И вот я, наивный дурачок, — кандидат наук, а они, хитрецы, всё какого-то особо благоприятного момента ждут, шепчутся, совещаются — и многие из них так до конца жизни прошепчутся и не сделают ничего.
После защиты предложили мне два места для работы: Сибирь и Казань.
Я подумал и выбрал Казань: всё-таки Волга, недалеко от родных мест. И скоро собрался, с друзьями сабантуйчик устроил небольшой, сел в поезд и уехал в Казань. Волновался я: как сложится всё на новом месте, где я ещё и не бывал никогда?
Не только, сам понимаешь, будущая работа меня волновала, но и вообще жизнь: будут ли у меня там новые друзья и красивые ли девушки там живут? Мне уже двадцать шесть лет было тогда, пора уже влюбляться и жениться, так что о девушках я тогда чуть ли не в первую очередь думал, — это я тебе сейчас честно могу сказать.
ОДИН В ПОЛЕ
И вот вышел я на вокзале в Казани. Город — большой, красивый. Столица Татарской Автономной Республики. Поэтому непривычно показалось — после Ленинграда — много очень татар по улицам ходят и быстро и неразборчивое что-то говорят. Вышел на Волгу — давно уже я не видел её. Здесь она шире показалась, чем у Саратова, и вода какая-то непривычно красноватая, видимо, из-за местных почв. В общем, как-то не почувствовал я, честно говоря, что это знакомая и родная моя река. Белый зубчатый кремль на берегу стоит, на горе. И тоже он мне каким-то неправильным показался, особенно после московского Кремля: я по дороге в Казань в Москве побродил. После стройных московских башен эта башня показалась мне какой-то приземистой и кургузой.
Теперь-то я понимаю, что это не город мне не нравился — просто настроение тревожное было у меня: всё-таки на новое место приехал и абсолютно никому я, на расстоянии тысячи, наверное, километров, не знаком и, как казалось мне тогда, абсолютно не нужен.
Ну, походил я по городу с тяжеленным чемоданом — ещё больше расстроился, устал. Сел наконец в автобус и поехал на Казанскую опытную станцию, куда был распределён.
Пришёл к начальнику станции, Косушкину, и так он холодно принял меня, — мол, приезжают какие-то бездельники, без году неделя, — что окончательно я расстроился.
Но потом взял себя в руки. Чему человек должен учиться в течение долгой своей жизни — это умению владеть собой. Все несчастия абсолютно происходят с людьми тогда, когда они собой владеть перестают, начинают делать поступки, которые в нормальном виде никогда бы не совершили. И вот нанесли тебе удар, а ты сразу в отчаяние не впадай — в сторону отойди, успокойся, вспомни какую-нибудь прошлую свою неприятность, которую ты успешно уже преодолел, и сам не заметишь, как успокоишься и здорово этим противника своего поразишь.
Косушкин сразу же резко мне заявил: «Вы будете у меня заниматься селекцией проса!» Я говорю: «Но я защищал диссертацию по селекции пшениц!» Косушкин словно не слышит: «Вы будете заниматься селекцией проса! Надеюсь, вы понимаете насущную необходимость расширения посевов проса и улучшения его сортов?» — «Хорошо, — вежливо ему говорю, — через несколько дней представлю вам свои соображения».
Тут он явно уже с интересом на меня посмотрел. Видно, он на длительную ругань настроился (ругань, как я потом понял, родной его стихией была). И тут вдруг отвечает ему человек вежливо и толково. Понял Косушкин: с этим надо поосторожнее обращаться!
Удивительный был тип! Рассказывали про него: однажды собрала ему жена утром завтрак — щей разогрела, горячих котлет на сковороде принесла. Косушкин сидит неподвижно, с каменным лицом. Жена: «Коленька, что с тобой?» Косушкин молчит. Жена заметалась по комнате, не знает, что такое случилось. Косушкин посидел, помолчал, потом встал и ушёл, дверью грохнул. Оказалось, жена не ту ложку положила ему, какую он любил! Вот под командой у него мне теперь предстояло служить.
«А теперь, — вежливо его спрашиваю, — у кого я могу узнать что-нибудь насчёт жилья?» — «К коменданту!» — Косушкин буркнул и в бумаги свои уткнулся.
