— Трёхполка... это значит сеяли на трёх полях? — попытался я разгадать это слово.
— Ну, где-то ты прав... Но как сеяли, какой год что? Знаешь?
— Нет! — Я тяжко вздохнул. А действительно, что я знаю? Что в прошлых классах учил — забыл, даже что неделю назад учил — и то не помню! Как же я жить-то собираюсь с такой пустой головой?
— Ну так слушай, что такое «трёхполка»! — сжалился дед. — Трёхполка — это трёхпольный севооборот. Если, скажем, на одном поле сеять год за годом рожь, что будет?
— Хлеб?
— Шиш тебе с маслом будет, а не хлеб! — рассердился дед. — Если год за годом на одном поле сеять одну и ту же культуру, истощится земля, урожаи падать начнут и сойдут до нуля! Поэтому трёхполку придумали: три поля, на которых по очереди разные культуры сеют, чтобы год за годом посевы не повторялись. Посеяли в один год озимую рожь, а на следующий год обязательно на этом поле другую культуру надо сеять — яровую пшеницу или просо, ячмень или картошку. А на следующий год на этом же поле кормовую однолетнюю траву сажали — вику. И только на третий год на это поле снова высевали рожь — и урожай гораздо лучше получался, чем если бы год за годом рожь сеять.
— Почему?
— Вот правильный вопрос: почему? Крестьяне поначалу просто по опыту поняли, что надо культуры на одном поле переменять, а потом уже учёные разобрались, почему это хороший результат даёт. Ну, во-первых, объясняется это тем, что у каждого растения свой аппетит — каждое растение свою любимую пищу из почвы съедает, и поэтому, если подряд одно сеять, на следующий год «пищи» в почве не хватит, а если на следующий год другое посеять, оно свою «пищу» в почве найдёт, которой предыдущий посев совершенно не интересовался. Ну, кроме того, за год на определённую культуру слетаются разные вредители её, болезни накапливаются, чтобы на следующий год как следует уже на культуру эту накинуться, а тут раз — и совершенно другое сеют. И болезни, и вредители с носом остаются, а вредителей и болезней для новой культуры нет ещё на этом поле, не собрались.
— Да, остроумно придумано! Болезни собрались, а болеть некому! — сказал я. — Гениальный какой-то человек придумал севооборот!
— Это, пожалуй, не один человек придумал, а человечество, — сказал дед. — Человечество, размышляющее о путях прогресса! И двигающееся по этому пути всё дальше и дальше. Потом на смену трёхпольному обороту многопольный изобрели — семипольный и так далее. И чем больше «смен» побывает на одном поле, тем лучше для почвы. Почва — это только на первый взгляд обыкновенная земля. Соотечественник наш, великий учёный Докучаев, доказал, что почва — живое тело, в ней всегда идёт жизнь, живут миллиарды бактерий, микроскопических водорослей, червей, микрогрибов и других полезных существ, и все они не зря там живут, а делают важнейшее дело — перерабатывают те органические остатки, которые в почве оказываются — останки животных, корни растений, — в минеральные соли, то есть в пищу для следующих поколений растений. Особенно хорошо эта работа идёт, если почва один год не засеивается, — тогда она особенно хорошо успевает обогатиться минеральными солями. Видел, наверное, иногда: поле распахано, а не засеяно. Это специально делается. Называется «пар». Почва незасеянная стоит, обогащает себя. А перед этим хорошо на ней посеять многолетние кормовые травы: от них много корней в почве остаётся и всякие бактерии и червячки превращают их за время «пара» в питательнейшие минеральные соли для тех растений, которые на следующий год будут тут посажены. Давно уже людьми замечено было: после «пара» — самый богатый урожай. Ну, кроме этого, почве ещё специально помогают: добавляют в неё навоз, минеральные удобрения. Кроме того, целая специальная наука существует о том, как землю надо пахать, чтоб она наилучшим образом свои богатства посеву отдала. Многие сотни учёных этим занимались. И поняли постепенно, что земля не только отдавать должна — так её за несколько лет высосать можно, — но и копить, набираться животворных своих сил. Ты знаешь, кто прадед твой был?
— Твой отец?
— Нет, отец бабушки Алевтины.
— Он... академик был?
— Правильно! А по какой науке?
— Ну тоже — по сельскому хозяйству.
— Правильно! А по какой отрасли?
— Забыл! — проговорил я.
— «Жабыл!» — вытаращив глаза, передразнил меня дед. — Это недавно в гостях я у своего друга Кротова был. И привели к нему внука его, полутора лет. Спрашивают его: «Митенька! Скажи, как дедушку твоего зовут!» Он молчал так, молчал, в точку глядя, потом вдруг говорит: «Жабыл!» Так и ты тоже: «жабыл»! — Дед ткнул меня в бок. — Так вот, прадед твой, академик Мосолов, бывший вице-президент Академии сельскохозяйственных наук, как раз почвоведением занимался, проблемами улучшения почвы и обработки её. Такая толстая у него книга тогда была — «Углубление пахотного слоя», мы эту книгу в Саратове изучали, и сам Мосолов несколько раз из Казани приезжал — величественный такой, солидный, седой — и нам по почвоведению лекции читал. Помню, мы трепетали все перед ним, хотя он тогда ещё не академиком был, а обычным профессором и в Казани ещё жил, а не в Москве, — но лучшим уже специалистом по проблемам почвы считался. Помню, смотрел я на него и думал: «Неужели простой человек, в бедной марийской семье родившийся, может таким знаменитым стать?» И даже не догадывался я ещё тогда, что в Казани встречусь с ним довольно тесно в работе и даже на его дочке женюсь!
— Так... баба Аля... дочка его?
— Чего ж ты удивляешься? Каждая бабушка — чья-нибудь дочка! Ну, в общем, в Саратове я уже здорово наукой заинтересовался! Хотя, может (возвращаясь к твоим словам), многого и не знал тогда, что сейчас все знают. Скажем, пиво в первый раз попробовал в двадцать лет, когда мы с друзьями в Саратовскую оперу пошли. Горьким оно мне показалось!! — Дед сморщился. — И как это, думаю, его пьют, да ещё деньги за это платят! Ну, всю свою учёбу в Саратове я рассказывать не буду тебе... ты ведь не собираешься агрономом становиться? — Дед испытующе посмотрел на меня.
