Конечно, это не продлится вечно, и есть подозрения, что у американцев начинает появляться предчувствие упадка. За последнее десятилетие их гигантские вооруженные силы, по сути, потерпели несколько настоящих поражений. Политические и идеологические противоречия приблизились к кризисному порогу. Политики сознательно поощряли рост неравенства, что привело к опасному расслоению общества. Слияние топ-менеджмента и крупных корпоративных инвесторов (особенно руководителей страховых и пенсионных фондов), их баснословные оклады и бонусы (с которых платят 15 %, а не 35 % налогов) также зримо увеличивают неравенство. Сочетание регрессивных налогов, корпоративных хищений и вялого экономического роста привело к экономической рецессии и идеологическому взаимоотчуждению.
Американские внутренние противоречия не приводят к политическим решениям, потому что возникло две совершенно противоположные точки зрения относительно того, что делать. Первой точки зрения придерживается Республиканская партия, которая винит в экономических бедах страны раздутое правительство и для восстановления рыночного процветания предлагает жестко сократить его размер вместе с регулирующими полномочиями и налогами. Требование жесткой экономии для выхода из рецессии навевает неприятные воспоминания о стратегии «ликвидационизма», усугубившей Великую депрессию. Противоположную точку зрения отстаивают либеральные демократы, которые возлагают вину на крупные корпорации и банки, символически именуемые «Уолл-стритом», а в качестве выхода из кризиса предлагают больше государственного регулирования, больше перераспределительных налогов и кейнсианский путь к росту через увеличение государственных расходов. Нынешний политической тупик и особенно крайне реакционная, ориентированная на прошлое позиция Республиканской партии заставляют усомниться в способности Америки справиться с будущими огромными проблемами. Америка страдает от аномии, отсутствия общих для всех норм, а также от отчуждения, как в понимании Маркса, так и Дюркгейма (который утверждал, что аномия снижает социальную солидарность и тем самым способствует упадку).
Предлагаемые республиканцами меры жесткой экономии для широких масс и процветания для богатых преподносятся как средство создания рабочих мест, но богатые ведь потребляют не так уж много. Вместо этого они копят, создавая излишки капитала и снижая процентные ставки, что способствует росту потребительских долгов, которые в первую очередь и привели к рецессии. Это угрожает самим основам экономики массового потребительского спроса, на которой покоилось американское благополучие в послевоенную эпоху. Республиканская идеология также все сильнее обращается против науки, что не сулит ничего хорошего для будущего Америки. А ведь республиканцы имеют более сплоченную позицию в отношении экономической политики, чем демократы, главная проблема которых — внутренние раздоры. Это в последнее время позволяло республиканцам диктовать политическую повестку. Республиканцы былых времен отличались сочетанием звонкой идеологической риторики с прагматизмом политических мер. Однако фундаментализм свободного рынка более созвучен американской массовой культуре, чем государственное вмешательство. В период послевоенного бума реальная экономическая политика вылилась в «коммерческое кейнсианство» направляемых государством рынков и компромисса между частным капиталом и государственными учреждениями. И все равно политическая риторика того времени, особенно со стороны республиканцев, воспевала свободу рынков и свободу предпринимательства. На деле у американцев тогда появилось очень сильное и немалое государство, пусть они и делали вид, будто это вовсе не так. Сегодня призывы к свободе рынка дают политическое преимущество над противниками, поскольку эта идеология давно и глубоко укоренилась среди американцев, в отличие от представлений о пользе государства для общества. В результате американские избиратели и политики вполне могут оказаться невосприимчивы к политическому курсу, более соответствующему проблемам нашего времени.
У Соединенных Штатов есть и другие слабые стороны. Расходы на армию и здравоохранение более чем вдвое выше доли аналогичных расходов любой другой страны, при этом они дают довольно посредственные результаты как в военных вмешательствах за рубежом, так и по статистике смертности и продолжительности жизни внутри страны. Однако для политиков армия и частная медицина по-прежнему остаются священными коровами наряду с кредо «никаких новых налогов». Потому растранжиривание экономических ресурсов и увеличение государственного долга, скорее всего, продолжат создавать новые трудности. Изъяны во всех четырех источниках социальной власти вполне могут привести Америку к краху. Но мы не можем ничего утверждать наверняка. Американцы остаются очень изобретательными и трудолюбивыми. Их индустрии в целом сохраняют свой динамизм. Не исключено, что американцам еще удастся поправить идеологические, финансовые, военные и политические опоры своего дома. В противном случае, когда доллар утратит статус резервной валюты, американцы больше не смогут так просто брать крупные кредиты, и их армия придет в упадок — если, конечно, они не решатся резко поднять налоги, что кажется маловероятным. Рано или поздно в первой половине наступившего века американской гегемонии придет конец, и он едва ли будет выглядеть прилично.
Но и это не обязательно вызовет системный кризис капитализма. На смену американской гегемонии вряд ли придет какой-то один гегемон, будь то Китай, Индия или любое другое отдельное государство. Сегодня у них астрономические темпы роста, которые неизбежно снизятся до более привычных показателей, как только эти страны достигнут более зрелого уровня индустриального и постиндустриального развития.
Им также придется преодолевать собственные кризисы. Ни одна страна в будущем не сможет сравниться по своему могуществу с Соединенными Штатами в их недавнем прошлом. Человечество вступит в неизвестность, где придется перейти к многополярной политике с участием большего числа различных держав и к согласованной корзине резервных валют. Впрочем, многополярность была нормальным состоянием дел на протяжении истории человечества и сослужила не самую плохую службу мировой экономике. В первой половине XX века многополярная геополитика обернулась исключительно разрушительной войной. Однако ныне появились основания полагать, что межгосударственные войны уходят в прошлое особенно по мере того, как наконец и американцы утрачивают воинственность.
Перечень стран, относительно легко оправившихся от кризиса, укрепляет ощущение, что экономическая власть переходит от старого Запада к успешно развивающимся странам остального мира, включая большую часть Азии. Наиболее правдоподобный среднесрочный сценарий заключается в разделении экономической власти между Соединенными Штатами, Европейским союзом и четырьмя странами БРИК (Бразилия, Россия, Индия и Китай), но при условии сохранения мира во всем мире. В экономиках стран БРИК, особенно России и Китая, государственное регулирование применяется куда больше, чем в большинстве западных стран и особенно США. Именно поэтому в среднесрочной перспективе капитализм, скорее всего, станет более государственническим.
Исчерпаемы ли капиталистические рынки?
Теперь перейдем к долгосрочной перспективе. Я начал со скептического отношения к самой мысли нахождения в капитализме неких генеральных «законов движения», которые регулярно приводят к системным кризисам. Далее я описал крупнейшие кризисы прошлого и настоящего не как единые и системные явления, а как каскады отдельных причинных цепочек, экономических и внеэкономических, которые причудливо накладываются друг на друга, иногда довольно случайным образом. Кроме того, кризисы весьма неравномерно затрагивали различные регионы мира и реагировали на изменения в геоэкономической и геополитической власти. Прошлые кризисы на самом деле не означали слабости всей миросистемы. Скорее, они указывали на географические сдвиги во власти в рамках глобального капитализма и глобальной геополитики.
В этой книге ни Иммануил Валлерстайн, ни Рэндалл Коллинз, говоря о возможном конце капитализма на всем земном шаре, не выводят свои прогнозы из предыдущего или нынешнего кризиса. Вместо этого они выделяют некие постоянно действующие тенденции капиталистического развития, которые, по их мнению, обрекают капитализм в будущем. Утверждается, что капитализм неспособен бесконечно поддерживать необходимые ему уровни прибыли и занятости. В качестве первого аргумента указывается на географические пределы роста возможных на планете рынков. Капитализм неуклонно заполняет всю Землю. Капиталисты развитых стран находили выход из фаз низкого роста, выводя производство в страны с более дешевой и менее регулируемой рабочей силой, соответственно, и с более высокими нормами прибыли. Это то, что называется «пространственным решением» или «пространственным закреплением» (spatial fix)[9]. Рабочие места когда-то перемещались с американского Севера на американский Юг, затем в Латинскую Америку, оттуда в Китай, во Вьетнам, и наконец этот процесс должен распространиться на Африку и Среднюю Азию. Коллинза особенно беспокоит экспорт умственной рабочей силы среднего класса в другие страны мира. Что же произойдет, когда все эти регионы будут освоены и капиталистические рынки заполнят всю Землю?
По прикидкам Валлерстайна, время от прихода крупных инвестиций в изначально аграрную страну до возникновения там сознательного и организованного рабочего класса занимает примерно тридцать лет, после чего зарплаты идут вверх, а капитал — вон. Таким образом, когда вся Земля заполнится, стоимость рабочей силы вырастет, а прибыль упадет повсюду. Конечно, капиталисты попытаются снизить заработную плату, но теперь им повсеместно придется иметь дело с организованным рабочим классом. Их сопротивление и приведет капитализм к глобальному кризису. Для осуществления этого сценария еще потребуется какое-то время. Пока лишь часть огромного населения Индии и Китая вовлечена в минимально организованную индустриальную или постиндустриальную экономику. На это уйдет более тридцати лет. Кроме того, в Африке или Средней Азии процесс еще даже не начался, так что завершится он не раньше конца XXI века, тем более что по прогнозам население будет расти до конца этого столетия и наибольший прирост ожидается как раз в самых бедных странах.
И все же мне трудно представить себе, как размер Земли кладет предел развитию экономических рынков. Если дешевая рабочая сила закончится, капиталисты, конечно, не смогут получать сверхприбыли из этого источника. Однако более высокая производительность труда и рост потребительского спроса во вновь развитых странах вполне смогут это компенсировать. В результате уже в мировом масштабе утвердится реформированный капитализм с большим равенством и правами социального гражданства для всех. Это будет не конец капитализма, а появление нового лучшего капитализма, при котором население всей планеты будет обладать теми видами прав, которые получили западные рабочие после Второй мировой войны. В конце концов, значительная часть богатств развитых стран создавалась тогда благодаря производству и торговле между ними самими, а не с остальным миром (нефть не в счет). Послевоенный бум был главным образом результатом появления экономики с высокой производительностью и высоким потребительским спросом в самих развитых странах. И он по большей части не зависел от сверхэксплуатации рабочей силы с Юга. Почему подобное не может случиться и в будущем, но в масштабах всего мира?
Кроме того, новые рынки не следует ограничивать географией. Их можно создавать, культивируя новые потребности. Капитализм научился ловко убеждать семьи в том, что им нужны два автомобиля, более вместительные дома, большое количество электронных приборов. Кто-нибудь мечтал об этом пятьдесят лет назад? А чем будут пользоваться наши внуки через пятьдесят лет? Мы не можем предсказать их потребительские пристрастия, но можем с уверенностью говорить о том, что они у них будут. Рынки не ограничиваются территорией. Даже если вся Земля будет заполнена, новые рынки все равно будут появляться. Это, конечно, зависит от того, что сегодня называют «техническим решением» (technological fix). По сути, это то, что Йозеф Шумпетер называл «созидательным разрушением» и считал основой динамичного развития капитализма — предприниматели вкладывают деньги в технические новшества, которые ведут к созданию новых и разрушению старых отраслей. Великая депрессия в Соединенных Штатах Америки отчасти была вызвана застоем в основных традиционных отраслях, в то время как новые отрасли при всем своем динамизме еще не стали достаточно крупными, чтобы поглотить излишки капитала и рабочей силы того периода. Это произошло только во время Второй мировой войны и после ее окончания, когда внезапно высвободился огромный потребительский спрос, сдерживавшийся нуждами войны.
Так что главный вопрос: возникает или вскоре возникнет волна новых технический решений? Есть новые динамично развивающиеся отрасли вроде микроэлектроники и биотехники. Но проблема в том, что пока они не стали достаточно крупными, чтобы обеспечить удовлетворительное решение, особенно для рынка труда на Западе, где новые отрасли, как правило, бывают капиталоемкими, но не трудоемкими. Упадок обрабатывающей промышленности во многих странах Запада породил безработицу, которую новые отрасли не смогли сколько-нибудь серьезно сократить. Новинки вроде компьютеров, Интернета и устройств мобильной связи, увы, не производят столько рабочих мест и источников прибыли, как некогда давали нам железные дороги, автомобили и электрификация. Определенным исключением в последние годы стала лишь Зеленая революция, обеспечившая значительный рост сельскохозяйственного производства, главным образом в бедных странах. Большое значение сыграло и расширение секторов здравоохранения и образования, которые более трудоемки и в которых рабочая сила представлена более образованными представителями среднего класса. Их расширение, вероятно, продолжится, поскольку продолжительность жизни и особенно старости, а также зависимость социального статуса и занятости от образования продолжают расти.
Рэндалл Коллинз звучит весьма убедительно, когда он перечисляет и один за другим отвергает различные сценарии, которые человеческое общество могло бы использовать в борьбе со снижением занятости. Но на глазах происходит обратное. Подъем экономики на протяжении последних десятилетий в действительности вызвал рост глобальной занятости, превышающий даже рост численности мирового населения. В 1950–2007 годах рост числа рабочих мест примерно на 40 % опережал рост численности населения. В странах, входящих в ОЭСР, также работало больше людей, чем когда-либо прежде, хотя и абсолютное число безработных выросло, поскольку выросла численность населения. Соответственно увеличилась доля населения, ищущего работу, где большую часть составляли женщины. Эмансипация женщин и их выход на рынки формального труда стали самой серьезной проблемой для занятости на Западе. Однако в 1970–2007 годах глобальный уровень безработицы оставался довольно стабильным, составляя около 6 %. Даже статистические данные, собранные Международной организацией труда во время Великой рецессии, показывают, что глобальная занятость продолжала расти, хотя и вдвое медленнее, чем до кризиса, и распределялась по миру очень неравномерно. В 2009 году занятость сократилась в развитых экономиках, включая ЕС (на 2,2 %) и его соседей, и в странах СНГ (на 0,9 %), но при этом возросла во всех других регионах мира. Доля занятых от общей численности экономически активного населения в развитых странах и в Восточной Азии также снизилась, но в других странах она вернулась на уровень 2007 года уже к 2010 году. Безработица по-прежнему является проблемой западной (и в меньшей степени японской), но никак не мировой.
