— И как ты... закончил? — проговорил я.
— Подожди! Так уж сразу и закончил! — усмехнулся дед. — Ты вон до середины школы ещё доучился — и то тебе уже кажется, что ты целую жизнь прожил. А у меня, думаешь, по-другому было? Тем более сколько событий тогда происходило!
— Каких событий?
— А ты не знаешь? Организовался у нас колхоз. Тяжёлый это был процесс. Кулаки против были. На отца — он начальником сельсовета стал — даже покушение однажды было.
— Да? А я и не знал!
— Да ты и про деда-то не знаешь ничего, не то что про прадеда! — Он весело пихнул меня в плечо. — А покушение, к счастью, не удалось. Ночью кто-то постучал в дверь. А время тогда такое было: богатые мужики угрожали отцу за то, что он их батраков в колхоз переманил, а также скот и зерно у них отбирал. Тогда ходили бедняки по дворам, отбирали у богатых всё лишнее. А им, естественно, это лишним не казалось. Отсюда и вражда. И вот — ясно помню этот момент — вдруг ночью раздался стук. Луна, помню, очень яркая была — всю избу освещала. Отец пошёл открывать. А ночью, надо сказать, его часто тогда поднимали: то и дело возникали разные экстренные вопросы, с которыми до утра никак нельзя было ждать. Отец пошел к двери, а мать вдруг поднялась с лежанки и говорит: «Погоди, Иван, не открывай! Спроси: кто?» Как она тогда догадалась, что это недобрый был стук, неизвестно. Много ещё загадочного в человеческой психике есть. Но что жизнь она спасла отцу — это точно. Отец остановился, спросил: «Кто?» И вдруг — ещё никакого ответа не раздалось — он вдруг от двери отскочил и к боковой стенке прижался. Как он об опасности догадался, опять же в точности неизвестно. Наверное, пауза оказалась чуть длиннее, чем нужно. И тут же выстрелы раздались. Три выстрела. Ясно их слышу: сразу два, а потом ещё один. И топот убегающих ног. Пули прошли через дверь и в стенку влетели — как раз над лавкою, на которой я лежал, — с ног до головы я штукатуркой был осыпан. Вот так! А ты хочешь, чтобы я сразу тебе сказал, как я школу окончил! История длинная!.. Но только скажу, что, несмотря на все эти события, учился я всегда хорошо. Видно, тогда уже твёрдо решил профессором стать! — улыбнулся дед. — Тогда же у нас в деревне комсомольская ячейка организовалась — и я сразу же в неё вступил, хотя и опасно это было тогда, но мы и гордились тем, что опасно! Помню, даже театр свой организовали, пьесы ставили против белогвардейцев, против священников.
— И ты играл?
— Не! — вдруг весело признался дед. — Не выходило у меня!
«Конечно, — подумал я. — Когда станешь профессором, известным учёным, можно и признаться в том, что в детстве не получалось у тебя что-то, — скажем, на сцене не мог играть. Это те, у кого в жизни не получилось ничего, вынуждены врать, что когда-то и где-то они блистали!»
— Не выходило у меня! — с каким-то даже удовольствием повторил дед. — Так что я там в основном на побегушках был — достать, принести... Помню такой эпизод: должна была ставиться антирелигиозная пьеса и нам с другом Саньком поручили иконы из монастыря привезти — по ходу действия нужны были иконы. А монастырь, брошенный после революции, стоял за рекой, на Краишевской горе. Помню, приплыли мы туда на лодке, вошли в монастырь. Там пусто всё, брошено, темно, — только святые с икон страшными глазами смотрят на нас. Ну, схватили мы пару самых больших икон, ростом примерно с нас, и на воздух выскочили, с облегчением вздохнули. Потом плыли мы через Терсу обратно — солнце уже садится, река тёплая, сверкает. Санёк вдруг говорит: «Иконы, наверное, вымыть надо — гляди, в паутине все да в пыли!» Ну, перевалили мы иконы через борт, сами на них перебрались, стали мыть, и так уютно оказалось на них: солнце греет, волны покачивают. Потом стали с них нырять. Вечер этот помню, словно недавно совсем он был: солнце светит с заката, вода блестит, а мы нырнём туда, потом выберемся на икону, отдышимся и снова ныряем.
— Ну а как пьеса прошла?
