Солнечный зайчик, как пятнышко лазерного прицела, плясал на ее лице. Я подумал, что у снайпера, наверное, дрожит рука.
Камера показала лежащий в тесной прихожей труп, распластанный в луже подсыхающей крови, кусок стены, зеркало, обрызганное кровью. Повернутое к стене лицо лежащего ничком мужчины тоже было залито кровью, и я не мог его узнать.
Я попытался нарисовать психологический портрет убийцы. Кто он: патологический тип, маньяк или наемный убийца, киллер, как их теперь называют? Это не садист, не джек-потрошитель или чикатило, не таганрогский насильник, заставлявший свои жертвы надевать черные колготки — за этими убийствами нет секса. Может быть, это эстетствующий маньяк, ненавидящий все, кроме классического пения или джаза? История знает и такие примеры, а во времена всеобщего безумия чувства обостряются.
...и всеобщая паника, сметающая ряды театральных кресел, и красный луч лазерного прицела, разрезающий фиолетовый пар, и паника на площади, в завихрении вокруг гранитного столба, и воздетые руки пророков над обезумевшей от страха толпой, разинутые в беззвучном крике рты искаженных ужасом лиц, и кровь, и мигалки патрульных машин, говорящее что-то лицо комментатора, темные медленно шевелящиеся клубки рвущихся в улицы, топчущих друг друга людей, и общий план через резкий крест черного ангела на бурлящую площадь, рассеченную бледными молниями трассирующих очередей.
Комментатор на телеэкране кончил говорить и поджал губки. Электронные цифры над его левым плечом, подергиваясь, приближались к нулю. Я не дернулся, не похолодел и если вцепился в подлокотники кресла, то только для того, чтобы встать и переключить программу. Не могу сказать, чтобы я ожидал чего-нибудь подобного, но сейчас у меня было такое чувство, будто я заранее все знал. Вот так все просто. Нет, честное слово, я готов был рвать на себе волосы — ведь это было как раз то, что должно было произойти, — как же я не догадался! Ни сегодня утром, ни вечером, ни три дня назад, когда впервые увидел холодное осеннее небо сквозь разорванный глаз.
Нет, это не произвело на меня особого впечатления. Просто я люблю осень, ее яркие краски, ее до невозможного трезвые запахи и холодный трепещущий воздух.
Вы знаете это пьянящее ощущение трезвости? Нелепый оксюморон, но это так. И вот это холодное небо, оно ведь было и вокруг квадрата... Холодное небо, и если закрыть глаза или, например, запрокинуть голову, остановившись на влажной аллее, — не оно охватывает тебя и все, что вокруг — нет, оно попадает в обрамление сложнейшего, как географическая карта, рисунка скоплений желтых масс листьев: фьордов, заливов, шхер. Потом глаз начинает различать двойственность пространства. Оказывается, небо не переходит в воздух, окутывающий или срастающийся с этими массами — оно высоко и плоско лежит над пейзажем, а между — ничего. Но если все-таки, насмотревшись таким образом, после этого закрыть глаза — все снова перемещается в одну плоскость и представляется глянцевым цветным фотоснимком, сделанным широкоугольной камерой, или телевизионной заставкой, оттого что углы изображения немного растянуты: голубое в неисчислимо сложной желтой рамке, а вокруг еще квадрат. Квадрата нет.
Все это игра воображения, твое собственное состояние в этой осени в городе, где ты, несмотря на многочисленные знакомства, одинок. И в этом одиночестве иногда уменьшаешься до таких размеров, что какой-нибудь ничтожный штрих, нечто, почти не существующее, приобретает над тобой огромную власть. Может быть, что-то, еще только собирающееся случиться, но пока не случившееся? То, о чем ты помнишь, помнишь в деталях, хотя и не во всех, и когда оно случится ты снова вернешься к этим деталям, теперь уже к большему их количеству. Так на рисунке, на котором еще неясно, что будет изображено, уже видны какие-то линии, их направления, пересечения, соотношения отрезков, потом постепенно появляется общее изображение, оно уточняется, обрастает дополнительными штрихами... Но оно — это процесс творчества, здесь же как раз наоборот, здесь воссоздание: все начинается с деталей, с незначительных деталей, может быть, даже с таких, по которым трудно определить, что оно такое. Скажем, Италия еще не похожа на сапог, а тень древесной листвы на совершенно плоской стене демонстрирует тебе какие-то объемы, которых не существует на самом деле. По какой-то причине фотограф закрепил еще недопроявленный снимок. На следующей стадии проявления тень листвы уже возвращается в плоскость стены, зато вперед выступают какие-то реально существующие — или тебе это тоже только кажется? — объемы, потому что на третьем отпечатке они, оставаясь объемами, приобретают уже другое значение. Теперь ты видишь, что те, наиболее отчетливые детали, которые первыми привлекли твое внимание, оказываются лишь наиболее глубокими тенями в проявившихся теперь предметах, и даже некоторые предметы превратились в пространство между реальными предметами. Я хочу сказать, что на определенной стадии изображения или воспроизведения, когда некоторые предметы оборачиваются пустотами, и, наоборот, пустоты еще не превратились в предметы, ты оказываешься как бы на пороге восприятия, и здесь невозможно определить, является ли это изображение действительно изображением или оно всего лишь иллюзия, случайное образование, пространство, сложившееся из ложных, тоже еще не оформившихся контуров и пятен, и при окончательном проявлении снимка сойдет на нет, исчезнет, уступив место более реальным деталям, например тем, которые ты считал фоном, созданным из переплетения тоненьких линий, как тебе показалось, веточек дерева или куста. Но по мере проявления оказывается, что то, что виделось тебе твоим собственным изображением, всего лишь фон, просто темное пятно, пустое пространство или часть стены, ограниченная другими деталями, а подлинным изображением, вернее, завершающими его штрихами, придавшими ему особую достоверность, были те самые тоненькие многократно пересекающиеся веточки воображаемого где-то вдалеке кустарника. Теперь они выдвинулись на передний план в виде бесчисленных мелких морщинок на лице старика. Может быть, этот старик твой отец.
Итак, изображение исчезло, растворилось, но если ты на пороге восприятия вопреки прерванному на время процессу все-таки пытался его, это изображение, достроить, то почему, взглянув чужими глазами, не допустить, что ты и сам являешься не человеком, существом из плоти и крови, имеющим желания, душу и, может быть, сны, или хотя бы трехмерным объектом, способным сохранять свою форму, а всего лишь пространством, обретшим какие-то очертания случайно и только с определенной точки зрения из-за окружающих и создающих твой контур предметов, или вообще прорехой на холсте, сквозь которую видно осеннее небо, или, наоборот, уходящую вдаль покрытую влажными сгустками палых листьев аллею и тебя самого, неторопливо удаляющегося по ней и время от времени оглядывающегося на плакат.