— Не знаю... ещё не думал.
— «Жабыл»! — усмехнулся дед. — Да вряд ли из тебя агроном хороший вырастет. Для агронома скрупулёзность нужна, внимание ко всякой мелочи и усердие, конечно, хождение по полям и в снег, и в слякоть. Ну ладно, поживём — увидим! Да-а-а, много необычного было в те годы, что сейчас по меньшей мере странным может показаться. Учились мы, например, по бригадному методу!
— Как это?
— А? — Дед глянул на меня. — Очень просто: объединяют несколько студентов в бригаду по принципу — слабых присоединяют к сильным, и, пока слабые всех экзаменов и зачётов не сдадут, сильным тоже этих экзаменов и зачётов не засчитывают. Вот так и приходилось работать: за себя да за какого-нибудь ещё Васю ленивого. Потом этот метод отменили — и правильно, я считаю. Каждый взрослый человек должен быть в состоянии сам разобраться в своих делах. Ну, в общем, закончили мы институт. Началось распределение. Мы, с двумя ещё дружками моими, стали как можно дальше проситься. Тогда это почётным считалось — как можно дальше уехать, на самую тяжёлую работу, которую только можно себе представить. «Ну, — нам говорят. — Хотите поехать работать в Казахстан?» — «А дальше, — спрашиваем, — никуда нельзя?» — «Нет, — нам говорят. — Дальше нельзя!» — «Ну хорошо, — со вздохом говорим. — Если дальше нельзя, давайте Казахстан!» Ну, выдали нам дипломы — «корочки», как мы их тогда называли, не знаю, есть сейчас такое выражение или нет, — какие-то деньги на дорогу выдали, и мы отправились. Долго ехали. Приехали наконец в Алма-Ату. Красивый город, больше Саратова и буквально весь утопает в садах. Впервые там увидели, как готовится шашлык: шашлычник надевает мясо на шампуры, над углями кладёт, и запах такой летит — слюнки текут. Ну, съели мы по шашлыку — понравилось нам — и пошли Министерство сельского хозяйства искать. Приходим, нам говорят: «Один из вас должен в министерстве у нас остаться работать. Сами решайте: кто?» Ну, вышли мы в коридор, заспорили.
— Кому оставаться?
— Ну да, только наоборот: оставаться никто не хотел!
— А плохо разве в министерстве?
— А ты бы хотел? — посмотрел на меня дед.
— А почему бы и нет? — подумав, рассудительно проговорил я.
— Вот видишь, — сказал дед. — Какой ты! А мы другие были! Тогда чуть ли не позором считалось чиновником работать, над галстуком и портфелем смеялись все. Сейчас по-другому, конечно, все понимают, что и за столом можно пользу приносить, но тогда никто из нас не соглашался остаться. Решили жребий тянуть: подошли к старичку вахтёру, попросили фуражку его, бросили бумажки туда со своими фамилиями и попросили вытащить одну из них...
— То есть буквально твоя судьба в эту секунду решалась? — сказал я.
— Да не знаю... Не думаю, вообще-то! — ответил дед. — Считаю, что от случайностей в жизни мало зависит. Конечно, могут они влиять на ход событий, но в конце концов каждый человек непременно получает то, чего он заслуживает. Ну, вытащил старик бумажку, развернули мы... Не моя фамилия! Взяли мы под руки дружка нашего, Колю Безверхнего, и, смеясь, наверх повели. «Вот, — говорим, — вам будущий министр!»
— Ну и как, стал он министром?
— Не помню сейчас... но вроде бы нет. Другое только могу сказать: простились мы с другом, с которым четыре года спали бок о бок, и вагоны с углем разгружали, и на лекциях вместе сидели, — простились мы с ним, и больше я в жизни никогда его не видел. И теперь, наверное, уже и не увижу... А увижу — так и не узнаю! — вздохнул дед.
— А куда же он пропал?
— Да никуда, наверное, не пропал, просто не пришлось нам увидеться больше. Жизнь — довольно клейкая штука, влезешь в неё — и не вылезешь. Так и мы: каждый ушёл в новую жизнь, и выбраться из неё и как-то встретиться уже не удалось. Так Коля Безверхний в моей памяти и остался, как мы его, хохочущего и упирающегося, по мраморной лестнице вверх тащим...
— Да-а, — грустно проговорил я.
— Что делать? Жизнь! — вздохнул дед. — Ну, значит, а нас со вторым дружком, Федей Вильяновым, послали в распоряжение местных властей в город Чимкент — это за несколько ещё сот километров дальше за Алма-Ату. Сели мы в поезд, поехали. Смотрим, за окном унылая, голая степь! Так грустно нам стало! Да ещё с другом Колей нас разлучили! Хоть и понятия я тогда не имел, что не увижусь больше с ним никогда, — наоборот, думал, через месяц-другой увижусь, — но всё равно грустно нам было, да и пейзаж за окном не то что тоску нагонял, а, я бы сказал, полное отчаяние! Ведь если бы знал я тогда, — дед усмехнулся, — что я в Ленинграде потом буду жить и вот так вот с внуком ехать буду, может быть, я тогда бы и развеселился, но тут казалось: всё, закончена жизнь! Наконец, не помню уже на какую ночь, проводник нас будит в темноте: «Приехали! Чимкент!» Похватали мы шмотки свои, вылезли из вагона. Вокруг полная тьма. Светится только керосиновая лампа на будке из глины, на ней название — по-русски и по-казахски. Это, значит, вокзал. Вошли мы молча туда, молча легли на какие-то лавки и молча так, ни слова не говоря, всю ночь пролежали, хоть и не спали. Чуть-чуть светать стало, как говорили тогда, развидняться — мы сразу же к окнам и чуть оба не закричали с отчаяния: во все стороны, до самого горизонта — абсолютно ровная и пустая степь. Стоят несколько таких же глиняных будок, как наша, — это у них, стало быть, главная улица — и больше ничего. «Да, — оба с Федей молча подумали. — Ну и занесла нас жизнь — дальше некуда!» Но что делать — собрали вещички, вышли. Стали у каких-то прохожих спрашивать, как к местному начальству пройти, они показывают нам: «Идите в ту сторону!» Бредём, значит, с Федей, понурив головы, и вдруг останавливаемся: прямо под нашими ногами крутой обрыв и там внизу — райская долина! Красивые домики, утопающие в садах, весёлая речка журчит, и всё это восходящим солнцем освещено! Посмотрели мы с Федей друг на друга, ни слова не говоря, обнялись, потом на радостях возиться начали и по склону вниз покатились. До низу докатились, поднялись, отряхнулись — смотрим, на уютном домике вывеска: «Областное управление сельского хозяйства». Зашли мы туда, приняли нас там очень хорошо, дали нам адрес, где мы устроиться можем, рассказали нам, как туда пройти. Идём мы по городу и любуемся — до чего уютный городок: при каждом домике двор, затенённый густыми деревьями, в некоторых дворах бассейны, и сидят перед ними люди по-турецки, пьют утренний чай и вежливо все нам кивают. Нашли мы наш дом, отвела нам хозяйка просторную прохладную комнату — окнами она почти в землю выходила. Но уже чувствовалось, что прохлада здесь — первое дело, чувствовалось, что жара будет здесь страшная, — уже по тем нескольким минутам, пока мы искали дом. Стали мы жить. Да, и знаешь, кто хозяйкой этого дома оказалась?!