Потери Запада оборачиваются приобретениями для всех остальных, и в целом мир выигрывает. При этом будущее рынков труда в развитых странах может быть осложнено скорее дефицитом трудовых ресурсов, нежели высоким уровнем безработицы. Продолжительность жизни продолжает расти, а коэффициент рождаемости упал ниже уровня, необходимого для воспроизводства населения. Чтобы сократить разрыв, Европа, Япония и Северная Америка будут нуждаться в значительном притоке иммигрантов. Так как эти демографические тенденции, скорее всего, продолжатся, поскольку и многие другие страны становятся более развитыми, можно предположить, что во второй половине XXI века совокупная численность мирового населения начнет сокращаться. Вот почему, вероятно, не следует опасаться массовой безработицы — она не ускорит конец капитализма.
Как отмечает Коллинз, нет никаких причин для того, чтобы капитализм в течение неопределенно долгого времени оставался способным к созиданию, достаточному для компенсации разрушения. Просто так было довольно долгое время. Но точно так же нет никаких причин для прекращения созидательного разрушения. Кто знает, какие новые потребности возникнут в процессе развития? Позже я назову один такой созидательный сектор.
Но давайте предположим, что пессимизм моих коллег оправдан. Тогда нас ждет один из двух альтернативных вариантов будущего, которые представляются мне более вероятными, чем крах капитализма. Первым является довольно пессимистический для капитализма сценарий, в котором структурная занятость остается высокой и возникает общество «2/3-1/3». Две трети хорошо образованы, высококвалифицированы, имеют постоянную занятость, вполне успешны, но одна треть исключена из этого общества. Бедные получают социальные пособия и благотворительную помощь, которых достаточно, чтобы удержать их от бунта, либо их могут репрессировать. Они составляют меньшинство, так что вероятность успешной революции незначительна. Включенные в это общество вряд ли будут испытывать сильные симпатии к исключенным. Первые могут сформировать отрицательное представление о вторых как о никчемных отбросах, иждивенцах, «королевах вэлфера»[10] и т. д. В некоторых странах среди бедных будут особенно сильно представлены этнические или религиозные меньшинства и негативные стереотипы могут приобрести этнический или религиозный оттенок. Исключенные могут стать наследственными обитателями дна общества, тем самым разрыв между включенными и исключенными увековечится. Большинство включенных станет голосовать за сохранение такого разрыва, а многие из исключенных вообще не будут голосовать. Уровень социальной помощи может по-прежнему варьироваться на Западе, где одни страны (вроде Швеции и Германии) будут готовы содержать бедных в пределах основного общества, а другие (вроде Соединенных Штатов) не станут этого делать. Такой пессимистичный сценарий выглядит вполне узнаваемым, поскольку он уже осуществляется в США и социологи наблюдают его зачатки в Европе. В результате погибнет рабочий класс, но не капитализм, возникнет асимметричная классовая структура, подобная той, что существовала на протяжении большей части истории, но теперь с хорошо организованными капиталистами и разделенными, менее организованными рабочими. Социальные институты выживают, даже когда не слишком хорошо работают, если в среде угнетаемых не появляется контрорганизация.
Такой организации пока нет, и этот сценарий особенно пугает левых — непобедимый капитализм с усиленной эксплуатацией. Никогда левые всего мира не были настолько слабы, как сегодня. Всемирный социальный форум в Порту-Алегри был существенной силой, пока протест Юга против Севера/Запада обосновывался глобальной капиталистической эксплуатацией. Но теперь, когда «Юг» развивается, он перестает быть единым целым. Это стало очевидно в ходе недавних дебатов об изменении климата, в которых Китай, Индия и Бразилия поддержали Запад и Японию по вопросу отсрочки сокращения выбросов вредных веществ, несмотря на возражения более бедных стран.
Второй альтернативный сценарий более оптимистичен. Допустим, капиталистические рынки заполняют планету и в результате прибыли и темпы роста упадут. Но в таком случае капитализм стабилизируется при устойчиво низких темпах роста, и в этом нет ничего нового. Великий прорыв капитализма произошел в ХVIII-ХIХ веках в Великобритании, при этом британские темпы роста не превышали тогда 2 % в год. Залог успеха Британии заключался в том, что средние темпы роста немногим более \% в год сохранялись на протяжении очень долгого времени. Однако в XX веке темп роста ускорился. В период между войнами самые успешные развивающиеся страны (Япония с ее колониями и Советский Союз) достигли исторически беспрецедентного роста на уровне \% в год. Затем, в конце XX века, Китай и Индия (а теперь и другие страны) достигли роста около 8 %. Хотя такие темпы роста продержались уже почти два десятилетия, они неизбежно снизятся. После чего Африка и Средняя Азия смогут достичь даже лучших показателей. Но у них еще много времени прежде, чем темпы роста упадут до 1 %, определившего исторический успех Британии. Возможно, американские и европейские темпы упадут до этого уровня несколько быстрее, но во время нынешней Великой рецессии лишь несколько стран имели отрицательные темпы роста, и то всего на протяжении пары лет. Почему темп роста в 1 % должен считаться кризисом капитализма? Почему капитализм не может и дальше существовать в качестве глобальной системы с низким ростом, какой он и был на протяжении большей части своей истории? Двадцатое столетие, точнее период с 1945 по 1970 год на Западе и затем конец XX века на Востоке, следует считать исключением. Согласно этому сценарию низкого роста, роль спекуляций и власть финансового капитала также снизится, а повторение нашей Великой рецессии (которое в настоящее время весьма возможно) станет менее вероятным. Учитывая постепенное улучшение условий труда во всем мире, это выглядит просто замечательно. В таком случае все человечество могло бы жить в условиях относительно «медленной» стабильной экономики, как живут японцы в течение последних двадцати лет. Будущее капитализма может оказаться не бурным, а именно скучным.
Если бы мне пришлось выбирать один сценарий, который, судя по всему, осуществится к середине столетия (если за это время не появится никаких новых факторов), я бы остановился на глобальном капитализме с низкими темпами роста, который обеспечивает большее равенство условий во всем мире, но предполагает временную занятость или безработицу 10–15 % населения из низших слоев. По сути, это сочетание двух описанных выше сценариев, во многом похожее на ситуацию в промышленно развивающихся странах XIX столетия. Я бы не стал прогнозировать больших революционных потрясений.
Тому есть и другие препятствия. Альтернативы капитализму, предложенные коммунизмом и фашизмом, оказались катастрофой, а ничего другого до сих пор не придумали. У нас просто нет альтернатив, а повторения коммунизма или фашизма не хочет почти никто. Социализм, революционный или реформистский, сегодня слаб как никогда. Фундаменталистские вариации христианства, иудаизма, индуизма и ислама усиливают свое влияние в мире, но их больше заботит духовное, а не материальное спасение. Более приземленные альтернативные идеологии XX века потерпели крах. В бедных странах, вовлекаемых в мировую экономику, можно ожидать роста социалистических или им подобных движений, хотя, скорее всего, они будут реформистского толка. Современные социальные революции практически никогда не случались без серьезных военных провалов, которые дестабилизировали и дискредитировали правящие режимы. В случае двух крупнейших революций XX века, в России и Китае, необходимыми причинами послужили мировые войны (имеющие иные причины, чем капиталистические кризисы). К счастью, в настоящее время количество войн и их интенсивность во всем мире снизились — фактически только США продолжают вести межгосударственные войны. К тому же в мире нет сколько-нибудь крупных антикапиталистических революционных движений. Именно поэтому революция представляется маловероятным сценарием. Чему действительно приходит конец, так это революционному социализму.
Будущее левых в лучшем случае связано с реформистской социал-демократией или либерализмом. Работодатели и работники продолжат борьбу по поводу повседневных несправедливостей капиталистических трудовых отношениях (безопасность труда, заработная плата, льготы, обеспеченность работой и т. д.). Вероятным результатом этой борьбы станут компромиссы и реформы. Народы развивающихся стран, по всей видимости, будут бороться за реформы и более эгалитарный капитализм, подобно народам Запада в первой половине XX века. Одни достигнут больших успехов, другие — меньших, точно так же, как это было на Западе. Китаю предстоят особенно сложные проблемы. Блага от его феноменального роста распределяются крайне неравномерно, что может породить крупные протестные движения и революционные волнения. Однако их успех, скорее всего, приведет лишь к дальнейшему усилению капитализма и, возможно, к появлению незавершенных форм демократии, подобно тому, что наблюдается в России. Америка тоже сталкивается с серьезными трудностями. Ее экономика перегружена расходами на вооружение и здравоохранение, политическая жизнь пронизана коррупцией и иррациональными нелепостями, а идеология ее консерваторов обратилась против естественных и социальных наук. Притом это происходит на склоне гегемонии, когда та или иная мера оскудения неизбежна, а остальной мир убеждается в пустоте американских притязаний на моральное руководство. Все это похоже на рецепт дальнейшего упадка Америки.
Конец света?
Все описываемые мною сценарии полетят в тартарары в случае возникновения двух потенциальных кризисов, которые могут оказаться тяжелее двух мировых войн. Оба кризиса абсолютно новы, и оба могут стать по-настоящему системными и глобальными. Они не будут иметь национальных или макрорегиональных границ, поскольку возникнут из воздуха, которым мы все дышим.
Первая глобальная угроза — это военная возможность применения ядерного оружия. Серьезность этой угрозы почти полностью непредсказуема, так как зависит от сложной цепочки событий, любое из которых может и не произойти. До сих пор мы наблюдали лишь конфронтации пар держав, сначала Соединенных Штатов (с их британскими и французскими союзниками) против СССР, затем Индии против Пакистана, при довольно пассивной позиции Китая на флангах. Угроза гарантированного взаимного уничтожения быстро становилась очевидна обеим сторонам после первых же кризисных ситуаций, и в дальнейшем они с полной дисциплиной и ответственностью избегали эскалаций. Ядерное сдерживание заработало.
Однако, когда в конфликт, оказывается, вовлечено более двух держав, ход противостояния становится куда менее предсказуем и чреват бедой. Именно сложные конфликты с участием многих сторон, где одни неверно понимают намерения других, породили обе мировые войны. На Ближнем Востоке ядерное оружие уже есть у Израиля, Иран близок к цели, что, скорее всего, побудит соседние страны двигаться в том же направлении. Это опасно для Ближнего Востока, для его соседей, для многих стран — поставщиков нефти и даже для всего мира. Такая гонка вооружений слабо связана с капитализмом. В случае начала ядерной войны выжившие вряд ли назовут капитализм главным виновником катастрофы. Может быть, удастся убедить Иран отказаться от ядерного оружия; может быть, Саудовская Аравия, Ирак и Турция не станут пытаться заполучить его в качестве ответной меры; и, может быть, человеческий разум сможет преодолеть опасности, которые создают соперничающие ядерные державы. Но даже в этом случае остается возможность похищения ядерного оружия террористами. Чем это может обернуться в руках террористов, охваченных потусторонними идеями? Их идеология может оказаться самой опасной из когда-либо существовавших.
Второй системный кризис, напротив, крайне предсказуем, если не принять экстраординарных мер, чтобы его избежать. Изменение климата происходит[11]. Воздух, вода и земля нагреваются, испытывая при этом более сильные колебания температуры, в основном в результате деятельности человека. Эта угроза глобальна, поскольку, где бы ни происходили выбросы парниковых газов, они затрагивают людей на всей планете. Выбросы порождают другие катастрофические явления: нехватку пищи и воды, таяние ледникового покрова полюса и тундры, подъем уровня моря и т. д. Уже сейчас миллионы людей умирают раньше срока из-за глобального потепления, а выживание некоторых бедных стран окажется под угрозой, если в ближайшие двадцать-тридцать лет наше общество радикально не изменит направление своего развития.
Если человечество собирается вовремя предпринять действия, направленные на существенное сокращение выбросов, ему придется решительно реформировать три главных института, обеспечивших нам колоссальные успехи в прошлом столетии. Первый из них — это капитализм, хотя бы потому, что на сегодняшний день он является основным способом производства в мире. Государственный социализм в пору своего расцвета был столь же разрушителен для окружающей среды. Радикальные защитники окружающей среды говорят, что мы должны вывести общество из бесконечного «круговорота прибыли». Это может означать контроль над бизнесом посредством серьезного регулирующего «командно-административного» государства, или с помощью налогов, взимаемых в зависимости от выработки ресурсов на предприятии, или посредством рыночных механизмов, вроде жестких программ торговли квотами, которые стимулируют капиталистов инвестировать в «добросовестные» отрасли с низким уровнем выбросов. При последовательном и жестком проведении такой политики капитализм выживет, хотя и станет гораздо более регулируемым. Поскольку источников сильного загрязнения не так много, такая политика не должна вызвать появления объединенной капиталистической оппозиции. Это может стать новым этапом «созидательного разрушения», когда отрасли с низким уровнем выбросов будут генерировать прибыль и создавать новые рабочие места. Некоторые предприниматели уже сейчас делают ставку на инвестиции в альтернативные источники энергии, сохранение заболоченных земель и лесов и другие экологические новшества. Пока альтернативные энергетические технологии не увеличивают количество рабочих мест в мире, но все может измениться, если они станут нормой. В недавнем докладе Копенгагенского центра согласия говорится, что прирост числа рабочих мест в секторе альтернативных энергетических технологий возможен при соблюдении нескольких условий: быстрое внедрение технологических инноваций, быстрый прирост экономии за счет масштаба производства, проведение аналогичных мероприятий по защите окружающей среды в глобальном масштабе и, возможно, принятие протекционистских мер, таких как тарифы или требования местного компонента[12]. Налоговую политику также можно использовать для создания новых рабочих мест. Если бы налогами облагалось совокупное использование невозобновляемых ресурсов, а не предприятия или труд вообще, как сейчас, то это стимулировало бы привлечение рабочей силы. Такой может быть следующая волна созидательно разрушения, которая наверняка разрушит отрасли на ископаемых видах топлива.
