Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Одураченные - Рафаэль Сабатини на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Глава I

Я провёл в ожидании почти час в hôtel (особняке –франц.)своего знаменитого кузена, в комнате исключительной элегантности, уныло настроенный из-за обносков, в которые был одет.

Если бы высокомерный лакей, который проводил меня, действовал по своему вкусу и усмотрению, меня бы устроили в менее приятном месте до прибытия сеньора де Лоне; но я успел сказать, где буду ждать, а когда молодчик возразил, угроза взгреть на месте и тотчас выгнать успешно его успокоила.

Топча ногами в дрянной обуви мягкий ковёр и разглядывая вокруг себя различные предметы роскоши, которыми была разубрана комната, я раздражённо ломал голову, чтобы понять, как мой кузен, чьи средства, по моим сведениям, были далеко не изобильны, так замечательно устроился. Поддержание такой богатой обстановки, какую я наблюдал, должно было вскоре привести его в состояние нужды сродни моей.

Но ещё большим было моё изумление насчёт близости, каковую (судя по его месту в проезжавшей по Рю Сент-Оноре кавалькаде, которую я остановился рассмотреть) с ним поддерживал Людовик XIII.

Неужели кардинал задремал, что не обнаружил этого волка в овечьей шкуре? Или сеньор де Лоне презрел интересы этого архизаговорщика, герцога Орлеанского, и стал предан королю душой и телом?

Я не мог сказать наверняка, ибо прошло два года со времени моей опалы и удаления от двора – два года со времени, как я очертя голову пустился по наклонной дорожке, что и довело меня до лохмотьев, в которые я был обряжён. Я не знал, что происходило при дворе в этот промежуток, но прекрасно знал, что, когда я покидал Лувр, Фердинанд де Лоне уже глубоко завяз в трясине десятка орлеанистских интриг, которые, как я думал, обеспечили бы ему подземелье в Бастилии задолго до того дня, о котором я пишу.

Мои размышления завершились наконец его приездом. Об этом возвестили мне цокот копыт внизу во дворе, а затем суматоха, которая была бы достойна принца крови.

Послышались быстрые шаги в передней, затем дверь открылась – и мой кузен, красивый, разрумянившийся и запыхавшийся, появился передо мной.

Я ожидал, что при виде моего жалкого состояния великодушие заставит его забыть наши распри и что его приветствие будет если не родственным, то по крайней мере дружеским, особенно если учесть, что именно он, а не я добивался этой встречи.

Как бы не так. Правая рука, которая всё ещё сжимала шляпу и хлыст, оставалась упёртой в бок, другая покоилась на навершии шпаги, а глаза блуждали по мне – от нечёсаной головы к изношенным сапогам – с презрительным любопытством, от которого меня затошнило.

– Итак, Вервиль, – сказал он наконец насмешливым тоном, – вот к чему тебя привёл твой беспутный аллюр!

– Тогда как твоё вероломство обеспечило тебе этот бархатный костюм, – парировал я, зловеще возвышаясь над ним в приступе бешенства.

Notre Dame! (Матерь Божья! – франц.) Как же мои слова попали в яблочко! Как же я позабавился в душе, видя, что румянец исчезает с лица этого малого, а его зубы прикусывают нижнюю губу.

– Что ты имеешь в виду? – спросил он.

– Пф! – отвечал я. – Ты меня достаточно хорошо понимаешь.

Некоторое время он пристально вглядывался в меня, словно проникая в мои дерзкие глаза, чтобы прочитать в них, как много я действительно знаю. Затем, швырнув на пол шляпу и хлыст, он подошёл ко мне с протянутой рукой и фальшивой льстивой улыбкой на губах.

– Прости меня, Эжен, – сказал он, – если я был бесцеремонен, но вид твоей одежды меня сильно огорчил – и…

– Покончим со всем этим, господин льстец, – проговорил я грубо, заложив руки за спину, – моя выдержка истощается и уже была серьёзно испытана нынешним утром. Прошу, не объяснишь ли, почему меня доставили сюда, не спросив, хочу ли я приехать?

Он отступил на шаг, и лицо его приняло печальное выражение.

– Поверь мне, Эжен, – воскликнул он, – я бы тебя разыскал, но я поверил, что ты мёртв!

