Вера вспоминала, что стоило им выбрать Америку, как Америка тут же выбрала их. Марка Алданова10, известного русского писателя, автора исторических романов, пригласили преподавать в летней школе Стэнфордского университета в 1940 или 1941 году. Алданов тогда ехать в Соединенные Штаты не захотел (решил, что недостаточно хорошо знает английский11) и предложил вместо него позвать В. Сирина.
Переговоры длились больше года: проблема была в деньгах. В конце концов профессор славистики Генрих Ланц отказался от части своего жалованья, чтобы Набоков смог приехать в Пало-Альто. (Он читал два курса12 – обзорный по русской литературе и по основам драматургии – за 750 долларов плюс жилье.)
Но чтобы воспользоваться любезным приглашением Алданова и очутиться летом 1941 года в Калифорнии, Набоковым предстояло приложить немало усилий: в частности, необходимо было получить американскую визу. Однако теперь Набоков, по-прежнему с трудом сводивший концы с концами во Франции, знал, что перед ним готов открыться волшебный сезам, земля обетованная. Алтаграция де Жаннелли собирала для него аффидавиты в Нью-Йорке на случай, если приглашение будет получено: она заставила издателя “Смеха в темноте” подписать письмо, которое сочинил сам Набоков. Он просил рекомендаций и у других знаменитостей – у историка из Гарварда Михаила Карповича, у известного художника Мстислава Добужинского и у дочери Льва Толстого Александры Толстой, которая возглавляла благотворительный фонд Толстого, находившийся в штате Нью-Йорк. Нобелевский лауреат Иван Бунин подписал (а возможно, и сочинил) рекомендательное письмо, датируемое апрелем 1939 года:
Владимир Набоков (псевдоним В. Сирин13) – известный русский писатель, чьи романы… высоко ценят в среде русской интеллигенции за рубежом. Он сын покойного В. Д. Набокова, знаменитого либерала, члена Российской думы I созыва, профессора криминологии… [Сирин] не только писатель исключительного дарования, но и серьезный исследователь русского языка и литературы… Все это, вместе с превосходным владением английским языком и огромным опытом преподавания, ставит его в ряд выдающихся преподавателей русской литературы и философской мысли… я искренне его рекомендую.
Письма о ценности творчества Набокова отправились к американскому консулу в Париже. Но требовались и иные доказательства. Набоков писал Добужинскому, своему бывшему учителю рисования:
Позвольте мне обратиться к вам с очень большой просьбой. Дело в том, что я уже около двух лет стараюсь наладить переезд в Америку… главная трудность состоит в том, что, не располагая никаким капиталом, я непременно должен представить в консульство
Возможно, Добужинский (хотя сам и не мог помочь деньгами) передал просьбу Набокова кому-то из своих знакомых в Нью-Йорке. Графиня Толстая также хлопотала за писателя: она уговорила Сергея Кусевицкого, руководителя Бостонского симфонического оркестра, написать письмо в поддержку Набокова. Письмо Кусевицкий написал, но оплатить билеты на пароход не предложил. Если бы Набоковым все же удалось получить американские визы – а ведь были еще и французские выездные визы, за которые зачастую приходилось давать взятки чиновникам, – проезд обошелся бы писателю и его семье примерно в шесть сотен долларов, что для них было неподъемной суммой[9].
Осенью 1939 года Набоковым приходилось как никогда туго: Франция вступила в войну, и жили они в основном на ту тысячу франков, что им одалживал раз в месяц владелец парижского кинотеатра15. Набоков нашел несколько учеников, среди которых был и Роман Гринберг, бизнесмен, который впоследствии переберется за Набоковым в Америку, станет его товарищем по литературе и будет ссужать деньгами16. В январе 1940 года Набоковых навестила Нина Берберова и подарила им курицу, которую они и съели. Годом ранее Набоков написал “Подлинную жизнь Себастьяна Найта”, первый роман, написанный им по-английски. “Смех в темноте” в переводе продавался плохо, но все-таки принес писателю аванс, примерно равный стоимости билетов на пароход, и эта немаленькая сумма была веским аргументом в пользу того, чтобы все новые романы писать по-английски. Однако пока что издателя для “Себастьяна Найта” найти не удавалось ни в Англии, ни в Америке.
Отец Набокова к тому времени уже пятнадцать лет как умер, но его труды оказали Владимиру определенную помощь. В 1903 году, на заре журналистской карьеры, добрый, обаятельный, смелый, безупречный Владимир Дмитриевич выступил с гневной статьей против погромов в Кишиневе, столице Бессарабской губернии. “Около пятидесяти убитых, около ста тяжело раненых, до 200 убитых и раненых, – писал В. Д. на первой странице либеральной газеты «Право». – В «мертвецкой» обезображенные и изуродованные трупы лежали друг около друга, многие были покрыты перьями и казались белыми… Одна мать нашла убитыми трех своих сыновей. Само собою разумеется, что эти убийства сопровождали разбойнические нападения на имущество, расхищение добра. Размеры бедствия неисчислимы, 4000 семейств разорены и остались буквально нищими”17.
Владимир Дмитриевич, которому на момент написания статьи было тридцать два года, преподавал в Императорском училище правоведения и был камер-юнкером – после своего отчаянного выступления разом лишился и звания, и места. Ненависть к антисемитизму проистекала у Набокова отчасти из критики действий государственной власти: погромы в Кишиневе были спровоцированы полицией, орудием “режима угнетения и бесправия”, который “поддерживает это” (то бишь кровавые преследования евреев)18.
Начиная с этого дня Владимир Дмитриевич безоговорочно выступал против абсолютизма монархии. Продемонстрировал совершенное безразличие к тому, что его лишили звания камер-юнкера, опубликовав в газетах объявление о продаже придворного мундира19. Против погрома высказывались и другие деятели российской культуры – Толстой, Горький, – но от их выступлений статью В. Д. Набокова отличает прозорливость и холодная ярость. Убийцы, готовые размозжить головы еврейским младенцам или вспороть животы беременным еврейкам, будут знать, что “за них суда нету”20: евреев некому защитить, поскольку с точки зрения режима они парии, существа низшего порядка. В этих словах слышится предвестие событий грядущего века – его самых кровавых лет21.
В 1906 году Владимир Дмитриевич снова выступил со статьей, осуждавшей погромы, а в 1913 году публиковал репортажи с процесса рабочего кирпичного завода Менделя Бейлиса, которого обвиняли в ритуальном убийстве22. У Набокова-старшего было много друзей-евреев: он общался с ними на равных[10]. После того как Набоков погиб во время покушения на П. Н. Милюкова (благодаря вмешательству Набокова-старшего и А. И. Каминки тот остался цел и невредим), его коллега по газетам “Право” и “Руль”, еврей Иосиф Гессен23, помогал сыну покойного друга на литературном поприще: печатал стихи, рассказы, шахматные задачи и многие другие работы Сирина. Именно в “Слове”, небольшом издательстве Гессена, были опубликованы первые редакции ранних книг Набокова.
