хотя в древнем Риме, насколько я помню, за всю его историю отродясь королей не бывало, затем рекламировали бытовую технику “Аристон”, а потом показывали уже другую певицу.
Эта была очень красива, с тонким и острым лицом, с удлиненными глазами, сверкавшими неестественно синим цветом каждый раз, когда она, поворачиваясь в свете двух “пистолетов”, вскидывала их на телекамеру, на телезрителя, только не на меня. Ее тело, упругое и гибкое, в шелковом платье, ходило цветными пятнами. Это был не модный, но всегда волнующий невинно-порочный тип Мессалины и Клеопатры — я не о цвете глаз говорю. Прежде я почувствовал бы сердечное желание и злобу — она была недосягаема, может быть, потому что просто не существовала, была обман, сон, мираж — только изображение, созданное телевизором, а может быть, была мишень. Я подумал, что, возможно, кто-то ошибся и пометил не тот плакат.
Я переключил программу и стал смотреть какие-то новости. Когда я снова вернулся на петербургскую программу, было за полночь. Здесь тоже была какая-то ерунда. Розовощекий молодой человек, решительный и отважный, отвечал на вопросы очень доброжелательного журналиста. Этот новый русский был, как я понял, энтузиастом игорного бизнеса и держателем акций известного казино «Stars». Игорный бизнес, порнобизнес, наркобизнес — новая Россия уверенно шагала в двадцать первый век. Может быть, где-то что-то в этот момент происходило — всегда что-то происходит. Я лег спать.
Утром я объехал намеченные места: я — “чукча”, мне нечего делать. Одного щита не было. Не было и самой конструкции. Видимо, местные власти не смогли придумать для нее нового употребления — прежде на ней размещались портреты “лучших людей района”. На другом щите был другой плакат. Из наклеенных один был заклеен какой-то наборной афишей — только шрифт. Наконец в одном месте я нашел его. Чем-то острым был выскоблен правый глаз. Не совсем выскоблен, не целиком: он отвратительным бельмом выделялся на лице, на свежем плакате. Порча?
Я нашел еще один плакат с тем же увечьем. Я — “чукча”, мне нечего делать, я мотаюсь по городу из конца в конец, но я не единственный “чукча” в этом городе. Кто-то еще до меня мотался тем же маршрутом... Стоп! Не было никакого маршрута: нет никакой закономерности в этих передвижениях — выбор случаен. Кто-то так же, как я, ездил по городу, но только для того, чтобы испортить эти плакаты.
— Мото-ор!
— Снято.
— Мото-ор!
Три дубля. Три дубля, чтобы — наверняка.
Это не порча, не заклятье — это знак.
Комментатор кончил говорить и поджал губки. У него была такая манера. Я не дернулся, не похолодел, и если вцепился в подлокотники кресла, то лишь затем, чтобы встать и переключить программу. Но происходящее на экране уже не интересовало меня. Вопрос, мучивший меня на протяжении трех дней, получил разрешение.
Оператору не дали поиграть камерой, крупным планом подать детали — это был не тот материал, а может быть, дело было в чем-то другом. Во всяком случае, ему не удалось, как он это любил, ни посмаковать труп, ни показать широко разинутый в предсмертном крике рот, ни страшную кровавую рану на месте левого глаза, ни залитое кровью лицо и подушку. Сведенная судорогой рука не собрала и не скомкала покрывало, рука вообще не была сведена судорогой, просто свисала с кушетки, касаясь расслабленной кистью пола, точнее, паласа — нет, не удалось показать выразительного кошмара. Все, что я успел увидеть, это абстрактную картину на обоях в серебряную полоску да блестящий целлофановый кулек среди уже впитавшихся пятен крови на паласе, возле буфета.
Вот и все. Сообщали, что ее убили, очевидно, ударом стилета в глаз (очень сильным ударом), что убили ее, когда она лежала на кушетке, и вероятно, с закрытыми глазами, а значит, убил кто-то хорошо знакомый. (Комментатор любил дедукцию.) Были ли у нее на руках и ногах посмертные пятна. Комментатор на это не обратил внимания, во всяком случае, не обратил на это внимания зрителей. Никого из вечно толкущихся в ее квартире “сыров” на этот случай как раз не оказалось. Странно.