— А этого я уж не помню! — улыбнулся дед. — Но помню, очень часто мы собирались тогда все вместе, мечтали о том, как жизнь переменим!
— Ну и что вы хотели переменить?
— Ну, тогда это очень конкретно было. Я, например, больше всего хотел, чтобы голода больше не было, такого, как только что прошёл, от которого маленький брат мой умер и ещё полдеревни. Мечта у меня была уже тогда — сделать так, чтобы всегда хлеба хватало для всех! Тем более голод ещё продолжался, лепёшки из лебеды обычная была еда... Поэтому, когда сестра Татьяна из Саратова приехала — она там уже в педагогическом училась — и сказала, что набирают в сельскохозяйственный институт, я сразу же сказал: «Еду!» Дали мне с собой курицу, одеяло, денег три рубля, и Настя, старшая сестра — ну, чью тетрадку ты ночью читал, — дала от себя ещё десять рублей. И всё. Пошёл на разъезд Марец, сел в поезд и поехал.
— И приехал в Саратов?
— Погоди ещё! — усмехнулся дед. — Это только в голове у тебя... всё так сразу и рядом, а жизнь — она большая. На поезде я доехал до Камышина, там сел на пароход и поплыл в Саратов. Ну, естественно, на палубе плыл, купить билет в каюту — за пять рублей! — мне и в голову не приходило. Нашёл на корме какой-то свёрнутый канат и на нём сидел, по сторонам смотрел. И здорово, помню, меня Волга поразила. До этого я только Терсу видел, а тут плывёшь и плывёшь и всё берегов почти не видно! От восторга, помню, на месте не мог усидеть, то и дело вскакивал, подбегал к кому-нибудь из попутчиков: «Эк, гляди, какая река-то!» Ну, все отвечают: «Ну какая река? Обыкновенная!» А я посижу опять на своём канате — и опять не выдерживаю, подскакиваю к другому кому-нибудь: «Эк, гляди, река-то! Гляди!» Скоро меня, наверное, за сумасшедшего какого-то стали на палубе считать. Я тогда абсолютно простодушный был — наивный, как сейчас бы сказали. Но горячий — непременно считал своим долгом своими переживаниями со всеми поделиться. Ну, доплыли наконец до Саратова, взял я свою котомку, сошёл на берег. Стал у всех спрашивать, как до сельскохозяйственного института добраться, наконец разыскал. Зашёл в дирекцию, сказал, кто я и откуда, записали меня на подготовительные курсы, потом дали бумажку: «Это коменданту общежития отдай!» Пришёл я в общежитие. Огромное количество коек в гигантском каком-то зале — конца и не видно. В жизни ещё таких больших комнат не встречал. Ну, нашёл наконец свободную кровать, котомку под голову положил — и сразу уснул. Проснулся, не знаю уж через сколько часов, и понять со сна не могу: где же это я нахожусь? Кругом шум, кто ест, кто на гармошке играет, уходят, приходят... И главное, не могу понять: утро сейчас или вечер? А спросить боюсь, понимаю: на смех поднимут, сразу за чудака у них числиться буду. Народ, гляжу, бойкий вокруг, как в деревне говорили у нас, на ходу подмётки рвут, а я не особенно бойкий был тогда. «Ну, — думаю, — заклюют!» Но постепенно освоился, понял, что уже побольше знаю откуда-то, чем большинство из них, а сначала они мне какими-то просто богами казались. Но разобрался постепенно, что к чему. Это всегда сначала кажется, куда ни приди: господи, как же я тут буду? Вон все вокруг какие бойкие и знающие! Но начнёшь постепенно разбираться и видишь: большинство хорохорится просто, а умеют не больше тебя, если не меньше!
— Точно, это я замечал! — оживлённо перебил я деда. — Всегда, когда в новое место придёшь — в новую школу или даже в кружок, — кажется, что к каким-то гигантам попал или, наоборот, в какое-то дикое племя, но постепенно начинаешь разбираться и видишь: ничего особенного, обычные люди, как и везде.
— Вот хорошо, что ты это понял! Причём раньше, чем я. Но это потому что ты в таком городе живёшь, а я до приезда в Саратов трёхэтажного дома ни разу не видал — совершенно был ими поражён. Ходил по саратовским улицам, голову задрав, пока на столб фонарный не налетел. Но освоился постепенно, друзей среди своих однокурсников завёл. Многие из них признавались потом мне, что страшно были перепуганы в первый момент и оттого как можно развязнее старались держаться: мы, мол, не лыком шиты, нас не удивишь!
