети, но и все остальные родичи, твердо знала, что враг уже в нескольких километрах от города и гарнизон спешным порядком отступает в западном направлении, — да она бы первая постаралась самолично переправить своих ребятишек в безопасное место, разве не так? Далее, если б она, Шарлотта, хоть на миг допустила, что никогда больше не войдет в свой дом, никогда в жизни не увидит тамошней утвари, — да разве б она тогда не захватила с собой толстый, в коричневом переплете семейный альбом вместо всякого-разного хлама, который все равно мало-помалу выкинули, распродали, растеряли, так что в одно прекрасное летнее утро весь Неллин гардероб состоял из единственной пижамы да пальтеца и ни то ни другое она с себя, конечно же, не снимала? В четыре часа дня на окраине (в стороне городской больницы) грянули первые выстрелы — к этому времени портрет фюрера из хозяйского кабинета был благополучно сожжен в печи котельной центрального отопления (меня это порадовало, скажу я вам), к этому времени уже было решено, что она, Шарлотта, уложит в хозяйственную сумку пару солидных бутербродов, термос горячего кофе, несколько пачек сигарет (для подкупа) и толстый бумажник с документами, запрет дом и уйдет прочь. Коричневый альбом либо сгинул, когда бывшие соседи мародерствовали — а как же, и это было! — в брошенных домах и квартирах (а первым делом, понятно, в продуктовой лавке), либо его сожгли позднейшие обитатели дома, поляки. И неудивительно — воспоминания предшественников определенно их тяготили.
Только ведь фотографии, которые часто и подолгу рассматривали, горят плохо. Нетленными оттисками запечатлелись они в памяти, и совершенно неважно, можно ли предъявить их как документ, как вещественное доказательство. Та фотография, самая твоя любимая, возникает у тебя перед глазами по первому требованию, причем во всех подробностях (чуть склоненная белая березка на краю темного молодого сосняка, образующего фон снимка): в центре композиции трехгодовалая Нелли, совсем голенькая; стриженная в рамочку головка и тельце обвиты дубовыми гирляндами, в руке — букетик дубовых листьев, которым она машет фотографу. Чем меньше, тем счастливей — может, в этом все-таки есть доля правды. А может, знакомая каждому щедрая изобильность детства происходит оттого, что мы постоянно, не скупясь, обогащаем эти годы, снова и снова возвращаясь к ним в мыслях?
Семейная жизнь.
Эта маленькая фотография — вероятно, ее сделал дядя Вальтер Менцель, когда они всей семьей ездили на озеро Бестиензе, в Альтензорге, ведь у Йорданов фотоаппарата не было — приводит в движение систему второстепенных персонажей, а ее законы для тебя ближе и понятней, чем небесная механика, которая кажется тебе едва ли не случайной и бестолковой. Поэтому ты с трудом сдерживаешь нетерпение, когда Х. по рассеянности то и дело переспрашивает: Это еще кто такой? А это? Например, во время той поездки по бывшему Л. в середине июля семьдесят первого года ты решила, что полезно будет показать Х. и Ленке квартиры всех твоих родичей, живших когда-то в этом городе. Ни много ни мало девятнадцать душ — если брать только первую и вторую степени родства, — Ленка и Х. даже по именам не всех знали. Кончилась эта затея полным крахом — усталостью, досадой, скукой. Семейные джунгли, сказала Ленка.