Весна 1940 года:
Биограф Веры Стейси Шифф отчасти согласна с Бойдом, однако не во всем: в своей книге она не упоминает ни о Фрумкине, ни о его организации. Шифф утверждает, что Набоковым помог американский Комитет по делам христианских беженцев – агентство, “содействующее гражданам нееврейского происхождения, ставшим жертвами расистской политики нацистов”26. Комитет по делам христианских беженцев пожертвовал Владимиру небольшую сумму, как и многие его поклонники и друзья. Шифф не оспаривает этот факт, что все же основные средства Набоковы получили от “организации спасения евреев, возглавляемой бывшим сподвижником Набокова-отца”27: именно ХИАС зарезервировал для беженцев места на нью-йоркском лайнере. ХИАС зафрахтовал французский пароход “Шамплен”, каюты в котором были отделаны в модном в те годы стиле ар-деко, чтобы доставить еврейских эмигрантов в Новый Свет. ХИАС же предложил семейству Набоковых билеты за полцены28. Примечательно, что Набоков в “Других берегах”, вспоминая о том дне, когда они взошли на борт, не упоминает ни о стоимости каюты, ни о том, откуда взялись деньги на билеты: он пишет о впечатлениях шестилетнего Дмитрия, который шел между родителями к кораблю по маленькому скверу над портом Сен-Назера и вдруг заметил “там… где прерывчатый ряд домов отделял нас от гавани… великолепные трубы парохода”. Родители “не тотчас обратили внимание сына” на это чудо, “не желая испортить ему изумленной радости самому открыть впереди огромный прототип всех пароходиков, которые он, бывало, подталкивал, сидя в ванне”29.
На пароходе Набоковым выделили помещение “каютного класса” – на “Шамплене” так назывался первый класс, – хотя они заплатили всего лишь за третий класс. Шифф объясняет это тем, что “агент французского пароходства позаботился обеспечить Набоковым каюту первого класса”. Эндрю Филд, еще один биограф Набокова, оспаривает версию Шифф: он утверждает, что этой любезностью Набоковы обязаны Фрумкину и ХИАСу. Фрумкин “не просто помнил, как горячо В. Д. Набоков защищал Бейлиса, – пишет Филд в книге «ВН: Жизнь и искусство Владимира Набокова», – равно как и его уничижительную критику российского антисемитизма, но… помнил слишком хорошо”, то есть позаботился о том, чтобы путешествие сына В. Д. Набокова и его семейства проходило на высшем уровне. Сам Набоков это подтверждает: “Нам выделили каюту первого класса30, – говорит он в книге Филда, которую дотошно правил и, разумеется, вырезал бы любые упоминания о Фрумкине, если бы не был согласен с ними. – Каждое утро я принимал ванну. Это было чудесно”.
Лайнер “Шамплен”
Как бы то ни было, доказательство того, что Фрумкин сыграл главную роль, обнаруживается в записке, которую Набоков написал ему в марте 1960 года:
Ваше письмо и вырезки из газет пришли ровно в тридцать восьмую годовщину со дня смерти отца. С огромным интересом прочитал вашу замечательную статью [о гонениях на евреев при царском режиме]. В ужасном мире, где правят большевики, мы склонны забывать омерзительные и постыдные стороны прежней русской жизни, и статьи, подобные вашей, служат нам полезным напоминанием… PS: Я не забыл о своем долге организации, которая по вашей инициативе помогла нам перебраться в Соединенные Штаты. Теперь наконец я могу начать выплачивать этот долг. Для начала прикладываю 150 долларов и прошу вас не отказать мне в просьбе: пожалуйста, перешлите их куда нужно31.
К 1960 году Набоков располагал достаточными средствами, чтобы отплатить Фрумкину за доброту. “Лолита” становилась бестселлером два года подряд32 – это был первый роман со времен “Унесенных ветром”, который пользовался таким успехом. Права на экранизацию Набоков продал Стэнли Кубрику и Джеймсу Б. Харрису, которые поручили ему написать сценарий. Когда Набоков отправил Фрумкину 150 долларов, они с Верой жили на вилле по Мандевиль-Каньон-роуд в Брентвуд-Хайтс: эту виллу сняли для него Кубрик с Харрисом, пока Набоков писал сценарий и наслаждался идиллической жизнью типичного писателя33 – водил дружбу с голливудскими знаменитостями (Мэрилин Монро, Джоном Уэйном, Джоном Хьюстоном, Дэвидом Селзником) и время от времени встречался с Кубриком и Харрисом в Юниверсал-Сити. При таких обстоятельствах 150 долларов кажутся ничтожной суммой. Почему же Набоков ждал двадцать лет, чтобы послать их Фрумкину?
Возможно, до этого были и другие, анонимные пожертвования: Набоков отличался щедростью и регулярно помогал нуждающимся родственникам в Европе. Однако он был горд: и он, и Вера утверждали, что в Берлине и Париже они вовсе не жили “в нищете”34, как сам Набоков однажды признался в трудную минуту; скорее это было приключением, – несмотря на то, что время от времени голод им грозил, они все же никогда не голодали. Они были молоды и азартны, многим в эмиграции жилось куда труднее. К тому же Набоков писал гениальные романы и страстно верил, что они останутся в веках (Вера тоже в этом не сомневалась), родился его любимый сын, да и вообще в жизни было много хорошего. Так что изображать их отъезд из Франции как бегство несчастных бродяг, которые в противном случае сгинули бы навсегда, было бы большой ошибкой.
Вера, отличавшаяся не меньшей гордостью, чем муж, впоследствии утверждала, что никакую курицу Нина Берберова им не приносила35. Нужда казалась ей оскорбительной36: разумеется, Набоковы мечтали уехать из Франции, но предположения, будто они испугались или Владимир подумывал на время оставить ее с Дмитрием и отправиться в Америку в одиночку, едва ли пришлись бы Вере по нраву, и впоследствии в общении с биографами и журналистами (которое складывалось ох как непросто) она неизменно представляла это совсем в другом свете.
Глава 3
Они поселились на Манхэттене – сперва у Натальи, бывшей жены Николая, двоюродного брата Набокова, которая с сыном Иваном жила в доме 32 по 61-й Восточной улице. Наталья подписала аффидавит с обещанием их приютить1, “встретила любезно и делала для нас что могла”, как впоследствии вспоминала Вера: Наталья разместила их в квартире рядом с той, где жила она сама. Вскоре новоприбывшие переехали на Мэдисон-авеню неподалеку от 94-й улицы, а осенью – в крошечную квартирку в доме 35 по 87-й Западной, где жили вплоть до отъезда в Стэнфорд весной следующего года2.