«Ничего, — думаю. — Посмотрим, кто кого! Работа рассудит!»
К коменданту зашёл — тот, наоборот, весельчак оказался, рубаха-парень, разговорились, он мне про всё вокруг подробно рассказал. Дал мне записку на жильё — пошёл я устраиваться на новом месте. Тоску, которую я в Казани испытал, как рукой сняло уже — задор на её место пришёл и злость. Пошёл я через станцию. Место, надо сказать, мне понравилось. Здесь до революции архиерейская дача была (архиерей — это начальник над местными священниками), и всё вокруг было очень ухожено с тех пор, оборудовано — аллеи, пруды.
И само здание дачи, в котором мне комната была отведена, тоже очень понравилось — никогда ещё в таком старинном и красивом здании не жил. Поднялся по крутой каменной лестнице на второй этаж, вошёл в комнату с низкими сводами, сплошь расписанными узорами. А стены в этом доме приблизительно двухметровой толщины были. Поэтому в стене вроде и не окно было, а длинный коридор к свету шёл, и вроде не подоконник перед окном был, а целая лежанка: потом друзья мои, из Казани приезжая ко мне, свободно вдвоём на подоконнике этом спали. Ну, занял я свободную кровать — в комнате этой ещё три занятых кровати было, — прилёг на своё новое место и спокойно стал размышлять, что я хорошего насчёт проса слыхал.
Ну, просо давно считалось одной из самых полезных культур. Ещё запорожский казак, отправляясь в поход, всегда брал с собою мешочек просяного пшена: из него, как известно, очень питательная пшённая каша выходит — пышная, румяная, и главное, из горсточки просяного пшена всходит целый горшок. То есть, можно сказать, в просе как бы сжато, сконцентрировано огромное количество еды.
И начал я работать над просом. Сначала на этой селекционной станции все поля обошёл, потом выпросил у Косушкина лошадь, стал по всей Татарии ездить, по всем полям, осматривать, где что растёт. Довольно пёстрая картина передо мною открылась — действительно очень яркая и пёстрая. Разные метёлки проса очень разные по цвету зёрна дают — и ярко-красные, и жёлтые, и чёрные, бесконечное количество цветов: бланжевый, оранжевый, бежевый. Недавно одним учёным опубликована большая шкала — цветá зёрен проса. Есть там и пёстрые, и полосатые зёрна: красное на белом фоне, серое на белом. Помню, в глазах у меня зарябило от такой пестроты. Кроме того, ещё и по форме эти зёрна отличаются, как я разглядел: шаровидные, продолговатые. Красиво, конечно, такое разнообразие, но подозрительно. Потому что в одной метёлке проса зёрна строго одинаковые — и по раскраске своей, и по форме, — но между соседними метёлками — абсолютное несходство. То есть, как я понял, полная неразбериха в этом деле царит, не какие-то определённые семена высеиваются, а случайная смесь, которая из года в год смешивается всё сильней.
Решил я для начала строго разделить семена по цвету и форме. Брал каждое отдельное растение, отдельно молотил и получал мешочки со строго одинаковыми семенами. На мешочке писал, откуда эти семена, сколько весит урожай с одного растения. На следующий год высеял эти семена на нашем опытном поле — каждый отдельный мешочек на отдельной делянке. Но не был уверен, как получится то, о чём я мечтал. То есть я страстно надеялся, что на каждой делянке вырастет множество метёлок проса — и на всём этом множестве метёлок будут
Пригласил я других сотрудников станции взглянуть на мои делянки. Все, помню, восхищались: никогда ещё такой чёткости в посевах проса не видели. Даже сам Косушкин одобрительно что-то буркнул. Особенно, помню, восхищался новый приятель мой Алексей Кротов — он на этой станции гречихой занимался и вообще в зерновых толк знал. Он, помню, всё повторял: «Ну ты просто художник! Художник! Настоящую картину на поле нарисовал!»
Очень, помню, восхитило его, что на каждой делянке — свой цвет и при этом — колоссальная разница цветов между разными делянками. Ну конечно, все эти делянки я пронумеровал, сфотографировал и к осени стал смотреть, какого цвета зерно больший вес даёт в одной метёлке и с определённой площади. Отобрал самые урожайные делянки, обмолотил — это уже целые мешки получились у меня перспективных семян.