Но как, находясь на пороге (а ты все время находишься на пороге, потому что процесс проявления на самом деле не останавливался), как определить степень важности того или иного явления, образа, просто детали? Что, если деталь, которая должна проявиться до полной отчетливости в конце процесса, появляется раньше? Смешно, так же как улика, появившаяся на месте будущего, еще не совершенного преступления. Во всяком случае, ты видел эту деталь. Она уже есть, и уже сейчас ты смотришь на нее, как на факт. Как это назвать: опережающая память? опережающее эхо?..
Однажды у меня оказалась грампластинка с дефектом: каждая музыкальная фраза сопровождалась, нет, опережалась своим точным, только многократно ослабленным, почти неслышным повторением. Что это было, дефект записи или при печати сдвинулся штамп, я не знаю. Однако феномен заинтересовал меня, и, задумавшись, я вспомнил, что с подобным явлением я неоднократно сталкивался в жизни. Нет, я терпеть не могу всей этой модной ныне экстрасенсорики, бытовой мистики из передачи “Третий глаз” и всякой чертовщины, но мне случалось отмечать некоторые циклы или повторения явлений одного порядка за относительно короткий промежуток времени, и бывало так, что какой-то, казалось бы, прочно и намеренно забытый, ушедший в далекое прошлое период твоей жизни вдруг начинал настойчиво напоминать о себе различными мелкими происшествиями, аналогиями, случайными (случайными ли?) встречами, причем степень важности этих явлений обычно шла по нарастающей: сначала какое-то незначительное упоминание об одном общем знакомом, на следующий день вроде бы случайная встреча с этим знакомым на выходе из подземного перехода, в разговоре выясняется, что он недавно видел в одной компании твою бывшую жену, и она сказала, что совершенно ничего о тебе не знает. Потом к тебе заходит какой-то старый, но не слишком хороший знакомый, ведет с тобой светский, то есть бессмысленный и ничего не значащий разговор, в котором время от времени возникают неловкие, ничем не заполненные паузы; томясь от безделья, он подходит к книжным полкам и берет наобум какую-то книгу, оказывается, ту, которую когда-то подарила тебе жена. Он спрашивает, не дашь ли ты ее ему почитать, хотя — ты знаешь это — она совершенно не может интересовать его, и у него — это ты тоже знаешь — не будет случая ее вернуть. На следующий день в какой-то компании, где ты оказался случайно — так, забрел на огонек — двое оказавшихся там незнакомых тебе людей в своем разговоре просто между прочим упоминают ее имя, после чего их беседа продолжается безотносительно к ней. Ты начинаешь — может быть, с неудовольствием — отмечать эти повторения, но еще через день где-то на улице лицом к лицу сталкиваешься с женщиной, которая когда-то познакомила вас, и наконец еще день спустя встречаешь ее (бывшую жену) в кафе, в котором ты никогда прежде не бывал, и она, оказывается, тоже, и в районе, где ни ты, ни она обычно не бываете, и там за чашечкой кофе вы договариваетесь о деталях развода, в котором у нее теперь появилась необходимость. И эта встреча, оказавшаяся для нее очень кстати и неожиданная для тебя, именно для тебя почему-то была предвосхищена какими-то мелкими, совершенно незначительными на первый взгляд происшествиями, совпадениями, встречами с людьми, которых ты давно не видел и, может быть, после этого никогда не увидишь, как и ту книгу, которую ты дал почитать — все это люди, предметы и воспоминания из твоего прошлого, которое ты наконец похоронил. Но перед главным событием в этом ряду они прозвучали как опережающее эхо на плохо отпечатанной пластинке.
И вот, вернувшись к фотографии... Или не к фотографии, к другому изображению, опять же к телевизору, где “снимок” вообще не успевает проявиться, так что все время остаешься как бы на пороге восприятия... Что это за пятна, например? Вот были пятна — и нет их. Камера поехала дальше. Они заняли какое-то место в общей картине, но эта картина в твоем сознании, и ты не можешь с уверенностью сказать, так это было или иначе. Это было похоже на кровь, но и морщинки на лице старика сначала казались переплетением далеких безлиственных ветвей. Или свернутый в коническую трубочку целлофан — был он там или не был? Может быть, вообще всего этого не было, а если было, оказалось всего лишь фоном? Фоном для чего-то другого более важного, того, о чем была передача. И только потом, когда в памяти последовательно, как при проявлении снимка, то есть деталь за деталью, постепенно восстанавливается вся картина, начинаешь задавать себе вопросы. Например: ну при чем здесь кушетка? или вечерний туалет? или то и другое вместе?
И это на фоне большой картины. Абстрактной картины знаменитого художника, написанной им тогда, когда он еще не был знаменит. Там, среди цветных фигур потерялась настоящая тень. Часть тени. Вероятно, источник света был не слишком высоко. Женщина погасила в пепельнице сигарету и снова откинулась на подушки.
— Расслабься. Тебе удобно? Закрой глаза. Так удобно?
— Удобно, хорошо.
— Что тебя беспокоит?
— Мне кажется... Правда, мне всю жизнь так кажется. Нет, это не сейчас.
— Но все-таки, что именно кажется?
— Это, наверное, неважно, но мне кажется, что все это происходит не со мной, это чужая жизнь. Я бы... Я не заслужила этого. Так просто не бывает, не может быть. Это так же нереально, как вообразить себя мертвой. Ты понимаешь: мой труп и я?
— Почему тебе пришло в голову именно это сравнение?
— Я взяла его для контраста. Это разные состояния, просто разные ипостаси. Я смотрела на себя со стороны: это была не я — какая-то женщина. А я смотрела. Там только образ, то, что для других. Кто-то любит, кто-то ненавидит — это все не ко мне. Но если для кого-то она мишень, то, стреляя в нее, он попадет в меня.
Это выдуманный диалог. Его могло и не быть. Просто есть картина, есть кушетка, должен быть диалог.
Может быть, на тебя действует этот осенний пейзаж, бледные пятна, какой-то особенный свет или капля, упавшая тебе на шляпу. Какое-то не опознанное тобой воспоминание. Но ничего хорошего, не блик на куполе незнакомой церкви и не растворившиеся в чашке чая крошки печенья — чужое и резкое слово «Галифакс». Ты не знаешь даже, что это такое и почему оно вертится в голове.