— Ну и как вы жили?
— Весело! — на секунду задумавшись, ответил он. — Думаю, что молодёжь всегда весело должна жить — вне зависимости от того, какие бы трудные ни были времена.
— А трудно было?
— Ну, вообще-то, конечно, да. Но мы сразу же организовали коммуну — четырнадцать человек — и легче стало жить, да и веселей. Все деньги, что получали, и если кому посылки приходили из дома — в общий котёл! Никому даже в голову не приходило прятать от друзей деньги или, скажем, кусок. Большего позора просто себе представить было нельзя! Всё вместе. Вместе, собрав в кучу все деньги, решали, кому что в первую очередь надо купить: у этого сапоги каши запросили, у того — пальто украли, замёрзнуть не дадим!
— Трудно, значит, жили?
— Чудесно! — ответил дед. — Более весёлого времени не помню. Днём в институте, потом вагоны разгружаем с углем, а вечером по всему общежитию пыль столбом — пляски, песни. Помню, там в углу зала высокая кафельная печка стояла, метра три высотой, и я, уж не помню как, вдруг взлетел на неё, стал филином оттуда гукать, филина изображать! Нет, весёлое было время! Откуда что бралось? — Дед покачал головой.
— Энтузиасты были потому что! — вздохнув, проговорил толстый дядька, который сделался уж участником нашего разговора.
— Да, видно, от этого! — повернулся к нему дед. — Потому что еда была — ноги, казалось, должны были протянуть! Обед стоил пять копеек в студенческой нашей столовой, и давали нам на них жидкий супчик — ну, фактически водичку — и в нём плавала половинка зелёной помидорины или кружок морковки. Кусочек хлебца, прозрачный почти, и ещё — горсточка чечевичной каши. И ещё один обед съесть нельзя было: в специальной такой карточке клеточку зачёркивали. Ну, выйдешь после такого обеда — в животе петухи поют, — вздохнёшь, сотрёшь с клеточки крестик и снова заходишь, в очередь встаёшь. Иногда проходило, но редко, чаще в шею выгоняли. А на рынке всё страшные деньги стоило, а стипендию нам давали восемь рублей, да ещё рублей по десять в месяц зарабатывали на разгрузке вагонов. Один у нас был, самый ушлый, ходил на станцию он, у него уже были там свои люди, договаривался — и мы приходили разгружать. Скажем, арбузы или дыни грузить — ещё ничего, порой уронишь как бы случайно, разобьёшь — накинемся все, съедим. А вот уголь грузить или хлопок не приведи господь: глотку пылью забьёт, не продохнуть, а останавливаться нельзя — ты звено цепи, из-за тебя вся работа остановится, ребята денег не получат. И не останавливаешься, часов по десять!
— Да-а! — вздохнул я.
— Зато гляди, какие мышцы у меня! — Дед напружинил руку. Я потрогал.
— А они теперь мышцы гирями накачивают! — проговорил сосед.
— Вот так вот! — тараща, по своему обычаю, глаза, задумчиво проговорил дед. — Многие не выдерживали, конечно, такой жизни, уезжали. Но я твёрдо решил: выдержу, не уеду. А знаешь почему?
— Почему?
— Потому что почувствовал я сладость
— И кто же там у вас был?
— Ну, в основном их специалисты знают, но среди специалистов имена их стоят очень высоко! Академик Тулайков был тогда крупнейший специалист по засушливому земледелию.
— А там что, засушливое земледелие было?
— А чего я тебе про засухи толковал? — рассердился дед. — Глухой, что ли?
— Ну, извини, пожалуйста, — спохватился я.
— На всю жизнь первую тулайковскую лекцию запомнил, — проговорил дед. — Про земледелие он сначала не говорил — сначала он другой нам урок преподал.
— Какой?
— Рассказать?
— Ну конечно!
Дед хитро улыбался. Любил он так — на самом интересном месте поиздеваться!