Она была убита, когда вернулась с концерта, а я пропустил момент. Я смотрел какую-то программу, я был один. Я смотрел какую-то программу и не думал о ней, когда у ее двери стоял тот, без лица, но с отмычкой. А может быть, я как раз думал о ней, смотрел ее последний концерт, когда он там стоял? Ведь он мог дожидаться ее уже в квартире. Или, может быть, она была неосторожна и не заперла дверь, войдя в квартиру, а может быть, сама открыла на звонок. Отмычки, звонок — мне этого не скажут. Во всяком случае, сейчас. Как можно так точно нанести удар? Она не боролась? Можно заставить человека лечь на кушетку, можно заставить закрыть глаза. Иначе она бы дернулась, и стилет (или что там было?) не вошел бы так точно. Или, как предполагает комментатор, это был какой-то хороший знакомый, и она не ожидала удара? Или это вообще был не нож? Известно одно: ее убили вскоре после возвращения с концерта, на ней еще был вечерний туалет. Я пропустил момент, я не думал о ней.
Однако я знал, что вокруг нее что-то происходит. Что толку? Знал, но не знал что. Нелепо обращаться к кому-нибудь со своими запоздалыми подозрениями. Никто не будет знать, что делать с таким материалом. Я сам не знаю. Только одно я знаю теперь наверное: это — знак. Но кому? Может быть, певице? Зачем? Вымогательство? Предупреждение? Но какое: черная метка или предсказание? Все может быть. Проще погадать на кофейной гуще.
Что-то такое было. Я уже отмечал где-то похожее совпадение, или, наоборот, несовпадение чего-то с чем-то там, где должно было совпасть. Несоответствие чего-то чему-то. Что-то тогда было не так, и оно произвело на меня неприятное впечатление. Еще: присутствовал ли тогда, в том случае, комментатор? Связано ли это было с каким-нибудь сообщением или нет? Кажется, именно так, то есть связано. Кажется, комментатор что-то говорил и тогда же напомнил мне. Но было ли это важным сообщением, то есть сообщением, связанным с крупным происшествием, или так, мелочь? Вот этого я не помню. Однако я и тогда подумал о каком-то совпадении. Нет, не о совпадении. Кажется, я и тогда что-то почти знал наперед. Был еще с кем-то разговор, вот только не помню с кем. Это было не так давно: месяца два тому назад. Какое-то несоответствие, но чего и чему, и видел ли я что-то на улице или в другом месте, этого я не помню.
Ладно, что же с портретами? Возможно, все это просто бред. Возможно, я притянул за уши одно к другому. Может быть, это вообще один случай. Может быть, просто многократно повторившийся случай одного и того же вандализма. Просто обживание, и нет причин выделять эту серию одинаковых повреждений из многих других. Вот, например, этот купальник у танцовщицы кордебалета... Той, что на плакате мюзик-холла. Ведь его с удивительной последовательностью и упорством обдирали на лобке везде, где только могли дотянуться. Может быть, и правда, какие-нибудь сексуальные комплексы? Да, но там, где могли дотянуться. А потом... Сам говоришь, сексуальные комплексы, а с певицей... Что — с певицей? Этот глаз, он тоже мог кого-то раздражать, даже не одного, а многих.