«На следующий год, — думаю, — из них замечательный урожай должен получиться!»
И к следующей весне я всё уже продумал: огромное количество литературы прочитал, вспомнил всё, чему меня в институте и в аспирантуре учили. Составил полную программу действий. Главное, что я понял, — что, хоть много веков уже просо сеют, продуманной программы в этом вопросе нет. Во-первых, понял я, надо сеять его чуть позже, чем принято. Дело в том, что сеют его рано, и всходит оно вместе с огромным количеством сорняков, и отделить сорняки от него практически невозможно, и целое лето сорняки эти отнимают у проса питательные вещества, поэтому оно гораздо более хилым вырастает, чем могло бы. Значит, понял я, надо обмануть сорняки. Надо, чтобы они отдельно выскочили, до проса, — тогда их легко уничтожить будет, а потом они уже в таком количестве не поднимутся.
Перед началом сева пошёл я к Косушкину, свою новую программу предложил. Раньше обычно просо сеяли до так называемых скворчиных холодов, которые наступают числа двадцатого мая. И тогда просо вместе с сорняками всходило и так уже с ними росло. А я предложил дать сначала взойти сорнякам, потом поле проборонить, сорняки уничтожить, потом прикатать его — и тогда уже зарядить просо в сеялку и сеять. Косушкин выслушал меня — в полном молчании, — потом, после минутной, наверное, паузы, говорит: «Ты понимаешь, на что ты замахнулся? Ты государственные сроки сева хочешь нарушить, утвержденные министерством!» — «Понимаю, — говорю, — но надеюсь, что впоследствии именно мои сроки министерство утвердит!»
Косушкин полчаса ещё, наверно, молчал, потом говорит: «Под полную твою ответственность. Если не успеет просо вызреть, будешь отвечать!» — «Хорошо! — говорю. — Под мою ответственность!»
Помню, вышел от него и от волнения километров десять по полям прошагал. И вот настало обычное время сева. Все вокруг начали сеять, а я сижу в своём семенном сарае на мешках. Мне все говорят: «Ты что, Егор, рехнулся? Беду себе хочешь накликать? Сеять срочно надо, а ты сидишь!» — «Так надо!» — всем отвечаю.
А у самого поджилки от страха трясутся. Думаю: «Может, выехать, посеять, как все? Ну и что из того, что не по-моему будет и урожай не такой получится, как я мечтаю? Зато я спокоен буду: посеял в срок, как предписано, и никакого спроса с меня».
Вот в эти дни, пока я один в тёмном сарае сидел, и определилась моя судьба. Сломался бы я, выехал в поле — и ничего не вышло бы из меня и моих дел. Но я выдержал, к счастью, не сломался.
«Пускай, — думаю, — будь что будет, а от своих взглядов не отступлюсь!»
И вот все отсеялись уже, и всходы уже у них появились (вперемешку с сорняками), а у меня на поле одни сорняки взошли густым ковром. «Вот, — думаю, — какую заразу приходится весь год кормить, вон сколько корней собралось отсасывать питание у моего проса. Сейчас я покажу им!» Запряг лошадь в борону и буквально накинулся на эти сорняки, всё перепахал, а потом ещё катком специальным прикатал.
Потом настроил я сеялку: есть там специальное устройство, регулирующее количество зёрен, которые высыпаются из сеялки на пашню за определённое число поворотов колеса. Запряг в сеялку лошадей — тогда конные были сеялки, пара лошадей впрягалась. Поехали!
Высеял первый мешок, засыпал второй. За вторым — третий, за третьим — четвёртый. Разошёлся, помню, развеселился! За один день всё поле засеял, которое мне под просо было отведено. Весёлый иду домой.
Солнышко тёплое светит, голову пригревает, жаворонки заливаются над полем. Полное счастье!
Вдруг навстречу мне по дороге едет Косушкин. А выезжал он эффектно очень: на огромной белой кобыле, запряжённой в тарантас на высоченных рессорах.
Поравнялся со мной, натянул поводья: «Тппрру! — И с высоты ко мне обращается: — Закончили сев?» Я так радостно, не подозревая ничего, говорю ему: «Закончил!» — «Всю площадь засеяли?» Я так простодушно говорю ему: «Всю!»