Обуздать придется не только капитализм, но и одержимость национальных государств идеей роста. Все национальные государства измеряют национальный успех ростом ВВП, что, как правило, ухудшает состояние окружающей среды. Необходимо обуздать политические элиты, которые полагают, что могут сохранить власть только за счет обеспечения краткосрочного роста в пределах одного избирательного цикла. Конечно, режим низких выбросов приведет к сокращению темпов роста в краткосрочной перспективе, хотя впоследствии, скорее всего, будет только способствовать росту. В любом случае продолжение инерционного сценария в долгосрочной перспективе пагубно отразится на всей планете и ее обитателях. Но кого интересует долгосрочная перспектива? Уж точно не политиков и их электорат. Помимо этого, политики и избиратели все еще живут в эпоху суверенитета национального государства, когда любое ограничение этого суверенитета со стороны иностранцев вызывает острое сопротивление. Но экологическое регулирование должно быть международным, необходимы межправительственные соглашения, которые будут жестко ограничивать возможности национального государства действовать по своему усмотрению.
Возможно, экологическое движение все-таки убедит капиталистов, политические элиты и избирателей в том, что необходимо начать серьезное сокращение выбросов. Возможно, Евросоюз поможет преодолеть барьеры суверенитета, как он это делал в других областях. Но чтобы все это произошло, нам необходимо обуздать еще и бесконечный круговорот «гражданства потребления», когда люди требуют экономического роста как своего гражданского права, чтобы иметь возможность потреблять все больше и больше. Простым гражданам придется изменить образ жизни, чтобы избежать катастрофы, и это очень нелегко, потому что катастрофа видится им абстрактной и далекой до тех пор, пока не грянет.
Ответственность за экологический кризис лежит на трех великих достижениях Нового времени — капитализме, национальном государстве и правах гражданина. Эти причинные цепочки связаны главным образом с экономикой, хотя опосредованы отношениями политической власти, и проблема не ограничивается только капитализмом. Нам придется усомниться в этих трех достижениях ради довольно абстрактного будущего. Это трудная и, возможно, невыполнимая задача. Но успех укрепил бы капиталистические тенденции в сторону более низких темпов роста. Ограничения включали бы более эффективное политическое регулирование на основе международных соглашений, принятых коллективно действующими государствами. Это был бы новый вид колебания маятника Поланьи, от рынков в сторону государства. Однако на сей раз это будет не социализм, а, скорее, новая форма надгосударственного коллективизма с регулируемым рынком. Реализация этого сценария на сегодня выглядит маловероятной. Америка не только не готова начать борьбу по какому-либо из этих трех направлений, но даже не собирается поддерживать самые умеренные программы сокращения выбросов. Китай поддерживает программы сокращения выбросов, и его правящая партия обладает достаточной властью, чтобы добиться их осуществления, но все усилия меркнут на фоне грандиозного размаха и стремительности китайской индустриализации. То же самое происходит в Индии и других переживающих быструю индустриализацию странах. Думаю, что до тех пор, пока мир не столкнется с действительно ощутимыми последствиями изменения климата, а произойдет это где-то в середине XXI века, сколько-нибудь значительного сокращения выбросов не произойдет.
На климатическом фронте сейчас очень жарко. Возможно, мы на пороге технического прорыва. Ни от солнечной, ни от ветряной энергии ожидать его сейчас не приходится, а вот эксперименты с холодным термоядерным синтезом, или с радикально иными типами солнечных батарей, или с концентрацией солнечной энергии при использовании расплава солей, могут в конечном итоге дать существенный результат. Но о «чистом угле», который служит дымовой завесой угольной промышленности, лучше забыть. Возможно, зеленое движение сможет пробудить массы и они заставят политиков обратиться к проблемам защиты окружающей среды; возможно, капиталисты из отраслей с низкими выбросами смогут стать серьезным противовесом тем, кто производит большие выбросы; возможно, предприниматели и ученые смогут сообща выйти на новый этап созидательного разрушения, основанный на новых зеленых технологиях. Но пока ни одна из этих возможностей реально не просматривается даже на горизонте. Конечно, если наступит глубокий глобальный кризис капитализма и мировое производство устремится вниз, то выбросы перестанут расти и даже начнут уменьшаться (с некоторой задержкой, поскольку какое-то время выбросы по инерции продолжат расти). Но если капитализм, национальные государства и граждан-потребителей удастся обуздать, рост ВВП снизится до практически нулевой отметки благодаря всеобщему согласию. Нет худа без добра!
Но если своевременные меры не будут приняты и на нас обрушатся климатические бедствия, самым оптимистичным сценарием для мира станут согласованные действия всех стран по ограничению капитализма, государств и граждан. Если же этого не произойдет, возможны различные катастрофические сценарии: относительно привилегированные и богатые государства Севера выстроят себе крепости «осадного капитализма», «осадного социализма» или «экофашизма» против остального мира; появится множество голодающих беженцев; начнутся войны за ресурсы (хотя, возможно, и не между ядерными державами). Как бы наши потомки ни назвали эти режимы — «капитализм», «социализм», «фашизм» или как-то еще, — их главной определяющей чертой будет злоба. Трудно заранее сказать, на что способны люди, когда им противостоит такая угроза.
Заключение: конец, быть может, близок, а может быть, и нет
Я предложил несколько альтернативных сценариев, которые, как полагаю, ближе к тому, что у нас выходит, если всерьез поставить задачу предсказания будущего. Прежде всего, надеюсь, мне удалось показать несостоятельность представления современного общества и современного капитализма в качестве системы. Сказывается влияние многочисленных пересекающихся сетей властных отношений, каждая со своими особыми причинными цепочками, самые важные из которых — идеологическая, экономическая, военная и политическая. Если говорить об их возможном взаимодействии в будущем, то некоторые варианты представляются более определенными, чем другие. Во-первых, США утрачивают положение гегемона, и даже их колоссальная военная мощь не помогает достижению целей, связанных с национальными интересами. Похоже, этого не избежать: конец гегемонии близок. Если не исправить многочисленные изъяны во всех четырех источниках социальной власти, американское могущество будет и дальше ослабевать. Во-вторых, положение Евросоюза довольно шатко, хотя нынешние экономические трудности усугубляет главным образом один-единственный политический промах — необеспеченный евро. Для Европы практически все зависит от решения этой проблемы, которая является прежде всего проблемой политической и идеологической, а не экономической власти. В-третьих, власть и влияние в мировой экономике продолжат переходить от Запада к наиболее успешным регионам остального мира, что в итоге приведет к большему политическому регулированию капитализма. Тут все довольно ясно.
Другие сценарии более туманны. Если вслед за Шумпетером рассматривать капитализм как «созидательное разрушение», то созидание может стать уделом развивающегося мира, а разрушение — Запада-Все же это кажется менее вероятным, чем возвращение на международную арену множества различных держав, как это было в предыдущие эпохи, которые на сей раз будут организованы на глобальном уровне. А вот силы, возникающие внутри экономики, вряд ли приведут к глобальному кризису капитализма. Более вероятно, что глобальный экономический рост замедлится, как только власть в мире распределится более равномерно, это станет шагом на пути к стабильной и процветающей капиталистической экономике, хотя и с низкими темпами роста. Вполне неплохая перспектива для мира, если не брать в расчет вероятность появления класса «исключенных», составляющего от 10 до 20 % населения.
Однако, если случится один из неконтролируемых глобальных кризисов (ядерная война или серьезное изменение климата), все может пойти наперекосяк. Первый кризис — результат причинной цепочки вне рамок капитализма, второй — причинной цепочки, выходящей далеко за его пределы. Любой из этих кризисов может привести к концу не только капитализма, но и всей человеческой цивилизации. Земля может достаться насекомым. Но, в конце концов, эти проблемы не вечны, и большое значение имеют политические решения. Человечество вольно выбирать между хорошими или плохими сценариями, и потому будущее непредсказуемо. Иногда мы действуем рационально, хотя обычно это происходит в краткосрочном временном интервале, а иногда — эмоционально, идеологически и иррационально. Вот почему предсказать будущее капитализма или мира невозможно.
Георгий Дерлугьян
Чем коммунизм был
Есть очевидные причины вспомнить о коммунизме в книге, где обсуждается возможность кончины капитализма. Некапиталистические альтернативы сегодня у большинства людей вызывают образы коммунистических государств вместе с чередой однообразных многоэтажек и дымящих труб металлургических гигантов, очередями и хроническим товарным дефицитом, тягостными партсобраниями, массовыми парадами, культом личности и репрессиями. Есть и менее очевидные причины. Крах советского блока стал восприниматься задним числом как нечто самоочевидное в силу его врожденной порочности и потому в особых объяснениях не нуждающееся. Однако в 1950–1960 годах в мире преобладало восхищение либо страх перед колоссальной военной мощью, экономическими и научными достижениями СССР. Его исторические успехи не отрицались даже антикоммунистами, а по убеждению множества людей, включая советских граждан, перекрывали, если не оправдывали жертвы. В те годы западные эксперты, включая нобелевского лауреата экономиста Тинбергена и консервативного классика политологии Хантингтона, признавали, что Советам удалось осуществить модернизацию, преодолеть проблемы отсталости и национальной розни. Еще в середине 1980-х, в бурный момент горбачевской перестройки, и на Западе, и в Восточной Европе миллионы готовы были приветствовать занимавшуюся в Москве зарю общемировых гуманистических ценностей. Но ведь и сегодня чудо, произведенное рыночной реформой в Китайской Народной Республике, превозносится как едва ли не главная надежда капитализма на будущее. При этом как-то неловко забывается, что китайские реформаторы и многие успешные предприниматели до сих пор носят свои партбилеты. Так весь ли коммунизм окончился крахом в 1989 году?
Тем не менее Советский Союз потерпел крах, и причины этого важно понять как для конкретно-исторического анализа, так и для корректировки прогнозов будущего. СССР стал развитым индустриальным обществом с организационной структурой, по сути, крупной корпорации, управляемой олигархией номенклатурных выдвиженцев. Возможно, это позволяет нам подвести эмпирическую базу под рассуждения о том, как мог бы выглядеть крах развитого западного капитализма. Закономерно встает вопрос, последуют ли гипотетические антикапиталистические революции классическому образцу 1917 года, или они скорее окажутся похожи на гражданские протестные мобилизации 1989 года?
Это подводит нас к особой причине для рассмотрения советской альтернативы в нашей книге. Двое из ее авторов — Иммануил Валлерстайн и Рэндалл Коллинз — еще в семидесятых годах на основании двух существенно разных теорий предсказали близкий конец коммунизма в России. Но их тогда мало кто слушал.
Вот почему начну с чистосердечного признания. В далеком уже 1987 году у меня не было санкции нашего посольстве в Народной Республике Мозамбик на личный контакт с гражданином США Иммануилом Валлерстайном. Нервно переминаясь под раскидистой жакарандой напротив входа в легендарный с колониальных времен отель «Полана» в Мапуту, я чувствовал себя угодившим в шпионский роман Грэма Грина: молодой советский переводчик идет на нелегальную встречу с маститым западным стратегом в африканской стране, раздираемой одним из «региональных конфликтов» времен холодной войны. Интеллектуальное любопытство, подвигнувшее меня на такой риск, смогут до конца оценить лишь те, кому знакомо чувство прикосновения к запрещенной книге. С точки зрения советской ортодоксии неомарксистские теории Валлерстайна были, конечно, ересью.
Валлерстайн появился в дверях отеля ровно в 18:00, как было условлено в записке, переданной через знакомую в кубинской разведке. Заметив мою неуверенность при вступлении в запретный мир валютного отеля, Валлерстайн добродушно предрек: «Сегодня я плачу за пиво — здесь принимаются южноафриканские ранды и мои доллары, но не ваши рубли. Но скоро и вы, советские, станете свободно появляться в отелях всего мира. Хотя сомневаюсь, что это сделает вас настолько счастливее, как вам сейчас, кажется,». В ответ на мой недоверчивый взгляд мэтр добавил с улыбкой в усы: «Помимо силы привычки, откуда берется ваша уверенность в том, что в Москве на Красной площади 7 ноября, для надежности скажем, 2017 года состоится парад к столетию события, которое к тому времени вы, может, даже не будете знать, как и называть?» Сознаюсь, в тот пророческий момент в моем смутившемся уме мелькнуло: «Иностранец рехнулся».
Впрочем, не менее возмущенной была и реакция известных советологов на выступление Рэндалла Коллинза весной 1980 года в Русском (ныне Гарримановском) институте при Колумбийском университете в Нью-Йорке. Социолог-теоретик потратил положенные ему сорок пять минут для демонстрации своей математической модели, операционализирующей теорию геополитики Макса Вебера[13]. Но не столько этот академический педантизм возмутил почтенное собрание экспертов по СССР, сколько нелепость гипотезы, предложенной в порядке эмпирической проверки модели. Коллинз с присущей ему невозмутимостью прогнозировал, что объект профессиональных интересов советологов исчезнет, скорее всего, уже при их жизни. Это говорилось весной 1980 года, когда Америка только приходила в себя после Вьетнама, ее экономика стагнировала на фоне высокой инфляции и в разгаре был кризис вокруг захвата в заложники персонала американского посольства в Иране. В те дни губернатор Калифорнии Рональд Рейган добивался избрания президентом, утверждая, что США критически отстали от СССР в области ядерных вооружений, и требовал жестко сдерживать распространение коммунистической угрозы по всему земному шару. Вот в какое время Рэндалл Коллинз — полноценный член американского истеблишмента, бывший футболист студенческой команды Гарварда и сын кадрового дипломата, выросший, кстати, за стенами посольств в Берлине и Москве, — выступал за ядерное разоружение и продолжение политики разрядки. Миролюбивые рекомендации, однако, исходили не из либерального пацифизма.