Или всплывет в памяти постороннее имя. Николай Андреевич Бреннер. Ты видишь его отпечатанным на визитной карточке так четко, как будто она лежит перед тобой на столе. На голубом, пластиковом столике, рядом с недопитой чашечкой кофе. Дальше все размывается. Откуда оно, и почему ты его вспомнил? Явление ложной памяти? Или опережающей памяти? Сдвинулась матрица или что там бывает, и эхо опередило звук. Не исключено, что это имя появится где-нибудь впоследствии, сыграет какую-то роль, может быть, удивит кого-нибудь, вызовет переполох или этот персонаж — порождение телевизора, образ, мелькнувший на экране, а может быть, вообще одно лишь имя, не обозначающее ничего.
Представьте себе, что, внезапно выйдя из задумчивости, причем, возможно, вы ни о чем и не думали, а просто пребывали в каком-то созерцательном спокойствии, в расслабленности, в йогической прострации — называйте это состояние, как хотите, — но выйдя из него, вы внезапно осознаете, что смотрите на осеннее, холодное и на этот раз бескрайнее небо сквозь разорванный глаз. Сквозь прореху на холсте. Сквозь прореху, которая пересекает огромный натуралистически выписанный глаз.
Эта неаккуратность резко раздражает вас, и вы уходите по сырому тротуару вдоль сетчатой решетки сквера, спешно удаляетесь, становясь в перспективе все меньше и меньше для того, кто, оставшись у плаката, мог бы наблюдать за вами.
А ведь сначала сквозь эту прореху вы просто смотрели на небо — самой прорехи вы не замечали.
Однако вечером что-то вдруг вспоминается вам, что-то начинает беспокоить. Что-то в этот день было не так. Может быть, вы что-то забыли сделать, что-то упустили? Как будто нет. Перебираете в памяти события, встречи этого дня. Может быть, чье-то неприятное слово, просто неодобрение? А может быть, сознание греха? Нет, не то.
— Ты должен простить это себе. Ты не избавишься от этого, пока не простишь себя.
— Я не могу. Они все время со мной.
— Пойми, все дело в тебе. Ты сам должен простить себе это, иначе ты будешь повторять это снова и снова. Тебе нужно разорвать это кольцо.
— Я не могу.
Это тоже выдуманный диалог. Вернее, часть какого-то тоже, вероятно, несостоявшегося диалога, потому что в нем нет ни начала, ни конца, и неясно, о чем идет речь, так, какое-то эхо какого-то диалога, который может быть частью какого-то действия, а может и не быть. Он почему-то прозвучал в ушах, именно как эхо, просто это состояние отразилось в нем, какой-то осадок.
Васильевский остров — место густо заселенное, и при своих особнячках, газонах, скверах, дворах все равно не производит провинциального впечатления, поэтому, когда, возвращаясь домой, я остановился у рекламного щита, и здесь меня окружила толпа. Они снуют, задевают меня сумками и локтями, иногда что-нибудь спрашивают (иногда не у меня) и много, слишком много матерятся.
Как-то все это вне времени, ничего не поймешь. На углу Шестой и Среднего особенная толчея — здесь трамвайная остановка, ларьки (много ларьков), а по улице, в сторону Малого проспекта — ряды лотков. Этих все хотят разогнать, но пока не разгоняют. Здесь можно взять две бутылки пива, можно три. Одну выпить здесь, сидя на широком, метра полтора в диаметре, бетонном кольце, приготовленном для клумбы, которой здесь все равно никогда не будет, потому что не будет уже ничего, — две взять с собой, чтобы позже выпить дома под телевизионную “чернуху” — ее стали много показывать последнее время. Кажется, что-то беспокоило уже там, на углу, а может быть, еще раньше. Вспомни, какую-то неудовлетворенность ты чувствовал весь день. У русского человека чувствовать удовлетворение мало причин, но это другое, оно возникло, кажется, там, на углу, когда ты стоял, бессмысленно таращась на рекламный щит и, может быть, так же пытаясь что-то вспомнить. И, возможно, оно мелькнуло в твоем мозгу, но тут же что-то помешало ему оформиться в образ или мысль — может быть, тебя толкнули или отвлекло что-нибудь другое, тонкая, натянутая нить, соединявшая тебя с мишенью, порвалась, пуля ушла в никуда. Ты так и не вспомнил, не понял, что беспокоило тебя, но к этому беспокойству добавилось еще и другое. Ты не только не вспомнил того, что искал, но еще упустил из виду и то, что могло бы помочь тебе вспомнить. Это доходит не сразу: вот еще минуту назад ты сидел на бетонном кольце, наблюдая толпу, и вдруг чуть ли не под ногами ищешь причину своего беспокойства, не можешь понять, что с тобой происходит.
Нет, этой ночью так и лег спать с ощущением этой неудовлетворенности и чуть ли не предчувствия. Может быть, и предчувствия. Так бывает. А может быть, в этот момент где-то что-то совершается, что-то, пока не касающееся тебя, но оно потом как-то проявится, придет к тебе, как приходят какие-то важные, имеющие влияние на твою судьбу знакомства. Ты берешь визитную карточку. Ты можешь взять ее с голубого пластикового стола — она лежит рядом с недопитой чашечкой кофе. Ты еще не знаешь этого человека, но ведь он есть. Он есть, он живет, и его жизнь какими-то путями ведет его к тебе. И он придет, как однажды приходит решение, которого, казалось, ты не ожидал. Так и это. Оно где-то происходит и пока не касается тебя, но уже беспокоит, ты чувствуешь, как оно своими волнами достигает тебя. Это и есть то причинное беспокойство? Видел и не придал значения, потому что не было значения. Что-то замелькало вот только теперь у телевизора, но это не касалось меня. Однако я почему-то стал свидетелем. Свидетелем чего? Свидетелем совпадений или закономерных повторений, свидетелем или даже соучастником, потому что к ним (этим совпадениям или повторениям) ты добавляешь событие того же порядка. Порядка? Да, здесь и появляется порядок. До тех пор чего-то не хватало, может быть, только одного действия, но ты добавил свое, и вот выстраивается цепь событий, и тебе известны начало и конец — весь сюжет, и в этом сюжете недостает только одного действия, вот этого, твоего, и это главное действие, ключевой момент, и ты знаешь: кроме тебя нет никого, кто бы это действие совершил. И ты берешь на себя эту роль для того, чтобы сюжет развился, чтобы спектакль состоялся. Это не твоя роль, ты бы охотно отдал ее кому-нибудь другому, но тебе нет замены, и ты берешь ее на себя. Нет, все это только в воображении: есть роли, которые ты никогда бы не взял на себя, и есть сюжеты, которым бы лучше не развиваться, есть снимки, которым лучше не проявляться до конца. Пусть остаются морщинки, но ты не будешь знать, что это они, потому что нет лица, на которое они могли бы лечь, и если ты не знаешь, о каком действии идет разговор, то пока оно еще не касается тебя.