Нью-Йорк в мае 1940 года: страну охватило предчувствие неизбежной и неотвратимой войны, хотя споры между изоляционистами и сторонниками вмешательства еще не утихли и Чарльз Линдберг еще не окончательно вышел из доверия. (Миссис Рузвельт в ответ на выступление Линдберга по радио, по поводу которого президент Рузвельт хранил молчание, призналась, что “первая часть показалась ей блестящей… а вот последние три абзаца неудачные”3 – то есть те, в которых Линдберг обвинил евреев: мол, они по своему обыкновению втягивают страну в войну.) Приезд Набоковых совпал с капитуляцией Бельгии и “Лилльским карманом”, в который попали британские и французские войска4. Черчилль предупредил о “печальных известиях”5, то есть о неминуемом уничтожении армии союзников, которая насчитывала сотни тысяч человек.
В порту Набоковых никто не встретил (так получилось, что перепутали время), так что до Ист-Сайда они добирались на такси. Утро выдалось пасмурное6. За год без малого в Америку из Франции прибыло около тридцати тысяч беженцев7. Большинство пароходов шло в гавань Нью-Йорка мимо статуи Свободы, так что пассажирам открывался вид на Нижний Манхэттен. Клод Леви-Стросс8, который прибыл в Америку через несколько месяцев после Набоковых, отмечал “грандиозный беспорядок” очертаний Манхэттена, произведший на него огромное впечатление, а Фернан Леже9, перебравшийся в Америку несколькими годами ранее, назвал архитектурный облик Манхэттена “самым великолепным зрелищем в мире”. Набоков не ожидал, что Манхэттен окажется таким красочным. Ему запомнился сиреневый оттенок утра10. Цвета всегда много значили для Набокова: он был синестетом, то есть человеком, у кого на конкретные внешние впечатления одинаково откликаются несколько органов чувств – к примеру, буквы алфавита ассоциируются с определенными цветами (“Черно-бурую группу составляют: густое, без галльского глянца, А; довольно ровное (по сравнению с рваным R) Р; крепкое каучуковое Г; Ж, отличающееся от французского J, как горький шоколад от молочного; темно-коричневое, отполированное Я. В белесой группе буквы Л, Н, О, X, Э представляют, в этом порядке, довольно бледную диету из вермишели, смоленской каши, миндального молока, сухой булки и шведского хлеба. Группу мутных промежуточных оттенков образуют клистирное Ч, пушисто-сизое Ш и такое же, но с прожелтью, Щ. Переходя к спектру, находим: красную группу с вишнево-кирпичным Б (гуще, чем В), розово-фланелевым М и розовато-телесным (чуть желтее, чем V) В; желтую группу с оранжеватым Ё, охряным Е, палевым Д, светло-палевым И, золотистым У и латуневым Ю; зеленую группу с гуашевым П, пыльно-ольховым Ф и пастельным Т (всё это суше, чем их латинские однозвучия); и наконец синюю, переходящую в фиолетовое, группу с жестяным Ц, влажно-голубым С, черничным К и блестяще-сиреневым З. Такова моя азбучная радуга (ВЕЕПСКЗ)”11. То, что, описывая первое впечатление от Манхэттена, Набоков так подробно рассказывает о цветах, могло свидетельствовать лишь о том, как он счастлив.
Едва разобрав чемоданы, он отправился на поиски бабочек: не в Центральный парк или какую-нибудь другую городскую зеленую зону, а в Американский музей естественной истории, который славился своими коллекциями. Еще в Берлине Набокову случалось общаться с руководителями государственных музеев. Об одном из них, директоре Института энтомологии в Далеме, он писал[11]: “Я просто влюбился в этого старого, толстого, краснощекого ученого, смотрел на него, как он с потухшей сигарой в зубах небрежно-ловко перебирает бабочек, картонки, стеклянные коробки… На днях опять поеду, поблаженствую…”12 В Американском музее естественной истории он застал Уильяма П. Комстока, научного сотрудника и специалиста по голубянкам. Они сразу нашли общий язык. Комсток предоставил Набокову доступ к коллекциям, а его эрудиция и увлеченность – он как раз работал над статьей “Ликениды Антильских островов” (ликениды – семейство, в которое входит подсемейство голубянок) – определили направление набоковских исследований13. Ранее Комсток был инженером-строителем14, но поскольку во время Великой депрессии работы было мало, стал уделять все больше времени своему хобби, лепидоптерологии. Он был ровесником отца Набокова. От Комстока Владимир узнал о тонкостях изучения гениталий различных видов чешуекрылых: такой способ позволял найти точный ответ на вопрос, к какому именно виду относится та или иная бабочка15, и хотя профессиональные энтомологи знали об этом методе, однако зачастую о нем забывали.
Вскоре после приезда Набоков также написал Андрею Авинову, директору Музея естественной истории Карнеги в Питтсбурге16. Авинов был коллегой Комстока и владел одной из крупнейших частных коллекций современности. Происходил (как и В. Д. Набоков) из старинного рода, близкого к царскому двору. В Америку, как и Рахманинов, Авинов приехал после революции, в 1924 году поступил на работу в музей Карнеги, где формировал коллекции насекомых. Авинов был одаренным художником и иллюстратором. Карьера его во многом складывалась так же непросто, как у Набокова: много лет Авинов сотрудничал с Комстоком и другими нью-йоркскими учеными, работал в Гарвардском музее сравнительной зоологии (платили мало, но зато он занимался интересным делом), – там же, где подвизался Набоков в сороковых годах, разбирая хаотичные коллекции. Авинов тоже любил охотиться за насекомыми в высокогорьях, где разные группы бабочек зачастую оказывались разделены географически и было распространено аллопатрическое видообразование (то есть такое, при котором популяция подвергалась мутациям и формировала новый подвид)17.
Всемирная литература чуть не лишилась величайшего писателя: по словам Набокова, он едва не провалился в кроличью дыру американской энтомологии – до того его захватили охота за бабочками на новом континенте и занятие эволюционной биологией, которой Набоков увлекся не на шутку. Он всерьез признавался в интервью, что коллекционирование бабочек было главной его страстью: “Мои удовольствия – лучшее, что доступно человеку: сочинительство и охота за бабочками”. В “Других берегах” он высказался еще более определенно:
В отношении множества человеческих чувств – надежды, мешающей заснуть, роскошного ее исполнения, несмотря на снег в тени, тревог тщеславия и тишины достигнутой цели – полвека моих приключений с бабочками, и ловитвенных и лабораторных, стоит у меня на почетнейшем месте. Если в качестве сочинителя единственную отраду нахожу в личных молниях и посильном их запечатлении, а славой не занимаюсь, то – признаюсь – вскипаю непонятным волнением, когда перебираю в уме свои энтомологические открытия… И как бы на горизонте этой гордыни, сияют у меня в памяти все те необыкновенные, баснословные места – северные трясины, южные степи, горы в четырнадцать тысяч футов вышины, – которые с кисейным сачком в руке я исходил и стройным ребенком в соломенной шляпе, и молодым человеком на веревочных подошвах, и пятидесятилетним толстяком в трусиках18.