Веберианская модель, разработанная Рэндаллом Коллинзом, неожиданно выявила уязвимость СССР по всем главным параметрам геополитической мощи. Москва после 1945 года взяла на себя слишком много, притом, что всякая великая держава в прошлом не могла отказаться от становящихся все более непосильными обязательств в силу соображений военной стратегии и политического престижа. Вместе с тем конкретные последствия перенапряжения СССР в ходе холодной войны оставались непредсказуемы. Вопреки тогдашним мрачным настроениям на Западе та же модель показывала, что к 1980-м годам Америка еще не достигла геополитических пределов своего собственного могущества и ее тогдашние кризисы были преодолимы. Следовательно, делал вывод Коллинз, абсолютным приоритетом для безопасности мира и самой Америки должно было стать избегание ядерной войны с распадающимся СССР. Исторический опыт многих империй прошлого показывал, что распад вследствие геополитического перенапряжения наступает неожиданно для современников после длительной эпохи конфронтаций. В ходе серии конфликтов число их участников постепенно сокращается всего до двух особо крупных сверхдержав своего времени, а все прочие участники со временем превращаются в их сателлитов (что и наблюдалось с 1880-х по 1980-е годы). В конечном исходе изматывающего противоборства рушится более слабая в структурном отношении держава и исчезает двумя путями. Один вариант — это внезапно возникающий сепаратизм собственных губернаторов, наместников и зависимых союзников, чье положение позволяет им первыми почувствовать исчерпание ресурсов центральной власти на фоне все более неохотного подчинения приказам среди военных, уставших и озлобившихся в бесплодных войнах. Если же проигрывающая империя подходила к своему ресурсному пределу, все еще сохраняя внутреннюю дисциплину элит и подчинение армии, то процесс обычно завершался отчаянной последней битвой с неслыханной степенью ожесточения — подобно Третьей Пунической войне Рима с Карфагеном или тотальной войне гитлеровской Германии.
Говоря, по справедливости, у советологов в 1980 году были основания для возмущения. Коллинз добывал свои эмпирические свидетельства из исторических атласов древних и средневековых империй. Его геополитическая модель при этом не говорила ровным счетом ничего о текущем положении в Польше, Никарагуа, Анголе, Афганистане или о здоровье Брежнева. Более того, коллинзовский прогноз крушения Советского Союза содержал весьма неопределенные предсказания сроков: «в течение следующих десятилетий, хотя и не более полувека». Макросоциологические прогнозы могут определить лишь направление структурного сдвига и приблизительно оценить его темпы. Едва ли кому-то под силу большая точность в долгосрочной перспективе. Впрочем, потрясающе недальновидными оказались и краткосрочные экспертные прогнозы советологов, считавших СССР фундаментально неизменным.
В этой главе мы рассмотрим, как давние предвидения Коллинза и Валлерстайна соотносятся с тем, что мы теперь знаем о реальной исторической траектории СССР. Наши дебаты о перспективах капитализма требуют прояснения того, что представляла собой коммунистическая альтернатива. Однако объект нашего анализа едва различим среди густых клубов идеологической пыли. Именно поэтому я предлагаю не спорить об абстрактных нормативных принципах свободы и «истинного» социализма, а вместо этого поглядеть, что выходит, если поместить коммунизм в широкую сравнительно-историческую перспективу.
Российская геополитическая платформа
Первичный коммунистический прорыв, случившийся на обломках Российской империи в 1917 году, был результатом невероятного стечения исторических обстоятельств. Во всяком случае, не более невероятного, чем первичный капиталистический прорыв на Западе в XVI веке, да и любая скачкообразная трансформация в социальной организации. Это не значит, что большевистская революция была какой-то аномалией. Исторические случайности такого рода на самом деле реализуют скрытые до тех пор новые структурные возможности, возникающие в кризисные моменты из-за разрушения прежних ограничителей. Бешеная энергия и историческая дальновидность выдающихся личностей истории (равно как и обескураживающие немочь, метания и недальновидность великих неудачников истории) возникают в переломные моменты в зависимости от изменчивых структурных возможностей и невозможностей, усиливая в ту или иную сторону личные качества и последствия индивидуальных действий людей, оказавшихся на пике событий. Альтернативы, покуда они не реализованы, кажутся невозможными всем, кроме тех, кого впоследствии объявят харизматическими личностями, провидцами и гениями добра или зла. При внимательном рассмотрении становится понятно, что провидцы и окрыленные внезапной удачей «люди действия» неизменно оказываются теми, кому довелось более-менее случайно обнаружить новые возможности и, ощутив первые успехи, взяться с многократно усиленной эмоциональной энергией за превращение возможного в действительное. Однако в большом современном мире, тем более в моменты структурной ломки, возможностей больше, чем может стать действительностью. Именно это задает как конфликтность, так и непредсказуемость истории. Большевистское восстание 1917 года надолго закрыло для России либеральные возможности, хотя, трезво оценивая тенденции межвоенной Европы, они были исчезающе незначительными. Большевики также лишили Россию гораздо более реальной возможности одной из первых в мире получить некий фашистский режим. Ленин со своей небольшой группой соратников, таким образом, сыграли огромную роль в изменении исторического пути России и всего мира. Но причинно-следственная логика, как водится, действует и в обратном направлении. Не менее важным было то, что первая успешная коммунистическая революция произошла в такой стране, как Россия, а не в Италии, Мексике или даже Китае. (Хотя остается теоретически важная гипотеза, в каком бы направлении двигалась европейская и мировая геополитика XX века, если бы после 1918 года радикальным социал-демократам удалось консолидировать власть в потерпевших поражение Германии и Австро-Венгрии.)
Чтобы вполне оценить геополитическую и экономическую платформу, называемую сегодня Россией, надо вернуться назад во времени к тем ключевым моментам, в которые Российская держава приняла свои знакомые очертания. Первый такой момент относится к началу Нового времени, примерно между 1500 и 1550 годами. Если бы журналисты могли опросить тогдашних экспертов-политологов о важнейших событиях и трендах их мира, то, скорее всего, им бы указали на удивительно плотную во времени серию возникновения новых империй на обширной части суши между Тихим и Атлантическим океанами. Эти воображаемые эксперты, большинство из которых, по всей видимости, говорили бы на китайском, персидском и арабском, о протестантской реформации на далеком северо-западном выступе Евразии упомянули бы вскользь и, вероятно, с сожалением («Увы, полуголодные европейцы никак не изживут свои ереси и смуты»). Даже недавнее открытие Америки не особенно бы взволновало современников. В ту пору производственным и демографическим гигантом оставался, безусловно, Китай, восстановившийся после монгольских нашествий при неоконфуцианской династии Минь. Вскоре после 1500 года Великие Моголы (на самом деле выходцы из Туркестана с его давней персидской традицией) принесли имперское правление в извечно раздробленную Индию. В те же самые годы единство Ирана восстановили основоположники шиитской династии Сефевидов. Между 1453 и 1512 годом турки-османы практически целиком овладевают наследием Восточной Римской империи. Вскоре и ставшие испанскими Габсбурги успешно приступают к возведению католической империи на месте бывших западных провинций Рима. Практически для всей Евразии наконец закончилось ужасное Средневековье с его кочевыми нашествиями, феодальными усобицами и всевозможными восстаниями. Возобновление порядка и процветания на заре Нового времени обеспечивали массивные империи, которые, в свою очередь, усиливались целым рядом важных новшеств: более производительными аграрными и ремесленными техниками, бюрократизированной системой налогообложения, официальными религиозными иерархиями и не в последнюю очередь множеством пушек, которые стали главным доводом укрепляющихся монархий.
В этой общей картине Россия оставалась на дальней периферии или даже за пределами имперских миросистем Евразии. Но во фланговом месторасположении были и значительные преимущества. В уязвимый период формирования Московское царство оказалось защищено самой географической удаленностью от более сильных конкурентов на западе и юге, прежде всего от турок и разного рода европейских «немцев». Огнестрельное оружие тем временем перевернуло многовековое неравенство сил между конницей кочевников и оседлыми земледельцами. Восточнославянские крестьяне теперь неуклонно теснили тюрко-монгольских кочевников на обширных плодородных землях степи, что обеспечило России XVI века колоссальный прирост податного населения. Русская «реконкиста» по своим масштабам и природе сравнима с испанской. Казаки (вооруженные жители приграничья) и следом за ними регулярные гарнизоны выдвигались через степи по направлениям, ровно противоположным тем, по которым ранее происходили набеги кочевников. Всего за полтора столетия Россия дошла до китайской границы.
Нет ничего особенно удивительного в том, что в XVI веке Россия стала империей в одном ряду со многими другими империями, возникшими благодаря пороху. Куда удивительнее то, что в 1900 году Россия все еще оставалась расширяющейся великой державой. В конце концов, к 1900 году и Китай, и Индия, и Иран, даже Турция и Испания утратили свои некогда ведущие позиции. Причина такого масштабного падения всех остальных, очевидно, была связана с тем, что за истекшие четыре столетия возникло с северо-запада Европы и охватило своими колониями почти всю планету. Впечатляющая поначалу борьба габсбургской Испании за реставрацию Западно-римской империи вызвала сопротивление небольших королевств, княжеств, независимых кантонов и городских союзов Северо-Западной Европы. Если бы панъевропейская католическая монархия подавила эти очаги сопротивления, то протестантская Реформация осталась бы в истории как еще одна ересь, а восстававшие против Габсбургов северные князьки и торговцы — как мятежные феодалы и морские пираты. Однако долгие кровавые религиозные войны в Европе завершились к 1648 году полнейшим патом между католической империей и протестантским альянсом капиталистических купцов-космополитов с отныне национальными королями. Именно этот военный и идеологический пат, а не протестантизм как таковой, обеспечил выживание первых национальных капиталистических государств, Нидерландов и Англии.
Петр Великий начал свою абсолютистскую реформу в России всего через пару поколений после капиталистического прорыва Запада. Неординарный «царь Питер» был именно из тех деятелей истории, которые возникают на стыке структурных возможностей новых эпох. Он выбрал себе лучших учителей — голландцев. Притягательную силу первой капиталистической гегемонии Нидерландов являют современный трехцветный флаг России и, в сущности, идеологически-декоративные каналы Санкт-Петербурга, появившиеся благодаря свирепой убежденности Петра в том, что в современной столице должны быть каналы, как в Амстердаме.
Аналогичные реформы предпринимались многими видными политиками того времени: маркизом Де Помбалом в Португалии, императором Иосифом в Австрии, и не забудем Александра Гамильтона в первые годы независимости США. Степень успеха реформаторов быстро убывает по мере удаления от западного центра миросистемы. Даже Испания в конце концов потеряла свои имперские владения и оказалась в прочной изоляции от европейских дел за грядой Пиренеев. Индия, Китай и Иран потерпели неудачу и попали в полу-, если не в полную колониальную зависимость.
К концу XVIII века с карты исчезла и гордая Речь Посполитая — либертарная республика польско-литовской шляхты, некогда крупнейшего по территории государства Европы. Прославленная кавалерия шляхтичей была обречена в новую эпоху, когда войны стали выигрывать куда более дорогостоящие рода войск — флот, регулярная пехота и артиллерия. Турки-османы, отдадим им должное, все же накопили силы для своей великой реформы — Танзимата первой половины XIX века. Однако Танзимат опоздал на целое столетие по сравнению с петровской Россией. Турки боролись упорно, но проигрывали русским войну за войной, из-за чего попали в долговую и политическую зависимость от англичан, потеряли начатки промышленности и в итоге так и не смогли избавиться от своей репутации «больного человека Европы». Хедив египетский Мухаммед Али-паша — албанец родом из Салоник и один из величайших османских реформаторов — в 1810–1840 годах предпринял создание современного флота, оружейных заводов и новой бюрократии по европейским образцам. Железные дороги появились в Египте раньше, чем в Швеции. В какой-то момент Мухаммед Али, казалось, приблизился к достижениям Петра Великого и едва не сместил самого турецкого султана. Но деспотический модернизатор Египта был остановлен англичанами, которые не желали возникновения на Ближнем Востоке региональной державы, способной контролировать пути в Индию.
Среди незападных государств только Японии в ходе Реставрации Мейдзи после 1868 года удалось стать серьезной силой в геополитике времен промышленного империализма. Неожиданная крайность этой пары исключений — петровской России в одном столетии и Японии эпохи Мейдзи в другом — подсказывает, вероятно, ключ к разгадке. Эти две культурно совершенно различные полупериферийные страны имели общим ярко выраженный идеологический дуализм. С одной стороны, это чувство суверенной гордости, сформировавшееся в результате длительного успешного существования национальной монархии. При этом обе монархии, российская и японская, не могли всерьез строить свою легитимность на имперской исконности, поскольку были явно вторичны по отношению к более древним империям в центрах локальных докапиталистических миросистем — Византии и Китая соответственно. С другой стороны, Россия и Япония накануне своих модернизационных рывков пережили опасные и унизительные столкновения с передовыми силами Запада. Подобные столкновения — Смутное время в России, прибытие американской эскадры коммодора Перри в Японию — дискредитировали традиционные институты, но, по счастью, оказались преходящими. И поэтому среди последовавшего замешательства и расколов в правящих классах России и Японии смогли выделиться и победить фракции государственных модернизаторов, способных силой навязать свои реформы остальному обществу. Дуалистическое «суверенно-второстепенное» восприятие своего места в мире выступало необходимым, но недостаточным условием. Конечно, не только Японии и России присущи подобные идеологические комплексы. Государствам, которым поставили геополитический шах, но пока не мат, требовалось изыскать институциональный потенциал и финансовые средства для срочного противодействия угрозе окончательного поражения и отката на периферию. География дала обеим странам передышку и ресурсы для контррывка. Относительная изолированность России и Японии от западных центров (в отличие от тех же Турции, Индии, Польши или Египта) физически затрудняла как внешнее военное давление, так и проникновение иностранных коммерческих организаций. Размеры собственных территорий и населения тем временем давали России и Японии возможность собрать внутренние силы и включиться в современную гонку вооружений. Колоссальные расходы на имперскую модернизацию несли главным образом крестьяне и прочие простолюдины, на чью долю выпали тяготы возросших налогов, поставок миллионов рекрутов для армий и рабочих рук на государственные стройки и мануфактуры.