— Кто?!
— Она зубным врачом была, весь Чимкент лечил у неё свои зубы... Но главное, знаешь, кем она была? Матерью Милицы Николаевны!
— Как же вы к ней попали? Случайно?
— То есть как случайно?
— Ну, что вы, ни с того ни с сего вдруг к матери своей знакомой попали?
— А! — Дед засмеялся. — Понял теперь. Это мы потом уже стали близкими знакомыми и даже друзьями, а тогда мы впервые увиделись только.
— А! Всё ясно теперь! — сказал я.
Милицу Николаевну я знал очень хорошо — с тех самых мгновений, как помню себя. Она появлялась в нашем доме бурно и энергично, сразу начинала что-то рассказывать или чему-то меня учить. Например, прерывала разговор и вдруг требовала, чтобы я вбил немедленно гвоздь: «Посмотрим: настоящий ли мужчина растёт?» Я дрожащими руками брал гвоздь, молоток — и, как правило, от волнения бил себе по пальцам. Но в общем-то, она меня многому научила. Она таскала меня по всяким выставкам, музеям, обсуждениям — каждый день, по её мнению, где-то поблизости происходило что-то потрясающее, требующее немедленного и самого экстренного вмешательства или, во всяком случае, бурного возмущения или восхищения. Сначала она меня пугала, я даже прятался от неё, потом — удивляла, а в последнее время я стал даже восхищаться ею. Надо же, ей больше семидесяти лет, а она продолжает так бурно жить, как лично я не живу даже в молодости! Всю жизнь она работала по изучению землетрясений, и сама она была как землетрясение. Помню, как мы с ней ездили в знаменитую Пулковскую обсерваторию. Сначала мне не хотелось тащиться в такую даль неизвестно зачем: я, кажется, не собираюсь стать астрономом или землетрясенцем? Но она всё-таки вытащила меня, сказав, что если я так ленив и нелюбопытен, то, может быть, соглашусь поехать на такси? На такси я поехать согласился: почему бы и не проветриться? Мы выехали из города на шоссе, долго ехали среди одинаковых белых яблонь плодового питомника, потом вдруг над шоссе поднялась ровная гора, и из неё торчало здание с куполом. «Видишь?! — Милица Николаевна так и подпрыгнула на сиденье. — Под этим куполом расположен самый главный пулковский телескоп». Потом мы поднялись на эту гору, ходили по разным зданиям обсерватории — и везде её, оказывается, знали и уважали, оказывается, она сделала в своей жизни — между своими заходами к нам домой — несколько очень важных открытий «по разломам земной коры», как сказал её знакомый, худой старичок. Мы поднялись под купол, я приложился к окуляру гигантского телескопа. Хотя время пребывания за этим телескопом расписано, оказывается, до секунды на десять лет вперёд между крупнейшими астрономами мира, однако для меня она выхлопотала полсекунды, и я глянул. Молодой американец в джинсах и свитере — крупнейший, как сказала Милица Николаевна, специалист в мире по туманностям — вежливо улыбнулся и на секунду уступил мне своё место. Ничего, правда, разглядеть толком я не успел, но сознание важности момента — я среди великих учёных! — у меня осталось. Потом она показала мне место, где проходит знаменитый Пулковский меридиан. Потом мы спустились в глубокий холодный подвал, где самописцы вели ровную линию по тянущимся мимо них листам — и вздрагивали при малейшем сотрясении земли в любой точке земного шара, оставляя пику, которую потом учёные тщательно изучали. Было это уже довольно давно, но ощущение у меня сохранилось до сих пор очень сильное: я вдруг понял, что существует какая-то жизнь, тихая, серьёзная и очень важная, эту жизнь мы не видим ни в школе, ни в магазине, ни в спортзале, но люди, которые ведут ту жизнь, считают её самой важной и интересной на свете и заглядывают туда, куда большинство людей не имеют доступа и даже не догадываются о существовании таких тайн. В общем, тот молодой американец меня задел: почему он может глядеть в эти тёмные дали и даже что-то там понимает, а я не вижу ничего дальше собственного носа? В общем, надо признать, поездка получилась очень важной: какие-то серьёзные мысли впервые зашевелились тогда во мне.
Так вот, оказывается, когда познакомилась Милица Николаевна с дедом: тогда не было меня и даже далеко было до начала Отечественной войны. Так давно это было, что, наверно, только астроном из Пулковской обсерватории может себе представить это.
— Так вот вы когда познакомились с Милицей Николаевной! — сказал я.
— Да, поселились мы в этом доме, и там жила девушка, очень серьёзная, энергичная. Сначала она свысока на нас смотрела: вот, мол, прислали каких-то балбесов! — и только потом, когда началась уже работа, мы подружились.