Но вдруг на одном из снимков, не тех, которые нужны тебе для работы, просто на улице, где-нибудь на стенде у станции метро, да, на одном из них ты узнаешь своего старинного знакомого, настолько старинного, что он может быть и не знакомым, если тебе этого не хочется, тем более что это и действительно, может быть, не он, потому что у того, которого ты знал, не было такой благородной седой шевелюры, а была короткая, модная в те времена, стрижка “ежиком”, и теперь ты мог бы не узнать его при встрече, ведь это, может быть, и в самом деле не он. Это зависит от того, чего тебе хочется. Хочешь узнать — узнаешь, не хочешь — нет. Он тоже может поступить и так, и так. Помнишь, как на В...ом проспекте Раскольников со Свидригайловым играли в свой странный теннис через трактирное окно? Но они — помни это — все-таки узнали друг друга — никуда не денешься.
Как легко что-то спрятать среди всеобщего беспорядка. Как трудно что-нибудь найти среди всеобщего беспорядка. Особенно если не знаешь, где искать. Еще труднее, если не знаешь, что искать. Но если находишь случайно? Находишь то, чего не искал, и сначала ищешь применения найденному. Потом оказывается, что для применения нужна как минимум пара. Потом начинаешь понимать, что и этого мало. От найденного на свалке колеса появляется идея собрать велосипед. Появляется идея, которую ты вовсе не собираешься воплощать. Просто мелькнуло в голове. Есть любители собирать на свалке предметы и вещи. Какие-нибудь материалы. Вот комментатор говорил о техническом серебре. Можно наоборот, по ходу дела решить, что искать, исходя из того, что тебе чаще попадается. Просто собирать предметы, связанные каким-то общим признаком. Выстраивается какая-то система. Так начинается классификация. Но попробуйте среди беспорядка отыскать, определить класс предметов (явлений), о которых вы можете предположить, что они повлияют на вашу судьбу. Чью-то судьбу. Ну хорошо, не повлияют — только покажут. Просто какие-то карты. Не все карты, а несколько, но такие, из которых можно составить определенную комбинацию. До первого опыта это вряд ли удастся. Вы просто можете (я мог бы) предположить чью-то особую ненависть к певице, хотя, на мой взгляд (но это мой взгляд), особой ненависти или особой любви она не заслуживает. Но допустим, я почему-то, может быть, оттого, что эта женщина (просто женщина, а не певица) нравится мне, люблю и сам этот образ. Может ли любовь к образу перейти в ненависть по принципу “И ненавижу ее, и люблю, это чувство — двойное”? Абсурд. К женщине, к человеку вообще — да. Но к образу?.. Ненависть к образу может возникнуть только сразу. Вдруг. Может ли ненависть к образу привести к действиям? Меня — нет, за других не отвечаю. Ревность? Но это бывает у поклонников рок-звезд: у них часто по этому поводу доходит до драки. Но эта лирическая эстрадная певица, стареющая к тому же...
Однако в тот вечер я не заметил не только способа, но и самого факта, точнее, совпадения двух фактов, проскользнувших мимо меня. Просто подышал осенним воздухом, полюбовался осенним небом, а вечером выпил две бутылки пива — и все. Но я все равно не мог освободиться от беспокойства.
Теперь — фанаты. Они здесь ни при чем, хоть я видел их в жутковатых проявлениях. Один раз мне просто стало страшно за свою жизнь. По-животному страшно. Это было в метро. Группы меченых знаками их “звезды”, охваченных экстазом подростков то в одном, то в другом конце вестибюля вдруг начинали скандировать имя своего кумира, и в этих местах тут же начинались завихрения в толпе. Меня задел один из таких “водоворотов”. Сразу повлекло, потащило по кругу, цепляя ногами за ноги других, влекомых, как и я, и, как я, пытающихся вырваться из этого круга, и ноги не поспевали за телом. Стало страшно, как в страшном сне. Огромным усилием мне наконец удалось оттолкнуться от этого круга и обрести равновесие. В толпе невозможно было пробиться достаточно далеко, но все-таки подростки были уже позади. Тут что-то больно толкнуло меня в бок. Какой-то очень низкорослый и щуплый тинэйджер пробивался у меня подмышкой вперед. Он словно впал в буйное помешательство, но это просто была “героическая” истерика. Я помню таких. Я знал их еще в мои времена. В них нет ничего страшного — в каждом из них. Робкие и даже трусливые поодиночке, среди своих они становятся свирепы и буйны и, как это ни странно, на самом деле отважны — на миру и смерть красна. Но мне — не красна, и я испугался. Маленький, злобный, весь какой-то колючий, он расталкивал толпу своими острыми локотками, молотил здоровых мужчин и женщин крохотными кулачками, куда мог достать, и хрипло вопил, что всех поубивает. Он материл всякого, кто оборачивался на его вопли, невзирая на пол и возраст. Мне очень хотелось взять его за шиворот и придушить, но я понимал, что, если я сделаю это, меня тут же убьют, то есть просто свалят подножкой, и вся толпа пройдет по моему телу и лицу.
Нет, фанаты в религиозном экстазе могут вспороть сиденья в вагоне метро, выбить несколько стекол, написать имя идола везде, где только возможно, даже изуродовать портрет чужого кумира, но эта певица... Что она им? Просто модная когда-то и все еще популярная эстрадная певица, ровесница их матерей. Для этих она никто — часть пейзажа. Может ли настолько мешать часть пейзажа: дерево или дом? Может, но не им. Они могут уничтожить ее случайно, смести, как недавно чуть не смели и не растоптали меня.