Однако фактическое и даже юридическое порабощение низов общества не означало безусловной классовой победы аристократических верхов. Ресурсы и привилегии власти захватила модернизационная деспотическая монархия, которой для достижения своих амбициозных целей было мало принуждения одних лишь крестьян. Реформаторам-абсолютистам требовалось перехватить податные и политические привилегии у их прежних обладателей, местных знатных родов и кланов. Реформаторам требовалось также прямое подчинение религиозных иерархий и экспроприация монастырских хозяйств. Прежде чем приступить к своим модернизациям, правителям и России, и Японии предстояло провести, по сути, антифеодальные революции сверху. Выкорчевывались на самом деле не какие-то древнейшие традиции, а те самые институты новых пороховых монархий XVI–XVII веков, которые на заре Нового времени обеспечили преодоление средневековой раздробленности, вроде стрелецкого войска и приказной системы допетровской Руси или наследственных наместничеств-бакуфу в Японии времен сёгуната Токугава. Сопротивляющиеся элиты уничтожались, их позиции расформировывались, у старинных семейств фактически отбирали детей, нередко силой, и одновременно в численно возросший дворянский корпус производились тысячи новых выдвиженцев. Модернизация в данном случае означала вовсе не либерализацию, а повышение геополитического статуса и ресурсов изначально неевропейского государства до современного им уровня, задаваемого капиталистическим Западом. Государственнические рывки такого рода подразумевали не только закабаление крестьянства, но и организационную потребность собрать воедино, дисциплинировать, переобучить, идейно воодушевить и щедро вознаграждать за службу новые элиты преданных государству офицеров и чиновников.
Такая модель догоняющего развития опиралась прежде всего на централизацию и интенсификацию государственного принуждения. Государство здесь выступает разрушительным созидателем и шумпетеровским предпринимателем. Рынки в этой модели играют ограниченную и подчиненную роль, хотя в ходе реформ рынки также начинают расширяться и поощряться властями (впрочем, политически непоследовательно) в целях обеспечения государственных поставок, элитного потребления, для снабжения городов и промышленных зон. Капиталистическая логика прибыли остается социально чуждой правящим элитам такого рода государств. Буржуазная рациональность еще долго может отвергаться не в силу неких традиционных комплексов, а парадоксальным образом потому, что военная модернизация создает возможности для покорения новых земель. Завоевания приращивают податное население и природные ресурсы, консолидируют элиты совместно добытой военной славой. Неоклассическая экономическая теория постулирует англосаксонский конституционализм и частное предпринимательство как единственный путь к модернизации. Но реальное историческое многообразие стратегий построения государств Нового времени не вписывается в такой идеологически заданный канон. В континентальной части самой Европы государственнические модернизации проводят Австрийская империя, отчасти Испания, Франция и скандинавские монархии (по крайней мере до их окончательного вытеснения на обочину геополитики в начале XIX века) и, главный образчик, Пруссия/Германия. Исторический спектр стратегий государственного строительства в Европе Нового времени детально документировал Чарльз Тилли в своих уже классических работах. Стратегия государственного принуждения компенсировала сравнительный недостаток капиталистических ресурсов, стимулируя передовую промышленность и науку директивными методами. Неудивительно, что и японские, и российские модернизаторы в своем стремлении догнать Запад предпочитали имитировать германские образцы. Со времен Петра и Екатерины Российская империя импортировала значительное число не нашедших применения на родине немецких офицеров, бюрократов, фермеров и ремесленников для ускорения собственного развития. Вот какова была специфика гигантской геополитической платформы, неожиданно доставшейся большевикам в 1917 году.
Социализм осажденной крепости
В 1917 году никто не считал русскую революцию неожиданной. Русское дворянство давно преследовал призрак пугачевщины — восстания крестьян, жестоко мстящих за свое почти рабское существование. Пролетарская революция также ожидалась еще со времен европейских революций 1848 года. В дальнейшем это опасение одних или надежду других регулярно подпитывали мощные фабричные стачки. На их разгон столь же регулярно посылали военных, особенно конных казаков, отчего число жертв индустриальных конфликтов в Российской империи на рубеже ХIХ-ХХ веков на несколько порядков превосходило аналогичную статистику европейских держав. Счет рабочих, ежегодно погибавших в столкновениях, бунтах и на каторге, шел на многие сотни по сравнению с единицами в Германии и Британии конца XIX века. Российским рабочим, в массе своей бедным и молодым выходцам из деревни, очевидно, было нечего терять, а царский режим боялся дать им политическую надежду на реформы в виде парламентских партий и легальных профсоюзов. В результате в главных городах Российской империи оказался сконцентрирован на редкость боевитый пролетариат. Наконец, почти столетие революционные ожидания поддерживались знаменитой русской интеллигенцией — разнородными по социальному происхождению слоями современных образованных специалистов, объединенных чувством негодования из-за общей отсталости страны, раболепия чиновников, косности основной массы церковников и семейных привилегий аристократии. В XIX веке в России возникла современная университетская система, но не появилось достаточно профессиональных и комфортно обеспеченных позиций для современного среднего класса. Не находящая себе достойного, по ее мнению, применения, интеллигенция выработала общую идеологию эпохального обновления и собственной возвышенной миссии. На практике эта идеология находила свое выражение в целом спектре поведенческих и политических стратегий: от написания литературы мирового уровня и бесконечных моральных дебатов до жертвенного активизма во благо общества и бросания бомб в угнетателей. При этом ко всем трем источникам классового революционного протеста — крестьянского, пролетарского и интеллигентского — следует добавить национальное измерение, делавшееся все более явным и политически важным по мере распространения в XIX веке восходящих к американской и французской революциям принципов народного суверенитета и национальных культур как основы передовой государственности. Бунтарские настроения крестьян, промышленных рабочих и интеллигенции, наконец, нерусских национальностей в ранее завоеванных территориях были, как видим, прямыми последствиями абсолютистской модернизации России. Цена догоняющей модернизации царизма со временем оказалась непосильной для самого осуществившего ее политического режима. С аналогичным политическим противоречием в итоге собственных успехов столкнется и советский режим к середине XX века. Именно поэтому вопрос не столько в том, почему в конечном итоге Российскую империю взорвала революция, сколько в том, почему так долго удавалось избегать революции.
Царская империя продолжала свое существование и под конец даже показывала впечатляющий промышленный рост (впрочем, пока так и не обернувшийся повышением зарплат рабочих) в основном потому, что с 1850-х годов Россия целых полстолетия по удачному стечению обстоятельств избегала крупных войн и военных поражений — обычных спусковых механизмов в большинстве известных нам революций. Переломный момент, как и предсказывает социологическая теория революций, наступил с тяжелыми (в материальном и моральном отношениях) военными поражениями в 1905 и 1917 годах. Солдаты восстали против своих командиров, а полиция развалилась. Распад государственной системы принуждения высвободил всех долго сдерживаемых призраков мятежа: неистовые крестьянские бунты в деревнях; выступления теперь уже вооруженных рабочих в крупных городах; интеллигенция, с энтузиазмом организующая разнообразные политические партии; националистические движения, теперь ставшие организаторами независимых правительств в этнически нерусских регионах.
В том, что в момент краха государственного порядка большевики захватили власть над столицами, нет ничего особенно удивительного. По-настоящему удивительно то, что несколько лет спустя большевики все еще оставались у власти и успешно расширяли ее охват по крайней мере до пределов прежней империи и явно собирались идти дальше. Большевики далеко превзошли своих предшественников, французских якобинцев и парижских коммунаров. Как им это удалось? До 1917 года большевики, что бы они ни утверждали о своей рабоче-крестьянской базе, фактически представляли собой небольшую группировку радикализированной интеллигенции. Нелегальное положение выработало у них жесткую внутреннюю дисциплину, заговорщическую конспирацию и бдительность по отношению к вездесущим полицейским шпикам. Большевики, в отличие от своих китайских товарищей, не имели партизанских баз в деревне. Более того, среди большевиков было множество, если не абсолютное большинство образованных представителей национальных меньшинств, особенно евреев и кавказцев. Это обстоятельство укрепляло их стойкое внутреннее предубеждение насчет крестьян, которые рассматривались как необразованная и потенциально «вандейская» консервативная масса, по выражению Троцкого, Русь «икон и тараканов». И наконец, дававшее большевикам их бешеную эмоциональную энергию грандиозное эсхатологическое учение Карла Маркса. Но марксизм нес в себе также и сильную научную составляющую, привлекавшую российскую интеллигенцию не меньше, чем квазирелигиозная вера в жертвенность ради мирового прогресса. Марксизм в российском понимании парадоксальным образом стал идеологическим движением изначально узкой элиты, искренне и оттого вполне убедительно представлявшей себя авангардом простого народа, и квазирелигиозной секты энтузиастов современной науки и больших машин. Столь же парадоксально, но и логично большевикам удавалось сочетать ортодоксальнейшую веру в свое историческое предназначение с изумительным политическим оппортунизмом в выборе средств достижения своих громадных целей. Эти антикапиталистически и антиимпериалистически настроенные революционеры-марксисты были готовы перехватить оружие у своих врагов, причем самые передовые образцы. Военную организацию и государственное планирование промышленности они сознательно заимствовали у германского генералитета, конвейерное производство — у Генри Форда.
Придя к власти, большевистская партия первым делом сформировала свою собственную тайную полицию: печально известную ЧК, в которую вошло значительное число бывших революционеров-террористов. Это обеспечило молодому государству внутреннюю политическую монополию. Затем партия создала свою Красную армию. Формирование армии в условиях гражданской войны и интервенции стало не просто действием по защите большевистского государства; военное строительство составило саму основу большевистского государства. Воодушевленная, дисциплинированная и вооруженная партия также продемонстрировала свою исключительную пригодность для организации всех видов тылового обеспечения и морального стимулирования. Такая популистско-милитаристская организация могла решительно и с заразительной убежденностью заниматься восстановлением разрушенной промышленности и реквизицией продовольствия у крестьян, и она же одновременно продвигала просветительские порывы интеллигенции, открывая музеи, театры, курсы по ликвидации неграмотности и университеты.
И все же один важный аспект большевистского государственного строительства оказался беспрецедентным для многонациональной империи. Это национальные республики, составившие Советский Союз. Гражданская война на нескольких фронтах, в которой сражалось едва ли не два десятка сторон, была выиграна благодаря созданию политических и военных альянсов поверх национальных, расовых и религиозных разделительных линий. И здесь большевики применили преимущества тактического оппортунизма в русле стратегической ортодоксии. Это имело далеко идущие последствия для институциональной архитектуры, идеологии и бытового самосознания будущего СССР. В одном из решающих и впоследствии забытых эпизодов ключевого 1919 года в тыл контрреволюционной Белой армии генерала Деникина ударили отряды кавказских горцев (чеченцев, ингушей, кабардинцев), заключивших союз с большевиками из убеждения, что марксизм есть форма джихада за справедливость. Кавказские повстанцы-мусульмане могут показаться политически наивными. Но ведь большевики сдержали обещание и после своей победы делом доказали стремление принести прогрессивное развитие на национальные окраины, хотя это и оказалось «развитие» в их собственном атеистическом понимании, подчиненное целям индустриализации и обороны социалистического отечества. Ленинская национальная политика, о которой сам Ленин не знал до Гражданской войны, дала окраинам и на многие годы закрепила национальные республики, где местные кадры получали преференции в продвижении по службе и довольно значительные ресурсы для формирования институтов современной этнической культуры: тех же самых школ, университетов, академий, музеев, киностудий, оперных театров и балетных коллективов, но специально предназначенных для нерусских национальностей.
Победа большевиков в Гражданской войне не может быть сведена только к созданию государственного порядка из хаоса, хотя и это само по себе было неординарным достижением. Урок заключался скорее в формировании мощных структур, использовавших и направлявших эмоциональную энергию миллионов, затронутых революцией. Множество молодых мужчин и женщин внезапно осознало, что их жизненные шансы резко улучшились благодаря профессиональному образованию и продвижению по службе, предоставляемым новыми советскими институтами. Если повсюду бешеными темпами строятся новые города и промышленные объекты, как это было в начале 1930-х и продолжалось до 1960-х годов, то возможности для изменения социального положения увеличиваются по экспоненте. Несмотря на жесткое повседневное ограничение в потреблении, политический террор и безжалостные трудовые нагрузки, в годы индустриализация и Второй мировой войны в СССР возникли массовые социальные слои патриотически настроенных советских граждан с новыми идентичностями и новым образом жизни, порожденными огромным модернистским государством. Уничтожение традиционных сообществ, церквей и патриархальной семьи жестоко обошлось со старшим поколением, но одновременно открыло миллионам молодых мужчин и женщин путь в более широкое современное общество. Хотя и совершенно иной, по сути, этот результат напоминал европеизацию XVIII века, осуществленную Петром Великим. (Не случайно его сделали героем патриотических романов и фильмов в том самом большевистском государстве, которое начинало с расстрела царственных потомков Петра, что сам Петр, вероятно, мог бы понять.) Успех абсолютизма Петра в свое время был обусловлен расширением рядов аристократии и наделением этой новой элиты служебными перспективами, идеологической убежденностью и европеизированным образом жизни. В советскую эпоху дети крестьян (как русские, так и нерусские) могли научиться работе с современным оборудованием и переехать в государственное жилье с электрическими лампочками и водопроводом; они приобретали часы и радиоприемники новых советских марок, а в рабочих столовых их ждали произведенные массовым промышленным способом продукты питания: сосиски по образцу хот-догов, котлеты типа гамбургеров, консервированный горошек, салаты с майонезом и мороженое. (Весь этот изначально американский фордистский импорт скоро стал считаться родным и близким.) Индустриализация под руководством государства создала вечно перегретую экономику постоянного дефицита, в том числе дефицита рабочей силы. Советский Союз, по сути дела, стал огромной фабрикой и потому не мог не стать также гигантским рабочим поселком при этой фабрике, в котором государство, как единственный работодатель, оказалось волей-неволей призвано предоставлять социальное обеспечение от колыбели до гроба.