— Ну и какая там работа была? Интересная?
— Да, честно говоря, не очень! — сморщился дед. — К научной работе, к которой я уже стремился тогда, эти годы вроде никакого отношения не имеют... но, впрочем, говорят, напрасно прожитых лет не бывает. Многое и за те годы я прожил, понял, почувствовал. Главное, молодой я был тогда — и тут вдруг оказаться в местности совершенно незнакомой, попасть в жизнь, ничем не напоминающую ту, к которой ты привык. Помнишь, в детстве я ездил в Среднюю Азию, в голодные годы, но тогда я мало что ещё соображал, а тут сознательная уже жизнь началась, и не только жизнь, а работа: с этими загадочными людьми, которые окружали меня и даже по-русски не понимали, надо было каких-то результатов добиваться, успехов! А они даже и не понимали порой, чего ты хочешь от них. Представляешь: седой старец, в халате, в чалме, всю жизнь прожил по своим твёрдым законам — и тут вдруг какой-то юнец к нему пристаёт и заставляет что-то делать не так, как тот привык, а совсем наоборот! Да, нелегко было. Но характер, я думаю, я именно тогда выработал. Умение добиваться того, что надо тебе, — при любых обстоятельствах, при полной вроде бы невозможности добиться того, что требуется.
Должность у меня такая там была: агроном-плановик. Надо было обмерять земли в разных хозяйствах — сколько где гектаров сенокоса, сколько пашни — и подсчитывать, сколько хозяйство, при теперешних возможностях, должно сдать сена и урожая. Надо сказать, что работа очень ответственная: все люди смотрят на тебя, какое задание ты им напишешь: слишком мало — за глупого тебя будут считать, слишком много — людям тяжело будет, с них же потом будут требовать невозможного. А решать быстро надо, за один день, — а ты ещё, в сущности, мальчишка двадцати лет, нет ни опыта обращения с людьми, ни авторитета — приходилось всё это на ходу вырабатывать.
Приходилось, естественно, в дальние командировки ездить, и каждая командировка там была как целое путешествие. Помню одну из первых своих поездок. Говорят: «Поезжай в Сузакский район, посмотри, сколько там земель, какой они могут дать урожай, и дай им там соответствующее задание». Всё! А как я, юнец в рваных брюках, буду разбираться с тамошними людьми — это уж, как говорится, моё личное дело! Даже как добираться туда и то неизвестно. Посмотрел по карте: поезда идут только до станции Туркестан, а от неё к посёлку Сузак надо как-то перевалить хребет Каратау и за хребтом ещё двигаться порядочно — сам Сузак стоит на краю пустыни Муюнкум. Ну, взял я нехитрый свой багаж: тетрадку для записей, счётную линейку и тонюсенькое одеяло. И поехал. Поезда тогда, в начале тридцатых, плохо ходили. До станции Туркестан — по карте это совсем недалеко — почти двое суток добирался. Доехал наконец, вышел на станции Туркестан. На горизонте поднимаются горы, до самых туч — тот самый хребет Каратау, через который мне каким-то способом перебраться нужно. Но как сделать это, неизвестно. Хожу по станции, спрашиваю — никто не знает. Разузнал наконец, что в горах свинцовые разработки ведутся, работает днёвник и на следующий день с рудника на станцию машина придёт. Пришла машина, стал я шофёра уговаривать взять меня. Тот не соглашается. Зачем я нужен ему? У него своих грузов хватает — машина маленькая, старая, а дорога трудная. Наконец как-то всё-таки уломал я его, сел в кузов. Не знаю, то ли действительно дорога там такая ужасная была, то ли он со злости так меня тряс, — несколько раз я чуть вообще из кузова не вылетел! Добрались наконец до рудника. Шахта, несколько домиков. И никому абсолютно я там не нужен, наоборот, все злобно косятся на меня: что за тип непонятный? Случайно вдруг узнаю: из Сузака приехали на рудник в гости к родственникам казахи на лошадях. Надо, думаю, уговорить их взять меня с собой. Но как уговорить? Пошёл к ним. Стоят мрачные, в малахаях, в рваных халатах. Я объясняю им: «Надо мне ехать!» Они даже и не смотрят. Наконец один из них молча кивнул на свободную лошадь, я обрадовался, взгромоздился на неё. Страшное это было путешествие: через перевалы, ущелья, по самому краю тёмных пропастей. Спустились с гор, оказались в пустыне. В песке ядовитые фаланги шевелятся, каракурты ползают.
Въехали наконец в аул. Сады, арыки, вода. Я прямо с лошади свалился на центральной площади аула, возле водоёма. Лежу и чувствую: ни рукой, ни ногой не могу пошевелить. А мне надо в Сузак добираться, в районный центр. Пошёл к местному председателю: как добраться в Сузак? Тот говорит (по-русски немножко понимал): «Не знаю! Мы в Сузак редко ездим. Говорят, к кому-то тут приехали родственники из Сузака — попробуй с ними договорись». Я стал метаться по дворам, выяснять, к кому родственники из Сузака приехали. Наконец в одном дворе увидел подводы. «Да, — там вроде соглашаются, — завтра поедем!» Завтра рано утром пришёл я в этот двор, сел на одну из подвод, поехали. А вся подвода — это колёса и две доски положено вдоль. И на этих досках сидишь — ни прилечь, ни облокотиться. И главное, я понятия не имел, сколько дней до Сузака ехать. Оказалось, четыре дня! Ну, днём ещё ничего, а ночью в пустыне — холод! А у меня из вещей — толстовка (так тогда рубашка называлась, с тесёмочкой возле горла) и тоненькое одеяльце. Казахи завернутся в кошмы и спят, а я наброшу на плечи одеяльце и целую ночь прыгаю вокруг подвод. Наконец на четвёртый день вечером приехали в Сузак. Поселили меня в школе — и помню, каким блаженством мне показался сон в пустой комнате, на полу, на подстеленном тонком одеяльце! Утром встал — сразу взялся за дело. Обошёл с местным начальством поля, составил план по урожаю и сенокосу. Всё нормально, — но как вспомню обратный путь, сразу сердце в пятки уходит. Снова придумываю себе какое-нибудь дело, по которому ещё на день надо задержаться.
