И тут костяной нож в моих руках начинает цвести ольхой. Зелень покрывает рукоять, но не сходит к клинку.
— Спрячь тупилак! — кричит Тулун. — Они видят!
Но уже слишком поздно, тени на воде уносит ветром. Их нет. Я не вижу. Я промахнулся, крепко подставил нас.
Поворачиваюсь и замечаю среди монохромных сосен одинокую яблоню. Здесь, в центре севера, где ей просто не суждено было родиться. Она расправляет ветви с яркими яблоками. На глянцевой кожуре играет солнце. Но только на красной.
— Что ты видишь? — спрашивает Тулун у Француза.
— С-собаку.
— Какую?
— У нее нет шерсти. У нее… у нее человеческие руки.
Шаман поворачивается ко мне.
— А ты?
— Яблоню, — шепчу я, — это же яблоня.
— А мне она пришла морским ветром, — говорит Тулун.
Долго вглядываюсь в переплетение ветвей. Яблоня. Черт, это просто яблоня.
— Я поймаю ветер, — продолжает Тулун, — ты сорвешь яблоко и съешь, а ты задушишь собаку.
— З-заз… Я задушу?
— Только так Ырха покажет сердце.
— Но я…
— Она въестся тебе в череп страхом. Но это надо победить. Затем она и пришла к нам, будит лукавить. У нее жестокий ум.
Я срываю яблоко. И одновременно с этим слышу вой ветра (такой яростный, словно может срезать камни). И собачий лай (такой злобный, словно доносится из-под земли, где только лава и чернота).
На таком жутком фоне моя война с яблоком кажется пустяком. Что ж, удача — это навык.
Кусаю. И мгновенно боль расползается от десен до костей. Я чудом могу стоять на ногах, изо рта идет кровь. Зубы поломались, на языке, под нёбом, в горле — осколки стекла. Это хрустальное яблоко. Хрустальное.
С ужасом я понимаю, что нужно съесть все. Понимаю не умом, но чем-то родным и забытым.
На глазах выступают слезы, когда я проталкиваю в глотку стекло. Давлюсь лезвиями.
Мир вокруг хохочет и скулит. Он одновременно глух и музыкален, как старина Бах. Он играет мне что-то чертово.
Третий укус.
В груди словно поселился рой пчел. Ледяных пчел. Или раскаленных. Мне не понять. Мне просто больно. Боже, мне так больно.
Четвертый укус.
В теле огонь. Кости опалило, расплавило. Сейчас я сломаюсь пополам и уже никогда не встану.
Пятый укус.
Приходи ко мне. Пожалуйста! Приходи, забери это из меня, как ты всегда забирала все плохое. Как ты спасла меня. Я так прошу!
Я закрываю глаза, думаю, что уже никогда не открою, а потом прикладываю последнее усилие. Руки пусты, яблока нет. И крови нет.
Провожу языком по зубам. Все в порядке.
— Скорее! — слева стоит Тулун.
Его длинные волосы растрепались, глаза стали дикими. В них больше не осталось льда, он растаял от ненависти и страха.
Поворачиваюсь к Французу и вижу, как его сбивает с ног что-то рычащее. Лысая собака. Она вгрызается в его плечо. Вырывает кусок ткани. Вместе с мясом, вместе с кровью. Француз визжит, падает на спину и начинает кататься. Собака бросается прочь.
— За ней! — вопит Тулун. — Быстро за ней!
— А он?
— Быстрее! Быстрее!
Только краем глаза я замечаю, как тени стягиваются к Французу.
Мы несемся сквозь чащу леса. Солнечные лучи больше не сияют золотом, теперь они стали непроницаемо-красными и режут темноту меж стволов. В воздухе клубится тревога. Я жду удара из-за каждого дерева. Бледные руки, костяные лица-маски, волчьи глаза — они мерещатся у каждой развилки.
Наконец мы оказываемся на какой-то сумрачной поляне. Прямо над нами серебряная рыба-луна сжирает солнце. Опускается такая плотная темнота, что трудно шевелиться.
Я могу видеть красное очертание Тулуна, пока солнце еще продолжает трепыхаться.
— Рой, — шепчет он, — рой руками.
— Что?
И вот они уже выходят. Я почему-то знаю их древние злые имена. Ыхкилики с синими человеческими руками и лохматым собачьим туловищем. Калупалик с вытянутыми конечностями-иглами и рыбьим лицом. Седна — черный океан, мертвый и холодный.
И иджираки. На двух ногах, с уродливыми горбами и оленьими мордами.
— Рой могилу! — приказывает Тулун. — Рой!
Рву землю голыми руками, сдирая ногти. Яма появляется очень скоро. Я стою у ее черной пасти и боюсь оглянуться.
— Лезь! — Тулун толкает меня в спину, начинает закидывать землей.
Иджираки за ним снимают свои оленьи головы. Под ними, как под масками, человеческие лица. Вот только глаза и рот повернуты вертикально.
Они тянут к Тулуну костлявые руки, но внезапно разбегаются в стороны. Сквозь ледяную темноту идет гигантская белая медведица. На ее шкуре сложный узор из бледных шрамов, глаза разного цвета. В золотом горит луна, в черном ничто не горит.
Ырха.
Она сметает Тулуна лапой. А потом разевает чудовищную пасть. Пасть затмевает небо. Или нет? Или это небо и есть пасть? Всегда было пастью Ырхи.
У эскимосской зимы есть зубы.
И они опускаются прямо в могилу. Ко мне.
Последнее, что я успеваю сделать, — это выставить перед собой костяной нож.
(унук)
У меня нет дома. Был, но я забыл — где и когда. Имя тоже забыл. Шкрипач и Шкрипач, пойдет. Его мне за дело дали.