– И если бы какой-то злой ангел не велел мне зазеваться на тебя, – резко парировал я, – твои мысли были бы верны до сих пор, ибо сегодня я бездомен и голоден, и я направлялся к Сене, чтобы положить надлежащий конец растраченной жизни, когда остановился посмотреть на королевскую кавалькаду, проезжавшую мимо. Sangdieu! (Кровь Господня! – франц.) Да ты выглядишь значительной фигурой в королевском окружении, – продолжал я с диким смехом, от которого он вздрогнул. – Ты напомнил мне Сен-Мара: вот так же я видел его гарцующим рядом с королём, вот так же видел его улыбающимся плоским шуткам монарха; пусть достанет тебе отваги подняться на эшафот, когда придёт твой черёд, таким же твёрдым шагом!

Он побелел до самых губ.

– Ради бога, Эжен, молчи! – сказал он едва ли не шёпотом. – Я хочу тебе добра.

– Тогда ты сильно изменился с тех пор, как мы расстались в прошлый раз, – холодно возразил я.

Но, что бы мной ни говорилось, я не мог разозлить его, как рассчитывал, – ибо я решил выяснить причину его растущего дружелюбия и знал, что в гневе язык часто предаёт человека.

В своих протестах он настаивал на том, что хочет мне добра и только желает помочь восстановить моё положение.

Это диковинно звучало в устах коварного, эгоистичного де Лоне; но в конце концов, когда среди прочего он сказал мне, что собирается жениться, я, вспомнив, как часто влияние хорошей женщины заставляет негодяя становиться благородным, а предателя – честным, признал изменения, которые произошли в характере моего кузена и поверил в его искренность.

И вот моё положение изменилось, и в тот же день я испытал удовлетворение, заметив, как глаза лакея, который так свысока обращался со мной утром, округлились и расширились при виде костюма из серого бархата, облачившего мою рослую стать.

Почти месяц я оставался в hôtel де Лоне, и из-за великолепных обедов и щедрых возлияний с каждым днём становился всё более благодарен своему кузену за то, что он спас меня на грани самоубийства, чтобы вернуть в мир тепла и покоя, которых я не знал много дней. Недоверие, которое порождает нужда во всех нас, было исключено из моего сердца сытным существованием.

Но хотя отчасти моя прежняя беззаботная беспечность была при мне, тем не менее порой я нервничал из-за своего образа жизни, пока в конце концов не поставил перед Фердинандом вопрос ребром. В его ответе, как мне подумалось, я обнаружил мотив для его доброты и снова сделался недоверчивым.

Он призвал меня поддержать дело герцога Орлеанского, оценить, какие друзья вернулись ко мне в моём новом преуспеянии, и, когда настанет время, либо присоединиться к герцогу в Лотарингии, либо сразиться за него в Париже, смотря что окажется лучше. Я выслушал его; затем грустно и горько рассмеялся:

– Значит, Фердинанд, – сказал я, – вот для чего ты спас меня от Сены? Hélas! (Увы! – франц.) Я приписывал лучший мотив твоей щедрости.

– И при этом не ошибался! – горячо воскликнул он. – Мне всё равно, служишь ты герцогу или нет; ты по-прежнему мой кузен и самый доверенный друг. Но, когда ты просишь тебя как-то устроить, по-твоему я должен советовать послужить делу, к которому в душе питаю отвращение?

Я был вынужден допустить, что он прав.

– Когда я впервые увидел тебя на Рю Сент-Оноре, – продолжил он, – откровенно признаю, Эжен, что твоё состояние поразило меня как состояние отчаявшегося человека, созревшего для любого предприятия, которое могло бы обеспечить одежду на спине и еду в желудке, и главным образом в надежде заполучить еще одного рекрута для Гастона Орлеанского я послал своего слугу за тобой. Но, прежде чем я увидел тебя здесь, благородные побуждения взяли верх над моей целью, и я снова говорю сегодня, что для меня мало значит, служишь ты герцогу или нет.

От такого откровенного признания моё недоверие растаяло, как снег под солнцем, и несколько дней больше ничего не говорилось. Когда в конце концов мы вернулись к данной теме, то именно я завёл эту беседу, и я внимательно выслушал доводы своего кузена.

Я много знал о положении Франции, но главным образом с точки зрения врагов Ришелье, ибо в течение последних двух лет картёжники и головорезы были моими главными приятелями, а такие люди, как они, всем сердцем ненавидели кардинала, который вёл борьбу против них и их бесчинных обычаев. В сочетании с этим существовала (до сих пор бездеятельная) ненависть к королю, который подверг меня опале. Посему отнюдь не противоестественно, что я охотно прислушался к суждениям своего кузена, – и настолько убедительным был его язык, что в итоге я стал таким решительным орлеанистом, какого только можно было бы найти во Франции, с нетерпением ожидая времени, чтобы обнажить свою всегда готовую шпагу.