Помнится, я читал одну статью, одну любопытную психологическую статью, часть которой как раз была посвящена порче плакатов, точнее, порче определенных плакатов, еще точнее, порче одной и той же детали на плакатах. Вот это, кажется, подходит. Кажется, в самый раз. Некоторые плакаты вызывают особенное раздражение у определенной категории публики. Это не зависит или не всегда зависит от того, что именно изображено. Даже более того, один плакат с изображением какого-нибудь... ну, скажем, артиста вызывает раздражение у какой-то категории, а другой с его же изображением, но может быть, в другом ракурсе или цвете, может быть, черно-белый или еще чем-нибудь отличающийся от первого — не раздражает. Или — тоже бывает — подвергается другой порче, уже в каждом отдельном случае разной, то есть случайной, так что можно уже не считать эти случаи системой. Но тот плакат, о котором собственно и идет речь... Нет, здесь именно тот случай. И это повреждение может и не говорить о неприязни к артисту — просто не нравится изображение или деталь изображения: рот, нос, глаз... Разумеется, если это не любимый артист вредителя, да и не обязательно артист — кто угодно. Но каждый плакат, если он подвергается намеренной порче, имеет своего вредителя, причем этот вредитель не обязательно проявится как хулиган — может и не проявиться. Он может просто почувствовать какое-то недовольство, но не заявить протест. Его поведение, естественно, будет зависеть от воспитания, образования, темперамента — от многих причин. Воспитанный человек просто найдет его неудачным и постарается обосновать свое мнение, эстетически образованному человеку это, может быть, и удастся, примитив выскажет свое мнение более грубо и темпераментно и при случае испоганит изображение. Не думаю, чтобы пример с купальником здесь подошел — это проявление какого-то сексуального комплекса, — но случай с певицей... Ведь плакат на холсте был увеличенной копией тиражированного плаката, следовательно, мог обладать тем же раздражающим фактором: каким-нибудь бликом или тенью на левом глазу. Однако трудно представить себе столь упорного хулигана, который не поленился бы как-то туда взобраться (впрочем, возможно, правда, пришлось бы резать с обратной стороны) и все равно с единственной целью выразить свою неудовлетворенность. Это уже что-то ненормальное. А почему обязательно нормальное? Мало ли психов в этом городе? Еще Достоевский удивлялся чрезмерному их количеству в Петербурге, а с тех пор, как этот город побывал Ленинградом, пережил чистки, блокаду и десятилетия непрекращающегося, постоянно гнетущего страха — ого-го-о!.. Так что неудивительно, если здесь найдутся два-три упорных сумасшедших именно из этой категории, из той, которую раздражала эта деталь.
А убийство ударом в глаз? Ведь это уже не изображение, вообще не тот образ. Говорилось же в этой статье, что это не ненависть к персонажу, всего лишь раздражение определенной деталью. Ну да, там приводились примеры с вредительством знаменитых картин: “Иван Грозный убивает своего сына”, картина Рембрандта в Гааге, эрмитажная “Даная” — Рембрандт почему-то особенно раздражает психов. Вероятно, так и есть: у него, наверное, много таких деталей. Хорошо, а Репин? Репин любил Рембрандта. Может быть, он что-то позаимствовал у него, чем-то походил? Чем-то незаметным, не бросающимся в глаза, но тем, что объединяло их в глазах вот таких разрушителей. Интересно, какого же рода живопись должны любить эти люди? А может быть, никакой, а если любят, то любовь у них выражается вот так? В конце концов, уничтожение — это тоже способ овладения: не мне, так никому. Тема для большой статьи, если не книги. Во всяком случае, эти вандалы искренни — в своих антипатиях они не опираются на авторитет. Хотя, возможно, я все усложнил — чувства этих людей могут быть безотчетны.
Но не мог же истребитель “Данаи” ненавидеть самое Данаю, жившую в библейские времена. С артисткой, конечно, другое дело: здесь ведь не только изображение было повреждено. А что, если это еще одно совпадение, то есть единственное совпадение, потому что серию вандализмов тогда можно просто рассматривать как явление стереотипного поведения определенной категории психов.
Полковник говорит, что это какой-то психиатр. “Кушетка — знаешь, как это делается? — «Расслабьтесь, вас ничто не беспокоит? Закройте глаза...» и так далее. На Западе это практикуется давно, а у нас — недавно. Стало модно. Все это: бег трусцой, японский массаж ну и психоанализ, хо-хо! Теперь наиболее интеллигентная, нет, скорее, состоятельная часть публики... Хм-хм... Скоро и рэкетиры станут ходить к психоаналитикам — как-никак элита. Последнее, правда, опасно для врачей: как говорится, меньше знаешь — дольше живешь. Ну это ладно, а здесь: закройте глаза... Очень удобный момент. Кстати, психотерапевт пропал. Сбежал, а может, убили. В общем, это, очевидно, заказ”.