Тогда он привстал даже в своей бричке, коршуном таким надо мною повис: «Тогда почему же у вас, в углу сарая, ещё два мешка семян обнаружено? Для чего вы их предназначили? Мало того, что сроки высева нарушили, ещё государственное зерно утаиваете?» — «Я не утаиваю, — говорю, — я всю площадь засеял!» — «Так-так, — говорит. — Разберёмся — и навряд ли добром это дело у нас закончится!»
Дёрнул вожжи, дальше поехал, — а я стою, душа в пятки ушла. А я тогда ещё недавно только женился — на бабушке твоей Алевтине, дочери академика Мосолова. Она вместе со мной на станции этой работала. Молодая была, весёлая, красивая!
Пришёл я домой сам не свой.
«Всё, — говорю, — Алевтина, беда!» — «Подожди, — она говорит. — Давай спокойно будем разбираться!»
А характер сильный у неё, твёрдый — в отца своего, академика Мосолова. И в трудные моменты жизни она словно спокойнее становилась, даже веселела.
«Давай, — говорит, — посмотрим сначала, что это за мешки!»
Пошли мы в мой семенной сарай, — а там уже два милиционера сидят, вызванные Косушкиным, и охраняют два мешка проса — действительно, два мешка проса в углу почему-то остались, не высеяны!
«Да, — думаю, — дело швах! Как же, — думаю, — так могло получиться: ведь я строго по норме сеялку регулировал — чёткое количество зёрен на метр проезда. И в общем-то, не такая большая уж погрешность: всего я мешков сто пятьдесят высеял, так что два мешка вроде бы не так уж существенны по отношению к общему числу, но никак не отмахнёшься от них — вот они в углу сарая лежат и милиционеры на них сидят!»
Всю ночь мы с Алевтиной голову ломали: как же так могло получиться, что высеяно на два мешка меньше? И наконец сообразили к утру. Сеялка работает от колеса, метр проезда определяется оборотами колеса — и соответственное количество зёрен высыпается за это время. И очевидно, такие моменты были, когда колесо проскальзывало, не вращалось — поле мокрое было, только что дождь прошёл, — а раз меньше вращалось оно, значит, и зерна где-то меньше высыпалось. Но как это можно было поправить, неясно! И неясно, велика ли погрешность получилась. Так вроде бы, по расчётам, если два мешка разделить на сто пятьдесят, чуть больше одного процента выходит. Но, думаю, удастся ли всё это Косушкину объяснить, а также другим, которые вообще в сельском хозяйстве ни бельмеса? В общем, не самая спокойная ночь в моей жизни это была.
Под утро прибегает наш курьер, в окно мне стучит: «К Косушкину!»
Прихожу в кабинет. Там сидят несколько сотрудников нашей станции и несколько незнакомых, — видимо, специально из Казани приехали.
«Вот, — Косушкин говорит. — Комиссия, будет посев твой проверять. Ну, я думаю, можно уже и приступать: солнышко встало!»
Поместились мы все в бричку его, и он в поле нас отвёз и уехал. Среди комиссии этой многие знакомые были, даже друзья, — но тут молчали все, слова никто не произнёс: такое дело!
Во главе комиссии был Кучумов — я до этого несколько раз его в Казани встречал: раньше он в Москве, в Сельскохозяйственной академии, работал, потом в армии служил, потом в Казань его направили, в республиканское министерство сельского хозяйства. Мрачный такой, молчаливый. Но на счастье, оказался честный и справедливый. На коленях всё поле прополз, чуть не в каждой лунке зёрна сосчитал. Потом взял свою командирскую сумку-планшет, достал лист бумаги, чернильницу-непроливайку, ручку и написал: «Высев зерна соответствует норме!» И больше мы с Косушкиным к этому вопросу не возвращались. А с Кучумовым мы друзьями стали, хороший оказался человек — суровый, но честный, — жаль, вскоре после войны умер от инфаркта.