— Ну ладно, расскажу! — наконец сжалился он. — Вошёл академик Тулайков на кафедру — в безукоризненном чёрном костюме, в белой крахмальной сорочке, в галстуке бабочкой. Впервые я тут, наверное, стал догадываться, что такое элегантность. Поздоровался, краткое вступительное слово сказал: надеется, мол, что мы не опозорим стен славного учебного заведения. Потом говорит: «А сейчас выполним первое задание. Возьмите карандаши!» Ну, карандаши нам выдавали там. «Откройте тетрадь в клетку. И на листе нарисуйте десять маленьких кружков, чтобы помещались в клеточку». — «А где их рисовать?» — кто-то спрашивает. Ну, фантазия у нас всех не очень развита была. «Где хотите, лишь бы они располагались на листе, — Тулайков вежливо говорит. — Как можно аккуратнее рисуйте — это важно». У многих, гляжу, от такой задачи пот закапал! Другое дело стог сена сметать или рожь молотить — там всё ясно, а тут... где размещать эти десять кружков, в каком месте? Ну, наконец все нарисовали по десять кружков, тогда Тулайков вдруг говорит: «А теперь положите этот лист аккуратно перед собой... Положили? Возьмите в руку карандаш... удобней возьмите... теперь крепко закройте глаза... — Все тут удивились, но стали закрывать, раз надо. — Теперь, не открывая глаз, постарайтесь — по памяти, только по памяти — поставить точки карандашом во все десять кружков. Даётся десять минут». Тут такая тишина в аудитории настала — редко когда в жизни я такую тишину слышал. «Вот, — думаю, — история! Куда же я наставил кружки?» Долго так неподвижно просидел, потом вспомнил вроде один кружок — ткнул, второй вспомнил вроде — ткнул. Так чувствуется просто, как минуты уходят. Незаметно приоткрываю один глаз. На свой листок не смотрю — понимаю, что нечестно было бы, — но к соседям подглядываю. Гляжу, у одного пять попаданий, у другого уже семь. Быстро зажмурился, стал тыкать карандашом. «Всё, — голос Тулайкова раздаётся, — время истекло, больше точек не ставьте. Откройте глаза, напишите свою фамилию и несите листочки мне». Открыл я быстро глаза: ни одного попадания! Понёс я листочек к кафедре, гляжу, люди даже с десятью попаданиями листочки сдают! «Ну всё, — думаю, — пропал! Посмотрит Тулайков мой листок и тут же обратно в деревню меня прогонит: нет у меня никаких способностей». Тулайков долго молча листочки разглядывал. Гляжу, соседи мои хорохорятся, перья распускают: «У тебя сколько?» — «У меня восемь!» — «А у меня девять!» Ну, я как в воду опущенный сижу, сейчас, думаю, скажут: «Вон из аудитории!» Тулайков что-то долго молчит, — видно, чем-то огорчён. «Дело в том, — наконец хрипло как-то заговорил, — что мировой наукой установлено, что попасть в эти кружки карандашом практически невозможно — при любой памяти и координации. Статистика допускает, что может быть случайное одно попадание... ну два. Фамилий я никаких называть сейчас не буду, но пусть те, кто в пять кружков попал или даже больше, скажут сами себе сейчас, как они это сделали!»
Гляжу, несколько человек вокруг прямо багровыми стали. Постучал Тулайков по кафедре — подошла к нему молодая лаборантка. «Пожалуйста, — Тулайков ей говорит, — сожгите эти листки прямо здесь, и пусть навсегда тайной останется, кто сколько кружков поразил. Только хочу я вам сказать, дорогие мои ребята, что таким путём добиваться успехов в жизни, как некоторые сегодня пытались добиться, бесчестно и, мало того, бесперспективно! С таким подходом можно чего угодно добиться: чинов, славы, но учёным, настоящим учёным так никогда не сделаешься. Засим прощайте, до завтра!» И с кафедры сошёл.
Обычно при выходе из аудитории толкотня шла, возня, гогот, — а тут тихо все выходили и молча расходились.
— Ну и что? — нетерпеливо спросил я. — Из тех... кто сжульничал тогда... так ничего и не получилось?
— Да нет, — после долгой паузы проговорил дед. — Некоторые из тех даже в академики вышли... поняли после этого, что к чему.
— Так... а потом что было? В деревню свою ты больше не приезжал?