— Это любому журналисту известно, а значит, всем вообще. А мотив?
— Может быть, просто держала деньги не в том банке, — сказал полковник, игнорируя мой вопрос.
Полковник посмеивается, он, конечно же, знает, что это не психиатр, а кому это выгодно — любому, кто сумеет воспользоваться.
— А исполнитель, — сказал полковник, — исполнителю вообще лучше не знать конечной цели.
Я согласился с полковником. Потом я подумал: так ли на самом деле случайна наша встреча? Может быть, не более случайна, чем разорванный глаз? Сначала портрет, а потом... Здесь, на ступенях Концертного зала... Может быть, он здесь затем же, зачем и я? Просто это профессиональная манера — ничего не говорить прямо. Чтобы всегда иметь возможность умыть руки. Потому и выгодно “любому, кто сумеет воспользоваться”. Но ведь не все же это сделали. А что до психотерапевта, то он мог многое узнать от пациентки и, может быть, стал для кого-то опасен.
— Может быть, стал слишком болтлив, а может быть, даже кого-то шантажировал, — говорит он.
Кстати, этот полковник... Мы когда-то учились с ним вместе, а теперь, он, конечно, постарел — как, впрочем, и я, — поседел, но выглядит, в общем, неплохо, и вот еще странность: как раз накануне заметил на одном из стендов, среди других кандидатских листовок его портрет — там он тоже выглядел весьма представительно, а самое удивительное, его биография была там напечатана, в общем-то, без искажений. Я подумал тогда, что это совершенно бессмысленно — выставлять свою кандидатуру в парламент с такой биографией, однако на мой вопрос он, улыбнувшись, сказал, что к выборам это еще как повернется.
А совпадение... Оно, собственно, может быть и не совпадением. В жизни, может быть, как в покере, не слишком много комбинаций. Может быть, здесь существует какой-то закон. Какой-то неведомый закон совпадений, как в гадании на картах. Или опять-таки в покере. Совпадение, именно совпадение, но не случайное, а закономерное. Да, как в игре. Когда из карт, которые пришли к тебе в случайном сочетании, составляешь нужную тебе комбинацию. Но кто составляет? Здесь кто составляет? В этом убийстве, возможно, не имевшем ничего общего с вандализмами, просто существовало какое-то фатальное завершение, а может быть, что-то было угадано и заложено художником, автором плаката, и это что-то как раз и раздражало вредителей, что-то, может быть, очень неприятное в характере певицы. Оно могло поссорить ее с кем-то до такой степени, что он ее убил. Правда, не думаю, чтобы это был психотерапевт, да они и не занимаются лечением на территории пациентов. Может быть, это любовник (с мужем она разошлась), а может быть, муж, с которым она разошлась — мало ли чего не бывает на свете?
Муж? Возможно. А может быть, любовник. Я ж говорил, что уничтожение — это способ овладения. Это способ сохранить для себя, только для себя, потому что в последний миг своего существования, в этот бесконечный момент она принадлежит тебе, тебе одному.
Портрет. “Портрет” Гоголя, “Овальный портрет” Эдгара По, “Портрет Дориана Грея”. О влиянии портрета на модель немало написано. О посмертном влиянии модели на портрет?.. Кажется, что-то читал. Да, тоже какую-то статью. Но там эти изменения были видимы только некоторым, очень редким, обладающим особым даром ясновидения. Во-вторых, уже после смерти, а не до. Я не знаю, да и никто толком не знает этих связей. Лучше не думать о том, чего не можешь хоть как-то объяснить. По какому бы закону ни произошло убийство, оно произошло.