Наконец окончательно все дела сделаны, пора ехать. Спрашиваю у местного начальства насчёт транспорта. Мне говорят: «Послезавтра на станцию Туркестан пойдёт караван верблюдов — ранним утром приходи на центральную площадь». Пришёл я в назначенный срок на площадь, гляжу, лежат верблюды в пыли, с невозмутимым видом жвачку жуют — нижняя челюсть медленно так двигается слева направо, справа налево, — а вокруг них страшный гвалт стоит — погрузка идёт! — какие-то споры, чуть ли не драка. Разыскал наконец в пыли начальника каравана. Так и так, говорю, надо ехать. «Билет бери!» — он так отрывисто мне говорит. «Билет?! — говорю. — На верблюда?» — «А ты на чём ехать хочешь?» Пошёл я — и действительно, разыскал такую зелёную будочку на краю площади, купил билет. Как сейчас помню: билет на верблюда, тридцать рублей!
Стали тут верблюдов нагружать, привязывают канистры, мешки — равномерно с обеих сторон, чтобы уравновешивалось. Нагружают буквально гору — верблюда под ней почти и не видно, только голова торчит и с тем же невозмутимым видом жвачку жуёт. А вокруг него шум, суета ещё больше усиливаются. На меня никто и не смотрит. Понимаю: сейчас поднимется караван, уйдёт, а про меня никто и не вспомнит. Я забегал, засуетился, потом полез на лежащего с краю верблюда, и вовремя, как оказалось: верблюдов как раз поднимать начали. В ноздри у них такая палка насквозь продета, с узлами на концах, чтобы палка не выскочила, — и вот караванщик хватает за эту палку, дёргает, наконец верблюд неохотно встаёт — и сразу ты поднимаешься на огромную высоту! Причём сначала верблюд, неожиданно для меня, на задние ноги поднялся — я поехал вперёд, еле ухватился, потом на передние встал — я поехал назад. Наконец приспособился, гляжу на всё уже с высоты. Караванщик берёт верблюда за палку, продетую в ноздри, ведёт к стоящему впереди верблюду и привязывает палку верёвкой к хвосту переднего верблюда — так составляется караван.
И наконец — закачались, поехали. Верблюд медленно идёт, словно спит на ходу. И качает непрерывно, как в лодке. Скажу тебе: ничего на свете нет более выматывающего душу, чем езда на верблюде. И пейзаж вокруг один и тот же: пустыня день за днём. Солнце палит, караванщики покрикивают на верблюдов. У караванщиков ружья за плечами — это ещё тридцать третий год шёл, басмачи иногда нападали на караваны. Но в этот раз обошлось, ехали нормально, хотя выматывала эта поездка страшно. Останавливаются наконец, верблюдов пускают пастись в кусты колючки — жуткое растение, только верблюды и могут его есть, приспособились. А я тут падал на землю и лежал. Понял тут, какое это счастье — просто лечь на землю и полежать распрямившись. Казахи тем временем в огромном казане воду греют. Потом посылают ко мне мальчишку, тот кричит: «Шай!» (то есть «чай»). А было у меня на весь путь три сухие лепёшки. И вот оторвёшь половину лепёшки, тебе нальют в кружку кипятку — и вся еда за день! Измучился, проголодался. В общем, когда доехал я до станции Туркестан и в поезд сел, да ещё на верхнее лежачее место устроился, только тут понял я, какая замечательная это вещь — цивилизация, с её благами!
И много ещё похожих поездок было. Особенно запомнилась мне поездка в Аулетай — далеко это, на самом краю Казахстана, возле границы с Киргизией. Послали меня туда с заданием — организовать и провести посевную. А местные жители, надо сказать, на протяжении многих веков почти исключительно скотоводством занимались. И вдруг — сеять! Почти незнакомое для них дело. И вот приезжаю я в Аулетай. Ранняя весна. Крестьяне местные сидят на мешках с зерном и сеять явно не собираются. «Рано ещё!» — мне говорят. Тут вспомнил я лекции Тулайкова по основам засушливого земледелия. Учил он нас в условиях жаркого климата влагу в почве беречь: как можно раньше взборонить почву, чтобы разрушить в ней трубочки-капилляры, по которым влага испаряется напрасно, — и сеять. Говорю местным жителям: «Надо начинать!» Они говорят, хитро сощурившись: «А дашь расписку, что это ты приказал?» Задумался я, но всё же чувствую: моя правда. А червячок во мне какой-то пищит: зачем это нужно тебе — так рисковать? Пусть сеют, когда хотят, — с них тогда и спрос. «Ну нет уж, — думаю, — человек, который решения никакого не может принять, сам превращается в жалкого червячка, а я специалист — не зря меня учили четыре года!» «Сейте!» — говорю и пишу им расписку: что сев в такие-то сроки произведён по моему распоряжению. Уехал и долго ещё боялся: что будет! И вдруг осенью уже приезжает человек из Аулетая, специально разыскивает меня и говорит мне: «Ну, тебя там вспоминают всё время! Надо же, говорят, такой молодой, а такой умный и смелый! Урожай там вырос, какого никогда не видели в здешних краях!»
Ну, тут я уже и почувствовал цену себе, понял, что могу чего-то в жизни добиться — не зря родился на белый свет.
Уверенность появилась в своих силах, понял: а ведь я, может быть, на многое способен, не надо останавливаться, надо вперёд идти!
Зашевелилась у меня мысль об аспирантуре — о том, чтобы основательно заняться наукой.
Услышал я, что в Ленинграде набирают с осени аспирантов, — но как вдруг решиться и поехать? Тут уж я освоился как-то, друзья появились, подруги — дело молодое. Приехали ещё два ветеринарных врача — лошадей лечили, верблюдов, — поселились с нами, стало нас четверо — и пошло веселье, с утра до вечера дым коромыслом. Научился я уже выпивать — до этого я спиртного запаха не переносил, а тут вдруг почувствовал, что это вроде и ничего: голова так приятно кружится, вокруг сразу все добрые становятся, симпатичные, что ты ни скажешь — они радостно смеются. Стало нравиться мне это, и дружки, конечно, это почувствовали — стали по гостям меня водить, день — сюда, день — туда. Ну как тут уедешь от такого?! Впервые, можно сказать, весёлая жизнь началась, когда все тебя любят, все тебя ждут, а тут вдруг собраться и уезжать в какой-то далёкий холодный Ленинград?