— Нет, почему, приезжал, конечно же, много раз. Но в принципе с момента отъезда в Саратов — то есть с шестнадцати с половиной лет — вёл уже полностью самостоятельное существование, на своих корнях: никогда ни у кого ничем не одалживался, понимал, что только на то ты имеешь право, что заработал! И прожил так до семидесяти трёх лет... И отлично себя чувствую! — улыбнулся дед. — Во — мускулы какие! — Он снова согнул руку. — Ну, а в следующее лето, после окончания первого курса, послали нас всех на уборку урожая, в заволжскую степь. Там, где вырос я, сухие были места, но Заволжье!.. Это сейчас там мелиорация, трубы с водой, — а тогда воду для питья за сто километров в железных бочках возили. Представляешь, какой у воды вкус, когда её за сто километров по раскалённой степи в железной бочке везут?
— Представляю! — проговорил я.
— Да чего ты там представляешь! — Сморщившись, дед с досадой махнул рукой.
Обидевшись, я смотрел в окно электрички. Долгое время там шли сплошные жёлтые колосья, потом мелькнул разъезд, возле него стояли несколько железнодорожных рабочих в жёлтых жилетках, словно специально поставленных, чтобы желтизна не прерывалась, — и снова закачались колосья.
— Вот скажи тогда... — Дед кивнул за окно. — Рожь это, пшеница или ячмень?
Подумав, я пожал плечом.
— A y нас многие в классе не смогут отличить, где рожь, где пшеница, а где ячмень! — защищаясь, сказал я.
— Что ж, очень плохо это, — вздохнул дед. — Что люди, от которых вся наша будущая жизнь зависит, не знают ржи, пшеницы и ячменя! Ну, другие не знаю, почему такие тёмные, а ты ведь внук агронома! — с упрёком проговорил он.
— Ну и что? — Мне не хотелось признавать своего поражения. — Зато я много знаю такого, чего ты не знаешь!
Сказал и испугался. А вдруг он спросит: «Ну что? Чего я не знаю?» Дед, вообще, хоть живёт на селе и в основном сельским хозяйством занимается, удивительно много всякого знает: и историю, и географию — такие города называет, про которые я никогда и не слышал, а он в них побывал и подробно рассказывает. Ну, что он химию там, физику, ботанику, зоологию, даже математику знает — это понятно. Но он ещё и в живописи сечёт, знает, в каком музее мира какая картина какого художника висит, и поэму Пушкина «Евгений Онегин» от первого слова до последнего чешет наизусть! Это я недавно узнал. Был день рождения отца, дед из своей деревни приехал, посидели они с отцом, разговорились, и у деда вдруг лицо такое нежное стало, восторженное, и он вдруг стихи начал читать — и весь вечер не переставая читал! Я потом спросил у него: откуда он всего так много знает? Ведь в сельскохозяйственном институте этому его не учили, да и потом стихи с его работой не были связаны. Спросил я у него — он вдруг так задумался. Надо признать: никогда он общих ответов не даёт, лишь бы отделаться, — всегда задумается сначала, потом отвечает конкретно и точно. «Знаешь, — подумав, он мне сказал, — когда мозг одной работой овладевает в совершенстве, то он и другую работу делает уже намного быстрей. Скажем, научился мой мозг разбираться с растениями и сортами — нелегко было научиться, но всё же я этим овладел, — и тут я стал замечать, что мозг мой вообще разработался, чётче стал: и стихи запоминает сразу, и любые мысли, и во всём соображает быстрей, чем раньше, — раньше я не то что тупой, но несколько чумоватый был, новое медленно воспринимал. А тут, благодаря моей работе, я и искусство быстрее стал понимать, и жизнь. Так что — работай, в этом спасение!»
В общем, я знал, сколько дед помнит всего, поэтому слегка испугался, когда нахально сказал, что знаю что-то, чего он не знает. Но дед припирать меня к стенке не стал — за это я, надо сказать, благодарность почувствовал. Спорит он интеллигентно всегда, к стенке не припирает, уважает партнёра, не показывает, что видит его насквозь.
— Может быть! — даже как-то охотно согласился дед. — Даже так и должно быть, чтобы следующие поколения больше знали, чем предыдущие, иначе жизнь никакого смысла бы не имела! Но всё ведь коварно устроено: чем больше ты знаешь, тем больше ты и не знаешь!
— Как это? — удивился я.
Вообще, с дедом интересно разговаривать: часто он неожиданные вещи говорит, как взрослые называют их, парадоксы.
— Как это? — вступил я в спор. — Я считаю, чем больше ты знаешь, тем меньше остаётся неизвестного. Скажем, выучил я две трети учебника — осталась одна треть. Выучил пять шестых — осталась одна шестая! Правильно?! — Я почувствовал вдруг, что довольно улыбаюсь: «Припёр деда-профессора к стенке!»