Стали подниматься мои посевы: ровные, обильные и, главное, чистые, без сорняков! На соседних полях сорняки всё глушат, а у меня — редко-редко когда появится сорняк! Ну, тут уже стали все поздравлять меня, чуть ли не героем я сделался — слава богу, никто не знал, как у героя этого поджилки весной тряслись. Стало просо поспевать. «Должен, — думаю, — хороший быть урожай — не зря я семена только из самых пышных метёлок отбирал!» И вот вызрели метёлки, собрал я урожай — никогда ещё за историю прососеяния такого урожая не собирали! И что самое радостное для меня — образовался вполне устойчивый сорт, что по зёрнам видно: второй год уже цвет и форма зерна остаются неизменными, — значит, удалось выделить сорт с устойчивыми признаками!
На следующий год уже заявил это как сорт проса — пока что без названия, — высеял на многих уже полях, в разных колхозах и на разных почвах, и ждать стал: сохранит ли он в столь различных условиях свою устойчивость?
Всё лето волновался о них, думал: «Надо бы ещё удобрить посевы, чтобы полностью выяснить, на что новый сорт мой способен». С удобрениями тогда очень туго было, не то что сейчас, в каждом хозяйстве придумывали, что могли. А от Косушкина мне нечего было ждать: он все ещё продолжал подозрительно ко мне относиться. «Где же, — всё думал я, — удобрений достать?» И тут выручил один мой друг на станции, Пётр Зубков. Он в Казани сам вырос, всё знал.
«Слушай, — говорит, — что я тебе скажу. Я в жизни моей много по чердакам лазил и с детства ещё запомнил: на чердаках старинных зданий в казанском кремле метровые наросты голубиного помёта, голуби там триста лет уже селятся, с тех пор как здания эти выстроены».
Выпросили мы лошадь с телегой у Косушкина, поехали в Казань. Пришли — с мешками прямо — к председателю Казанского исполкома Аксёнову. Объяснили деликатно ему, в чём дело, — а исполком тогда как раз в этих старинных зданиях казанского кремля размещался.
«Ясно, — Аксёнов говорит, — проблему вашу понял! Только одно условие: мешки эти ваши с помётом по лестницам не таскайте, посетителей исполкома не пугайте. Сообразите что-нибудь. Лучше всего, наверное, мешки эти на верёвках с чердака прямо спускать, с задней стороны здания. Верёвки можете у коменданта взять — скажите, я велел».
Так мы и сделали, взяли у коменданта верёвки, он открыл нам чердак. Только вошли туда — тысячи, наверное, голубей там взлетели — ф-фыр-р-р! Ну, удобрили они нас, конечно, с ног до головы. Но это не беда. Стали мы ломом скалывать залежи голубиного помёта, в мешки нагружать и на верёвке вниз, на телегу прямо спускать. Может, кому постороннему не очень приятной работа такая показалась, но я, честно скажу, с наслаждением делал её, потому что представлял, какие посевы взойдут: отличное это удобрение — птичий помёт!
Несколько таких рейсов мы сделали. Удобрили мои поля и Зубкова — он на станции ячменём занимался.
И получился в этом году замечательный урожай проса — больше даже, чем в прошлом году. И ясно уже, что устойчивый это сорт: год за годом выглядит одинаково и даёт одинаково стабильные урожаи. Утвердила комиссия мой сорт как государственный стандарт и порекомендовала его сеять по всей территории страны. Это первый мой был сорт проса. Назвал я его «казанское сто семьдесят шесть». И почти параллельно с ним, чуть позже, выделил ещё один сорт проса, ещё более урожайный — «казанское четыреста тридцать». Номера эти — номера делянок, на которых оказались высеяны при разделении по цветам эти семена, оказавшиеся наиболее перспективными.
— Так много делянок у тебя было — четыреста тридцать? — удивился я.
— Почему четыреста тридцать? — удивился дед. — Значительно больше! Несколько тысяч! Я же рассказывал тебе: безграничное разнообразие семян до меня было в посевах проса — и все я их выделил, и каждый тип отдельно посеял!
— Несколько тысяч?
— Да, тысячи примерно три делянок было. И каждую надо обойти, тщательно изучить, потом обмолотить — строго отдельно. Так что работа селекционера... ничем не легче, скажем, работы геолога: ходить и смотреть ничуть не меньше приходится, и каждый день! Зато как порадовали они меня, мои сто семьдесят шестой и четыреста тридцатый! Помню, во время войны уже, в голодные годы, приехал я на Лаишевское опытное поле — и директор тамошнего совхоза замечательной, пышной и румяной, пшённой кашей меня угостил.