Охота за бабочками и работа в музее сделали 1940-е годы для Набокова “самым приятным и увлекательным временем моей взрослой жизни”: первые десять лет в Америке романов он почти не писал. “Я никогда не рассматривал сочинительство как карьеру, – говорил он в интервью. – Писательство всегда казалось мне смесью уныния и вдохновения… Хотя, признаться, я не раз мечтал о долгой и интересной карьере никому не известного хранителя коллекции чешуекрылых в большом музее”19.
Разумеется, он все-таки вернулся к сочинительству. Пожалуй, Набоков все же лукавил. Но в сороковых ему пришлось отказаться “от природной речи” – “ничем не стесненного, богатого, бесконечно послушного мне русского слога”20 и окончательно перейти на английский: переводить на него свои произведения Набоков начал еще в тридцатые годы. Этот переход дался Набокову нелегко. Алтаграция де Жаннелли запретила ему писать по-русски, поскольку русские произведения невозможно было продать, и хотя иногда писатель позволял себе ослушаться ее запрета, в конце концов все же смирился с “личной трагедией”, отречением от родного слова, языка его сердца. Коллекционирование бабочек было ему дорого ничуть не менее, чем русский язык, – и этого у Набокова не мог отобрать никто: он нашел утешение в этом занятии.
Коллекционировать бабочек Набоков любил по многим причинам. Во-первых, из-за самих насекомых: блестящих, обманчивых, нежных созданий. К тому же “нельзя забывать и об элементе спорта… проворстве движений и трудной победе… страстных и сложных поисках, оканчивающихся шелковистым треугольником бабочки, сложившей крылья… на твоей ладони”21. Охотой за бабочками Набоков увлекся еще в детстве: она казалась ему приключением, азартной игрой. Началось все в Выре, в имении Набоковых, куда они приезжали в теплое время года – идеальную пору для этого занятия. “Парк, отделявший усадьбу от полей и лесов, был дик и дремуч в приречной своей части, – вспоминает Набоков в «Других берегах». – Туда захаживали лоси, что менее сердило нашего сторожа Ивана, степенного, широкоплечего старика с окладистой бородой, чем беззаконное внедрение случайных дачников. Были и прямые тропинки и вьющиеся, и все это переплеталось, как в лабиринте… В некошеных полях за парком воздух переливался бабочками среди чудного обилья ромашек, скабиоз, колокольчиков, – все это скользит у меня сейчас цветным маревом перед глазами, как те пролетающие мимо широких окон вагона-ресторана бесконечно обольстительные луга, которых никогда не обследовать пленному пассажиру. А за полями поднимался, как темная стена, лес”22.
Девственная природа – несомненно, именно такой она должна была казаться семи– или восьмилетнему мальчишке. К ловле бабочек его приохотили родители: еще одно пристрастие, обусловленное их любовью ко всему английскому. В богатом приданом матери Набокова Елены Ивановны было в том числе и собрание книг по энтомологии (среди которых имелись и фолианты XVII века). В восемь лет Набоков начал читать эти тексты. В особенности ему нравились более современные работы23 – такие как “Иллюстрированная естественная история бабочек и мотыльков Великобритании” (
Для других увлечений – к примеру, собирания гербариев – тоже существовала обширная библиотека, так что знаний, почерпнутых из книг, хватило бы юным натуралистам на всю жизнь. Однако охота на бабочек приносила Набокову и чисто физическое удовольствие. В хорошую, пусть и переменчивую погоду мальчик часами бродил вокруг Выры (в теплое время года световой день составлял почти девятнадцать часов), наблюдая внезапные рождения и метаморфозы, за которыми вскоре следовала смерть. До финской границы от Выры было менее трехсот километров. Норвежский писатель Кнут Гамсун (1859–1952) – к которому Набоков не испытывал ни малейшего пиетета, как и к Достоевскому, Тургеневу, Лескову и десяткам других самобытных талантов, – в романе “Пан” (1894) приводит описание типичного северного лета:
Весна хозяйничала вовсю, уже попадались ромашка и тысячелистник и прилетели зяблики и коноплянки; я знал всех птиц в лесу. Порой я вынимал два медяка из кармана и звенел ими, чтоб не было так одиноко… Ночи совсем не стало, солнце только ныряло в море и тут же выкатывалось опять, красное, свежее, будто вдоволь напилось глубокой воды… По лесу шел шелест. Сопело, принюхивалось зверье, окликали друг друга птицы. И зовами полнился воздух. И майских жуков поналетело в этом году, и на их жужжанье отвечали шорохом крыльев ночные бабочки, и по всему лесу будто шел шепот, шепот24.
Герой Гамсуна, лейтенант Глан, охотник, вернувшись (в духе Руссо) к природе, переживает то величайшую радость, то глубокое отчаяние, которые короткое арктическое лето лишь усиливает:
Мотыльки и мошкара неслышно залетают ко мне в окно, соблазнясь огнем в очаге и запахом жареной птицы. Они глухо стукаются о потолок, жужжат у меня над ухом, так что по коже бегут мурашки, и усаживаются на мою белую пороховницу. Я разглядываю их, они трепыхают крылышками и смотрят на меня – мотыльки, древоточицы и шелкопряды. Иные похожи на летающие фиалки. Я выхожу из сторожки и прислушиваюсь… Все светлым-светло от насекомых, мириады шуршащих крыльев. Дальше, на опушке собрались папоротники, и борец, и боярышник, я так люблю его мелкий цвет. Слава тебе, господи, за каждый кусточек вереска, который ты дал мне увидеть… А ночью вдруг распускаются большие белые цветы, венчики их открыты, они дышат. И мохнатые сумеречницы садятся на них, и они дрожат25.