(Она вовсе и не стремилась запомнить родственные связи. И в конце концов пришлось тебе нацарапать для нее в блокноте что-то вроде генеалогического древа; это случилось вчера, то есть в декабре семьдесят второго года. Набегавшись по магазинам — вихрь рождественских приготовлений и на сей раз увлек-таки вас обеих, — вы сидели в кафе возле Науэнер-Тор, где в эту пору полным-полно студентов из педагогического, которым Ленка тотчас принялась подражать. Она потребовала себе вермуту, как и студент за вашим столиком, и постаралась осушить рюмку с таким же, как у него, мрачным выражением на лице. Познакомься Ленка по-настоящему с двоюродными бабками и дедами, которые живут на Западе, — и генеалогическое древо стало бы в ее глазах куда менее глупым, сказала ты — ведь надо же как-то сориентировать ее на будущее. Начинай прямо со стариков, уговаривала ты, ну давай: Менцели — «усатиковские» Августа и Герман, и Йорданы — Мария и Готлиб, хайнерсдорфские дедуля и бабуля. Их старшие дети, соответственно Шарлотта и Бруно, поженились и стали супругами Йордан, твоими, Ленка, дедом и бабкой. И, как водится, братья-сестры и их дети: Лисбет и Вальтер Менцель, Ольга и Трудхен Йордан. Хватит, сказала Ленка. Еще совсем недавно все взрослые казались ей стариками, а уж те, кому за пятьдесят, вообще дряхлыми развалинами. Самой-то ей шестнадцать.)
Кого интересуют эти люди? Процесс присвоения имен, с одной стороны, предвосхищает их значительность, с другой же — и придает им значительности. Быть анонимом, без имени, — кошмар. А какую власть ты забираешь над ними, превращая их законные имена в имена реальные, конкретные. Теперь они наверняка сблизятся больше, чем при жизни. Получат право на собственную жизнь. Дядя Вальтер Менцель, младший брат Шарлотты Йордан, который все наводит объектив фотоаппарата на свою племянницу Нелли. Рядом, верно, стояла тетя Люция, счастливая Вальтерова невеста, — это у нас тридцать второй год, наконец-то состоялась их помолвка, хотя отец Люции, домовладелец и рантье, упорно не желал отдать свою дочку за простого слесаря. Тогда я перееду к Вальтеру, и все! — якобы сказала она, и это ее заявление опять-таки вызвало у Менцелей смешанные чувства. С одной стороны, это свидетельство ее горячей любви к Вальтеру, но, с другой стороны, подобные речи говорят об известном легкомыслии, да и вообще Люция, бесспорно, девушка неплохая, хорошенькая, опрятная, шустрая, только вот кое в чем слишком уж вольная. Конечно, пусть ее радуется, что заполучила Вальтера, но зачем же она при всем честном народе еще и трется своей прелестной кудрявой головкой о его спортивную рубашку… Ну а сейчас Люция стоит и машет Нелли белым носовым платочком: Посмотри сюда, Нелличка! Сюда, в черный ящичек, сейчас птичка вылетит!
Только подумать, что всем им было под тридцать или едва за тридцать! И что было время, когда вся жизнь у них была впереди. Взять хотя бы тетю Лисбет, младшую сестру Неллиной матери, в те годы молоденькую резвушку; это она быстро натянула на Нелли сшитое «усатиковской» бабушкой бумазейное платьице — не дай бог, ребенок простудится! — а потом они с мужем, Альфонсом Радде (от природы ершистые светлые волосы, зеленовато-голубые, словно льдинки, глаза, только взгляд в ту пору, пожалуй, еще не заледенел), подхватили малышку за руки и — одна нога здесь, другая там — махнули в садовую кофейню Крюгера. Там Нелли еще разок фотографируют — как она впервые в жизни отпивает из большущего стакана глоток светлого пива с малиновым соком. (Нынче такие стаканы — антикварная ценность, продаются по тридцать шесть марок за штуку.) Над краем стакана лучится Неллин знаменитый озорной взгляд. Ох и глаза у паршивки!
Тишь да гладь да божья благодать.