Короче говоря, появился у меня так называемый вкус к жизни — стал я тут «вкушать наслаждения», о которых раньше понаслышке только знал. В Азии тогда сложно всё происходило, сложнее даже, чем в России. Баев, богатеев местных, вроде бы скинули, но настолько уже велика была вековая традиция, настолько развита была у баев привычка властвовать, а у бедных людей — подчиняться им, что во многих местах баи снова к власти прорвались — под видом председателей сельсоветов, агрономов и так далее. А люди, надо сказать, в большинстве своём они были хитрые, умные, знали, как разговаривать с людьми, где приласкать надо, а где припугнуть. И умели, конечно, хорошо пожить. Искусство приготовить вкусную еду, с почтением принять дорогого гостя у них на самом высоком уровне было. И видно, что-то во мне стало появляться такое, что все эти «мастера застолий» сразу принимали меня за своего. То есть едешь в командировку в какое-то место — и по дороге думаешь уже: ну, что там такое вкусное приготовят хозяева на новом месте, чем сумеют превзойти тех, у которых ты до этого был? Приезжаешь на место — тебя уже с почтением встречает местное начальство, с почтением под руки ведут тебя за стол — и главное, ты уже к этому как к вполне нормальному делу относишься: ну как же, такой высокий начальник к ним пожаловал, из областного управления, ясное дело, все должны стелиться перед тобой! Усаживают тебя за стол. Ну, столов в нашем смысле, на высоких ножках, там у них нет, обычно вкушают яства, сидя по-турецки, на ковре, в каком-нибудь тенистом дворике на берегу водоёма или ручейка. Садишься и смотришь, как готовят, например, плов в большом железном казане, из специального риса — рис только самый лучший для плова берут, продолговатый, — мягкое мясо кладут туда, разные специи, морковку, и такие запахи доносятся до тебя — сознание можно потерять, тем более после стольких лет, когда я почти впроголодь жил. И вот начинается угощение, подносят тебе одно блюдо за другим: копчёное мясо, сушёный виноград, потом в такой расписной пиале подносят плов. Есть его полагается так: набираешь прямо рукой такую пирамидку, рис липкий от жира и специй, лепится легко. Кладёшь эту пирамидку в рот и начинаешь не спеша пережёвывать, перекатывать между языком и нёбом, и такой вкус, такое приятное жжение от перца, такая истома разливается по телу! Особенно когда такое угощение после долгой голодовки. Жили мы все голодно тогда, выдавали буханку хлеба на неделю, и это почти всё. И после этого — вдруг такое блаженство! Так живот набьёшь тёплым пловом, что сидеть уже вертикально не можешь — хозяева в знак почтения атласные подушки подпихивают тебе под бок. Потом, полулёжа, вкушаешь душистый зелёный чай, и хозяин, местный начальник, рассказывает тебе, сколько он хлопка хочет посеять, сколько дынь и арбузов, и ты уже, не вникая почти, говоришь: «Хорошо!» «Неужели, — успокаиваешь себя, — такой добрый хозяин может меня в чём-то обмануть?»
На следующее утро уезжаешь от него, слегка смущённый, а тут ещё попадаешь в дороге на ночлег к беднякам и с ужасом буквально видишь, как они живут: ходят к старой копне, перетряхивают, находят старые зёрна по одному, собирают их, на сковороде жарят и по малюсенькой горсточке раздают — и это еда за весь день!
А потом к другому уже начальнику приезжаешь, а тот, скажем, приготовил для тебя бешбармак — мясо целого барана, обработанное специальным образом. И всё это — тебе! Слюнки текут! Опять набьёшь живот, дремлешь, а хозяин под это дело какие-то выгоды выговаривает для себя, и так любезно, обходительно — поневоле соглашаешься. Потом ещё провожает тебя, чуть не плачет на прощание, просит не забывать. Дают фруктов на дорогу, восточных сластей. Отъедешь немного — и вдруг поймёшь: да он же тебя вокруг пальца обвёл — всего добился, что выгодно было ему, а не государству!
Поездил я так, потом говорю себе: «Что ж это делается со мной?» Зайдёшь к местным беднякам — глядишь, они всё хуже живут! Баи, начальники всё толстеют, всё наглее становятся, а дехкане местные ходят худые, от голода покачиваются. Спрашиваю у них: что же такое? Они говорят: «Совсем нет ничего. Не сеяли в этом году вовсе. А баранов всех начальник к себе забрал и с гостями своими скушал!» Чувствую, провалиться хочется на месте от стыда! Я же был здесь год назад — и как же я мог такое допустить? Пошёл я к начальнику местному ругаться, а он мне: «Молчи, жалкий шакал! Ты лизал мой казан — как смеешь голос теперь против меня поднимать!» Хотел я врезать ему как следует — гляжу, со всех сторон уже его верные слуги подходят, подниму руку — несдобровать!
Вернулся я оттуда в отчаянии. Думаю: «До чего же я дошёл? Что бы сказали мои друзья, с которыми вместе мы в деревне о счастливой будущей жизни мечтали! Что я для этого делаю?» К дружкам своим местным обратился, а они говорят: «Да брось ты о серьёзном всё время думать! Выпей вот вина — сразу развеселишься!» Не знаю, что бы могло случиться со мной, — но сумел я взять себя в руки, трезво на свою жизнь посмотреть. И тут ещё сыграло огромную роль письмо, которое от старшей сестры моей Насти из Берёзовки пришло. «Ну как ты живёшь, Егорушка?! — пишет. — Всё ли у тебя хорошо? Как твоя работа? Как твоя мечта — сделать так, чтобы никогда нигде не было голодных? Помни: ты главная надежда всей нашей семьи, все мы надеемся на тебя, верим, что из тебя учёный выйдет, который спасение людям принесёт!»