Всеми этими преобразованиями руководили партийные кадры, включенные в особые реестры, которые назывались номенклатурой. В конце концов слово «номенклатура» стало уничижительным наименованием бездушной бюрократии. Однако первым поколением номенклатуры были закаленные в боях молодые комиссары и чрезвычайные уполномоченные, полные революционной харизмы и рабочего энтузиазма. Они верили, что неслыханная историческая удача и гений Ленина поставили их в авангард человеческого прогресса. Потерять политическую власть хотя бы на время, как это могло произойти при выборной демократии, означало изменить поступательному движению истории. Как согласовать революционную жестокость большевиков и их просветительский энтузиазм? Обе стороны коммунизма — террор и прогресс — неопровержимые факты. Но их видимое противоречие есть идеологическая иллюзия в основном наших дней. Русская революция привела относительно небольшую группу радикальной интеллигенции к руководству огромной и в основном крестьянской страной. Эти сторонники эпохальных преобразований неистово верили в электрификацию и всеобщий прогресс, но в ходе недавней гражданской войны они также усвоили веру в победоносную партию и свои заветные маузеры. Говоря аналитическим языком социологии, русские революционеры выиграли свою битву, став, вопреки самому Максу Веберу, «харизматической бюрократией». Со временем харизматическая часть будет неизбежно сокращаться и останется только бюрократия. Но пока в первых революционных поколениях воинствующие энтузиасты государственного девелопментализма соединили самые передовые идеологические, политические, военные и экономические институты XX столетия в единую диктаторскую структуру, чья верхушка неизбежно уподобилась высоко вознесенному пьедесталу.
Личность Сталина, вероятно, была искривлена настолько же, насколько и его удивительная жизненная траектория: от истово уверовавшего катакомбного христианина до великого инквизитора и дальше до коммунистического папы римского эпохи ренессанса. Однако личность Сталина не может объяснить культы лидеров и репрессии в том немалом числе случаев, где Сталин не мог быть прямым виновником, как, скажем, в Югославии времен Тито, маоистском Китае или на Кубе. Но аналитически продуктивнее вглядеться в горбачевскую «гласность» между 1985 и 1989 годом, которая стоила руководящих должностей и нередко свободы двум третям брежневской номенклатуры. С точки зрения жертв гласности среди номенклатурных чиновников, запущенная из Москвы демократизация не слишком отличалась от сталинских кампаний шельмования кадров. Такое переворачивание взгляда на демократизацию подводит нас к объяснению отчаянно разрушительной реакции советской номенклатуры, помимо их собственной воли обрушившей государство после 1989 года. Все великие коммунистические вожди/злодеи в какой-то момент развязывали компании политических чисток, в том числе и «либеральные» реформаторы. Менее грубые и разрушительные механизмы изменения политического курса были им недоступны по самой институциональной природе, доставшейся от гражданской войны сверхмодернистской государственности, монополизировавшей и нераздельно связавшей все виды власти. Подавление неофициальных организаций и источников информации оставляло верховного лидера, в сущности, в неведении относительно того, что происходит под его пятой, и с отнюдь не безосновательными подозрениями, что его указания выполняются неохотно, если не халатно.
Это черта ленинистских режимов непосредственно не связана ни с русской, ни с китайской, ни с любой другой национальной культурой. Она бы вызывала отвращение у Карла Маркса и, вероятно, даже у Ленина. Проблема, однако, заключается в самих геополитических истоках коммунистических режимов (и, можем добавить мы, это же касается многих немарксистских популистско-националистических режимов из третьего мира, которые подражали советскому примеру). Революционные государства XX века были рождены в смертельных битвах. Их великие вожди также были порождением чрезвычайной мобилизации всей страны в обстановке, требовавшей выдающихся военных, политических и экономических руководителей. Гений вождей обретал подтверждение в великих и невероятных победах. Наполеон Бонапарт по праву служит историческим прототипом для всех революционных императоров XX столетия.
Революции, победившие в одном государстве, даже в таком большом, как Россия, очень часто сталкиваются с иностранной агрессией. Революционные преобразования вызывают военные столкновения с другими государствами, которые либо стремятся сохранить консервативный status quo, либо, как в случае Третьего рейха, хотят воспользоваться моментом и перекроить мир при помощи завоевательных войн на уничтожение. Появление коммунистических государств в XX столетии стало выдающимся достижением левых сил. Но, учитывая страшные войны, в ходе которых коммунисты и национально-освободительные движения получили возможность захватить власть, левые революционные режимы с самого начала были поражены институциональными дефектами и склонны к репрессиям. У революционеров XX века не было иного способа действий, если они намеревались укреплять свои антисистемные завоевания в условиях войн. Если кому-то необходим большой рациональный аргумент для сдерживания милитаризма, то вот он.
Был ли Советский Союз по-настоящему социалистическим или, может быть, тоталитарным? Подобные идеологические абстракции мало что дают для объяснения реальности. СССР был тем, чем он был: огромным централизованным государством, отличающимся официальной идеологией и мощной военно-геополитической позицией, обретенной в результате чрезвычайной индустриализации. СССР состоялся благодаря геополитическому наследию Российской империи, одного из наиболее сильных государств в зоне мировой полупериферии. Однако то же самое структурное наследие полупериферийной державы подводило большевиков к индустриализации посредством государственного принуждения, экспроприации крестьянства и всех прочих классов прежнего общества, к исключительной концентрации ресурсов и усилий на строительстве современных вооруженных сил.
При этом СССР был в высшей степени государством модерна и именно так осознавал себя. Большевики успешно перенимали и синтезировали передовые технологии властвования своей эпохи: механизированные армии, конвейерную промышленность, планируемые крупные города, всеобщее образование и социальное обеспечение, стандартизированное массовое потребление, включая спорт и развлечения. После футуристических двадцатых годов большевики вернули и всеми силами насаждали в качестве новой массовой культуры классическую музыку, балет и литературу. Это не было лишь следствием консервативных вкусов Ленина и Сталина, а являлось сознательным включением в официальную идеологию культурных блоков высочайшего мирового престижа. Но ведь культурное наследие интеллигенции XIX века по большому счету было модернистским. К концу сталинского периода СССР действительно выглядел имперским. При этом его способность объединять свои многочисленные национальности на протяжении почти трех поколений была, безусловно, прогрессивной и модернистской. Советская власть первой в мире, задолго до мультикультурализма и намного успешнее, сделала официальной нормой выдвижение этнических меньшинств и женщин. Как и любая политическая линия, направленная на идеалистические цели и тем более на ускоренное преодоление груза традиций, советская практика была зачастую противоречива и склонна разрешать возникающие конфликты принуждением. И тем не менее формирование современных национальных культур и сам факт существования многонационального СССР в течение семидесяти лет в целом подтвердил, что слова большевиков по меньшей мере не полностью расходились с делами.
Некогда современники, как друзья, так и враги СССР, сходились в том, что социальные достижения, экономическое планирование и, конечно, отмена частной собственности по совокупности равнялись социализму. Эти основные черты советского строя прямо копировались либо приспосабливались под свои обстоятельства разнообразными «диктатурами развития» и популистско-националистическими режимами, поскольку на протяжении XX века высокая концентрация государственной власти зарекомендовала себя как необычайно успешное орудие модернизации и восстановления суверенитета. Приглядевшись к тому, где именно советский пример вызвал наибольший интерес и получил продолжение, мы обнаруживаем в основном бывшие аграрные империи, чьи народы и интеллигенция надеялись преодолеть историческое унижение и вернуть себе более достойное положение. Сюда относятся коммунистические партизанские государства Восточной Азии (Китай прежде всего), но также националистическая Турция и Индия, а позже Иран со своей эксцентричной идеологией исламского национализма, весьма модернистского на практике. (Как признавал сам имам Хомейни, в Коране не сказано об исламской республике и автомобиле.) Маленькая непокорная Куба и, с противоположной стороны холодной войны, Государство Израиль во второй половине XX века пополнили линейку моделей государственности, выстраиваемой на принципах «социализма-крепости».
Все эти режимы возникали во враждебном геополитическом окружении. После начального периода революционной романтики повсюду дают себя знать структурные реалии капиталистической миросистемы. Новые государства сталкиваются с нелегким политическим выбором: принципы спонтанности или дисциплина, идеалисты или исполнители приказов, воодушевление масс или принуждение крестьянства, идеологическая чистота, чреватая губительной самоизоляцией, или оппортунистические альянсы с «попутчиками» и даже потенциальными противниками. СССР желал играть важную роль на мировой арене, и уже с начала 1920-х годов Москва (Кремль, если не Коминтерн) регулярно избирала для себя гибкую, если порою не циничную «реальную политику». Несмотря на идеологические прокламации, коммунистические режимы никогда полностью не выходили и не могли выйти из капиталистической миросистемы. Конфликт — один из сильнейших видов связей в социальных сетях и системах, будь то конфликт на уровне личностей и малых групп или на уровне государств. Ведущие капиталистические государства ядра миросистемы всегда довлели в политическом, техническом и культурном горизонте Москвы. Именно по внешним ориентирам задавался внутренний курс советского руководства, определялись приоритеты для советской промышленности, науки и, конечно, армии. Таким главным ориентиром была Германия, которую после 1945 года сменили США. Но Запад оставался также жизненно важным источником передового оборудования и престижных товаров, закупавшихся на средства, полученные главным образом от экспорта сырья туда же на Запад. Советский Союз создал вокруг себя военноидеологический блок, но «социалистическую систему» он создать был просто не в состоянии.
Впрочем, это все давно пройденные и ныне лишь исторические дебаты. Некогда бесконечные споры о перспективах коммунистической альтернативы капитализму завершились в конце концов тем, что все коммунистические режимы, так или иначе, сами вернулись к капитализму. И вот это требует тщательного объяснения.
Цена успешного развития
Теперь мы имеем аналитическую базу для того, чтобы вернуться к прогнозам Рэндалла Коллинза и Иммануила Валлерстайна. Они смогли увидеть приближение конца коммунизма, исходя из существенно разных теорий и указывая на различные процессы. Для Коллинза главной была повторяющаяся в истории последних трех тысячелетий геополитическая динамика, подталкивающая великие державы к перенапряжению сил. Валлерстайн же исходил из структурных ограничений капиталистической миросистемы. Тем не менее эти два предсказания не противоречат, а, скорее, подкрепляют и развивают друг друга. Коллинз в конце 1970-х говорил о двух возможных исходах вставшей перед СССР геополитической дилеммы: самораспад или тотальная война на уничтожение. Оба пути катастрофичны, хотя атомная война на уничтожение стала бы катастрофой куда большей, чем внутренний крах Советского Союза. Валлерстайн еще с 1960-х годов указывал на третью возможность: размен по инициативе советской стороны идейного и геополитического противостояния времен холодной войны на создание общеевропейского экономического и военного блока по оси Париж-Берлин-Москва.
Заметим сразу же, что здесь Валлерстайн исходил не только из теории, но и из политической интуиции, рационализующей эмпирические сигналы того времени. Мирный сценарий Валлерстайна вполне согласовывался с историческими амбициями Шарля де Голля и с исполненной духом надежды немецкой «Новой восточной политикой» начала 1970-х годов. Теоретически нереализованный прогноз Валлерстайна обращает наше внимание на важную историческую альтернативу. Горбачевская перестройка имела реальные шансы на успех, поскольку вписывалась как в системную логику капитализма, так и в конкретные политические расклады Западной Европы, стремившейся высвободиться из послевоенной гегемонии США. На удаленно структурном уровне данные условия присутствуют и по сей день. Гипотеза Валлерстайна о мирном вхождении СССР (с силой и ресурсами сверхдержавы) в государственный капитализм европейского типа все еще допускает, что восстановленная Россия и Евросоюз могут найти основания для создания военного и экономического блока.
Прогнозы Коллинза и Валлерстайна были лишь схематичными набросками. Они не конкретизировали механизмы перехода и последовательность событий, ведущих как к наблюдавшимся в действительности, так и к несостоявшимся историческим результатам. Прогноз Коллинза был основан на экстраполяции в будущее динамики почти столетнего геополитического конфликта в Европе, приведшего в активной фазе к мировым войнам 1914–1945 годов. Эти войны устранили либо значительно ослабили большинство традиционных соперников России, от Османской империи и Австро-Венгрии до Британии, Японии и Германии. Резкое упрощение мировой геополитики после 1945 года — от сложной многополярной системы к бинарному противостоянию в холодной войне всего лишь двух блоков — превратило СССР в сверхдержаву. Но это же особое положение породило издержки беспрецедентного для России масштаба. В затяжном противостоянии с более богатой Америкой и ее союзниками, рассуждал Рэндалл Коллинз в 1970-х, СССР уже достиг той критической отметки, когда цена контроля над собственными союзниками и противостояния с внешними противниками должна стать чрезмерной.