Даже не вспомню, из какого города тогда ушел, из какой страны. Схоронил мать — последний семейный поступок, сделал все как подобает. Это для меня редкость. Я был чертовски паршивым сыном. Оставил папашу наедине с его болтливыми приятелями, бутылкой чего-то янтарного и осенней жарой. У нас с ним всегда были натянутые отношения. Нет, он не какое-то чудовище, вовсе не злобный ублюдок. Ничего подобного. Просто я никогда не мог понять его. А он меня. Ничья.
Я долго бродил по расколотой Европе. От города к городу, от мира к миру. Чирная Речь, где поляки никак не могут поделить кровавую границу, Париж с его деревянными воротами и расплавленным скелетом какой-то старой башни. Видел даже развалины Рима — самого адского города из городов. Говорят, там живет Бог. Говорят.
Бывало, зарабатывал грубой силой. В смысле носил ящики или разгружал мешки. Бывало, тоже зарабатывал грубой силой. В смысле ломал носы и наведывался ночью к должникам.
В Мадриде был промах, настоящая подстава. Убили парня по кличке Бессмертный. А мне в рукопашной чуть не выдрали ухо. Что-что, а уши мне не жалко, но оглохнуть тоже перспектива скверная.
Я бродил побитый, грязный. Вроде как в рубахе с одним рукавом. Хотелось сохранить достоинство, еще хотелось есть. Второе победило. Я бы крысу зажарил, будь чуть ловчее. Или камень, будь чуть тупее.
Отца Дианы все называли просто старый Борсо. Он так и спросил: «Что, парень, хочешь меня ограбить?» Ну а из меня лжец, как из моржа дирижабль. «Да, хочу». Если прямо сейчас не свалюсь без сил.
«Не-а, парень. Ты хочешь заработать. Отнести вон те чайники к шкафу, шкаф тоже передвинуть бы. И кто-то же должен снять тот чертов колокольчик с потолка».
Даже потом я так и не понял — сбрендил ли старикан по-настоящему или это все чудо человеческой доброты.
«Да, и можешь там же переночевать. Я не думаю, что ты украдешь у меня парочку дешевых чайников или престарелого кота».
Кота звали сэр Чеснок.
Можно еще много рассказать про Борсо. Удивительный дед. Разбирай на цитаты. Подвыпили мы с ним как-то. Летний вечер, настоящий ром, весь город празднует рождение Читверга, шумят фонтаны. И вот он шепчет:
— А луна просто старая шлюха, парень. Чуешь?
Говорю:
— Что, сэр?
А он показывает пальцем на небо, на серебряную блямбу с отколотой верхушкой. Не сразу попал, ясное дело. Рука плавала в пьяном мареве.
— Вот она… Я про нее.
— Почему?
— Почему? Ха. Почему. Потому что всем она светит, парень. Всем она светит.
Это были хорошие дни.
Вот и сейчас сижу и думаю о той истории. Наверное, потому что к нам в окно заглядывает та же самая луна.
Мы с Дианой решили оставить Санкт-Петрогрард. Я радовался, как ребенок. Черта с два опять вернусь в этот ледяной ад. Кому снег в семь слоев, а кому шум волн и запах пряностей.
Мог бы я так же долго рассказывать про мою Диану, как рассказывал про старика Борсо. Да, наверное. Но какой смысл? Про это куда лучше сказали до меня. Всякие тонкоперые писаки, с их: «от нашей любви даже солнце в небе казалось долькой апельсина» или «ночь была нежна, как саксофон». Такая вот чушь.
Хотя чего греха таить, стих ей я все же попытался написать. Какой твердолобый болван не представлял себя романтичным хулиганом в мечтах?! Дж. Стерлинг, Есенин — надеюсь, вы, ребята, не очень устали переворачиваться в гробах. В таких делах, как поэзия, главное — не вспоминать про возраст. Вспомнишь, и станет стыдно, вот что скажу.
Она ходит тихо, но я, конечно, слышу шаги. Ко мне слишком часто пытались подкрасться со спины.
— Что у тебя там? — спрашивает Диана.
Самый бездарный набор букв со времен любительской пьесы, которую мой папаша пытался поставить в кафе своего закадычного друга.
Я думаю так. Спрятать в ящик или оставить как есть? Что будет нелепее смотреться?
Да, еще ни один вооруженный ублюдок так не заставал меня врасплох, как Диана сейчас.
— Решил написать папаше письмо, — отвечаю я, — вот.
Я заправский лжец. Моя ложь — это как на глазах у старой королевы шлепнуть ее племянницу по заднице, а потом сказать: «Сами же видели, как она наскочила, ваше величество». А потом спрятаться за торшером.
— Кому ты рассказываешь? Ты даже адреса его не знаешь.
Вот и вся паутина коварства. На что я вообще надеялся?
Диана кладет голову мне на макушку, волосы падают в глаза. Они светлые, как у ее матери, немки. Диана уже не помнит мать. Так бывает.
— Что там у нас?
Сперва сжимает мои плечи, потом скользит рукой под рубаху, проводит по груди. Пальцы холодные.
— Что? Стих?
Все! Больше я так не могу. Дергаюсь вперед, срываю бумагу со стола. Сперва хочу порвать, затем решаю, что лучше все же в ящик. Самый смелый поступок за день.
— Ты чего? Ты… — Она хихикает. — Ты что, правда написал стих?
Могу понять ее удивление. Но мне на самом деле стыдно, как мальчишке, которого взяли на краже свеклы. Серьезно, нет ничего хуже, чем попасться на краже свеклы.
— Да писал. Просто… просто в шутку.
— Ага, как раз в твоем стиле, а?