— Нет, неправильно! — Дед весело топнул ногой. — То есть для учебника это правильно, а для науки — нет!
— Почему это?
— Почему? — Дед торжествующе посмотрел на меня. — Ну гляди!
Он достал из портфеля толстый красный блокнот с вытисненными на нём золотыми буквами: «Участнику 11-й конференции селекционеров», потом, озабоченно сморщившись, стал шарить за пазухой, вытащил наконец карандаш.
— Вот. — Он нарисовал маленький кружок. — В этом кружке то, что ты знаешь в самом начале. Ясно?
— Ясно! — кивнул я.
— Ну а где располагается граница между тем, что ты знаешь, и тем, чего ты не знаешь?
— Граница... по этой окружности! — Выхватив у него карандаш, я обвёл карандашом окружность.
— Правильно! Соображаешь кое-чего! — похвалил меня дед, и мне стало приятно. — Ну а теперь гляди: идут годы, ты усиленно занимаешься наукой — и что становится с кругом твоих знаний?
— Больше становится — ясное дело! — Я провёл на соседнем листе блокнота большой круг.
— Так... а где теперь граница с неизвестным? — спросил он.
— Вот! — Я уверенно провёл карандашом по большой окружности.
— Правильно. И можно теперь заметить, что граница эта стала длиннее. То есть неизвестного в поле твоего зрения больше оказалось, чем раньше. То есть чем больше ты знаешь, тем больше ты не знаешь! Понял теперь?! — Дед бросил карандаш в блокнот и захохотал.
Я оцепенело смотрел на два нарисованных круга.
Да-а-а... неожиданно! Что значит общаться с учёным: всё время узнаёшь что-то такое, о чём раньше и не подозревал!
— Но так-то, вообще, конечно, — миролюбиво сказал дед (доказав своё, он мог теперь сделаться и миролюбивым!), — наверняка и ты знаешь что-то такое, чего я не знаю. Другое время, другой круг общения! А я ж из деревни приехал, только и знал всего, как быков запрягать! — Дед весело мне подмигнул. — Но что касается ржи, пшеницы и ячменя — их я знал с раннего детства! И особенно хорошо изучил я их на уборочной после первого курса института. Послали в Заволжье нас — там огромные поля были, от горизонта до горизонта, и там мы на собственной шкуре узнали разницу между уборкой ржи, уборкой пшеницы и уборкой ячменя.
— И как вы убирали? Вручную?
— Иногда приходилось и вручную. Но вообще-то, в те времена стали уже появляться и уборочные комбайны — в основном американские, две марки тогда были у нас: «Оливер» и «Холт». Комбайны те ещё не самоходные были, прицеплялись к трактору, а на самом комбайне двое восседали — штурвальный и комбайнер. Комбайнер за всем сразу смотрит, как капитан, а штурвальный управляется с хедером — режущей частью комбайна. Перед хедером крутятся такие плоскости — ну, видал, наверное, в кино — называются «мотовила». Мотовила наклоняют стебли, хедер их срезает, лента транспортёра поднимает срезанные растения наверх, в барабан! Барабан крутится, молотит, зерно ссыпается в бункер, солома выбрасывается наружу.
Непросто хедером управлять: на такой высоте надо нож держать, чтобы как можно ниже стебли срезало, — солома ведь тоже ценный продукт, коровы едят, нельзя половину соломины в поле торчать оставлять. Но рассчитать трудно, особенно неопытному. Пшеница довольно малорослая, как можно ниже держишь нож к земле, и чуть какой бугорок — нож зацепит сухую землю и земля — в барабан, дымище поднимется — всё закроет! Я в первый раз подумал — пожар! Хотел убегать! Единственно почему не убежал — испугался прыгать на ходу, да и высоко! — Дед улыбнулся. — И можешь представить, в каком виде комбайнер в конце дня с комбайна слезает! Зубы и то чёрные! А мы не только днём — мы и ночью работали!
— Ну, ночью вас, наверно, вообще не видно было! — сказал я.
— Почему это? — удивился дед.
— Ну... ночь — чёрная, и вы — чёрные!
— А, да... действительно! — Дед захохотал. — Ну, значит, поработали мы там до осени. Убрали всё. Зерно отвезли на станцию. Потом было собрание торжественное — и меня за ударную работу шерстяной кофтой наградили! Вот так!