Альфонса Радде в семейном кругу недолюбливают, что правда, то правда. Жениться-то он, конечно, женился — на тете Лисбет, которая надела сегодня белое платье с рюшками у ворота, и оно очень ей к лицу. Другой бы на его месте души в ней не чаял. Но в действительности он женат на фирме «Отто Бонзак и К°. Зерно. Корма» и ходит перед молодым Бонзаком на задних лапках. Альфонс Радде, с черными точками въевшейся пыли на загривке. Альфонс Радде, с его ужасным носом. Впрочем, как говорится, красота — прах, воровство — ремесло. А нашей Лисбет загорелось выйти именно за него, так же как сейчас ей загорелось иметь ребенка — вполне понятное желание после четырех лет бесплодного (сплошь выкидыши) брака. При том что ее сестра Шарлотта через два месяца ждет второго малыша. (К сожалению, фотографий беременной матери нет. Дядя Вальтер Менцель, прежде чем щелкнуть сестру, усадил ее за кофейный столик.) Вот тетя Лисбет и цацкается с племянницей: Светлые волосики на руках, Нелли, сулят богатого мужа, правда-правда! На что ее муженек Альфонс Радде замечает: Да не мешай ты мышиное дерьмо с перцем! Всегда напрямик, без обиняков, дядя Альфонс. Кто доживет, тот еще услышит, что думает о нем Шарлотта Йордан, пока только думает, — но случится это уже не на территории так называемой Новой марки, не в бранденбургском сосняке на Бестиензе, а в Мекленбурге, в сенях крестьянского дома, чего они покуда даже не предполагают. Он, Альфонс, тоже за словом в карман не полезет, врежет свояченице без обиняков и прикрас, обзовет тещу «чертовой полячихой» и даст своей шестнадцатилетней племяннице Нелли повод пригрозить, что она не позволит бранить бабушку.
И так далее. Вот что значит быть в курсе дела. Какой-нибудь зануда мигом все испортит, ему же известно, что будет дальше и чем все кончится: считая с того радостно-оживленного летнего вечера тридцать второго года, «усатиковский» дед проживет еще тринадцать лет, а «усатиковская» бабуля — двадцать. А вот их серого длинношерстного терьера Усатика, с которым маленькая Нелли, по рассказам, «буквально одну кость под столом глодала», уже в тридцать восьмом году, слепого и дряхлого, Герман Менцель снесет в коробке из-под маргарина «Санелла» в институт, а обратно вернется с мертвой, отравленной собакой, после чего «усатиковская» бабуля целых три дня не сможет ни есть, ни пить, ни спать.
(Зачем продолжать этот перечень мертвецов? Зачем прямо тут говорить о том, что Неллина мать Шарлотта Йордан и ее брат Вальтер Менцель лет за двенадцать — четырнадцать до Шарлоттиной кончины так навсегда и расстанутся, ведь Вальтера в советскую зону было арканом не затащить, а Шарлотта, хоть и пробыла восемь лет на пенсии и, казалось бы, вполне созрела для поездки на Запад, считала ниже своего достоинства ехать к брату на поклон.) Из четверых дядей, которые находятся в нашем распоряжении и в свой черед выступят на этих страницах, дядя Вальтер — Неллин любимец. Остальные даже в сравнение с ним не идут. Он играет с нею в «едет Нелличка по гладенькой дорожке» и сажает ее на закорки, когда вся компания наконец-то возвращается к перекрестку лесных дорог, на котором он оставил свою машину.
Фотографии, отпечатанные на плотной зернистой бумаге, — ты предпочитаешь их не трогать. Рука — пусть она отсохнет, пусть не упокоится в могиле, коль поднимется на отца с матерью. И сразу же тебе во всех подробностях снится операция, в ходе которой искусно ампутируют твою правую руку — а ведь это ею ты пишешь, — ампутируют под местным наркозом, прямо у тебя на глазах. Свершается неизбежное, и ты не бунтуешь, но ничего приятного здесь нет — вот о чем ты думаешь, просыпаясь. В полумраке поднимаешь руку, вертишь ею так и этак, разглядываешь, будто впервые. На вид вполне пригодный рабочий инструмент, а впрочем, кто ее знает.