Что было бы, если бы я в тот вечер заметил два разбитых телефонных автомата? Три. Если бы они мне были не нужны, не обратил бы внимания. Может быть, злобно выругался и через минуту забыл. Это не осело бы внутри беспокоящим фактором. Почему? Потому что в этом нет ничего необычного: это тоже часть пейзажа, ветшающего городского пейзажа. Два-три изодранных плаката, шевелящие лохмотьями на ветру. Привлекли бы они мое внимание? Нет, конечно нет. А намеренно испорченный плакат: с царапиной через весь лист? Тоже — нет. Нацарапанные шариковой ручкой кудряшки на обтянутом золотым купальником лобке танцовщицы на плакате мюзик-холла — любимая шутка каких-то пакостников. Выдранный клочок на том же месте — их любопытство. Можно говорить о каких-нибудь сексуальных комплексах, но зачем? Все это не имеет отношения к делу. Все это не то, хотя здесь тот же способ оформления вандализма. Пририсованные женщине усы просто стандарт. Кстати, не из этого ли исходил Сальвадор Дали, когда пририсовывал свои усы Джоконде? Впрочем, и это не имеет отношения к делу.
Утром я остановился у такого же плаката на Васильевском острове. Заноза выскочила: любопытство в какой-то мере было удовлетворено. Ничто не прояснилось, но стал устанавливаться какой-то порядок. Да, правый глаз певицы на этом наклеенном на щит плакате был поврежден, и явно намеренно. Через него от брови до характерной скулы была содрана узкая полоска бумаги. Была выдрана при помощи какого-то острого предмета: гвоздя или ключа. Вероятно — ключа.
Да, узкий, неровный треугольник был выдран, но сквозь него я не увидел неба, увидел какую-то бумажную рвань. Но не кто-то же любопытный занимался расчисткой, чтобы увидеть наклеенные раньше листы. Еще один случай вандализма. Маленький случай маленького вандализма. Но какое странное совпадение. Двойное попадание в одно место. Двойное попадание в одно место, находящееся в разных местах.
— Чего ты боишься? Это всего лишь символ — не предмет.
— Предмет познается через символ.
— Предмет не познается через символ — ты разговариваешь сам с собой.
А представьте себе, что этот диалог происходит в двух разных местах. Что ж, очень может быть. В течение одного дня. И это возможно. В трех местах? Но пока еще не было трех мест. Во всяком случае, я не видел. Ну а если будет, что тогда? Что предположить? Несколько дублей одного эпизода? На всякий случай...
Так или иначе заноза выскочила: беспокойство определилось в форме вопроса. Зачем? Для ответа слишком мало совпадений. Может, и ни зачем, а так. И вообще, может быть, больше не будет.
Возле станции метро на железных штангах двусторонний щит с кандидатами. В этот час болельщики еще не собрались по разные стороны щита. Я остановился посмотреть: здесь все глаза были целы. Среди кандидатов помещалось одно давно знакомое мне лицо. Благородный, седовласый, ухоженный джентльмен. Он улыбался, как теперь и положено кандидату. Это был человек, которого я когда-то хорошо знал. Нет, мы не были друзьями, но вместе учились и, в общем-то, симпатизировали друг другу. Потом нам приходилось мельком встречаться, но к большему контакту мы не стремились — его учреждение не располагало к этому ни его, ни меня. Из текста, напечатанного под портретом, я узнал, что в этом упраздненном теперь учреждении он достиг чина полковника. Странно, что с такой биографией он еще на что-то рассчитывает. Или он собирает голоса для кого-то другого?
Утренние дела, дневные дела. Разговор в автобусе: женщина ругает социализм, мужчина ругает капитализм, наоборот, оба ругают Государственную Думу, коммунистов, банкиров, черных, порнографию. Женщина заявляет, что американцы готовили захват России пятьдесят один год, мужчина говорит, что не платят зарплату. Сумбур, однако пока все ведут себя мирно. Не только здесь, в автобусе — вообще. Просто еще один скачок цен, и все куда-то разбежались. Последнее время я стал замечать, что трудно находить старых знакомых. Многие не снимают трубку, у других отвечают автоматы, но, видимо, ничего хозяевам не передают. С теми, до кого удается дозвониться, разговор как-то не клеится. Встреч не бывает, визиты случайны и некстати, вы замечаете, что такая жизнь вас устраивает. Всякая жизнь человека устраивает. Мнение, ставшее уже трюизмом: “Подлец человек — ко всему привыкает.” Но нет, именно устраивает, нравится. Может быть, не подлец человек, может быть, человек — художник?
В автобусе швыряет вперед-назад — водитель, пролетарий старой закваски, “утрамбовывает” ненавистных пассажиров. Тесно и даже душно в вязкой человеческой массе. Вон там образовалось свободное место — втиснуться туда. Но его уже занял какой-то в плаще и шляпе. Колыхаюсь, не чувствуя своего тела.
Итак, с банкирами все ясно, с американцами тоже. Желтый дворец с колоннадой, желтые кроны деревьев, черные ветви, черные стволы и желтизна... Но тут, уже занеся ногу, чтобы шагнуть на переход, я вспомнил, как тусклый прямоугольник света вместе с моей нечеткой тенью упал на посыпанный песком и шлаком чердачный пол — стоп-кадр. Так может быть, опять морщинки? Или... Желтый дворец с колоннадой, желтые кроны деревьев... Черные стволы и желтизна. Ясное, бледно-синее небо — сквозь разорванный глаз.
Тройное попадание — так не бывает. Нет, так не бывает просто так. Тройное попадание в разных местах. Камера направлена вверх под углом примерно сорок пять градусов.
— Мото-ор!
— Снято.
— Мото-ор!
Три дубля. Но метаться по всему городу, чтобы снять три дубля? Три дубля одного кадра? Нелепость. Диалог на фоне плаката тоже нелепость. Диалог на фоне картины... Но это выдуманный диалог. Все диалоги выдуманы. На место вчерашнего беспокойства пришел страх.
Подумалось: неужели никто этого не замечает кроме меня? Ну как же не замечает?
