— Штурман, если найдешь ровную дорогу — свисти!
— Хорошо!
— Осторожно — бровка.
Она приподнимается на креслице, улюлюкает. Умница. Спасибо, Мохабин, за то, что радуешь мою дочь. Извини, что так долго не приезжали.
— Ну что, домой?
— А потом яйца святить?
— Так точно, штурман!
Я жму на «паузу». Смотрю поверх головы Ули на священника. Батюшка стоит на противоположной стороне прямоугольника из сдвинутых столов, читает заключительную молитву, на столе перед ним — эмалированное ведро с крышкой и ваза, из которой торчит ручка кисточки… кропильница и кропило, кажется. Над батюшкой голубое небо с единственным фальшивым облаком — это белый кильватерный след от самолета. Слово божье и железная птица — я нахожу в этом смутный символизм.
На пасхальных куличах горят свечи. Люди жмутся к столам, нависают над корзинами с едой; те, кому не хватило места, стоят в очереди. К Богу всегда много очередей — за свечами, к иконам, к столам… За свечами отстояла Майя с Улей, я занял очередь в храм; внутри чувствовал себя неуютно, все оглядывался, где там мои, пропускал вперед, потом прятался от иконы за спиной Ули, смотрел, как она крестится, целует раму…
Батюшка идет по внутреннему периметру столов. Окропляет еду и любопытных детишек. За священником следует высокий худой мальчик в строгой рубашке, несет две корзины для пожертвований. Майя передает Уле купюру, объясняет, что делать. Люди крестятся, взлетает и опадает кропило. Служка с корзинами смотрит на меня, пока Уля жертвует купюру, а священник — освященную воду; мальчика что-то смущает, и я не сразу понимаю что. Наушник в моем ухе… он считает его богохульным? Или скучает по музыке с внятными словами?
— Пап, на меня вода попала! Холодная!
Мы выходим за ворота. Машину Майя припарковала возле ФОКа.
— Вы езжайте, — говорю я. — Хочу пройтись окраиной. Мы часто так ходили с сестрой.
— Ты не говорил, что у тебя есть сестра.
— Двоюродная.
— И про двоюродную не говорил.
— Уложи Улю. Скоро буду.
Майя недовольно кивает. Я машу моим девочкам. Включаю запись.
Передо мной идет старушка в белой куртке, укрытая платком корзина бьется о ногу. Я равняюсь с ней у кладбищенской калитки. Зачем-то сворачиваю следом.
Старушка оборачивается.
— Тебе не сюда.
Ее глаза — зеленые, будто бутылочные донышки. Это забавно — ее слова и ее глаза.
— А куда?
— Сюда прямая дорожка, а тебе еще выйти надо.
— Как скажете.
Я прохожу мимо.
За мной тоже катит машина. Но не черная и большая, а маленькая и красная. Я схожу на обочину, если тут существует такое понятие, как обочина.
«
Я закуриваю. Кладбище заканчивается. Дорога прорезает пейзаж из гнилых досок, мусорных куч и высоких сорняков. «
Я останавливаю запись, чтобы позвонить Майе. Прошло всего минут пятнадцать, как мы расстались, но мне почему-то хочется услышать ее голос — спросить, как дела, пожелать Уле сладких дневных снов. Экран телефона показывает нулевую шкалу.
Я ищу глазами место, куда свернули мальчик с девочкой. Нахожу. Плетень из темных прутиков, коридор между двумя заброшенными участками. А я пролезу? Шпионом себя не чувствую — чувствую глупым взрослым, который вместо того, чтобы укладывать дочь, шляется по улочкам своего детства.
И не узнает многие из них.
«
Я стою на краю лужи, которая никогда не высыхает. Я бросаю в нее сигарету, и она шипит. Вода слишком грязная, чтобы увидеть свое отражение.
И правда темнеет… Это какой-то выверт Вселенной, затмение? Сумерки опускаются так стремительно, что хочется закричать, чтобы их спугнуть. Мое внимание привлекает какая-то странная фигура — у сарая с ввалившейся внутрь крышей. Вспыхивают фонари, далеко, они помаргивают, и в этом дрожащем свете кажется, что фигура поворачивается. Я уверен, что все дело в свете. Я иду к фигуре только потому, что она на моем пути — я должен выйти на дорогу, должен спешить домой. Я что-то слышал о затмении, но разве оно сегодня?
Под ногами хрустит стекло. Теперь я вижу, что фигура привалилась лбом к сараю. Какой-то местный алкаш. Ждет, когда отпустит. Или попросту спит.