Прочитал я письмо её и, веришь ли, проплакал всю ночь. Вспомнил, как она нянчила нас, когда мама в поле работала, будто второй матерью для нас была. Как школу после четвёртого класса бросила, чтобы нас кормить. Как говорила ласково мне: «Ты, Егорушка, светлая голова! Смотри не подведи нас!»
И что сделалось со мной?! За три года ни одной, наверное, книжки не прочёл, только живот себе набивал! Было бы ружьё — застрелился бы в эту ночь, честное слово! Но ружья, к счастью, не оказалось. Наутро я другу своему Феде говорю: «Надо нам дальше учиться — в Ленинград в аспирантуру ехать. Мало мы знаем, поэтому и толку от нас мало. Человек как велосипед: если не двигается вперёд, набок падает!» — «Я тоже тебе всё сказать хотел, — Федя говорит. — Надо ехать!» Ну, тут нам вскоре как раз дали отпуск большой — три года мы отпуска не брали. Купили с Федей билеты, поехали в Ленинград.
Ехали мы, честно говоря, в полную неизвестность: никто нас там не ждал и вообще плохо представляли себе, как жизнь в таком большом городе идёт. Чем ближе подъезжали, тем сильнее робели. А собрались мы, надо сказать, наспех: у меня такая маленькая корзинка была с книгами и бельём, у Феди — большой жёлтый портфель и всё! Ну, приехали мы сначала в Москву, поглазели разинув рот на её красоты, сели на поезд снова, поехали в Ленинград. Город, надо сказать, меня поразил. Каким-то очень странным показался.
Ну, нашли как-то Всесоюзный институт растениеводства — на Исаакиевской площади, возле Исаакиевского собора, который, надо сказать, тоже меня поразил: самое большое здание в Ленинграде — сто один метр! Долго, голову задрав, на купол под облаками смотрел — наконец Федя дёрнул меня за рукав: «Ворону проглотишь!» Федя, надо сказать, более шустрый, более расторопный был, чем я. Вот иногда я думаю: каким я растяпой в молодости был! Откуда же у меня деловая хватка выработалась, чёткость, умение быстро соображать? От работы — исключительно. Только работая человек развивается. Ну, зашли мы в институт: мраморная лестница, позолоченные узоры. Зашли — в первый раз — в роскошный зал с огромными окнами, весь разукрашенный красивыми такими барельефами.
Потом мы узнали, конечно, что это главный конференц-зал института — так называемый Помпейский зал, названный так из-за фресок, копирующих фрески знаменитого города Помпеи. Потом, в течение долгой жизни моей, зал этот привычным мне стал: сколько здесь за мою жизнь научных сражений произошло, сколько собраний, что историческое значение имели для науки о сельском хозяйстве! Здесь же я и обе свои диссертации защитил. Можно сказать, нет на земле теперь более важного места для меня, чем этот зал! Хотя нет, — конечно, есть более важное место! В зале этом учёные только отчитываются о своих делах, а главное место, где по-настоящему всё решается, — это поле с посевами.
Вообще, надо сказать, что Всесоюзный институт растениеводства (сокращённо — ВИР), что на площади у Исаакия расположен, не только с виду такой величественный — он и действительно колоссальную роль в науке играет. Основатель его, знаменитый академик Вавилов, собрал в нём гигантскую коллекцию растений, как культурных, так и диких — сотни тысяч номеров! — со всего света. Потом, когда я стал выведением новых сортов заниматься, понял я, какое значение эта коллекция имеет: можно в ней растение разыскать с любыми свойствами, которые требуются тебе для работы. Но о работе этой рассказ впереди, так же как и о том, как лично мне удалось эту огромную коллекцию пополнить.
А пока что стояли два растерянных паренька — по двадцать три года нам всего тогда было — и не могли глаз отвести от фресок Помпейского зала. Наконец Федя снова меня одёрнул: «Хватит! Забыл, что ли, зачем сюда пришли?»
Ну, разыскали дирекцию, вошли туда — я прямо с плетёной корзинкой в руках, боялся где-нибудь её оставить или потерять. Говорим секретарше — надменная такая дама с аристократическими манерами, — что вот, мол, приехали в аспирантуру поступать, хотим учёными стать. Она оглядела нас с ног до головы, потом говорит: «Приём в аспирантуру будет в августе. А сейчас — июнь. Так что на три месяца — до свидания». Мы говорим: «Ну как же! Мы же специально из Казахстана приехали, две недели добирались!» Она говорит: «Я вижу, что вы приехали, а не пешком пришли, но специальную аспирантуру для вас раньше срока никто открывать не будет!» — «Извините!» — говорим.
Вышли в коридор, стоим. Что делать? Обратно ехать? Но ведь ясно уже, что второй раз мы оттуда сюда не выберемся, — на первый-то раз еле хватило сил и решимости! И тут выходит эта самая женщина в коридор и говорит нам: «Что, и жить вам здесь негде?»
Мы тут встрепенулись немножко.
«Негде!» — говорим. «Ну ладно, — говорит. — Поезжайте в Пушкин к профессору Еремееву, заведующему аспирантурой, — может, он и разрешит вам досрочно экзамены сдать!» — «Профессор Еремеев! — я радостно говорю. — Это тот самый, который знаменитый сорт пшеницы под названием «украинка» вывел?!» — «Правильно! — секретарша говорит. — И не забудьте ему сказать, что вы знаете про этот сорт, — человек он уже пожилой, ему это приятно будет услышать!» — «Обязательно скажем!» — горячо я ей говорю.
Ещё бы не сказать! Тогда весь юг страны сеял «украинку»: замечательный урожай она давала и очень вкусные булки из неё выпекались — лёгкие, пушистые!
«Не может такого быть, — думаю, — чтобы такой человек прогнал нас: ведь мы тоже мечтаем о том, чтобы новые отличные сорта выводить!»
Помню, в какой-то горячке туда ехал, чуть не дрожал: раз, думаю, тут такие люди есть, как профессор Еремеев, обязательно я должен остаться тут и этой работой заниматься!