Кто-то знает. Кто-то делает. Это один кто-то или один подает другому знак? Во всяком случае делает кто-то один. Но если это знак, то кому и зачем? Может быть, самой певице? Тогда, скорей, ненависть, злоба. Какая-нибудь завистница, кто еще станет тратить время? Хотя... Что я, в конце концов, знаю об отношениях в мире эстрады? Волшебный мир искусств. Мир цветов и оваций, мир гастролей, шикарных отелей, адюльтеров и заманчивых скандалов. Так он видится телезрителю, и есть отчего сойти с ума. Да, завидовать может не только соперница, каждый может разозлиться. Простой телезритель. Стоп. Кажется, она была разведена? Ну да, ее антрепренер, что-то такое, кажется, было. Но это было давно. Найдите смысл в предметах, может быть, вовсе не имеющих смысла, в хаосе — систему, порядок в беспорядке. А может быть, в мире вообще полным-полно таких вещей? В жизни ведь очень мало сюжетов. В волшебных сказках их не то сто двадцать четыре, не то сто шестьдесят четыре — что-то такое я читал. Жизнь гораздо беднее волшебных сказок — в жизни нет невозможного. А здесь сюжет вообще не сумел развиться дальше какого-то глаза какой-то певицы. Сюжет банален, как банальна сама певица. Какой-нибудь обманутый или отвергнутый любовник мстит как может.
Телекомментатор закончил передачу и поджал губки. В этот день комментатор был особенно обидчив. Комментатора сменил диктор, диктора — какие-то футболисты, за которыми гонялись их яркие маечки. Я встал и отрегулировал цвет. Мне показалось, что что-то происходит. Всегда что-то происходит. В мире происходит многое, но одному из происшествий свидетелем был я. Строго говоря, не был. Даже если считать происшествием мелкое хулиганство, порчу портрета популярной певицы, я видел только результат. А если это еще не результат? Если это как раз и есть действие, и оно продолжает происходить? Да оно действительно все еще происходило, но я не знал, что именно, какое действие я наблюдаю.
Иногда вдруг и непонятно почему что-то всплывет в памяти, что-то, что не имеет отношения к делу, которым ты сейчас занят, и оно, то что всплыло, может быть, даже не существовало или, во всяком случае, не существовало до сих пор, а на самом деле возникнет гораздо позже, как эхо твоих сегодняшних мыслей; какой-нибудь разговор, случайный, но, как потом окажется, имеющий отношение к делу, только опередивший само дело, потому что в этом деле постоянно случается так, что все разворачивается в обратном порядке. Вот и этот уличный разговор со стариком, с импозантным серебряным стариком в сдвинутом на правый висок пышном вагнеровском берете, видимо, старым артистом, но не помню, чтобы до этого я его видел когда-нибудь в каком-нибудь фильме или спектакле, когда я еще бывал в театре. А может быть, это был какой-нибудь чтец или конферансье или просто человек из этой среды, театральный администратор или директор ансамбля, когда они еще так назывались. Одно название — вовсе не крупная шишка. Небольшая зарплата и много хлопот, много риска. В своей долгой жизни ему пришлось и посидеть, и повоевать, и он много поездил по когда-то существовавшей стране. Поезда, сверкающие огнями вокзалы, зеркала, много зеркал — зеркала между полками вагонных купе и в гардеробных, и в артистических уборных, — и горячий запах грима и пудры, потертые ковровые дорожки в гостиницах и общение, общение, общение... Сент-Экзюпери говорит, что общение это самая большая роскошь. Милые люди. Но ты мог бы сделать это, мог бы вернуться к началу, и оттуда начать, чтобы не повторять ошибок, потому что, когда проявляется снимок и над колеблющимся листом на поверхности бликующего раствора всплывает изображение, и ты еще не знаешь — чего, хотя ты сам снимал этот кадр, но все равно ты не знаешь... Поначалу удивляешься: откуда здесь этот кустарник? но это морщинки, частые морщинки на лице старика, старика из другого времени, из другой эпохи. Эпоха не протяженность, она не состоит из событий, она определяется качеством людей. А может быть, сначала я должен был увидеть его во сне или, на худой конец, по телевизору, он бы что-нибудь объяснил мне, этот старик, а потом я мог бы встретить его где-нибудь на улице, ведь никогда не знаешь, какое слово или просто образ может вернуть тебе тебя самого, а уже потом мог бы остаться вагнеровский берет и его лицо, а дальше уже только морщинки, которые и сами по себе могли бы быть каким-то центром, пунктом сосредоточения, точкой опоры. Но, кажется, я упустил момент. Я смотрел ему вслед, когда, размашисто выбрасывая трость, он, прямой и достойный, уходил по Среднему проспекту, как будто уходил за горизонт. Все это относилось к прошлому, к тому спокойному и как будто даже респектабельному прошлому. Странно, никогда б не подумал, что человек, всю жизнь ненавидевший хамский большевистский режим, в новой жизни будет чувствовать себя “бывшим”.
Он мог бы мне ничего и не сказать, этот старик — я и сам все знал. Но что знал? Знал сам факт или сообщение о факте? Ведь события в “пустом доме” развивались несмотря на сообщение или, скорее, благодаря ему. Но откуда вот так вот возникает этот образ, откуда эта опережающая память? А может быть, наоборот, то, что мы видим и слышим, даже то, что совершаем, только эхо того, что произошло? “Если ты пожелал женщину, значит, ты прелюбодействовал с ней.” А она? Прелюбодействовала ли она с тобой? А если ты пожелал убить, ты убил? А тот, кого ты пожелал убить, только пожелал — он убит? Если это так, тогда следует признать, что все — в тебе, и тогда любое твое действие лишь ритуал, изображающий то, что происходит в твоем мозгу. Или на экране, может быть, и на плакате. При помощи символов ты творишь свою жизнь, творишь действительность, которую принимаешь за реальность. Не на этом ли основана магия, любое колдовство?
А время, что оно перед вечностью, которая бесконечно велика и бесконечно мала? Так велика, что в ней все случившееся и то, что случится. И так мала, что все это одно. И нет ни прошедшего, ни будущего, только настоящее. Ведь настоящее это не то, что сейчас, но то, что есть, а значит, и прошедшее, и будущее тоже. И в нем есть морщинки на лице старика и отдельно от него и диалоги, которые уже были и которым суждено состояться (они уже состоялись), и мягкие шаги по чердаку. И сюжет, от века существующий сюжет, в котором, хочешь ты того или не хочешь, есть и твоя роль.
И совершенно неважно, что ты думаешь об этой роли. Не имеет значения и то, что ты думаешь о себе. (Благими намерениями и так далее — старо как мир.) Важно, что ты делаешь, поступок, определенный тебе. Пусть другие прощают себе свои грехи.
Я подумал, что надо осмотреть все места, где может быть плакат с певицей. Ну, не все места — это невозможно, — но еще три-четыре рекламных щита, желательно тех, что на холсте, потому что их труднее испортить: если кто-то настолько упорен, то это один человек. Я стал вспоминать, где они могут быть. Нет, я не собирался сию минуту все это обследовать — я не человек действия. Я больше люблю сидеть в кресле и размышлять, главным образом о том, что меня не касается, а если телевизор не дает для этого достаточно пищи, то вот хотя бы о таком пустяке. Завтра надо обследовать эти щиты.