— Эй, с вами все в порядке?
Не дожидаясь — да и не рассчитывая на ответ, — достаю телефон и включаю фонарик… и едва сдерживаю крик.
Фигура стоит ко мне лицом. Непропорционально большие рот и глаза, раздувшиеся и застывшие ноздри. Лицо гладкое, оно отражает свет. Как стекло.
Я чувствую, что могу и не справиться с накатившим страхом — он доконает меня, и тогда я побегу. Каково на ощупь это лицо? От этой мысли на моем затылке шевелятся волосы; волосы стеклянной скульптуры похожи на прозрачную проволоку.
Я увожу в сторону луч фонарика и проскакиваю мимо.
— Как ты сюда попал? — спрашивает кто-то в спину… не скульптура… скульптуры ведь не могут говорить? — Зачем ты принес свет? Что тебе нужно?
— Бабаргонанд, — отвечаю, стискивая зубы, — мне нужен бабаргонанд.
Улица хорошо освещена. Я закрываю глаза и долго стою, зажмурившись. Открываю — в голубом небе светит солнце. Сердце успокаивается. Затмение… да, но только в моей голове…
Справа проплывает калитка, сделанная из межкомнатной двери, маленькая облупившаяся ручка вздернута вверх. Я знаю, что уже проходил мимо этой двери, или все-таки это была
Как хорошо, что они шутят, думаю я. Благослови детей, которые умеют шутить, даже когда потерялись. Я пытаюсь улыбнуться, но рот словно онемел.
Вполне, думаю я. Взорваться, как пустая коробка из-под сока. Хлоп — и все. Я чувствую себя старым. Я прикуриваю одну сигарету от другой. По обе стороны дороги стоят незнакомые дома, в незнакомых дворах лают собаки.
Голоса обрываются. В наушниках звучит какой-то шум — возможно, плеск воды, возможно, пустоты. Я буквально выдергиваю из кармана телефон, наушник выпадает из уха, и направляюсь к почтовым ящикам на углу, общим на несколько домов. Ящики ржавые, они шелушатся и едва слышно потрескивают. Я бросаю телефон в ячейку с табличкой «Интернет», и он исчезает внутри, провод наушников всасывается в узкую щель.
От камней поднимается пар.
Я догадываюсь, что заблудился. Похожие дома, улицы, перекрестки. Единственный ориентир — озеро; я уверен, что выйду к нему, если поверну направо и буду придерживаться этого направления, но дом родителей в другой стороне. Или уже нет?
В голове звучит голос мальчика, не конкретные слова, а скорее интонация. Когда я понял, что голос мальчика — мой собственный голос? Сразу? Как только услышал его — свое — имя… Стасик… Стас? Наверное, но это понимание сидело так глубоко внутри, что я не мог докопаться. Оно медленно выходило, как заноза с гноем… Вышло бы, не вернись я в Мохабин? Сколько мне тогда было — пять? шесть?
Мальчик и девочка… я и моя двоюродная сестра… но как, как? Ведь на записи — современный Мохабин: реконструкция ФОКа, объявления… Что все это значит? Как они сделали эту запись — таскали с собой бобинный магнитофон с микрофоном?
И что случилось тогда со мной и Викой?
Не помню. Не понимаю. Шкатулка внутри шкатулки внутри шкатулки внутри…
Я сворачиваю направо и бреду по грунтовой колее между кирпичными домиками, несколькими годами вспять сворачиваю налево — деревянный забор, колодец, плешивый кот, колесо от телеги на перекрестке, в жарком воздухе висят лица Вики и Стаса, я прохожу насквозь, год, еще год, улыбки, слезы, семейные праздники, достаю сигарету и закуриваю, дым безвкусный, синеватый, детские сандалии поднимают бурые султанчики пыли, Вика, кричу я, Вика, ты где?..
Прохожу мимо родительского дома. В окне кухни — мама и папа. Мама плачет, уронив голову на стол. Отец смотрит в окно, в ночь, но не видит меня. Я потерялся, я и Вика, и никогда не возвращался назад. Я обхожу дом, но с другой стороны — по-прежнему окно кухни, подпрыгивающие от рыданий плечи мамы, пустота во взгляде отца. Я кричу и машу ему, пытаюсь приблизиться к ограде, но она отдаляется. Обхожу с другой стороны. Окно кухни. Мама. Папа.