Глава II

И вот так быстро прошло несколько недель, и деревья снова зазеленели в своём апрельском облачении, пока однажды мой кузен не поразил меня, предложив сопровождать его ко двору. Я напомнил ему о том, каким образом был отставлен; но он посмеялся над моими сомнениями, сказав, что королевская память коротка и что, как его кузен, я мог рассчитывать на благосклонный приём.

Его доводы возобладали, и я пошёл. Но я не ошибся в своём подозрении, что Людовик XIII всё помнил и я по-прежнему у него в немилости; ибо при самом упоминании моего имени его лоб сморщился от гневно нахмуренных бровей, в то время как Ришелье исподтишка наблюдал за всем из-под полуприкрытых век.

Но де Лоне наклонился вперёд и сказал в королевское ухо нечто, прогнавшее нахмуренность с лица Людовика, и с благосклонной улыбкой тот протянул мне руку для поцелуя.

И повернувшись, после того как эта церемония была закончена, я обнаружил, что его улыбка отразилась на лицах придворных, всех и каждого, и всюду меня встречали дружескими словами и вниманием почти раболепным – в настолько большом фаворе тогда был мой кузен.

Это было поистине началом новой эры в моей жизни, ибо в тогдашней толпе придворных звёзд была одна, которая мне светила ярче, чем все остальные, и притянула к себе настолько, что я стал её спутником.

Выходило странно и для меня необъяснимо, что я, – кто думал, что покончил со всеми безумствами юности, – должен был в возрасте тридцати лет обнаружить в сердце, ставшем таким чёрствым и жестоким от безрассудной жизни, которую я вёл, место, по-прежнему уязвимое для женских улыбок. Но ещё более необъяснимым для меня было обнаружить мою любовь разделённой – видеть при своём приближении румянец, покрывающий щёки моей дамы, и радость, сияющую в её глазах.

И так получилось, что меня реже встречали в hôtel де Лоне, чем рядом с мадемуазель де Труакантен.

Я больше не был ни разорённым игроком, ни человеком с разбитыми надеждами и мрачным умонастроением, лишь придворным, более того – галантным кавалером!.. глупцом! Моя жизнь стала сплошной чередой fêtes (празднеств – франц.). Не то чтобы эти пустые гулянья радовали или развлекали меня, но они удерживали меня рядом с той, кого я любил.

Моё былое безрассудство возникало передо мной как дух укоризны, и когда я смотрел на прелестную Мадлен, такую чистую и святую, то мою бледную кожу опаляла краска стыда, вызванная осознанием, насколько мерзким я был и совершенно недостойным ласки, которую она растрачивала на меня.

Мой кузен временами подшучивал надо мной и высмеивал благопристойность, которой теперь отличался мой некогда грубый язык, а я угрюмо обижался на его насмешки и продолжал старания очистить свою чересчур запятнанную репутацию.

А потом снова при воспоминании о том, что, несмотря на всё, я был лишь безденежным авантюристом, чей пышный наряд принадлежал чужому гардеробу, я решал покинуть Париж и перенести своё злополучное пребывание в какие-нибудь иные края. Но, когда отправлялся расставаться, моя смелость подводила меня – моё “прощайте” оставалось несказанным, и я всё мешкал.

Затем я решил покончить с участием в заговоре; но здесь меня ждало внезапное потрясение, потому что, когда я стал обговаривать этот вопрос с де Лоне, он сказал:

– Могу поклясться, что твоя толстокожая совесть, в которой с помощью мадемуазель де Труакантен наконец проснулось чувство долга, как-то причастна к этому.

Peste! (Чума! – франц.) – ответил я негодующе. – Не можешь ли ты исключить мадемуазель из обсуждения?

– Ну нет, – добавил он со смехом, – мне кажется, не мешало бы упомянуть её, ибо позволь мне сообщить тебе, господин праведник, что во всей Франции нет более пылкого орлеаниста, чем эта девчонка.

– Невозможно! – вскричал я сердито. – Она не заговорщица! Посмотри на её лицо, приятель. Да ведь это зеркало чистоты и невинности!

Он залился циничным смехом, который разозлил меня, когда, закидывая свою красивую голову, он отвечал:

– Кто говорит о заговорщиках? Я допускаю, что этот твой ангел является (настолько, насколько может судить человек) воплощением добродетели и святости; однако какой бы ни была её душа, но её сердце, её симпатии – на стороне орлеанистов.

Я был не в настроении позволять его подлому языку расписывать для меня нрав моей дамы, поэтому, взяв шляпу, отправился разыскивать саму даму и из её собственных уст узнал, что сказанное де Лоне было правдой.