Та же самая модель геополитической динамики указала на условия экономического роста Китая, хотя Коллинз развил эти выводы из своей модели лишь спустя десять лет. В то время мало кто принимал всерьез экономический потенциал миллиардной массы нищих азиатов, которыми правил обожествляемый Председатель Мао. Однако побочным следствием холодной войны двух сверхдержав и их косвенного противоборства во Вьетнаме стало то, что коммунистический, но при этом антисоветский Китай оказался вытеснен на геополитическую обочину в стороне от основного противостояния. Эксцентричная азиатская разновидность коммунистического государства была блокирована со всех сторон силами СССР и США, но при этом ни одна из сверхдержав не имела ни сил, ни особых причин для вторжения в Китай. Тем самым Китаю оставалось, подобно мудрому царю обезьян из притчи, сидеть на своем дереве и наблюдать, как внизу дерутся два тигра. Иначе говоря, геополитические возможности и издержки КНР оказались весьма ограниченными сравнительно с зоной интересов и издержками Советского Союза. Китайскому руководству к концу 1970-х, как и руководству послевоенной Японии, оставалось как-то соответствовать традиционным государственным задачам влияния и престижа лишь на коммерческих путях, наиболее очевидных на тот момент для их региона — посредством экспортно-ориентированной индустриализации, зависимой от американского потребительского рынка.
Иммануил Валлерстайн долгие годы объяснял динамику и дилеммы СССР, сравнивая его с заводом, захваченным профсоюзными активистами в ходе забастовки[14]. Если рабочие попытаются управлять заводами самостоятельно, они неизбежно столкнутся с правилами капиталистического рынка. Рабочие могут добиться лучшего распределения материальных вознаграждений, но не равенства или демократии. Наибольшие «реалисты» среди организаторов забастовки станут восстанавливать производственную дисциплину, убедительно ссылаясь на внешнее давление рынка. В силу «железного закона олигархии» в сложных организациях, узкий круг тех, кто принимает управленческие решения, отделит себя от основной группы и постепенно эволюционирует в новую правящую элиту. Спустя какое-то время идеологический пар полностью уйдет из котла и наступит момент, когда прежние организаторы забастовки превратятся в менеджеров предприятия, более не считающих необходимым приукрашивать действительность. Завод, таким образом, вернется к обычному капиталистическому предпринимательству, и управляющие извлекут выгоду из своего положения. Если угодно, это социологическая версия «Скотного двора» Оруэлла. Но анализ Валлерстайна определил в более ясной и логичной форме структурные предпосылки и причинно-следственные связи вместо иронии по поводу порочной природы людей вообще. Добавлено важное историческое пояснение: социализм в одной стране или на одном заводе неизбежно переродится, пока вся капиталистическая миросистема не будет заменена на некую иную историческую систему, в которой накопление капитала более не будет являться целью, определяющей все прочие цели и системные правила.
Валлерстайн соотносил свою метафору завода под профсоюзным контролем с действительно наблюдавшимися фактами. Советские руководители пытались разменять свои идеологические и военные позиции на экономическую интеграцию с Западом как минимум начиная с 1953 года. Сразу после смерти Сталина многолетний глава тайной полиции Лаврентий Берия провел первую массовую амнистию заключенных ГУЛАГа и дал понять Западу о готовности Москвы вывести войска из Восточной Германии. Берия известен не только как циничный оппортунист, но и как жестко прагматичный управленец. Если бы он реализовал свой предполагаемый план размена Восточной Германии на американскую экономическую помощь, то коммунизм закончился бы значительно раньше. Возможно, Берия правил бы уже не как коммунистический вождь, а как единоличный капиталистический диктатор, допуская отдельных представителей своего окружения к участию в получении прибыли. В 1953 году СССР вступал в лучшую пору своей экономической траектории, когда созданная в годы индустриализации и восстановленная после войны советская промышленность выходила на проектную мощность, а недавно вырванная из деревни и теперь уже обученная многочисленная, неприхотливая и в целом молодая рабочая сила вкупе с промышленной базой создавали оптимальное сочетание для роста. Результат, казалось, мог бы далеко превзойти рыночное возрождение Китая после смерти Мао. Представьте себе на минуту западных потребителей, ездящих сегодня на стильных «Волгах», одевающихся в ширпотреб от «Большевички» (или как бы там назывался этот модный среднедорогой брэнд) и носящих часы «Восток»… Но Берия просчитался во всем, начиная с того, что в 1953 году объединение Германии было совершенно нежелательно для послевоенного западного альянса, а в Европе после десятилетий войны и депрессии имелись в избытке свои собственные квалифицированные и пока не слишком притязательные рабочие.
Как мы знаем, Берия был арестован и казнен соперниками из Политбюро. Это была месть партийной номенклатуры и военной верхушки за страх и унижения от тайной полиции. В 1956 году новый советский вождь Никита Хрущев публично осудил сталинские преступления — и почему-то благополучно пережил эту бестактность. Он был свергнут только в 1964 году после неудачной попытки размыть посредством причудливо задуманных совнархозов позиции неуступчивых бюрократов из гигантских вертикально-интегрированных промышленных министерств, этих советских аналогов экономических корпораций. Номенклатурные кадры, без сомнения, сами желали какой-то умеренной десталинизации. Жить годами в условиях хронического аврала и под угрозой расстрела не согласится никакая даже самая тоталитарная элита. Но советские кадровые управленцы хотели остановить либерализацию режима, как только они сами обрели бюрократический рай: личную безопасность, фактически пожизненные должности, менее напряженный темп работы, щедрые привилегии и комфорт, коррупционные возможности разной степени, и, наконец, снисходительное отношение к просчетам и типичным неформальным уловкам всяких бюрократов, вроде «кумовства» и «местничества». Громадный руководящий аппарат экономических ведомств, созданный во времена индустриального рывка 1930-х годов, сохранился, таким образом, практически неизменным. Отдельные его части даже пережили крах СССР в 1991 году. То, что советская экономика состояла из гигантских блоков, во многом предопределило олигархический характер посткоммунистического капитализма России, Украины и большинства прочих наследующих государств.
Издержки бюрократической самоинкорпорации обнаружились уже вскоре после смерти Сталина. Командная экономика должна быть командной, т. е. иметь своего «Верховного», принимающего стратегические решения по распределению ресурсов и корректировке курса. В отсутствие такового деятельность центрального правительства сводится к бюрократическому торгу, иначе говоря, корпоративному лоббированию между влиятельными министерствами и региональными властями. Долгие экономические споры об эффективности планирования по сравнению с рынком основаны на абстрактно вневременной, а следовательно, ложной посылке, что это взаимоисключающие идеологические альтернативы. Плановая или даже командная экономика будет более эффективной в краткосрочной перспективе, когда ситуация требует чудес крупномасштабного стандартизированного производства, — например, во время войны, восстановления после катастрофы или для совершения индустриального скачка. Командная модель непригодна для длительных и более спокойных периодов, которые требуют диверсифицированных и более гибких решений. Но как осмелиться предложить свернуть гигантское устаревшее предприятие, которое было гордостью первых пятилеток, и чьи влиятельные руководители занимают места в Центральном Комитете? Именно подобные предложения или даже намеки на них и привели к низложению Никиты Хрущева в 1964 году. Советские руководители и идеологи воспитывались нетерпимыми к рыночным идеям, равно как и их капиталистические коллеги в эпоху неоглобализма будут воспитываться в идейной нетерпимости к государственной собственности и регулированию. Неуступчивость промышленных и политических бонз, однако, имела куда более глубокие причины, чем инерционная приверженность ортодоксии. В основе консерватизма брежневской бюрократии был обоснованный страх перед более образованны ми, энергичными и молодыми подчиненными, которые могли сместить своих начальников, если допустить соревновательность и открытую дискуссию.
Основные противоречия советского коммунизма в его поздний период лежали в плоскости противостояния теперь уже стареющей бюрократической номенклатуры с растущей средней стратой образованных специалистов и творческих интеллектуалов. Новые группы молодых романтически настроенных «шестидесятников» объединяли представителей средних эшелонов государственных учреждений хозяйства, высшего образования и культуры. В самом буквальном смысле они были детьми советской модернизации. Изначально идеология этих молодых специалистов представляла собой разновидность движения «новых левых», появившихся по всему миру в период между 1956 и 1968 годом. Лишь много позже, во времена кризиса горбачевской перестройки, антибюрократический протест младшего звена нашел радикально иное выражение в индивидуалистической философии неолиберализма или в утверждении своего этнического национализма. Официально левая антисистемная идеология советского блока парадоксальным образом подталкивала реформаторов и революционеров в зрелых коммунистических государствах Восточной Европы к принятию официальных системных идеологий Запада. Далее, уже на исходе перестройки, в соответствии с логикой быстрой идейнополитической поляризации в моменты революционных конфликтов, реформаторы двигались к наиболее радикальным вариантам современного неоконсерватизма.
Ни в одной сфере общественной жизни этот процесс не проявился так бурно, как в культуре 1960-х годов. Официальная ортодоксия предписывает «соцреализм»? Даешь абсурдистские комедии и спиритуалистический мистицизм! Номенклатура славит дружбу народов? Тогда сыграем на националистических сюжетах. Министерство культуры навязывает классические каноны в живописи и музыке? Значит, в творческом андеграунде будут процветать абстракционизм, джаз и рок. Ирония, конечно, в том, что дряхлеющий диктаторский режим, который утрачивал смертоносные качества былой революционной диктатуры, представлял собой прекрасную мишень для молодежных проделок и провокаций. Старшее поколение послушных советских бюрократов, сформировавшееся в самом конце сталинских чисток, оказалось в принципе неспособно инкорпорировать иконоборческий энтузиазм, как это блестяще удавалось ранним большевикам.
Точно так же, как поздний советский режим не мог вести за собой интеллигенцию, он уже не мог заставить рабочих работать. Непосредственные причины были политическими. Ограничив полномочия тайной полиции ради своей собственной безопасности, осторожная в своей бюрократической массе номенклатура меньше всего хотела предпринимать какие-либо массовые репрессии. В то же самое время экстенсивно растущая индустриальная экономика препятствовала насаждению дисциплины при помощи классического рыночного кнута безработицы. Дело тут не только в идеологии коммунистов. Советские руководители нуждались в рабочей силе для выполнения плана, и рабочие могли выторговать для себя весьма хорошие условия или отправиться на их поиски в другие места — например, в Москву с ее особым снабжением или в Сибирь с ее высокими зарплатами в промышленности.
Но главной структурной причиной, давшей классовую силу советским рабочим в брежневский период, был стремительно завершавшийся демографический переход. Деревни в Центральной России теперь стояли опустошенными, поскольку города и индустриальные стройки по-прежнему требовали молодых работников. Подобная экономико-демографическая ситуация и сама по себе ведет к значительному усилению роли женщин. В советском случае повышение роли женщин трагически связано с военными потерями мужчин. Гендерные отношения вернулись бы к традиционно той норме после лихолетья, если бы страна оставалась аграрно-крестьянской. Тем временем новая городская среда, промышленная занятость, массовая медицина и массовое среднее, и вскоре высшее образование безвозвратно изменили образ жизни и социальные ожидания. Всего за одно-два поколения уровень рождаемости резко понизился в основных республиках СССР.
Подчеркнем особо, что нехватка рабочей силы и армейских призывников стали для России исторически беспрецедентным явлением. Цари и даже все еще Сталин могли полагаться на кажущиеся бесконечными ресурсы деревни, поставлявшей как рабочую силу, так и рекрутов. Однако в 1960-х годах демографические резервы внезапно исчерпались. Превращение крестьян в рабочих было, по сути, триумфом советской цивилизации. Но это означало и конец старой российской традиции, в том числе традиции деспотических модернизаций за счет крестьянства. Относительный демографический спад попросту лишил ресурсов государственно-крепостнический деспотизм.
Зрелость советского индустриального общества и новые демографические реалии составили структурные предпосылки для изменения теперь уже безнадежно устаревших политических структур советского милитаризированного индустриализма. Наметившаяся демократизация нуждалась в третьем, чисто политическом условии. Этим условием был союз между становившейся все более либеральной интеллигенцией и обретшим силу рабочим классом. Фактически такой тип широкого демократического альянса уже продемонстрировал свои возможности в ходе мощнейших и неожиданно стихийных народных мобилизаций в Чехословакии 1968 года и Польше 1980 года. Постсталинистские режимы казались (и не только казались, но и ощущали себя) весьма уязвимыми перед лицом народных восстаний левого толка. Эти режимы утратили, вернее, полусознательно отказались от своих идеологических и силовых ресурсов, прежде позволявших им подавлять общественные выступления масштабным насилием. Тем не менее классовый конфликт в развитом индустриальном обществе, вопреки марксистским представлениям, не был двусторонним. Речь шла скорее о треугольнике: управляющие крупных советских предприятий, либеральная интеллигенция и рабочий класс. Соответственно, наилучшим выбором для номенклатуры был подкуп рабочих за счет интеллигенции.
Политическое приручение советских рабочих в брежневский период осуществлялось двумя дорогостоящими методами: повышением уровня народного потребления и молчаливым игнорированием неэффективности. По сути дела, номенклатура предложила рабочим частично разделить свою собственную самоуспокоенность и свои привилегии, в то же самое время понижая престиж и привилегии технических специалистов и очерняя интеллигенцию за ее «безродный космополитизм». Поток нефтедолларов, хлынувший в семидесятых годах, на полтора десятилетия стал существенной поддержкой для этого консервативного договора социального обеспечения. Его реальная цена не поддается материальной оценке. Пресловутый рост алкоголизма, мужской смертности, мелкого воровства с производства наряду с низким качеством советских товаров — все это должно рассматриваться как патологические последствия утраты динамизма и повсеместного распространения цинизма. Именно эта всеобщая комфортная безответственность, потеря идейных ориентиров вкупе с закупоркой социальной мобильности, отчего более всех страдала молодежь, составили суть «брежневского застоя».
Насколько неизбежным был коллапс?