А что, собственно, это значит — «полячиха»? — допытывается Ленка. Ей неизвестно ни слово «полячиха», ни выражение «польская шарашка». И стоит ли ей это знать? Брат Лутц на миг оборачивается, внимательно смотрит на племянницу и коротко объясняет, глядя уже вперед, в ветровое стекло. Повторяет слова «раньше» и «тогда». Ты ловишь себя на мысли: в наше время, — пугаешься, решаешь попозже доискаться причин этой промашки. Ленка надула губы. Молчит — в знак того, что можно закругляться, что она все поняла и хватит ее поучать. (Покажется ли ей ваше поведение когда-нибудь столь же странным, как вам — поступки предыдущего поколения?)
Германа Менцеля, «усатиковского» деда, ей знавать не привелось. Ты описываешь прутики, на которых он острым сапожным ножом вырезал для Нелли замечательно красивые узоры, большей частью это были змейки, и чем ближе к острию, тем плотнее обвивалась такая змейка вокруг палочки. Ему вообще везло на змей, задним числом подумалось тебе. Ведь и одна из двух историй, которые он любил рассказывать, повествовала о змее и, пожалуй, поразила Неллину душу еще сильней, чем даже сказки братьев Гримм, тоже весьма страшноватые.
Рассказы «усатиковского» деда имели несчастье слыть правдивыми. Нелли было просто невмоготу воображать себе ужас парнишки-дровосека, который тихо-мирно — после тяжких трудов — сидит на обсыпанном листвой бревнышке, жует сухой хлеб, запивая его родниковой водицей (более изысканные яства нашему дровосеку не по карману), и вдруг чувствует, как бревнышко под ним начинает извиваться, ведь сидел-то он на змее, толстой как бревно, со страшным ядовитым зубом, — коварная тварь жаждет парнишкиной крови, поэтому он ищет спасения в бегстве, и правильно делает. Но самое жуткое было то, что парень так до конца дней своих и не сумел оправиться от кошмара, с той минуты он несколько повредился в уме и по лицу его временами пробегала судорога, а он не мог с нею совладать. Нелли тряслась от ужаса перед гримасой, которой «усатиковский» дед изображал непроизвольную судорогу дровосековой физиономии, и тем не менее неустанно заставляла его вновь и вновь ее повторять. Итак, не от кого-то, а именно от него Нелли впервые узнала, что ужасное может быть усладой, — кто же дерзнет оспаривать значение, какое имел для нее этот дед.
Лишь много позже — точнее, ровно через тринадцать лет после чудесного воскресенья, проведенного в семейном кругу на Бестиензе и, как говорят, завершившегося песней, — много позже дядя Альфонс Радде, который достаточно долго обуздывал в себе злость на то, что женина родня пренебрегает его персоной, выложил Нелли, что «усатиковский» дед — для нее он всю жизнь был пенсионером-железнодорожником, а судьбой его она не очень интересовалась, ибо дети даже не подозревают, что у дедов есть судьба, — так и не продвинулся по службе дальше кондуктора и уволен был до срока, причем за беспробудное пьянство. А выложил дядя Альфонс все это затем, чтобы сбить спесь с Менцелей и первым делом немножко урезонить Шарлотту Йордан, в девичестве Менцель, старшую дочь кондуктора. Другие люди тоже, мол, не лыком шиты.
(И опять Нелли единственная, кто понятия ни о чем не имел. Она что же, думала, что ее дед директор железных дорог? Или хотя бы машинист? Как бы не так! До проводника и то не дорос… Нелли вовсе ничего не думала, и ей вдруг становится обидно за «усатиковского» деда.)
Приехали. Х. — в этой поездке он вынужден полагаться на твои указания — останавливает машину на Фридрихштрассе, прямо у газового завода, где стоит приземистый дом с зелеными ставнями. Это и есть Кессельштрассе, 7 — дом железнодорожников, в котором прошло детство Неллиной матери Шарлотты. Дом — чересчур громко сказано, так и хочется назвать его бараком, двухэтажным бараком. Унылое, безрадостное место — вот, пожалуй, точное определение, но лучше прикусить язык. Здесь, в одной из наверняка убогих квартир, Герман Менцель — спьяну, конечно, — запустил в жену керосиновой лампой, наградив Августу тем шрамиком справа над бровью, происхождение которого ничуть не тревожило Нелли, пока тете Лисбет — кстати говоря, в первые дни «драпа» — однажды ночью не взбрело в голову оправдывать свои истерические припадки не чем-нибудь, но страхами и кошмарами детства; родной отец швыряет в мать лампу — попробуй-ка забудь этакий кошмар, особенно если у тебя чувствительные нервы.