Cordieu! (Телом Господним клянусь! – франц.) Как же по-другому я смотрел на орлеанистов с того дня. Мы больше не были заговорщиками и изменниками, но апостолами и мучениками святого дела, в защиту которого я был готов пожертвовать всем до последней капли крови в моих жилах – настолько могущественным софистом является любовь!

Лишь одно прикосновенье требовалось, чтобы превратить мою измену в фанатизм, и такое прикосновенье произвелось рукой самого короля.

Это произошло однажды на levée (утреннем выходе – франц.). Он остановился передо мной в вестибюле и окинул почти издевательским взглядом.

– Ха! Шевалье, – пробормотал он, – каким же придворным вы сделались, вы никогда не исчезаете из нашего поля зрения.

Я не знал ни как истолковать его слова, ни на чём они могли основываться, но тон, которым они были поданы, сулил неприятность.

– Ваше величество более чем милостивы, предоставляя мне честь находиться рядом с вами, – ответил я, кланяясь.

– Да-да, – сказал он так громко, что все смогли услышать его. – Нам приносит удовольствие видеть одежду вашего кузена: он человек со вкусом.

В толпе раздалось хихиканье, и мгновение я стоял ошеломлённый, не в силах поверить, что королевские уста могли изронить эту пошлую издёвку, благодаря которой я осознал, что меня снова отлучили от двора.

Я стоял перед этим августейшим глупцом побелевший от гнева, и взгляд, который я устремил на него, был столь ужасен, что он струсил перед ним и, возможно, раскаялся в том, что сказал. Внезапно я разразился громким неприятным смехом, который напугал окружающих, и меня снова охватила прежняя отчаянность, заставлявшая глумиться над судьбой.

Ядовитый ответ жёг мои губы; но, помня, что он мог стоить мне жизни или по крайней мере свободы и что пока я жив, то могу быть отомщён, я своевременно сдержал свой язык и, повернувшись на каблуках, не сказав ни слова, дерзко и решительно зашагал прочь от королевского общества.

И когда я поспешил домой, чтобы рассказать де Лоне об оскорблении, которое мне было нанесено, в моей голове всплыло воспоминание о тех словах, что произнесла мадемуазель де Труакантен за несколько дней до этого:

– Если бы как-нибудь промыслом Божьим этот никчёмный король был смещён и надвигающаяся гражданская война предотвращена, скольких страданий избежала бы Франция!

Да, Mordieu!(Смерть Господня! – франц.) Я решился! Моя рука станет Божьим промыслом, и одним смелым ударом я добьюсь победы для Гастона Орлеанского без резни сражения. Один человек должен умереть – Людовик Дурацкий (так я титуловал его в своём гневе), и его смерть избавит многих женщин от слёз вдовства.

Мой кузен, казалось, испугался моей ярости и решимости, о которой я ему поведал, и сначала пытался отговорить меня. Но когда, успокаиваясь, я стал убеждать его и показал, какую победу это принесёт герцогу Орлеанскому, он заколебался и наконец предложил мне посоветоваться с мадемуазель де Труакантен и руководствоваться её суждением.

Я согласился на это и, взяв экипаж де Лоне, поехал на Рю де л’Эпе.

Я нашёл Мадлен в сильном волнении, ибо её только что известили о том, что произошло в Лувре; и, увидев меня, она, не выбирая выражений, высказала своё негодование по поводу грубого оскорбления, которому я подвергся.

– Король пожалеет, не волнуйтесь, – воскликнул я, – но лишь пока не…

– Пока что?

– Пока не станет слишком поздно, – пока не пробьёт его час!

Она отпрянула от меня, и её щеки смертельно побледнели.

– Вы намерены убить его? – ахнула она.

Я хладнокровно рассказал ей, что было у меня на уме, добавив, что пришёл к ней, чтобы она, ставшая в моей жизни путеводной звездой, могла дать мне совет в этом отчаянном положении. Я также не забыл отметить, какое разрешение это обеспечит затруднениям орлеанистов.

После того как она превозмогла естественное отвращение, которое поначалу моё намерение вселило в неё, она несколько минут серьёзно размышляла; затем, подняв свои чудесные глаза к моим, спросила:

– Сможете ли вы сделать это без опасности для себя?

– Думаю, да, – ответил я. – Более того, риск будет небольшой, ибо, когда король умрёт, герцог Орлеанский станет государем; и я не думаю, что он забудет меня.