Маленький Владимир, день за днем бродивший по лесам тысячей километров южнее Глана, но тоже кипевшим жизнью, приучается ценить одиночество и, возможно, жалеть о нем. Оба охотника всей душой откликаются на то, что происходит вокруг. Живая земля говорит с ними, их связь с природой кажется слишком тесной, даже, пожалуй, интимной: Глану чудится, будто лес полон страстных женщин, которые охотятся на него, точно менады; впечатления девяти– или десятилетнего Владимира также носят сексуальный оттенок, пусть и неосознанный. Однако это с полным правом можно назвать пробуждением чувственности:
На противоположном низком берегу, где начиналась арктика, густое сборище мелких бабочек, состоявшее главным образом из самцов голубянок, пьянствовало на черной грязи, жирно растоптанной и унавоженной коровами, и весь лазоревый рой поднялся на воздух из-под моих ног и померцав, снова опустился по моем прохождении. Продравшись сквозь растрепанный, низкорослый сосняк, я достиг моего мохового, седого и рыжеватого рая. Не успел слух уловить характерный зуд двукрылых, кочковое чмоканье, приглушенный кряк дупеля, как я был уже окружен теми полярными бабочками, которых знал только по ученым описаниям… Над кустиками голубики, как-то через зрение вяжущей рот матовостью своих дремных ягод; над карим блеском до боли холодных мочажек, куда вдруг погружалась нога; над мхом и валежником; над дивными, одиноко праздничными, стоящими как свечи, ночными фиалками, темно-коричневая с лиловизной болория скользила низким полетом, проносилась гонобоблевая желтянка, отороченная черным и розовым, порхали между корявыми сосенками великолепные смуглые сатириды-энеисы… Мои пальцы пахли бабочками – ванилью, лимоном, мускусом, – ноги промокли до пахов, губы запеклись, колотилось сердце, но я все шел да шел, держа наготове сачок26.
Одиннадцатилетний мальчик проходит в лесу своеобразную инициацию. У Фолкнера, еще одного не любимого Набоковым писателя, в повести “Медведь” (1939) герой-протагонист впервые отправляется на охоту в лес примерно в таком же возрасте: инициация занимает несколько лет. У американского сверстника Набокова процесс тесно связан с некими зловещими авторитетами и оказывается более кровавым, хотя и ненамного: юный Владимир так же спокойно относится к убийствам, как Айк Маккаслин (“…промокшая, пропитанная ледяным эфиром вата, темнеющая от него, похожая на ушастую беличью мордочку, голова шелкопряда с перистыми сяжками, и последнее содроганье его расчлененного тела, и тугой хряск булавки, правильно проникающей в мохнатую спинку…”27), потеря же отца, по словам Бойда, нанесла Набокову “рану, о которой невозможно забыть, а прикосновение к ней почти невыносимо”28.
На лосей в Выре Набоков не охотился, однако в совершенстве освоил инструменты, необходимые для охоты на бабочек (“сачок, зеленую жестянку на ремне, конвертики и коробочки для поимок”)29, – точь-в-точь как Айк, а непролазные дебри, по которым блуждали мальчики, – дремучие миссисипские леса у Фолкнера, северные болота и топи Выры, – истинный рай для мальчишек и девчонок, который они никогда не забудут (впрочем, и для взрослых тоже). Как пишет Фолкнер в “Медведе”: “Размораживало; завтра гон состоится. И сердце сжалось восторгом, девственным и древним, как в первый день; пусть состарится он на охоте и ловле, никогда не покинет его это чувство ни с чем не сравнимой причастности, смиренье и гордость”30.
Охота на бабочек требовала и интеллектуальных усилий. Ради своей страсти, которая, по наблюдениям биографов, сопровождала Набокова всю жизнь, к девяти годам он разбирал со словарем мудреные немецкие тексты. В дальнейшем штудии стали глубже, в особенности ему нравились исследования английских ученых со свойственным им более современным и передовым подходом к классификации бабочек: “Уже отроком я зачитывался энтомологическими журналами, особенно английскими, которые тогда были лучшими в мире. То было время, когда систематика подвергалась коренным сдвигам. До того, с середины прошлого столетия, энтомология в Европе приобрела великую простоту и точность, ставши хорошо поставленным делом, которым заведовали немцы: верховный жрец, знаменитый Штаудингер, стоял во главе и крупнейшей из фирм, торговавших насекомыми, и в его интересах было не усложнять определений бабочек”31. Читая о пойманных экземплярах, по которым ученые давали название целому виду, мальчик узнал, где именно ловили голотипы (то есть типовые экземпляры вида) – в какой горной цепи, на какой высоте, рядом с какими географическими метками и когда именно. Место поимки – например, осыпь в горах Тянь-Шаня, горной цепи, которая разделяет Китай и Киргизию, или мокрый луг в Колорадо на высоте в без малого три с половиной тысячи километров – претерпевает изменения. Место исторической находки, “ландшафт проживает двойную жизнь, – поясняет Набоков в интервью, – как укромный уголок, прекрасный сам по себе, и как ареал обитания определенной бабочки или мотылька”32. Посещая такие места, “то, чему тайно радовался, встречая в книгах, в мудреных научных обзорах, на роскошных гравюрах знаменитых трудов… видишь воочию на крыле… среди растений и минералов, обретающих благодаря этой тесной связи непостижимое волшебство”.
Впоследствии ему предстояла интеллектуальная работа и другого рода: тематизация бабочек в литературных трудах модернистского толка. И то и другое одинаково сложно, если вспомнить, что когда-то он был мальчиком, чьи пальцы пахли бабочками, и бродил по топкой грязи в надежде поймать добычу – полную охотничью сумку, великолепные трофеи, лучшие экземпляры своего вида.
Через полтора месяца после приезда в Нью-Йорк Набоковы перебрались на юг Вермонта, где у Михаила Карповича, преподавателя Гарвардского университета, было имение в 100 гектаров и старый дом. В течение нескольких месяцев друзья Карповича и его жены Татьяны вели жизнь в духе романов Тургенева – того же “Дворянского гнезда”33. Ходили по ягоды, точь-в-точь как в России, чаевничали (а вокруг резвились дети), проводили много времени на свежем воздухе, купались в холодных озерах и с удовольствием общались с другими русскими. Именно здесь Набоков впервые исполнил мечту об охоте на бабочек на другом, не родном, континенте. Он проконсультировался с Авиновым из музея Питтсбурга и, скорее всего, проштудировал американские журналы по энтомологии на предмет того, какие виды где водятся. На писателя произвели большое впечатление скунсы и дикобразы, и он поймал “несколько интересных мотыльков”, как впоследствии писал Уилсону[12].
Двоюродный брат Набокова Николай, женатый вторым браком, часть 1940 года провел на полуострове Кейп-Код. Дом Эдмунда Уилсона стоял через дорогу от дома, где остановился Николай, и они часто общались. Уилсон, спустя шесть лет работы, как раз собирался опубликовать книгу “К Финляндскому вокзалу”, посвященную большевистской революции, развитию социалистических идей и всему, что так занимало его в России. Николая влекло к Уилсону все то же безошибочное чутье на выдающихся в интеллектуальном отношении личностей, которое он не раз демонстрировал прежде, Уилсон же, как следует из их переписки, считал Николая типичным душевным русским человеком, который оказался в трудной ситуации и ищет поддержки. Уилсон помогал ему печататься в журналах – познакомил, как впоследствии Владимира, с Эдвардом Э. Уиксом34, новым редактором журнала
Мой дорогой мистер Уилсон, написать Вам мне посоветовал мой двоюродный брат Николай. Сейчас я живу у друзей в Вермонте (здесь в основном лишь золотарник да ветер), но в середине сентября буду в Нью-Йорке. Мой адрес: 1326, Мэдисон-авеню, тел.