Тогда «усатиковская» бабушка сказала своей любимой дочке Лисбет: Не успеет старая история наконец-то порасти быльем-травой, а какой-нибудь юный осел тут же опять все вытопчет.
Такие вот голоса и разговоры, сплошь и рядом. Словно кто-то открыл шлюз, который до поры до времени их сдерживал. Вечно шум да гам, твердит «усатиковский» дед, вечно шум да гам. (Пожалуй, если вдуматься, он был чужим в собственной семье.) Все говорят наперебой, иные даже поют. Поет, например, дядя Альфонс; когда они всей компанией шагают через лес к дяди Вальтеровой машине — черной угловатой колымаге — и Нелли своим узорным прутиком сшибает головки цветов и колоски, он громогласно распевает: «Звать мою дочурку Полли, ведь случилося то в поле, Анна, Анна, тру-ля-ля, Аннамари».
Вещица явно не для ушей трехлетнего ребенка, который и сам уже знает кой-какие песни и не прочь исполнить вместе с отцом: «Мы, певуны из Финстервальде» или «Шляпа моя, треуголка». Или хотя бы «В далекий край отправимся и сальца принесем». Так что к концу весьма удачной прогулки можно услыхать и голос Бруно Йордана, он что-то долгонько помалкивал, словно ему и сказать нечего. Но это не так. Певец из него, правда, далеко не блестящий: в младенчестве ему надрезали трахею и спасли таким образом от дифтеритного удушья, да вот беда, заодно повредили голосовые связки. Йордан, садись, пение «плохо»; все прочие предметы, кстати говоря, «отлично». Первый ученик в классе. Однако «Детмольд-на-Липпе — город чудесный, а в городе том солдат» получается у него здорово, особенно «бум!» после трогательного «вот выстрел грянул». «И вот сраженье началось, вот выстрел грянул — бум!» Это Бруно Йордану было знакомо. Его тут не проведешь, уж он-то воевал под Верденом. И заработал контузию. На всю жизнь хватило, сыт по горло. С тех пор война для него не что иное, как чудовищная нелепость.
А это — образчик голоса Бруно Йордана. «Упал и не кричит солдат, — знать, смерть к нему пришла, знать, смерть к нему пришла».
Девчушка плачет. Плачет? Это еще почему? Ах вот оно как, солдата жалко. Устала, а от этого она всегда чуть что — и в слезы, тут уж надо загодя соображать, какие песни поешь. Что до Неллиных слез, то в этом вопросе четыре женщины — по старшинству: Августа, Шарлотта, Лисбет и Люция — совершенно единодушны и целиком на стороне девочки. Довольно. Садимся в машину. Шесть человек в почти полностью выкупленную дяди Вальтерову машину. Чудесный денек, в самом деле. Не мешало бы как-нибудь вскоре повторить. Будет что вспомнить в лихие времена. Ну да каркать не стоит. Ведь жаловаться пока не на что. Так вот гуляют по машине голоса, туда-сюда, туда-сюда, становятся мало-помалу тише и наконец вовсе замирают во тьме. Немного дольше держатся запахи — серого отцовского плаща, в который закутана Нелли, и платья «усатиковской» бабушки, на колени которой девочка специально положила голову. Спи, милая, спи.