– Тогда иди, – сказала она нежным, едва ли не полным слёз голосом, обвивая руками мою шею. – Иди, Эжен, и нанеси этот великий удар во имя благого и святого дела; а когда всё свершится, возвращайся ко мне – я защищу тебя, любовь моя, и если ты попросишь меня, то выйду за тебя замуж, чтобы никто впредь не попрекал тебя твоей бедностью, ибо я богата.

Моё сознание поплыло; я, казалось, опьянел от счастья, и на мгновение всё в мире, кроме этой восхитительной женщины, было позабыто. Затем, когда в моей голове проснулась память о мрачной действительности, я оторвался от этих цепляющихся рук и отправился устраивать свои планы.

На следующий вечер во дворце Бурдуа должно было состояться fête (празднество – франц.). Вот тогда-то я и сведу счёты с Людовиком Справедливым.

Глава III

Готовился я хитро и ловко, так чтобы не вызывать никаких подозрений, – ибо судьба Равальяка, последнего королевского убийцы, всё же была мне памятна, а у меня не было аппетита испробовать на себе brodéquin (испанский сапог – франц.) и кипящее масло. Кроме того, на будущее у меня припасено было счастье, и, помня о том, как мало я испытал его в прошлом, вполне естественно я цеплялся за жизнь, которая внезапно стала для меня драгоценной.

Король, как я выяснил, вернётся в Лувр в одиночестве. Моим намерением было проследовать за ним, замаскировавшись служителем, спрятаться в его опочивальне и нанести удар, как только он останется один.

Хотя я и получил приглашение, но не рискнул присутствовать на fète; однако в замаскированном обличье (оставив всё же при себе шпагу, пусть и не было в ней нужды) зашёл в усадьбу Бурдуа, когда часы били одиннадцать.

Я бесцельно бродил по парку, наблюдая за освещёнными окнами, сосредоточенный разумом больше на Мадлен и скором будущем, чем на предстоявшей мне задаче, когда внезапно моё внимание приковал шёпот голосов чуть ли не на расстоянии вытянутой руки. Я остановился и, приникнув к дереву, стал осматриваться.

Несколько мгновений всё оставалось тихо, и я начинал думать, что перевозбуждённое воображение обмануло меня, когда мой бдительный глаз уловил отблеск от чего-то, – возможно, сказал я себе, от какой-то одежды.

Мягко шагнув вперёд, я двинулся на цыпочках, под прикрытием деревьев приближаясь nolens volens (и желая, и не желая – лат.) к облюбованному кем-то месту. Однажды гравий захрустел и однажды ветка треснула у меня под ногами, и каждый раз я останавливался с бьющимся сердцем и настороженным слухом; но всё же это не помешало неясному звучанию голосов. Затем был смех, приглушённый женский смех, от которого я вздрогнул; но когда наконец с моей позиции удалось разглядеть два человеческих лица, едва различимых в свете, который падал на них из дворцовых окон, то мне показалось, что моё сердце перестало биться и я близок к смерти из-за потрясения от того, что увидел.

На каменной скамье сидели Фердинанд де Лоне и мадемуазель де Труакантен!

Его рука обнимала её шею, а её головка – эта прелестная головка, которую я так хорошо знал, – покоилась у него на плече. Света было недостаточно, и когда я стоял там, не далее чем в десяти шагах от предателей, со стиснутыми зубами и обдирая ноздри затруднённым дыханием, то молил Господа, чтобы или мои глаза были обмануты, или же я смог пробудиться от ужасного кошмара, который меня объял.

Затем внезапно лёгким ветерком до меня донесло моё собственное имя, за которым последовали вздох, смех и издевательское определение, и я наконец-то понял, что стал жертвой не сна, не галлюцинации, а вероломства – подлого, бесчестного вероломства; и в гневе я подобрался ближе к деревьям, которые заслоняли их, пока не услышал шёпотом произнесённые слова.

О Боже! И почему я дожил до того, чтобы узнать о том, что поведал мне их разговор? Почему какой-нибудь милосердный убийца не покончил с моей жизнью час назад, пока я был счастлив, веруя, что любим?

Я не могу даже сейчас, когда прошли годы, подробно передать их разговор – он был слишком ужасен, слишком отвратителен. Достаточно, если скажу вам, что заключил из него, что мой кузен, чья расточительность почти совсем разорила его, выдал связь моего отца и моего старшего брата с гасконским заговором. Мой отец уже взошёл на эшафот в Тулузе, а вскоре за ним должен был последовать и мой брат. Оставалось только устранить меня, и ради этого мой кузен подружился со мной и с дьявольским коварством привлёк на сторону орлеанистов.



Поделиться книгой:

На главную
Назад