Уилсон знал всех и вся и охотно опекал других писателей. Среди тех, по отношению к кому он фактически выступал в роли литературного агента, редактора, консультанта по трудоустройству, советчика или неизменно доброжелательного рецензента, – Ф. Скотт Фицджеральд, Натанаел Уэст, Рэндалл Джаррелл, Элизабет Бишоп, Анаис Нин, Дон Пауэлл, Артур Мизенер, Максвелл Гейсмар, Элен Мучник, Джон Дос Пассос, Луиз Боган, Мэри Маккарти и Эдна Сент-Винсент Миллей, не говоря об обоих Набоковых36. Уилсон прекрасно ладил с русскими и любил их больше других неамериканцев37. Русский язык и литература были для него своего рода ресурсом, источником информации, темой очерков, которые Уилсон сперва публиковал в журналах, а потом включал в книги. Николай обращался к новому другу с просьбами, выполнить которые было трудно. После того как Уилсона в 1943 году назначили редактором отдела книжных рецензий
Большое спасибо за вашу любезную помощь! Я получил письмо от [Пола] Розенфельда [музыкального редактора]: он пишет, что статья выйдет в следующем номере… Еще у меня к вам небольшой вопрос: можно ли написать для
Три года спустя Николай отказался навестить Уилсона, поскольку собирался на десять дней в Калифорнию к Стравинскому:
Мне вдруг пришла мысль написать о Стравинском – наподобие того, как Никколо Туччи об Эйнштейне. Как вы думаете, если очерк получится хорошим, можно ли будет его опубликовать в
Уилсон ответил: “Я передал ваше предложение редакции… и мне ответили, что это было бы интересно [статья о Стравинском]. Разумеется, ничего обещать они не могут… но, думаю, попробовать стоит”.
Два года спустя, когда вышла его первая книга, Николай послал Уилсону сигнальный экземпляр:
Надеюсь (очень-очень), что вы опубликуете рецензию в
Неизвестно, заставил ли Уилсона этот опыт впредь осмотрительнее помогать писателям по фамилии Набоков, однако знакомство с Владимиром состоялось в октябре 1940 года и оказалось удачным. Внешне Набоков и Уилсон были непохожи, как Матт и Джефф[13], в остальном же были точной копией друг друга: литераторы до мозга костей, упрямые всезнайки, всегда готовые ввязаться в спор, отпрыски семейств из высшего общества, у обоих отцы – известные юристы, принимавшие активное участие в политической жизни. И Набоков, и Уилсон любили Пруста, Джойса и Пушкина. Оба старались зарабатывать на жизнь писательством. Уилсон, который тогда работал в
Семь лет ленинского режима стоили России от 8 до 10 миллионов жизней. За 10 лет Сталин добавил к ним еще 10 миллионов. Таким образом, по “очень скромным” подсчетам господина Максимова, с 1917 по 1934 год было уничтожено около 20 миллионов человек: одних пытали и расстреливали, другие умерли в тюрьмах или погибли в Гражданскую войну… Эта страшная и немногословная книга тем важнее, что она поможет развенчать печальный миф, будто Ленин был чем-то лучше своего последователя41.
Уилсон в книге “К Финляндскому вокзалу” доказывал, что Ленин и впрямь лучше Сталина: первый был уникальной исторической личностью, выражал интересы угнетенных и боролся за их права. На ужине у Романа Гринберга[14] Набоков высказался о диктаторе еще более уничижительно: его слова сподвигли Уилсона отправить писателю экземпляр своей новой книги “в надежде, что это побудит [вас] переменить мнение о Ленине в лучшую сторону”42. Должно быть, к этому времени Набоков и Уилсон уже искренне и крепко подружились (не говоря о том, что Набоков наверняка понимал: ссориться с главным литературным критиком Америки неблагоразумно и недальновидно). Владимир не вспылил, не разразился презрительной тирадой, как делал всегда, когда ему доводилось сталкиваться с подобным отношением американцев к Ленину. Во всем, что касалось советских вождей, Набоков был абсолютно категоричен и непримирим: он не склонен был видеть хоть что-то положительное или обнадеживающее в уничтожении миллионов человек и удушении либерализма в результате катастрофы 1917 года. Отчасти его антибольшевизм (с годами превратившийся в разновидность антикоммунизма, характерного для американского обывателя: в 1950-е Набоков, как ни странно, симпатизировал Джо Маккарти, а в 1960-е открыто возмущался протестами студентов-хиппи против войны во Вьетнаме) объяснялся почтением к памяти отца – и верностью собственным надеждам на Америку. Он уже прекрасно понимал, что русские в эмиграции – более миллиона человек, которые после революции были вынуждены покинуть родину, – в глазах большинства образованных уроженцев Запада нелегитимны как класс. Они против Советского Союза, следовательно, реакционеры: так рассуждала западная интеллигенция. Те, кто воспротивился событиям 1917 года, встали на пути исторического прогресса.
Уилсон не пропагандировал ни ленинизм, ни сталинизм. К тому времени, когда он дописал “К Финляндскому вокзалу”, Уилсон уже был в ужасе от политических убийств и репрессий и как-то заметил в письме, что его работа над книгой закончилась тогда же, когда Россия попыталась прикончить Финляндию (речь шла о советско-финской войне)43. Глубокое влияние на Уилсона оказала Великая депрессия, о которой он писал репортажи в
Сегодня [речь о январе 1931 года] в Соединенных Штатах… около девяти миллионов безработных. Наши города являют миру зрелище лишений и невзгод: масштаб бедствий потрясает до глубины души… сельское хозяйство разорено… промышленность, переключившись на Юг, оказалась в ужасных условиях… почти как в Англии сто лет назад44.
Уилсону казалось, будто мир окутал “мрак”, “земля расколота и близится судный день”45. Особое внимание он уделял эпидемии самоубийств. Все это свидетельствовало об ослаблении воли, хотя самоубийцы вызывали у Уилсона искреннее сострадание. Оставив работу в
Эдмунд Уилсон, начало 1940-х годов
Уилсону еще и потому так нравился коммунизм, что писатель полагал, будто американское правительство работает плохо и не оправдало надежд народа. Оно неспособно распознать грядущую экономическую катастрофу несмотря на то, что президент Гувер ранее был министром торговли. Теперь же этот президент, писал Уилсон, “уверяет нас, будто бы дела в полном порядке”, сам же тем временем посылает генерала Дугласа Макартура “сжечь лагерь безработных ветеранов войн, которые пришли в Вашингтон, чтобы потребовать справедливости… а мы еще гадаем, жизнеспособны ли американские республиканские институты”48. Уилсону казалось, что уж в СССР-то не спасовали бы перед такими проблемами: решили бы их, не моргнув глазом. “Успехи Советского Союза вызывают у нас все большее восхищение: советское правительство уделяет пристальное внимание промышленным и экономическим вопросам и сумело предотвратить подобные кризисы”49.