— Кофтой? — Я засмеялся. — Это женской, что ли?
— Честно говоря, — улыбнулся дед, — так и не понял я, мужская она или женская. У нас в деревне таких кофт не носили. В общем, когда я к нашим ещё в Берёзовку перед занятиями заехал, сестра моя Татьяна, тоже из Саратова на каникулы приехавшая, попросила у меня эту кофту поносить, и так она понравилась, что я ей подарил. Наверное, всё же она женская была. Ну, повидал я своих и снова в Саратов поехал. На обратном пути, помню, со мной смешное проишествие случилось. Пересаживаться с поезда на пароход где мне надо было? — Дед повернулся ко мне.
— В этом... Камышине!
— Правильно! — обрадовался дед. — В Камышине! Ты не бывал там, нет?
— Ну когда же?
— Жаль! — сказал дед. — Интересный город! И помню, подъезжаю я к Камышину — и вдруг подсаживаются ко мне на полку два подозрительных типа. А у меня с собой был огромный чемодан с морковью — на всю зиму запас — ну прямо целый шкаф с ручкой! И гляжу, типы эти глаз с него не сводят — думают, чего, наверное, только нет в таком чемодане! А ещё у меня был тёплый шарф (сестра Таня мне связала его из овечьей шерсти в благодарность за кофту). А в вагоне душно было, переполненно — я шарф этот снял и повесил на крючок. И вот подходит поезд к вокзалу, загляделся я на встречающих — и вдруг вижу: шарф мой как змея — р-раз! — с вешалки и исчез. Я вскочил, гляжу, один из этих типов в самом уже конце вагона с шарфом моим пробирается. Я бросился за ним, толкаюсь, кричу — мне, естественно, тем же отвечают. И тут вдруг осенило меня, догадался я оглянуться. И вижу: второй из этих типов с морковным чемоданом моим к другому выходу пробирается. Ну, тут растерялся я, заметался: «За кем бежать?» Потом всё-таки решил, что морковь важнее: как-никак еда на весь год — морковь и парить можно, и тереть! Побежал за тем. Выскочил на платформу, гляжу, идёт он с моим морковным чемоданом по платформе и еле-еле ноги передвигает: здорово тяжёлым чемодан оказался, но бросить — жадность не позволяет. «Уж не золото ли там?» — видно, думал. Хотел я догнать его, шум поднять, чемодан отнять... А потом вдруг, — дед усмехнулся, — такая мысль мне пришла: «А зачем? Несёт себе — и пускай несёт! Идёт в ту сторону, куда мне и нужно... Бесплатный носильщик, — думаю. — Чем плохо?» Вышли мы на привокзальную площадь — я за ним не спеша иду. По улице пошли. Тут остановился он — дух перевести, руку сменить... Озирается на меня: чего я не накидываюсь на него? А я спокойно гляжу на него, даже улыбаюсь. «Устал, — думаю, — человек, пусть передохнёт!» Посмотрел он на меня, злобно уже — ещё бы, такую тяжесть ему из-за меня приходится волочить! — поплевал на руки, снова понёс. Прошли мы так с ним почти что до пристани, тут он в другую сторону решил повернуть — от реки. Догнал я его. Показываю: «Мне сюда!» Поставил он чемодан, на меня посмотрел. «Твой, что ли?» — мрачно так спрашивает. «Мой!» — говорю. «Ну так сам тогда и неси!» — обиженно так выговорил и ушёл. Ну, мне уж до пристани недалеко оставалось — сам донёс! — Дед весело засмеялся.
— Да... остроумно ты сделал! — сказал я.
— Соображать надо! — Дед хлопнул себя по лысой голове.
За окном снова замелькали высокие дома, мелькнул старинный дом с острой кровлей, сложенный из крупных камней, в котором, как однажды рассказал мне дед, жил знаменитый русский писатель Куприн.
— О, уже к Гатчине подъезжаем! — удивился дед. — И незаметно, как за разговорами время летит! Ну, так мы с тобой, значит, на второй курс Саратовского сельскохозяйственного института перешли?
— Да. — Я кивнул.
— Ну, на втором курсе уже серьёзные науки начались — биология, физиология растений, генетика, почвоведение. У нас в деревне довольно примитивно хозяйство велось, применялась обычная трёхполка и всё!