«Это, — говорит, — ваш четыреста тридцатый! Спасибо вам огромное — очень урожайный сорт!»
Вообще, так получилось, что размножение урожайных моих сортов как раз на трудное военное время пришлось — и большую прибавку продовольствия дали мои сорта. К тысяча девятьсот сорок пятому году занимали они примерно двести тысяч гектаров, и каждый сорт давал около двадцати центнеров с гектара — примерно на десять центнеров больше, чем раньше собирали. Помножь десять центнеров на двести тысяч гектаров — получаем примерно два миллиона центнеров проса в год чистой добавки! И всё это из-за того, что я в своё время заметил, что слишком пёстрые всходы на одном и том же поле просо даёт!
Ну, ясно, такая прибавка незамеченной не могла пройти: дали мне в сорок шестом году премию — пятнадцать, кажется, тысяч рублей.
Но это уже потом было — пожинание лавров, — а тут ещё тридцать девятый год был, война далеко была, когда у меня сорта утвердили, и ещё одна радость произошла: родился у меня сын Валера, твой будущий отец.
Помню, когда его домой в первый раз принесли, на стол его положили, и так он несколько дней на столе спал: кроватку тогда трудно было найти. Да, кстати, — оживился дед, — это тот самый стол, который сейчас у вас на кухне стоит! На нём твой отец лежал, когда ему неделя от роду была!
— Да, — сказал я. — Не зря я заступился за этот стол, когда его выбросить хотели! Как чувствовал, что колоссальную роль он в истории нашей семьи играл!
— Вот так вот! — продолжал дед. — Сделался я автором двух знаменитых сортов. И вскоре после этого назначили меня заместителем директора нашей селекционной станции по науке. Косушкин волей-неволей должен был теперь с почтением ко мне относиться — сам теперь руку подавал при встрече.
Вроде бы удалась жизнь: получать я значительно больше стал, и комнату нам дали большую по случаю увеличения семьи.
Но блаженствовать нам совсем недолго пришлось: вскоре Великая Отечественная война началась.
Пришли мы с дружками моими, Кротовым и Зубковым, в военкомат. Отдали наши документы дежурному. Сидим, ждём. Первым Кротова вызвали. Долго не было его — наконец выходит. В Белоруссию куда-то назначение получил. За ним вызвали Зубкова. Выходит — в Крым! Мы тут смеяться над ним начали. «Во устроился, — говорим, — на курорт поедешь!» Не представлял тогда ещё никто почти, какой тяжёлой и мучительной война будет. Наконец вызывают меня.
«Ваше дело, — говорят, — рассмотрено. Решено вас оставить на прежнем месте работы: армию и страну кто-то должен кормить!»
Вышел — друзья мои на смех подняли меня.
«Эх ты, — смеются, — видно, кроме как на свой огород, не годишься никуда!»
Ну, обнялись мы с ними, простились — и я обратно поехал. Аля обрадовалась, конечно, но я как-то неловко чувствовал себя. Тем более со всеми простился уже, прощальный банкет нам закатили, речи говорили — и вот, надо же, я обратно вернулся. Более того: многие вещи свои я после банкета разным людям раздарил — теперь ходить пришлось, обратно выпрашивать! — Дед усмехнулся. — И вот началась совсем новая жизнь. Работать приходилось... хорошо, если за десятерых, а то скорей и за двадцатерых: народу на станции мало осталось — ни рабочих, ни механиков, ни лаборантов, — всё своими руками делать приходилось, хотя и был я заместителем директора по научной части.
Война, как ты знаешь, очень трудная была, враг далеко прорвался в глубь нашей страны. И вот в сентябре сорок первого — как раз когда надо было нам урожай собирать — пришёл приказ: почти всех, кто на нашей селекционной станции остался, отправить за Волгу, на строительство оборонительных рубежей.
Собрали нас всех, составили списки, меня назначили командиром сотни — в основном из сотрудников нашей станции, — потом посадили нас в грузовики и отвезли за Волгу, далеко от станции, в голую степь.