Утром я вышел из ворот моего дома и, как всегда, остановившись на мгновение, окинул взглядом в оба конца почти всегда безлюдную улицу. Особняк напротив, линия невысоких стриженых деревьев по одной стороне (линии), линия деревьев по другой. Через дорогу, у тротуара, хлопотал у своей “тойоты” бармен из бани. Он приветственно помахал мне рукой. Смазливый парнишка с походкой танцовщика, хоть и не педик. Откупоривая пивную бутылку для клиента, он всегда улыбается. У него красивые белые зубы и красивые, крупные, хорошо “накачанные” мышцы — там он работает в маечке. Он хорошо знает, что ему делать, этот мальчик. Они всегда знают. Летом, когда в положенный срок для профилактики трубопровода или чего-то там еще отключают горячую воду, мне приходится ходить в баню. Я не люблю ходить в баню, не люблю сидеть за столом между распаренными плебеями в тогах, пожирающими цыплят. Это так называемые “деловые”, и это их место — не мое, но когда нет горячей воды... Этот мальчик знает, что ему делать. Я тоже всегда хотел знать, что мне делать, но у меня было слишком богатое воображение и жадное любопытство — эти качества мешают вписаться в любую систему, — а может быть, это был просто снобизм, но с возрастом мне стало казаться, что я комплексую, всегда комплексовал, завидовал совершенству этих простых и исправных ребят, всегда уверенных в своем праве. Все это “записки из подполья”, а мальчик просто укладывал какие-то картонные ящики (может быть, с пивом) в багажник своей “тойоты”, через год у него будет “мерседес”. Почему-то он запомнил меня тогда в бане и теперь при встрече здоровается со мной.
Все это меня не касается, и о мальчике, и о своих рассуждениях я тотчас забыл, как только отвернулся от него. Почему-то внезапно вспомнил — но это было уже не здесь, — как тогда, уже подняв ногу, чтобы ступить на переход, с неожиданной яркостью представил себе распахнутую дверь чердака и посыпанный песком и шлаком чердачный пол и мою смутную тень в светлом прямоугольнике с нечеткими краями, и как эта тень исчезла вместе с ним. Почему я вспомнил это? Наверное, от того движения, когда я занес ногу на трамвайную подножку, но я продолжал думать об этом в трамвае, до тех пор пока за Тучковым мостом, там, где с шестидесятых годов открывался вид на огромный и уродливый бетонно-стеклянный Концертно-спортивный комплекс, теперь из-за какого-то еще строительства заслоненный рустованным бетонным забором, вот на этом заборе, на четырехгранном выступе руста малярной кистью, видимо, масляной, а может быть, нитрокраской, во всяком случае, чем-то несмываемым и ярко-красным было наляпано:
На первой же остановке я вышел, пешком вернулся назад. Стало жарко. Я снял шляпу под моросящим дождем, ладонью пригладил волосы. От букв потянулись вниз, прокапав с выступа на выступ, кровавые потеки, и под надписью отдельно был поставлен восклицательный знак — еще две кровавые кляксы. Впечатление было зловещим.
Да, впечатление было зловещим. Оно не было зловещим три дня и стало зловещим в вечер убийства. Его убили за этим забором, в Концертно-спортивном комплексе, где он выступал. Он получил две пули, две кровавых кляксы, как этот восклицательный знак.
Если бы не убийство певицы, я бы так и не заметил этого несоответствия. Дня за три до смерти Шульгина я проезжал мимо этого забора и тогда уже увидел эту надпись, но мало ли какие имена пишут фанаты на заборах и в подворотнях. Шульгин был еще жив, и меня это не заинтересовало, а потом... Может быть, мне и приходило в голову, что вот, мол, какая странная, зловещая, предвосхищающая надпись, — может быть, приходило, а может быть, и нет. Теперь я подумал, что вот еще одно совпадение в том же духе. Если бы не певица... То есть я и не придавал этому значения до сих пор. Странно, когда действие развивается в обратном порядке. Мысленно я довел эту идею до абсурда. И та дурацкая демонстрация с последующим митингом на Дворцовой площади, и нелепые воззвания на щитах у Гостиного Двора — все это должно было происходить до убийства. А может быть, здесь просто была нарушена симметрия? Допустим, что в чьей-то голове все это и прокручивалось в обратном порядке — митинг, демонстрация, надпись на заборе, убийство — то есть от результата. А произойти должно было от причины: убийство, надпись на заборе, демонстрация, митинг. Да, если идти от ожидаемого результата... Но в одном месте при исполнении вышел сбой: надпись на заборе выскочила преждевременно, потому что просто какой-то рабочий паренек в свой обеденный перерыв, схватив ведро краски и малярную кисть, помчался и украсил забор именем своего кумира. И это было просто совпадением, но для меня сбой в монтаже оказался ньютоновым яблоком. Но оказалось, не только для меня: во всяком случае, уже тем же вечером комментатор, изменив своей обычной скороговорке, вещал: “Это был единственный певец о России и для России, воспевавший русское и русских. Не стоит ли задуматься: кому нужна его смерть?” Он говорил еще что-то о патриотизме и происках, но я не придал этому значения, потому что он всегда говорил многозначительно, так, чтобы создавалось впечатление, будто он знает больше, чем говорит, а может быть, он и в самом деле знает, больше, чем говорит, а может быть, вообще заказывает происшествия, чтобы сообщать о них? Телевизор такая штука: никогда не знаешь, что впереди. А кому это выгодно? Здесь было слишком много случайностей, чтобы подозревать злоумышление. Ведь еще до комментария в тот день было сообщено в “Телетексте”: “Сегодня перед несостоявшимся выступлением был убит известный певец и автор многих песен Генрих Шульгин. Артист выстрелил из газового пистолета, ответом было два выстрела из боевого оружия”.