(Думай и помни, сказала бы она, если желаешь и чувствуешь себя обязанной. С благодарностью, если можешь. Но это не обязательно. Впрочем, ты и сама разберешься. Нелли была у нее любимой внучкой.) Для себя «усатиковская» бабушка никогда ничего не желала. Здесь, на Кессельштрассе, 7, именно она вырастила-выпестовала своих детей, потому что и шитьем подрабатывала, и овощи в садике разводила, и молочную козу держала. Вон по тем обочинам росла трава для козы, и все трое детей под страхом жестоких наказаний обеспечивали на зиму запасы сена. Здесь же она из белоснежной простыни сшила костюм ангела для своей дочки Шарлотты, которая сподобилась петь в церкви девы Марии на рождество «Из горних высей к вам гряду», ведь у нее такой чистый, такой красивый голос.
Шарлотта предпочитает песни, выгодно оттеняющие ее красивое сопрано, — «Прелестная садовница, зачем ты слезы льешь» или «Три парня по Рейну держали свой путь». Как и прочих менцелевских отпрысков, Августа, когда пришло время, определила ее в среднюю школу — плата за обучение десять марок в месяц. Где «усатиковская» бабуля их добывала, скрыто мраком неизвестности. Правда, Шарлотту, при ее-то успехах, освобождали от платы, но каждый год приходилось зарабатывать это освобождение заново. Веди сама себя хорошо, Лотточка, знаешь ведь, об чем речь. Сумеешь взять себя в кулак.
Что да, то да, говорит Шарлотта Йордан не без горечи. Уж чему-чему, а этому я научилась. И сейчас, хотя, по ее словам, именно учительница французского терпеть ее не могла, умеет сказать по-французски: луна — la lune, солнце — le soleil. И способна поправить мужа, который в плену выучился говорить по-французски «хлеб»; он ведь произносит «пэн», без носового. Тоже мне, образованная! — ворчит Бруно Йордан.
(Если бы ты могла спросить Шарлотту, она бы, верно, ответила: делай то, чего нельзя оставить. Тебе бы хотелось услышать несколько иное. Лучше бы так: делай, если нельзя этого оставить. Но по каким признакам точно узнаешь, чего оставить нельзя?
Может, по растущей тревоге? По ночным болям в желудке, что со своей стороны вызывают весьма причудливые сновидения? Дом архитектора Бюлова, который в Л. долгие годы жил по соседству с Йорданами, объят пламенем. Ты мчишься туда с полными ведрами воды. В окно тебе видно, что соседка, скорчившись от боли, лежит в комнате, ты догадываешься: рак желудка. Она уже в дыму, а пошевелиться не может. Сестра милосердия, с суровым, злым лицом под крыльями чепца, подходит к окну и объявляет: Здесь тушить нечего. Не горит.)
По утрам ты пьешь хитрую смесь из горячего молока, какао, растворимого кофе, сахара и рома. И потчуешь себя сведениями, которые уже забудутся, когда эта страница выйдет из печати. В разрушенной землетрясением столице Никарагуа, по самым скромным подсчетам, погибло пять тысяч человек, уцелевшим грозят эпидемии. Взрывная сила бомб, сброшенных с начала войны на Ханой и Хайфон, вдвое превышает ту, какой обладала хиросимская атомная бомба. А у нас, говорит Ленка, никогда не бывало на рождество такой красивой елки. Нашу пихту сломало ненастье, тринадцатого ноября.
И неотвязное чувство, словно вместо лица истомленная маска.
Дни с названиями — случались и такие. Названия, долгое время исключительно ямбические по форме, та-та́м, та-та́м, позднее исподволь отошедшие от этого канона. «Воспоминанье», например, и его противоположность — «забвенье». И наконец, то, без чего нет ни «воспоминанья», ни «забвенья», — «память».
Память есть функция мозга, «которая обеспечивает восприятие, хранение, обработку и рациональное воспроизведение ушедших в прошлое впечатлений и переживаний» (Новый Майеровский лексикон, 1962 г.). Обеспечивает. Выразительно сказано. Пафос непреложности. Загадка «рационального»… Ослабление памяти — утрата воспоминаний (легкие формы нередко возникают как следствие неврастении). Качество памяти, обусловленное множеством различных факторов, в значительной степени зависит от индивидуального развития коры головного мозга.