«Вот, — говорят, — здесь будете работать!» — «А где же жить?» — мы спрашиваем. «Стройте! — нам военный инженер говорит, который строительством руководил. — Стройте быстрее блиндажи, долговременные огневые точки — и будет у вас крыша над головой. А пока ещё тепло, в поле поживёте».
Стали мы рыть землю, делать траншеи, укрепления. И как назло, страшные дожди тут пошли. Земля тяжёлая, к лопате липнет — не отбросишь её, приходится руками снимать. Первое время ходили мы ещё в деревню одну ночевать, за семь километров, но потом все сильнее начали уставать, в деревню уже почти никто не ходил, тут прямо спали, в вырытых блиндажах, одежду какую-нибудь постелишь — и спишь. Считали только уже, сколько дней осталось ещё до возвращения домой: вначале сказали нам, что на месяц нас посылают. И вот последний день остался, все уже радостно домой стали собираться — вдруг на вечернем построении начальник наш читает приказ: всем, кто здесь есть, остаться ещё на два месяца!
Ну, тут волнения, конечно, начались, у женщин — слёзы. Главное, вскоре морозы сильные пошли, особенно по ночам, а тёплых вещей никто с собой не взял: все рассчитывали до холодов вернуться.
Говорят мне мои: «Ты начальник нашей сотни, иди к Маркелову (так нашего военного инженера звали), попроси, чтобы хотя бы на пару дней домой отпустил — передохнуть и тёплые вещи взять».
Передаю эту просьбу Маркелову — он начинает кричать: «Это дезертирство! Покидать строительство оборонного рубежа — это преступление!»
Вышел я от него, пересказал всё моим. Молча все разошлись. Но потом, видно, где-то опять собрались. Под утро, уже часов в шесть, будит меня мой заместитель — бледный как смерть.
«Егор Иваныч! — говорит. — Беда! Вся наша сотня исчезла — домой ушла!»
Иду к Маркелову, рассказываю. Он начинает кричать: «Вы знаете, что вам будет за развал работы на оборонном рубеже?! Под суд пойдёте!»
Но связи, на моё счастье, с городом не было там, так что Маркелов пока не доложил никому — меня только разжаловал, в другую сотню перевёл. Потом узнаю: с его заместителем, тоже военным, поеду наутро в Казань, под арест.
Страшная ночь, помню, была — морозная, тёмная. Не спал я, прощался мысленно со своими близкими. Больше всего жалел о том, что сорта свои размножить ещё не успел.
Под утро совсем устал, слегка задремал. Вдруг будит меня мой бывший заместитель — татарин был, по фамилии Валеев — и радостно кричит: «Егор Иваныч! Наша сотня пришла!»
Выскочил из землянки я — гляжу, все наши стоят! Сходили, оказывается, переоделись в тёплое, из еды взяли, кто что нашёл, и обратно пришли.
Ну, радость, помню, была — всю сотню почти перецеловал. Они и мне, оказалось, тёплое принесли, и ещё прислала с ними Алевтина мне мешочек турнепса и мешочек картошки.
Ну, после этого дела веселее пошли, работа поживее. Маркелов ни о чём больше не напоминал: ему, как я понял, этот инцидент тоже выгоднее было не вспоминать.
В декабре мы закончили строительство — уже снег лежал вокруг, — пришли за нами грузовики, повезли обратно.
К счастью, до этих рубежей война не дошла, так и остались они в запасе.
И вот возвращаюсь на станцию я и вижу, что уборочная там полностью провалена: зерновые все — и просо, и рожь, и пшеница — убраны наполовину наверное, остальное оставлено и уже гниёт. Некому почти убирать было, но главное — никто не мог вовремя сориентироваться, команду дать. Меня не было, Косушкин в самом начале войны на фронт ушёл, а вместо него нового назначили — звали его Замалютдин Хареевич, фамилии не помню его.
«Замалютдин Хареевич! — говорю. — Как же так? Люди старались, сеяли, а вы погубили всё!»
И вскоре вызывают его в Казань, разбираться. Приезжает он из Казани и привозит приказ: меня снять с заместителей начальников станции и объявить строгий выговор!
«Замалютдин Хареевич! — говорю. — Как же так? Вы не сказали там разве, что я на оборонных работах три месяца был?»