Итак, что-то не клеилось тогда у комментатора, тем более что владельцем оружия оказался какой-то Иванов со своей не то Гюльнарой, не то Сорейей, какой-то певицей из Средней Азии, у которой он был и менеджером и, кажется, любовником. Тем не менее в ближайшую субботу, день, который “патриоты” блюдут столь же неукоснительно, как и ортодоксальные евреи, я из окна троллейбуса увидел направляющуюся в сторону Дворцовой площади небольшую, человек из двухсот, процессию с красными и черно-желто-белыми флагами, транспарантами и лозунгами:
И как-то очень некстати:
Что с ними делать? — обычные городские сумасшедшие. Многих из них я уже знал в лицо, наблюдая только по телевизору. Что с них взять? Они постоянно чувствуют заговор и опасность. Ни Церковью, ни строительством церкви, ни еще каким-нибудь строительством их не объединить, но они всегда готовы на погром: их чувства — зависть и злоба, их способ общения — ругань и драка, их мало, но в нужный момент, когда все остальные охвачены унынием и апатией, они оказываются в большинстве.
Одного из них я часто видел на ступеньках станции метро. Это был маленький человечек, весь в черном и в черной фуражке. В обычных условиях добродушный и безобидный, он торговал тогда газетами “Вече”, “Русский порядок”, еще чем-то таким же. Потом он исчез со своими листками, и года два его не было видно, но сегодня, вернувшись на Васильевский остров, я снова увидел его у метро. Он стоял возле фонарного столба с плакатом:
и его добродушная физиономия никак не вязалась с грозным воззванием. Глупый, маленький, недовольный своим ростом человечек — тебе подбрасывают все, что под руку попадает, а ты ешь.
Я подошел и сказал ему об этом, а он не обиделся.
— Ведь вы, — осторожно спросил он, — ведь вы... судя по вашему лицу, вы не еврей?
— Нет, — подтвердил я, — не еврей.
— Тогда подумайте, — проникновенно сказал он, — подумайте, кому это выгодно.
Внезапно я почувствовал усталость. Я отошел. Очевидно: он был лучше еврея. Зачем лишать людей их единственной радости?