Но может быть, что-то подобное уже происходило где-то когда-то, а может быть, недавно и здесь. Я не могу исследовать то, что происходило где-то когда-то или недавно и здесь, потому что не знаю, что и с кем. Собственно говоря, вопрос так и стоит: с кем? В данном случае с певицей и ее изображением. Или это одно и то же? Нет, не одно и то же. Теперь, как это касается ее? “Если ты пожелал...” Но участвует ли она в твоем желании, то есть знает ли она об этом? Если знает, то как сама к этому относится? Когда где-то о тебе заходит разговор, а он непременно о тебе где-нибудь когда-нибудь заходит, какое влияние это оказывает на твою судьбу? Это не разговор о колдовстве, потому что оно — дело колдуна, а ты всего лишь объект колдовства, воображаемый предмет. Но странно себя, как ты себя ощущаешь, представить предметом чьих-то разговоров. Странно и неприятно. Мне лично неприятно. Какое это неуютное, зябкое ощущение, когда ты чувствуешь, что вот сейчас, именно в этот момент кто-то думает о тебе, что-то замышляет, потому что всегда кажется: думает, значит, замышляет. Вообразим, что там, где-то за городом, в одиноком доме в темном саду... Там, в саду... Да нет, не в саду, а здесь и сейчас. Здесь, рядом, на темной лестничной площадке стоят двое и пробуют отмычкой замок. Что, разве не было? Нет, это не то — прошедшее не настораживает. Оно не болит и не доставляет удовольствия. Все, что ушло в прошлое, уже не я.
А что — я? Эта темная комната, где совершенно неизвестно, чего ожидать, разве это не прошедшее? И разве оно мое? Если я сейчас сижу у телевизора, то я здесь, не там. Но как может оказаться в прошлом то, что еще не произошло?
“Все, увиденное изнутри меня, есть я”, — говорит философ. Но что тогда исторгнутое изнутри меня, я ли это? И кто этот человек, на ощупь пробирающийся в темной комнате, среди незнакомых ему вещей? Он выдвигает ящички какой-то картотеки, но не находит нужного — это видно по его реакции. Вероятно, эта комната чей-то кабинет, и, похоже, что персонаж находится там незаконно. Кто он, преступник или детектив? Это мне пока неизвестно, потому что я включился в происходящее только здесь, посреди совершающегося действия. Но если я себя самого вижу изнутри себя, то кто-то из нас не я.
А те, двое, знают, к кому и зачем они идут. Они идут ко мне произвести со мной какие-то действия. Именно я являюсь предметом их намерений, я существую в их сознании, это не я — это образ, которым они заменяют меня. Потому что я — здесь, в кресле у телевизора думаю о них, которые тоже существуют в моем сознании, в моей памяти, в прошлом, которое уже не я. Но я специально перевожу их в настоящее, чтобы усилить впечатление, чтобы понять, как чьи-то действия, разговоры, о которых я не знаю, могут касаться меня, моей судьбы. А вообще, просто разговор:
— Так ты видел М*?
— Вчера.
— Ну?
— Он говорит, что Д* в том, что касается...
Нет, разговор теперь идет о Д*, а не о М*, длинный пересказ того, что М* говорил о Д*, возможно, главной целью этого разговора был М*, но он упомянул Д*, и о последнем пока разговор. Но Д*, возможно, существующий лишь как отступление в разговоре об М*, не знает, что он, пусть даже не он, но его образ присутствует в разговоре двух посторонних, может быть, даже незнакомых ему людей. Вот в чем смысл. А эта певица, знает ли она? Ну, хотя бы о том, что в этот момент я размышляю о ней. Нет, разумеется, нет. Она вообще не знает, что я существую. Но влияют ли мои мысли о ней на ее судьбу? Я думаю, нет. Я, конечно, не влияю на ее судьбу, но, кажется, я становлюсь свидетелем ее судьбы. Какой-то части ее судьбы, чего-то, мелькнувшего на поверхности ее судьбы, какого-то знака, может быть, просто отметинки, щербинки на ее популярности.
А те двое... Когда они пришли ко мне и открыли дверь моей квартиры отмычкой, они, конечно, знали обо мне. Знали, что меня нет дома, знали, где я, может быть, знали, что я делаю, пока они там — то есть я существовал. И в тот момент, когда они планировали свое вторжение, я тоже существовал. Еще больше существовал, чем в момент вторжения, потому что для тех, а среди них, я думаю, не было ни капитана, ни полковника, я мог и не существовать или существовать как какой-то имярек, но капитан и полковник, с циничным юмором обсуждая свой план, уж точно, думали и говорили обо мне и называли мое настоящее имя. Они видели мои движения, видели меня так, как я себя никогда не увижу, они видели меня по-другому, они создавали меня другого, того, которого я не знал. Так вот тот момент был гораздо важнее, чем момент самого вторжения, потому что он содержал в себе больше воли. Все остальное было уже не так важно.
И эта певица не знает, что сейчас я размышляю о ней. Она не знает, что сейчас где-то говорят о ней. Ведь наверное говорят. Где-то говорят. И, может быть, действуют. Это может быть кто-то, созданный страхом и неуверенностью в себе, то есть изначально свойственный ей или мне, размышляющему о ней, но не имеющий ни лица, ни рук, только темный, обобщенный силуэт — вот он передо мной на экране: шляпа, плащ с поднятым воротником, руки в карманах. И еще у него есть отмычки, чтобы войти, и пистолет, чтобы выстрелить. Почти невидимый, он стоит на ступеньках темной парадной и смотрит на противоположный массивный на гранитном цоколе дом. Когда он пересечет мощенный булыжником переулок, когда он поднимется в лифте на третий этаж и войдет в прихожую просторной, хорошо обставленной квартиры, его тень упадет на покрытый светло-серым паласом пол.
Ты переносишь все на себя. Люди совершают друг против друга... Нет, почему против? Хорошо, люди совершают по отношению друг к другу самые разные действия. И говорят друг о друге много разных вещей. Сколько пакостных историй рассказывают об этой самой певице. Просто так, чтобы прикоснуться к чему-то значительному, к чему-то знаменитому, стащить с пьедестала, вывалять в грязи, обжить.