Снова обхожу дом. В единственном окне — белое рыхлое лицо, блин из сырого теста. Лицо словно прилипло к стеклу. Оно улыбается. А еще оно меняется. Сначала от меня ускользает характер изменений, но тут я понимаю: что-то не так с глазами. Они растут. Расплываются по лицу: покрывают маленький плоский нос, тонкие губы. Они сливаются в один огромный глаз, который обволакивает голову. Он, этот глаз — блестящий и гладкий. Как жидкое стекло.
Я бегу прочь. По незнакомым улицам, незнакомому поселку. За оградами возвышаются стеклянные фигуры. Черные тени бьются в ветвях обугленных деревьев.
Навстречу идет человек. Он движется задом наперед, но, возможно, дело в его руках и ногах, которые вывернуты в другую сторону, — потому что по лицу человека невозможно понять, куда он смотрит. У него попросту нет лица. Идеально круглый шар розовой кожи.
Человек поднимает руку и показывает на узкий проход между домами.
— Мальчик, она туда побежала.
Как ему удается говорить безо рта?
Я вижу призрак сестры, Вики, исчезающей в этом коридоре. На секунду она оборачивается — у нее лицо Ули.
Сколько раз я видел этот мираж, обманку, прошлое?
Я бегу за ней, но проход исчезает. В воздухе над штакетником дрожит паутина из драгоценных нитей. Паук — капля муранского стекла. Сбиваю его, рву паутину. На пальцах выступает кровь.
Как часто я это делал?
Как часто забывал?
Иду дальше. Вперед. Назад. В лабиринте нет направлений.
Если свернуть не туда, пройти заклинанием скрытых дорог, можно прожить в Зазеркалье целую жизнь, скучную и водянистую, даже не поняв, что годами плелся в жуткой пустоте вымысла. Гармошка реальностей с тенями в складках.
Воспоминания — они возвращаются — похожи на пузырьки воздуха в мутном стекле. На сетевое задание, смысла которого не понимаешь. На странную карту с проложенным маршрутом, который ты с радостью соглашаешься пройти со своей двоюродной сестрой.
Они похожи на сны.
Сколько раз во сне мы сожалеем о том, что спим?
Я думаю об этом, когда улочка упирается в железный мостик, и продолжаю думать, когда мостик и пересохший канал остаются позади, а навстречу поднимается темно-синее озеро.
Я хочу снова увидеть Майю, увидеть Улю. Обнять их. Даже если для этого придется пройти сквозь черный испод. Сквозь мнимые отражения. Забыть и вспомнить.
Над черными камышами плывут длинные призрачные нити тумана.
Ледяная вода обжигает мои ступни.
Калигула в темноте (Дмитрий Орёл)
мама говорит: все будет хорошо.
мама, разумеется, врет, потому что любит меня.
бабушка говорит: все будет хорошо.
бабушка забыла как правильно, она слепая.
заходит луна.
ыхкилики говорит: ничего уже не будет.
и ничего уже не было.
(кавак)
Прислоняю лоб к холодному окну. Выдыхаю. По стеклу расползается туманное облако. Как раз напротив моего лица.
Думаю: почти как маску.
За этой маской мелькают сосны, тянутся к звездному небу снежные долины. Белый победил, вот что скажу. Белый светит даже ночью.
Санкт-Петрогрард остался далеко позади, наш поезд пересек последние очаги цивилизации. Он несется на север, в чужой край иглу и полярных огней. Трубы кашляют паром, и лязгают железные колеса по рельсам. С каждой секундой мы все ближе к цели. С каждой секундой я все больше хочу задать себе вопрос: ну и как тебя угораздило в это вписаться?!
Хотя известно как. Из-за деревянной шляпы.
— Надеюсь, вы не подведете, маэстро, а?
Поворачиваюсь. Там сидит этот Француз, потягивает красный каштановый чай. Не знаю, чего он вообще Француз, Григорий Михайлович так его назвал. А я бы просто сказал: «сальный хлыщ». Ничего личного. Что вижу, то и говорю.
— Надеюсь, — отвечаю я, — меня не убьют.
— Надейтесь. Кто ж запрещает.
Я думаю: как бы лучше устроиться на койке. Постоянно у меня с этим беда — не знаю, куда деть руки. Не знаю, какую позу выбрать, чтобы не казаться здоровенной угрюмой сволочью. Хотя, может, пора бы уже научиться принимать в себе некоторые вещи? У Дианы же как-то получалось находить меня «просто немного неотесанным». Но там другое. Одни люди хранят в груди мадридское солнце, как моя Диана, а вторые пусты, как эта бесконечная зима. И точка.
— Скоро сойдем? — наконец спрашиваю я.
— О, часов через восемь, — кивает Француз, — а пока можете отдохнуть.