К моменту знакомства с Набоковым Уилсон все же понял, что на самом деле творится в Советском Союзе и кто такой Сталин. В 1935 году Уилсон побывал в России на средства, выданные фондом Гуггенхайма: свойственные писателю энергичность, любознательность и дружелюбие помогли ему собрать материала на три книги. Он понял, что СССР – полицейское государство, прочувствовал царившую среди интеллигенции атмосферу страха (многие вскоре были репрессированы). Толпа на улицах показалась Уилсону “неряшливой” и “скучной”50. Социализм не развеял всепоглощающую русскую тоску – скорее наоборот.
Однако в своих книгах Уилсон не обмолвился о страхе: он постарался отыскать примеры советского опыта, которые можно перенести на американскую почву и которые свидетельствовали о компетентности и власти над будущим. Ведь обе страны так похожи: обширные и до конца не освоенные территории, кругом “степи, бурные реки и дикие леса”51 – “никогда не знаешь, что таится… в глуши этих земель, никогда не знаешь, что из них выйдет”.
Глава 4
Уилсон достал для Набокова заказы на книжные рецензии, помог завязать новые полезные знакомства, благодаря чему Набоков благополучно пережил первую зиму в Америке без постоянной работы. Его ждала должность в Стэнфордском университете, а в феврале двоюродный брат Николай договорился для него о лекции в Уэллс-колледже. Набоков привез в США “сотню лекций – примерно 2000 страниц – по русской литературе”1 и был готов прочесть их, как только представится такая возможность. Он видел себя не только художником, но и потенциальным преподавателем – тем, кто несет культурные блага и знание диковинной иностранной литературы аудитории, которая готова платить за это деньги. Набоков не утратил оптимизма и выбрал правильную стратегию приспособления к жизни в эмиграции.
По рекомендации Карповича, преподававшего в Гарварде, Набокова включили в список внештатных преподавателей Института международного образования, и колледж Уэлсли пригласил его в марте 1941 года прочесть двухнедельный курс лекций – отчасти потому, что в тамошней библиотеке вместе с прочими изданиями Льюиса Кэрролла обнаружился перевод “Алисы в Стране чудес”, который Набоков сделал в 1922 году2. Набоков-лектор оказался обаятельным, эрудированным, с отменным чувством юмора и очаровательным английским акцентом. “Мои лекции пользуются обнадеживающим успехом, – писал он Уилсону. – Я между делом разделался с Максимом Горьким, мистером Хемингуэем и еще некоторыми, изувечив их трупы до неузнаваемости”3. Писателю понравились студентки Уэлсли и “очаровательные” преподавательницы. В Бостоне он пообедал с Эдвардом Уиксом, который, как и Набоков, учился в Тринити-колледже в Кембридже. Уикс “принял мой рассказ, а заодно и меня самого с трогательной теплотой”, – сообщает Набоков (речь о рассказе “Облако, озеро, башня”, который рекомендовал Уилсон). Уикс рассыпался в похвалах, назвал рассказ “гениальным” и тут же предложил Набокову написать для журнала
Вера почти весь год проболела: впоследствии она признавалась, что ее болезнь стала “результатом всех переездов и треволнений”4. Она искала работу, в январе 1941 года нашла (переводы для газеты
Поездка в Калифорнию на автомобиле в 1941 году была в некотором роде авантюрой. Систему дорожной нумерации (
Немцы только что захватили Крит, и военные корабли фашистов громили в Северной Атлантике британский флот. Намерения Германии в отношении Советского Союза, с которым был заключен пакт о ненападении, тоже принимали иной характер. Трудно сказать, насколько Вера с Владимиром следили за развитием событий в газетах и по радио, но после того как немцы напали на СССР, Набоков писал Уилсону:
Почти двадцать пять лет русские, живущие в изгнании, мечтали, когда же случится нечто такое – кажется, на все были согласны, – что положило бы конец большевизму, например большая кровавая война. И вот разыгрывается этот трагический фарс. Мое страстное желание, чтобы Россия, несмотря ни на что, разгромила или, еще лучше, стерла Германию с лица земли, вместе с последним немцем, сравнимо с желанием поставить телегу впереди лошади, но лошадь до того омерзительна, что я не стал бы возражать8.
“Понтиак” тоже был лошадью, но уже другого рода. Путешественники называли его “понькой” (от слова “пони”)9. Эта предпринятая семейством Набоковых экспедиция Льюиса и Кларка[16] с местным гидом (мисс Льютхолд, которая хотела попрактиковаться в русском) стала прообразом последующих летних поездок. Каждый день они ехали дотемна или пока не уставали. Вдалеке показывалась вывеска мотеля или иного пристанища. Составленный Набоковым список мест10, где они останавливались на ночлег, свидетельствует о том, что путешественники предпочитали мотели (
В то время, когда миллионам людей грозила гибель, сфера туристических услуг в Америке благополучно развивалась и постепенно меняла ландшафт. Гостиницы потихоньку отмирали, в особенности в маленьких городках, поскольку американцы все реже путешествовали на поезде. Раньше пассажиры прибывали в город по железной дороге и останавливались в отеле, как правило, расположенном рядом с вокзалом12. Но начиная с 1910-х годов американцы все чаще путешествовали на автомобилях, и после целого дня за рулем измученному туристу не хотелось блуждать по улицам незнакомого города в поисках отеля, где с него сдерут втридорога. Так что в 1941 году Набоковы пожинали плоды перемен, которые начались задолго до их приезда, плоды тридцатилетней эволюции, в ходе которой американские автобродяги сперва возили с собой палатки и останавливались в любом красивом месте у дороги или же в кемпинге, существовавшем на средства муниципалитета. В дальнейшем стали набирать популярность частные кемпинги с душевыми кабинками, общей кухней и простейшими домиками (или палатками), где можно было укрыться от непогоды. Им на смену пришли кемпинги с более комфортабельными отдельными деревянными домиками, которые можно было снять за относительно умеренную плату: в домиках были нормальные кровати и прочая мебель. Потом настал черед коттеджных лагерей, они же коттеджные дворы. Коттедж представлял собой усовершенствованный деревянный домик: свежепокрашенные стены, занавески на окнах, более удобная мебель, отдельный душ и место для стоянки автомобиля. Популярные в сороковых мотели, как следует из списка Набокова, отличались от коттеджных дворов: в мотелях под одной крышей было несколько отдельных номеров13. Часто такие автопансионаты имели прямоугольную или вытянутую форму, так что посередине получался дворик, который можно было благоустроить. В архитектуре подобных заведений к 1940-м годам царило удивительное разнообразие: строили мотели в стиле Тюдоров, в виде простых бревенчатых хижин, индейских вигвамов, в колониальном стиле с цветочными кадками и даже в виде миниатюрного форта Аламо.