А вечером я вновь услышал имя Генриха Шульгина и понял, что не ошибся: комментатор вернулся к нему в связи с вчерашним убийством. По своему обыкновению, он нес всякую околесицу вроде того, что у Луниной (фамилия покойной) была “уникальная русская манера и голос, звучавший своим чистым тембром среди разноголосого хора разнузданных полуодетых певичек” (заметим, что у нее был хрипловатый голос низкого тембра и достаточно распространенная лет двадцать назад эстрадно-романтическая манера — впрочем, от нее она и пошла), о том, что “естественно, ее близкое каждому русскому мягкое женственное обаяние, а особенно репертуар — вызывали зоологическую ненависть у пропагандистов истерической музыки и порнографии” и, наконец, о том, что “вот уже второй русский соловей гибнет от рук наемных убийц”. Он напомнил телезрителям (и мне в том числе), что в день убийства Генриха Шульгина тоже присутствовал элемент соперничества, что в нем были замешаны певичка нерусского происхождения и менеджер, не заинтересованный в русской культуре и теперь находящийся в Израиле. Правда, он ни словом не обмолвился о том, что это был другой менеджер, менеджер самого Шульгина, а не тот, Иванов, которому принадлежал пистолет, но все равно создавалось впечатление, что комментатор знает больше, чем может сказать, и в подтексте проступали какие-то происки каких-то, неясно каких именно, но ясно, что каких-то определенно антипатриотических сил, словом, он, как всегда, умело, по-гебельсовски настраивал публику против каких-то, видимо, глубоко законспирированных русофобов и их глупых пособников демократов. Однако видно было, что его концепция еще не сложилась, и ко мне снова вернулось странное чувство, что последовательность нарушена, что лента прокручивается с другого конца, и где-то вставлены кадры из игрового фильма, и где-то сбой.
Я вспомнил, как снял шляпу под моросящим дождем. Два кровавых потека на стене... “Стена Плача”.
Но в телевизоре все это играет, все работает, и если кто-то, как и я, замечает эту неровность, то здесь не прокрутить ленту снова и не остановить в сомнительном месте. Можно, конечно, но мало кто записывает и еще меньше тех, кому придет в голову записать. Телезрители — их мир нереален. Они собираются на свои десятиминутки, хотя бы заочно, чтобы не чувствовать себя одиноко. Здесь, у телевизора, у них возникает иллюзия общего дела, и некому им объяснить, что это галлюцинация. А по субботам они собираются на Дворцовой площади на совместные “бдения” — ведь их воспитали на бдительности, — они собираются там, чтобы сообща испугаться. Нет, чтобы субботник по озеленению или по реставрации памятников, в общем, что-нибудь построить, что-нибудь сообща полюбить — нет, это второгодники — их школа не учила их строить, не учила любить и в конце концов сама была разрушена ими. Оставим их — пусть мертвые хоронят своих мертвецов.
“Но, в конце-то концов, какое мне дело! — подумал я. — Какое мне дело, что кто-то где-то прокручивает ленту наоборот! Вообще, не стоит ломать себе голову — не обязательно знать, какие процессы происходят внутри телевизора — чтобы выключить его, достаточно нажать кнопку. Не обязательно знать анатомию и физиологию, чтобы убить человека — достаточно нажать курок”. И я не стал ждать очередного сообщения, когда снова увидел на Васильевском острове испорченный плакат. Да, в мельтешащей толпе, среди снующих, сменяющих, заслоняющих друг друга, наезжающих друг на друга силуэтов в образовавшемся на мгновение просвете темная стена массивного, гранитного дома мелькнула, как один из них, как силуэт одного из них, силуэт мужчины в плаще цвета стены и, кажется, в такой же шляпе. Это ошибка — стена оказалась стеной, просто щит был не там, где я его искал, а немного правей. Снова был вырван глаз, и я знал, что это значит. Я мог бы и не искать подтверждения, но из добросовестности сделал это. Я проверил еще несколько мест, где расклеивают афиши, и везде обнаружил это повреждение. Была осень, и был по-осеннему прозрачный воздух, кусок неба, обрамленный узором из желтых листьев, и искаженный перспективой квадрат на этом фоне, и сквозь прореху опять был холодный воздух, чуть больше воздуха, чем надо. Певица была пока жива.
— Расслабься. Тебе удобно? Закрой глаза. Так удобно?
— Удобно, хорошо.
— Что тебя беспокоит?
— Мне кажется... Правда, мне всю жизнь так кажется. Нет, это не сейчас.
— Но все-таки, что именно кажется?
— Это, наверное, не важно, но мне кажется, что все это происходит не со мной, это чужая жизнь. Я бы... Я не заслужила этого. Так просто не бывает, не может быть. Это так же нереально, как вообразить себя мертвой. Ты понимаешь: мой труп и я?
Неизвестно, что там было еще. Продолжение могло беспокоить убийцу.
Вот тогда ко мне и вернулся этот диалог, то есть после того, как полковник обронил это свое замечание о психотерапевте, когда я встретил его на ступенях концертного зала — я же говорил про опережающее эхо.