Приехали в Пушкин мы — бывшее Царское Село, — показали нам плантации ВИРа. Рядом лаборатории вировские стояли — такие красивые домики, асимметричные, с необычными овальными окнами, с барельефами из листьев, водяных каких-то вроде бы растений. Много лет спустя я узнал, что стиль этот называется «модерн» и домики эти — подарок английской королевы русскому царю.
Разыскали в одном из этих домиков кабинет Еремеева, ворвались как шутоломные туда, и я всё выпалил, что я думаю о профессоре и о выведении новых сортов! Тот посмотрел на нас, улыбнулся и записку написал, чтобы приняли у нас экзамены в аспирантуру досрочно. Ну, потом мотались мы по Ленинграду, разыскивали всех, кто экзамены должен принимать, сдали успешно все экзамены, и был издан приказ о нашем зачислении — выписку из этого приказа мы сразу же на старое наше место выслали, в Чимкент. Также дали нам разрешение на получение места в общежитии аспирантов — в центре города, на Сапёрном переулке. Богатый такой переулок, с красивыми домами. Вошли мы в дом, комнату получили. Не знал я ещё тогда, сколько жизни моей в этом доме пройдёт и что сын мой в этом доме вырастет — твой отец. Потом я узнал уже, откуда это название пошло — Сапёрный. Оказывается, в этом районе Петербурга стоял до революции знаменитый Преображенский полк, организованный ещё Петром Первым из «потешных» солдат, и в Сапёрном переулке стояла сапёрная рота этого полка. А рядом Артиллерийский переулок был. А в этом конкретном доме — номер семь, — в котором теперь общежитие аспирантов разместилось, помещался до революции приют слепых женщин. Всё это значительно позже из справочника «Весь Петербург» я разузнал, а в тот момент, когда мы в этом доме поселились, у нас одна главная мысль была: как бы поесть?
Деньги мы все на дорогу истратили, а стипендию нам должны были платить только с сентября, с начала занятий. Так что нам без копейки предстояло три месяца в незнакомом городе прожить, где у нас не только близких — даже просто знакомых не было. Ну, набрали мы с Федей на конверт, написали письмо в Чимкент нашему третьему другу Михаилу, который не захотел с нами поехать («И может, прав он оказался?» — мы сейчас уже думали), — написали ему, чтобы он продал все наши вещи, которые мы оставили там, и всю мебель, которую нажили за три года. Стали ждать. Ну, голодным совсем нельзя жить. Вспомнили мы наш саратовский опыт, пошли на вокзал, подрядились вагоны разгружать. Целый день поразгружаешь кирпич или уголь, вечером поздно возвращаешься, опускаешь руку в почтовый ящик — ничего! Прожили так месяца два — обтрепались окончательно, на руках кровавые мозоли, всякая наука уже вылетела из головы, уже как-то и непонятно было: учиться мы приехали сюда или вагоны разгружать? Скорей, казалось, второе, чем первое.
Однажды вечером сидим в комнате у себя — Федя говорит: «Всё! Больше я не могу! У нас в Чимкенте сейчас тепло, виноград поспевает, дыни, урюк, — а здесь дождик с утра до вечера. Там нас красивые девушки с тобой ждут, а здесь мы, кроме бригадира грузчиков, ругателя и драчуна, не знаем никого! Да и в таком виде мы, что девушкам и неохота на нас смотреть! Конечно, этот город великий, но мы ему как-то сбоку припёка. Поехали назад!»
Послушал я его, представилось мне, как у нас на юге сейчас хорошо. Всё неприятное оттуда забылось — одно только приятное в памяти осталось.
«А как же аспирантура?» — спрашиваю. «Да ну её! — Федя говорит. — Зачем она? Вспомни, сколько у нас там людей хороших живёт, и домик имеют, и сад, и жену, и ораву ребятишек, а спроси у них, что такое «аспирантура», — они на тебя словно на сумасшедшего посмотрят! Кончаем с этим сумасшествием, едем назад!»
«А как же наука? Как же выведение новых сортов?» Такая мысль шевельнулась у меня, но как-то глухо она уже шевельнулась.
«Ладно, — только я сказал. — На всякий случай не будем говорить, что мы аспирантуру бросаем. Просто — на время как будто уезжаем. Мало ли что?» — «Ну как хочешь, — Федя вяло плечом пожал. — Можно и так».
И тут произошло такое событие... можно сказать, случайность всё повернула. Уже собрались мы с Федей, сдали все вещи наши на вокзал в камеру хранения. И решили вдруг съездить в Петергоф — знаменитый город фонтанов. Так и не повидали за всё время его, и неизвестно: будет ли у нас теперь возможность когда-нибудь его увидеть? Поехали туда, полюбовались фонтанами: знаменитый Большой каскад — стена бьющей воды от земли до неба, фонтан «Солнце», «Римские» — огромные чаши, потом разные шутейные — «Грибки», «Дубки», поливающие людей. Люди веселятся, а нам грустно: увидим ли их когда? Поехали в город обратно — и опоздали на вокзал. Как это получилось, непонятно, вроде бы всё рассчитано было. Примчались на вокзал — поезд ещё стоял, но нам надо ещё вещи из камеры хранения выручать? Бросились туда, пока вещи получили, на платформу выскочили, — поезд ушёл. Так вот случайность эта всё и решила...
Дед надолго умолк.
— А может, и не случайность это? — спросил я. — Может, ты остаться всё же хотел — и специально всё делал, чтобы на поезд опоздать?
Дед задумался:
— Да нет. Специально вроде об этом не думал. Но где-то, наверное, в извилинах это желание сидело, поэтому и двигался, наверное, чуть медленнее, чем всегда. Так что вот так: если бы не Петергоф, вся жизнь моя иначе бы пошла! И бабушку твою — мою будущую жену — не встретил бы, и отца твоего на свете бы не было... а значит — и тебя!
Вот это да! Много раз я бывал в Петергофе — и не знал, что он сыграл такую роль в моей жизни. Точнее, без него и моей жизни бы не было!
Надо будет обязательно съездить туда, посмотреть на всё уже с новой точки зрения и, может быть, даже в благодарность бросить монетку в фонтанчик с механической уткой — многие бросают монетки в этот фонтан.