Михаил Горбачев стал тем молодым энергичным лидером, прихода которого ждали уже давно. Он принадлежал к последнему верующему в социализм поколению спутника и десталинизации, и эти достижения начала шестидесятых годов эмпирически подтверждали веру его сверстников в советскую систему. Приход Горбачева к власти мог бы даже рассматриваться как часть возрождения движения «новых левых» коммунистических реформистов образца 1968 года. Тем не менее Горбачев был крепко связан с официальными структурами власти и, объективно говоря, его цели были достаточно консервативными. Вовлекая советский блок фактически в государственный капитализм, он надеялся на укрепление, а никак не на снос существующих политических структур. Горбачевская перестройка была, по сути, программой превращения более молодого поколения номенклатуры в менеджеров-технократов, управляющих большими индустриальными холдингами с иностранным участием. Но, конечно, в этом нельзя было признаться. Идеологические противоречия определили бурную риторику Горбачева, которая запутала сначала всех его возможных противников и сторонников, а затем и самого генсека. Даже проницательные наблюдатели считали тогда, что Горбачев не может иметь в виду то, что говорит, но уж этот закаленный аппаратчик наверняка втайне знает, что делает. Увы, дело обстояло ровно наоборот. Политика Горбачева выглядела столь бессистемной, если не авантюрно-любительской потому, что десятилетия запрета на политические дискуссии обернулись в СССР крайней идеологической поляризацией. (На опасность политической слепоты номенклатуры указывал еще в 1968 году диссидент Андрей Амальрик, фактически один из лучших теоретических социологов своего времени.) Между дубово-ритуальным дискурсом партии и отчаянно абстрактным гуманизмом либеральных оппозиционеров возник вакуум идей и практических решений. Сырая, плохо продуманная, недосказанная импровизация — вот что оставалось политическому лидеру, желающему провести серьезные реформы.
Но вообразим на секунду, что Горбачев в конце концов все же добился успеха. Продолжение основных векторов его политики дает нам достаточно точное представление о конечном результате. СССР отказывается от своих многочисленных обязательств по отношению к странам третьего мира и уходит из Восточной Европы. С точки зрения Москвы это не безвозвратные потери, так как уже очень скоро Венгрия, Польша и Прибалтика обнаружили бы себя между объединенной Германией и ее теперь основным экономическим и политическим партнером на востоке. Договоры о стратегическом разоружении с США тем временем значительно снижают геополитические издержки, наконец-то позволяя Москве провести реструктуризацию военно-промышленного комплекса. Советская промышленность остается все еще внушительной и при этом располагает квалифицированной и относительно дешевой рабочей силой. При посредничестве государства это привлекает прежде всего западноевропейских инвесторов. Советские руководители интуитивно ощущали свою близость к немецким, французским, итальянским, да и японским коллегам с их достаточно знакомыми государственно-корпоративистскими социальными установками и практиками. Сочетание отложенного потребительского спроса в бывших коммунистических странах, прихода иностранных инвестиций вкупе с частичной передачей технологий в обмен на природные ресурсы и доступ к рынкам, создание новых рабочих мест в прогрессивных отраслях в сумме производят экономический бум. Мы пока не назвали, конечно, еще одну критически важную составляющую — политическую стабильность. Наиболее вероятно, стабильность могла быть достигнута путем управляемого разделения коммунистических партий на правящее большинство социал-демократов и изолированное меньшинство стойких приверженцев прежней сталинистской идеологии. Весь европейский континент от Урала до Атлантики в таком случае объединяется в геополитический и экономический блок с Германией в качестве экономического двигателя и Россией в качестве поставщика спроса, работников, сырья и, не забудем, военной силы. При таком развитии событий американская гегемония сошла бы на нет значительно быстрее. Социал-демократическая или консервативно-патерналистская Европа вместе с обновленным СССР имела бы достаточно оснований и сил для противостояния неолиберальному Вашингтонскому консенсусу. Геополитически и идеологически маргинализованная Америка тем не менее не должна была бы слишком пострадать в экономическом отношении. Видя перед собой усилившуюся Европу, Вашингтон был бы вынужден отыскать возможности для принятия политических мер, необходимых для увеличения внутреннего спроса и формирования торгового союза со своими собственными поставщиками более дешевой рабочей силы, прежде всего с Латинской Америкой и Китаем. В этом случае мир остается вполне капиталистическим, но возникли бы существенно другие и, возможно, более устойчивые конфигурации капиталистических рынков и глобализации. Конечно, как и в любой властной системе, в поделенном таким образом мире возникли бы какие-то свои противоречия и конфликты. Их мы предсказать не можем, поскольку есть предел контристорическим предсказаниям — трудно заглянуть далее, чем за один крупный поворот истории. Вместе с тем можно вполне обоснованно утверждать, что в конце 1980-х годов существовали альтернативные возможности в рамках обычной динамики капиталистической миросистемы.
Если бы СССР сохранил внутреннюю стабильность и мир пошел по описанному нами альтернативному пути, Горбачев выглядел бы мудрым политическим «сфинксом». Предоставляя противникам и различным группам сторонников самим разгадывать его туманные метафоры и загадки, он тем самым обретал возможность возвышаться над всеми как арбитр и самостоятельно прокладывать курс в направлении, чье конечное назначение и было бы главной загадкой. Задним числом такого прагматика могли провозгласить гением (репутация гениальности в принципе создается лишь следующими поколениями) за то, что он перевел страну «через реку, прощупывая ногой каждый камешек». Метафора пересечения реки, конечно, китайская и относится к Дэну Сяопину. Но следует напомнить, что вплоть до конца 1989 года (и даже позже) Горбачева все еще превозносили как смелого борца за демократию и объединителя Европы, в то время как Дэна называли реакционным палачом площади Тяньаньмынь. Но только ли в личностях лидеров различие между китайским и советским путями выхода из коммунизма?
В 1989 году коммунизм как альтернатива капитализму завершился и в Восточной Европе, и в Азии. Однако насколько ошеломляюще быстро затем распался СССР, столь же неожиданно и быстро взлетела китайская экономика. Для КНР момент острой политической опасности наступил весной 1989 года, когда давно назревавший раскол среди зашедшей в тупик китайской коммунистической верхушки спровоцировал студенческие выступления на пекинской площади Тяньаньмынь. Китайское студенческое движение обладало теми же сильными и слабыми сторонами, что и современные ему демократические движения в СССР, и по большому счету все демократические городские движения нашего времени, начиная с западных «новых левых» 1968 года и до украинских «майданов» и «арабской весны» 2011 года. Спонтанные протесты выплеснули массу эмоциональной энергии молодых людей, выступавших прежде всего против лицемерия и своекорыстия представителей старшего поколения. Это сильная сторона. Но движение не имело широкой автономной организации, ставило перед собой лишь краткосрочные политические цели преимущественно протестно-негативного плана и было слабо связано с провинциальными городами. Это были именно выступления на главной площади. В 1989 году большинство руководства компартии Китая сплотилось вокруг Дэн Сяопина и одобрило решение подавить молодежное движение. Непосредственную причину понять легко. Китайские кадры настолько же хорошо помнили, чем обернулись для них предыдущий раскол в верхах и студенческие волнения времен «культурной революции», насколько советская номенклатура 1950-х помнила сталинские репрессии. Возможно, еще более важным было то обстоятельство, что старшее поколение китайских коммунистов было поколением ветеранов вооруженной борьбы — в отличие от Горбачева и его коллег, которые были профессиональными аппаратчиками, на два поколения отстоявшими от революции и Гражданской войны. Для людей типа Дэна Сяопина выражение «винтовка рождает власть» не было просто метафорой.
Подавление протеста на площади Тяньаньмынь, однако, обернулось непоправимым идеологическим ущербом. Студенты-активисты пели те же самые революционные песни и заявляли о приверженности тем же самым идеалам, которые исповедовала сама коммунистическая партия, особенно на раннем революционно-романтическом этапе, воспоминания о котором были со временем превращены в освящающую власть легенду. Левая атака на левый режим в итоге обусловила поворот вправо, даже если никто из представителей китайских верхов не осмелился официально это признать. Фактически 1989 год ознаменовал также и падение китайского коммунизма. Правящая Коммунистическая партия Китая (КПК) тихо отложила в сторону свою опасно обоюдоострую идеологию, переключившись на то, что можно назвать легитимацией на основании практических результатов. Впрочем, такой сдвиг в политическом репертуаре был обычен для коммунистических режимов. Еще в 1921 году большевики, всегда помнившие о прошлых революционных прецедентах, весело признавали, что их рыночно-ориентированная новая экономическая политика (НЭП) знаменует собой необходимую и неизбежную фазу «термидорианской самореставрации». Иначе говоря, лучше мы либерализуем сами себя (в качестве, конечно, временного решения), чем это сделают за нас наши классовые враги. Вспомним также некогда знаменитые примеры Югославии времен Тито, Венгрии Яноша Кадара, Польши при Гомулке и Чехословакии после 1968 года. Пережив внутренний раскол и восстания, эти «реформистские» коммунистические режимы прагматично сочетали рыночные эксперименты со строго дозируемыми политическими репрессиями. Репрессии против конкретных диссидентов и повышение экономического благосостояния для большинства обывателей сделалось стандартной двухходовкой в арсенале коммунистических режимов. Ничего нового китайские товарищи здесь не изобрели. Даже малопримечательное правление Брежнева в СССР, которое теперь нередко ностальгически описывается как «прекрасные десятилетия», фактически было консервативной реакцией на бурный и тревожный период хрущевской «оттепели». Впрочем, советские лидеры прекратили в 1970-х годах всякие разговоры о рыночном социализме потому, что доходы от экспорта нефти и газа предоставили им преходящую роскошь бюрократической инерции.
Китай, конечно, не обладал большими запасами нефти. Вместо этого КПК могла использовать для своего НЭПа бесчисленную армию трудолюбивых крестьян и провинциальных ремесленников, равно как и рыночные знания представителей китайской диаспоры. Непосредственная политическая причина допущения рыночных сил первоначально лишь в сельскую местность Китая была также грубо простой и понятной: разрядить напряжение, отложить очередной революционный рывок, позволить крестьянам прокормить себя и города. Сделав этот первый не слишком решительный шаг, китайские коммунисты вступили на долгий путь, который позволил им благополучно миновать политический кризис 1989 года. Оставаясь номинально коммунистическим, Китай, по сути дела, воспроизводит сегодня в укрупненном масштабе прежнюю модель антикоммунистических «диктатур развития» Восточной Азии, — таких, как Южная Корея или Тайвань, которые выросли под патронажем американской гегемонии времен холодной войны.
Непреднамеренно удачный выход Китая из коммунизма помогает нам понять причины непреднамеренной советской катастрофы. Главной причиной стал грандиозный провал коллективных действий со стороны номенклатуры, причем провал в защите собственных общеклассовых интересов ради сиюминутных и индивидуальных перебежек и побегов из рядов своего класса. Лавина политических событий 1989 года посеяла панику и вызвала массовое бегство из рядов советского чиновничьего корпуса. Именно эти люди разрушили свою страну, а не романтические националисты в республиках и не демократическая интеллигенция в Москве и Ленинграде. Борцы с номенклатурой, при всей их эмоциональной окрыленности и привлекательности, не имели организованных сил, достаточных для того, чтобы сокрушить коммунизм самостоятельно. В 1989 году и даже в 1991 году у антисоветских оппозиций все еще не было серьезного организационного базиса для быстрой мобилизации и перехвата падающей политической власти. Это может показаться неожиданным, но и номенклатура не могла полагаться на легитимные общие структуры для координации самозащиты в критический момент. В годы перестройки (1985–1989) Михаил Горбачев успешно использовал свою верховную власть генерального секретаря, чтобы защитить себя от бюрократической реакции типа той, которая привела к отставке Никиты Хрущева. Горбачев до поры очень успешно маневрировал как в новом публичном пространстве (так называемая гласность), так и посредством аппаратных интриг. В результате он мастерски запутал и парализовал все три опорных института советского режима: коммунистическую партию, центральные министерства и тайную полицию. Где-то до лета-осени 1989 года большинство номенклатуры пребывало в непонимании и оцепенении. Но когда Горбачев пожертвовал или был вынужден пожертвовать в своей многоходовой игре коммунистическими сателлитами Восточной Европы, номенклатуре внезапно открылись ее истинные риски и ставки в большой и неопределенной игре. Заметьте, после 1989 года советская олигархическая элита раскололась именно по линиям бюрократических сфер влияния в промышленном секторе и в национальных республиках. Впервые после легендарных двадцатых годов внутри и вокруг компартии появились разнообразные фракции и движения. Но эти фракции и движения, как прогрессивные, так и реакционные, оказались недолговечными и эфемерными. В условиях нарастающего хаоса ни у кого не было достаточно ресурсов и времени, чтобы осознать свои интересы, сплотиться и выработать план действий. В итоге номенклатуре оставалось полагаться на привычные элементарные личные связи по линиям служебной «дружбы», патронажного покровительства и коррупционного сговора. В те дни процесс казался совершенно хаотичным, но он был не полностью случайным.
Номенклатура представляла собой верхний эшелон бюрократической администрации. Именно поэтому ее представители подчинялись кому-то в рамках общей иерархии и, в принципе, как всякие чиновники, были смещаемы и заменимы. В любой крупной управленческой бюрократии, государственной либо частно-корпоративной, элементарный секрет выживания заключался в расширении внутренней сети покровительственных связей, приобретении лоббистского веса и защите контролируемой территории. В советском официальном жаргоне издавна вращалось множество словечек для обозначения подобных явлений, вроде кумовства, ведомственности и местничества. После 1989 года чиновничьи стратегии выживания приобрели совершенно новый масштаб. Номенклатура существовала в трех пересекающихся иерархиях: территориальные правительства (включая национальные республики и автономии), экономические отраслевые министерства и центральный контролирующий аппарат тайной полиции и партийной идеологической «инквизиции». Из этих трех контролирующая иерархия была главной, но, как показала практика, ее сложнее всего было приватизировать. В конце концов, тайная полиция без государства становится мафией, а идеологическая «инквизиция» без правящей партии превращается в угрюмую секту. Территориальные и экономические единицы бывшего СССР, напротив, оказались удобными и порой баснословно доходными платформами для самодвижущегося сепаратизма. Первого секретаря республики, министра или директора в принципе можно было сместить, и Горбачев делом доказал номенклатуре, что это так. Но кто может снять с должности пожизненного президента страны или частного собственника олигарха-капиталиста, чьи активы скрыты в экзотических офшорах?