Путешествие через всю страну, учитывая, что вела машину только мисс Льютхолд, дама средних лет, заняло у Набоковых три недели. На поезде вышло бы четыре дня. Набоков увлеченно охотился за бабочками. Впоследствии он подарил собранную коллекцию Американскому музею естественной истории, где она семьдесят лет пролежала взаперти в душном запаснике в конце коридора вместе с прочими экспонатами. В 2011 году двое научных сотрудников, Дэвид Гримальди и Сьюзен Рэб Грин, заметили на ярлычке фамилию “Набоков”14.
Образцы так и хранились в конвертах из пергамина, на которых Набоков записывал дату и место поимки. Каждый день путешествия приносил минимум один трофей. 28 мая, через два дня после начала путешествия, Владимир поймал экземпляры, которые ему показались достойными того, чтобы их сохранить, – в Лурее и Шенандоа, штат Виргиния, в местах, расположенных почти в 30 км друг от друга, по дороге из Геттисберга, где они остановились в первую ночь, в Лурей, где провели вторую. Они также заехали в Грейт-Какапон, штат Западная Виргиния, что в 120 км к западу от Геттисберга. С собой в “поньке” у Набокова было три сачка: путешествие неминуемо должно было выстроиться вокруг интересов главы семейства – похожее бывает в тех семьях, где отец, скажем, увлекается гольфом и деспотически настаивает на том, чтобы поиграть на каждом поле, мимо которого проезжает.
Набоков охотился за бабочками в национальном парке Грейт-Смоуки-Маунтинс на границе штатов Теннесси и Северная Каролина, который всего лишь за несколько месяцев до этого торжественно открыл президент Рузвельт. В Теннесси писатель собирал экземпляры в Бристоле, Кросвилле, Нэшвилле и Джексоне. О маршруте можно догадаться по картам, которые бесплатно раздавали на бензоколонках. Автомобильные клубы, такие как Американская автомобильная ассоциация, также публиковали справочники, которые Набоков внимательно изучал15. Карандашные пометки писателя о заведениях, которые они посетили (“Мотель
Они ехали на юго-запад вдоль Голубого хребта по скоростной автомагистрали
О впечатлениях Набокова от пейзажей, которые они проезжали, можно судить хотя бы по письму, которое он написал по прибытии в Пало-Альто: “Во время нашего путешествия на машине через несколько штатов (один краше другого) я как безумный гонялся за бабочками”16. Десять лет спустя он писал в ныне знаменитом фрагменте из “Лолиты” о “прекрасной, доверчивой, мечтательной, огромной стране”, по которой Гумберт Гумберт и Лолита путешествовали на автомобиле. Гумберт, которого, однако, не следует принимать за Набокова, тем не менее видит Америку его глазами: “За обработанной равниной, за игрушечными кровлями медлила поволока никому ненужной красоты там, где садилось солнце в платиновом мареве, и теплый оттенок, напоминавший очищенный персик, расходился по верхнему краю плоского сизого облака, сливающегося с далекой романтической дымкой”17. Гумберт называет свою прозу “затейливой”, однако в описаниях пейзажей он более, чем где-либо, обращается к читателю без обиняков. Гумберт Гумберт тепло описывает “виды североамериканской низменности”, и чувствуется, что он, как всегда, борется с искушением выйти за пределы того, о чем рассказывает, – вырваться из плена собственных дурных предчувствий и лукавых ученых аналогий – и взглянуть на все свежим взглядом.
Возможно, во время поездки Набоков вспоминал “Книгу о бабочках” Уильяма Джейкоба Холланда, популярный иллюстрированный справочник чешуекрылых США и Канады – издание ненаучное, но исключительно информативное. Скорее всего, Уильям Комсток или Андрей Авинов подсказали писателю, где лучше охотиться, или же он узнал об этом из статей
Чтобы повеселить Дмитрия, путешественники наверняка искали, где можно посмотреть на ковбоев и индейцев. Через несколько месяцев после возвращения няня в Уэлсли, штат Массачусетс, вечером 31 октября 1941 года разрисовала Дмитрию лицо акварельными красками и повела по соседям19. Голову мальчика украшал индейский убор из перьев. К этому времени Дмитрий уже бегло болтал по-английски. Мать с отцом не спешили одевать сына
Набоковым было не привыкать жить в таких “домиках”: с тех самых пор, как родился Дмитрий, они сменили более 35 адресов в трех странах. В открытую Дмитрий не тосковал по оставленным жилищам – например, по квартире в Берлине, где жил с родителями до трех лет, но, по мнению матери, проявлял “странную привязанность к более людным местам”22, а то, что он в детстве “так дорожил своими вещами и старательно собирал «полные» наборы… пяти– и десятицентовых машинок и поездов, объяснялось той давней утратой дома и игрушек”. Это была “отчаянная попытка очень маленького и растерянного человека бросить собственный якорь посреди непонятного”.
На фотографиях, снятых, судя по каменной кладке в стиле Управления общественных работ, в очередном национальном парке, Владимир настолько увлечен своим хобби, как будто его заставили позировать. В кадре он все время спиной или потупив взгляд, словно высматривает насекомых, или одновременно и спиной, и потупив взгляд. Тощая шея выгнута, как у цапли. Перед самым отъездом из Нью-Йорка Набоков писал Уилсону: “Завтра утром отбываю в Калифорнию с сачками, рукописями и новенькой вставной челюстью”23. Зубы не давали Набокову покоя всю жизнь: в 11 лет в Германии ему потребовалась консультация “знаменитого американского дантиста”24, а к тому времени, когда писатель добрался до Америки, битва шла за каждый зуб – эти вырвать, те оставить, а потом, к сожалению, вырвать и те.
1941-й оказался самым влажным годом за всю историю Техаса25. Не раз путешественники попадали в грозу, но все-таки большую часть времени стояла нестерпимая жара: благодаря теплой и влажной погоде активно плодились бабочки, так что Набоков ловил насекомых для коллекции и в Минерал-Уэллс, и в Лаббоке, и в Далласе26. Из Далласа путешественники отправились на запад по шоссе 108 и
Что до охоты на бабочек, то гвоздем путешествия стал, конечно же, Большой Каньон. Здесь путешественники остановились в
Перед тем как отправиться в первое путешествие по Америке, Набоков попросил друга из Американского музея естественной истории дать ему рекомендательное письмо – дескать, он “аккредитованный представитель” этого учреждения. Благодаря этому писателю разрешили ловить бабочек в национальном парке “Большой Каньон”. Среди его трофеев оказались самцы и самки нового, как думал Набоков, вида32: он назвал его