— Ты о том, что не было следов борьбы? — спросил я.
— Ну да. Все слишком спокойно.
— И кушетка...
— “Кушетка”? Ну да, кушетка.
— Ты что, занимаешься этим делом? — спросил я.
Он промолчал. Хорошо, хоть не сказал: “Каким делом?”
— Понимаю, — усмехнулся я. — Всякому понятно, что занимаешься, но ты молчишь.
На этот раз усмехнулся он.
— Опять большие деньги, — вздохнул он. — Сейчас везде большие деньги.
— Ну а психоаналитик? Пропал? — опять улыбнулся я.
— Пропал, — сказал полковник, — никто не знает, куда делся.
— Когда пропал?
— Сразу. То есть не появлялся.
— А откуда пропал?
— Оттуда. От нее, — сказал полковник.
— Да? А почему он там должен был быть?
— Все слишком спокойно, — сказал полковник, — как ты говоришь: кушетка.
Была кушетка, только другая кушетка и не там. Запись, конечно, при этом велась как всегда.
Если кто-то начинает подозревать, что агентство, охраняющее певицу, служит прикрытием для неблаговидных дел... Кто подозревает, почему подозревает, это другой разговор, но этот человек становится опасным. Ты не знаешь или думаешь, что не знаешь, или предпочитаешь не знать — ведь легче всего обмануть себя. Или обмануться в себе: думаешь, что ты одно, а на самом деле совершенно другое. Можно до самого конца так ничего о себе и не узнать, но кто-то знает. Или, во всяком случае, подозревает. Чем это оборачивается? Опять же смотря где. Например, от тебя может уйти жена, но кто-то, напротив, назначает тебе высокую цену. Высокую цену, но ту, за которую можно купить и продать. А кто-то другой может вдруг позвонить тебе по телефону и сказать, что он знает о тебе то, чего ты не знаешь сам. Но узнавать о людях то, чего они сами не знают о себе — работа психоаналитика. Вот так.
— А может, вообще не было? Может быть, все это просто так, морщинки?
— Какие морщинки?
— Так, морщинки на лице несуществующего старика.
— Это что, какая-то аллегория? — спросил полковник.
— Да нет, морщинки это — так, действительно аллегория. Просто все это, кушетка, определенный антураж и при этом, заметь, у нее дома. А вообще, какая разница, как убили?
— Действительно, какая разница, — пожал плечами полковник. — Вопрос в том, за что убили.
— Зачем убили, — поправил я, — для чего убили?
— Для чего убили, — согласился полковник.
Я знал, что сейчас он мне все равно ничего не скажет.
В рекламном отделе я сказал, что мне заказали плакат Инги Зет. Это ни у кого не вызвало вопросов. Я попросил дать мне имеющиеся у них плакаты с изображением певицы, и мне дали один, тот самый, что был расклеен и испорчен. Девушка, давшая мне его, сказала, что над ним, видимо, еще кто-то работает, так как я не первый беру у нее этот плакат. Я спросил, не возникало ли у нее желания выколоть портрету глаз. “Вот этот”, — указал я. Она дико посмотрела на меня.
Дома я приколол плакат кнопками к двери и долго вглядывался в покрытое глянцем лицо. Красивое лицо крашеной блондинки, провоцирующее и неприступное, можно сказать, далекое как звезда, но я бы сказал: star. Глаза были в порядке: ни большие, ни маленькие, с темными ресницами, но они не скрывали их неестественной синевы. Я вспомнил синеву осеннего неба, увиденного мной сквозь прореху на плакате — она была другой. Ничто не раздражало меня, но кого-то что-то могло раздражать. Я встал и проткнул глаз ножом. После разговора я бы, наверное, не смог этого сделать. Потом я позвонил певице. В комнате слышны были разные голоса, и я с облегчением подумал, что она не одна.
— Да, это я, — сказала она. — Какого плаката? Не поняла.
Я повторил.
— Так, понятно. Вы из рекламы?
— Вроде того.
В голосе ее слышалось сомнение, когда она спросила, могу ли я приехать сейчас.