Тебя тоже обживали, открывая твою дверь? Нет, это не тот случай — им нужен был предмет, который, как мне казалось, я очень удачно спрятал. Я до сих пор не пойму, зачем им понадобилось красть его. В их традициях было подбрасывать, а не красть. Но может быть, просто недоделанная работа — они могли позволить себе халтуру.
Значит, не обживали? А певица? Ну ладно — пустить сплетню, написать похабщину на стене дома... Да нет, сплетня это уже не обживание, не сломанный автомат, не разбитая лампочка в парадной — это заклятье, попытка влиять на судьбу. Вторжение. Запомни: никто никогда не приходит, чтобы что-то подбросить — это только начало, первое действие — они все равно приходили, чтобы украсть.
А разорванный глаз, это обживание? Давай разберемся. Ты помнишь, была чья-то остроумная статья? О том, что человек портит, разрушает (но не до конца) все, что не вписывается в пейзаж. Это понятно: это — обживание. Действительно, свежевыкрашенная телефонная будка, яркий, глянцевый плакат, да еще с улыбающимся лицом (и это в городе, где улыбка воспринимается как оскорбление), золотой купальник — все это “яркая заплата на рубище” — может и раздражать. Но представьте себе два новеньких аккуратных ларька, которые были бы испорчены одним способом. Представьте три. Нет, каждый обживает по-своему. Если бы все они были испорчены одинаково, это можно было бы назвать “почерком”. Кто стал бы разъезжать по городу и разыскивать определенного вида ларьки, чтобы нанести им одинаковые увечья?
Нет, порча образа не обживание — это заклятье, магия. Порча образа — ПОРЧА. Но зачем, кому надо было насылать порчу на популярную, но никого, в общем-то, не раздражающую певицу? И какое отношение этот глаз имеет ко мне? Почему я должен реагировать на него и почему у меня всякий раз холодеет внутри, когда я вижу его? Холодеет, как перед отчаянным шагом, когда уже принял решение и не можешь его отменить.
Позвонить? Зачем? Что сказать? Да и как позвонить? В телефонной книге наверняка нет ее номера. Просто, чтобы поклонники не досаждали звонками, а теперь еще и для того, чтобы уберечь от вымогателей и разного рода сумасшедших, которых последнее время развелось очень много.
Когда-то я был знаком с одной такой знаменитостью, в то время — знаменитостью номер один. Помню, что у нее дома все время звонил телефон, хотя и тогда его не было в телефонной книге. Поклонники, а особенно, как ни странно, поклонницы, откуда-то все же узнавали. Звонили непрерывно, и дом был полон приживалок, вернее, добровольной и бескорыстной прислуги. В то время этих поклонников еще не называли фанатами, употребляли слово “сыры”. Эти “сыры” в любую погоду часами топтались в подъезде, даже не для того, чтобы получить автограф, а просто так, чтобы живая “звезда” промелькнула рядом, чтобы услышать шелест платьев, почувствовать запах духов, конечно же, “Шанель-пять”. Те были робки и исполнены романтики, не то что нынешние рок-фаны. Эти в буйном восторге могут понести своего идола над толпой и растоптать и растерзать на куски. Но эта певица... Ее поклонники — дети семидесятых — другой возраст, другое воспитание, другой темперамент — с ней ничего такого не может случиться.
Но что-то может случиться. Даже должно случиться. Не зря же наслана порча. Хотя... Может быть, все-таки не порча? Ведь что-то такое уже было. Недавно было. Я уже что-то такое замечал. И тогда было это беспокойство, эта заноза сидела. Было неприятное ощущение. Не было таких совпадений, но где-то кем-то что-то было сделано некстати или не так. Нет, не разорванный глаз, но может быть, пятно или клякса, только не морщинки и не вечерний туалет — этого, кажется, еще не было. Да, потом я вспомнил, откуда эти морщинки. Это не снимок, это так тогда проявилось. Да, проявилось в памяти лицо вагнеровского старика, того, которого я еще не встречал. Не исключено, что я видел его в телепередаче или во сне. Скорей, во сне. Он был одним из тех, незаинтересованных стариков. Может быть, потому, что не было предмета, но если бы и появился, то было бы поздно, уж такими они сложились. Это была эйфория, то блаженное состояние, которое изредка появляется зимним вечером, когда все три черно-белые программы сплошная скука, а под настольной лампой отец перебирает и показывает потускневшие снимки, сделанные в разное время и в разных городах, и его искореженный артритом палец, тычущий в незнакомое среди знакомых лицо и воркующий голос: “О-о, это был знаменитый человек. Жалко только, что он умер так рано, в тридцать шесть лет. Никто не знал, он и сам, наверное, что у него такое слабое сердце. А эта, которая с ним была, ей стоило дать народную артистку, но не за то, а за другое. Большая была любительница, мастер своего дела. Здесь ее нет, но где-то есть ее снимок — я тебе покажу”. А может быть, вагнеровский берет был на портрете, на глянцевой, черно-белой, фотографической репродукции над пианино, и на этом лице могли быть морщинки. Неизвестно, чем замусорена голова, тоже какая-то свалка — попробуй собрать велосипед.
А то было сделано с особым подтекстом, с тайным намеком, и тогда можно было почувствовать привкус угрозы. Потому что что-то было устроено так, что можно было понять как предсказание, а можно и как констатацию совершенного. Но что тогда произошло? Ведь произошло. Было. Оно тогда особенно не затронуло меня — мало ли что случается в мире. Даже печального. Жизнь-то продолжается. Но все-таки было, было. Произошло. И потому сейчас меня так беспокоит эта артистка.
Вот она. Поет одну из своих лирических песенок, приятную на слух, никого не оскорбляющую песенку. Песенка вполне патриотического содержания — о русской зиме, — но без излишнего пафоса или истерики. У нее есть вкус. Всегда был. Она никогда никого не оскорбляла. Я к ней равнодушен — я вообще равнодушен к эстраде, — но и меня она не оскорбляла. Она поет, пританцовывая, но слегка, не дергаясь, и не мечется по сцене. Так что с прической и с платьем у нее все в порядке. Оно не отделяется малиновым пятном от ее плеч и головы. И с глазами у нее все в порядке. Дай ей Бог здоровья.
Ее нагло прервали прямо посередине песни рекламой презерватива, “тонкого, как намек, и надежного, как обещание”. “Чье обещание?” — успел подумать я, прежде чем три пары непонятно чем непристойных ног отбили чечетку под дамский крик:
Вслед за этим показали какую-то сценку из древнеримской истории, которая заканчивалась надписью: