Я провёл в ожидании почти час в
Если бы высокомерный лакей, который проводил меня, действовал по своему вкусу и усмотрению, меня бы устроили в менее приятном месте до прибытия сеньора де Лоне; но я успел сказать, где буду ждать, а когда молодчик возразил, угроза взгреть на месте и тотчас выгнать успешно его успокоила.
Топча ногами в дрянной обуви мягкий ковёр и разглядывая вокруг себя различные предметы роскоши, которыми была разубрана комната, я раздражённо ломал голову, чтобы понять, как мой кузен, чьи средства, по моим сведениям, были далеко не изобильны, так замечательно устроился. Поддержание такой богатой обстановки, какую я наблюдал, должно было вскоре привести его в состояние нужды сродни моей.
Но ещё большим было моё изумление насчёт близости, каковую (судя по его месту в проезжавшей по Рю Сент-Оноре кавалькаде, которую я остановился рассмотреть) с ним поддерживал Людовик XIII.
Неужели кардинал задремал, что не обнаружил этого волка в овечьей шкуре? Или сеньор де Лоне презрел интересы этого архизаговорщика, герцога Орлеанского, и стал предан королю душой и телом?
Я не мог сказать наверняка, ибо прошло два года со времени моей опалы и удаления от двора – два года со времени, как я очертя голову пустился по наклонной дорожке, что и довело меня до лохмотьев, в которые я был обряжён. Я не знал, что происходило при дворе в этот промежуток, но прекрасно знал, что, когда я покидал Лувр, Фердинанд де Лоне уже глубоко завяз в трясине десятка орлеанистских интриг, которые, как я думал, обеспечили бы ему подземелье в Бастилии задолго до того дня, о котором я пишу.
Мои размышления завершились наконец его приездом. Об этом возвестили мне цокот копыт внизу во дворе, а затем суматоха, которая была бы достойна принца крови.
Послышались быстрые шаги в передней, затем дверь открылась – и мой кузен, красивый, разрумянившийся и запыхавшийся, появился передо мной.
Я ожидал, что при виде моего жалкого состояния великодушие заставит его забыть наши распри и что его приветствие будет если не родственным, то по крайней мере дружеским, особенно если учесть, что именно он, а не я добивался этой встречи.
Как бы не так. Правая рука, которая всё ещё сжимала шляпу и хлыст, оставалась упёртой в бок, другая покоилась на навершии шпаги, а глаза блуждали по мне – от нечёсаной головы к изношенным сапогам – с презрительным любопытством, от которого меня затошнило.
– Итак, Вервиль, – сказал он наконец насмешливым тоном, – вот к чему тебя привёл твой беспутный аллюр!
– Тогда как твоё вероломство обеспечило тебе этот бархатный костюм, – парировал я, зловеще возвышаясь над ним в приступе бешенства.
– Что ты имеешь в виду? – спросил он.
– Пф! – отвечал я. – Ты меня достаточно хорошо понимаешь.
Некоторое время он пристально вглядывался в меня, словно проникая в мои дерзкие глаза, чтобы прочитать в них, как много я действительно знаю. Затем, швырнув на пол шляпу и хлыст, он подошёл ко мне с протянутой рукой и фальшивой льстивой улыбкой на губах.
– Прости меня, Эжен, – сказал он, – если я был бесцеремонен, но вид твоей одежды меня сильно огорчил – и…
– Покончим со всем этим, господин льстец, – проговорил я грубо, заложив руки за спину, – моя выдержка истощается и уже была серьёзно испытана нынешним утром. Прошу, не объяснишь ли, почему меня доставили сюда, не спросив, хочу ли я приехать?
Он отступил на шаг, и лицо его приняло печальное выражение.
– Поверь мне, Эжен, – воскликнул он, – я бы тебя разыскал, но я поверил, что ты мёртв!
– И если бы какой-то злой ангел не велел мне зазеваться на тебя, – резко парировал я, – твои мысли были бы верны до сих пор, ибо сегодня я бездомен и голоден, и я направлялся к Сене, чтобы положить надлежащий конец растраченной жизни, когда остановился посмотреть на королевскую кавалькаду, проезжавшую мимо.
Он побелел до самых губ.
– Ради бога, Эжен, молчи! – сказал он едва ли не шёпотом. – Я хочу тебе добра.
– Тогда ты сильно изменился с тех пор, как мы расстались в прошлый раз, – холодно возразил я.
Но, что бы мной ни говорилось, я не мог разозлить его, как рассчитывал, – ибо я решил выяснить причину его растущего дружелюбия и знал, что в гневе язык часто предаёт человека.
В своих протестах он настаивал на том, что хочет мне добра и только желает помочь восстановить моё положение.
Это диковинно звучало в устах коварного, эгоистичного де Лоне; но в конце концов, когда среди прочего он сказал мне, что собирается жениться, я, вспомнив, как часто влияние хорошей женщины заставляет негодяя становиться благородным, а предателя – честным, признал изменения, которые произошли в характере моего кузена и поверил в его искренность.
И вот моё положение изменилось, и в тот же день я испытал удовлетворение, заметив, как глаза лакея, который так свысока обращался со мной утром, округлились и расширились при виде костюма из серого бархата, облачившего мою рослую стать.
Почти месяц я оставался в
Но хотя отчасти моя прежняя беззаботная беспечность была при мне, тем не менее порой я нервничал из-за своего образа жизни, пока в конце концов не поставил перед Фердинандом вопрос ребром. В его ответе, как мне подумалось, я обнаружил мотив для его доброты и снова сделался недоверчивым.
Он призвал меня поддержать дело герцога Орлеанского, оценить, какие друзья вернулись ко мне в моём новом преуспеянии, и, когда настанет время, либо присоединиться к герцогу в Лотарингии, либо сразиться за него в Париже, смотря что окажется лучше. Я выслушал его; затем грустно и горько рассмеялся:
– Значит, Фердинанд, – сказал я, – вот для чего ты спас меня от Сены?
– И при этом не ошибался! – горячо воскликнул он. – Мне всё равно, служишь ты герцогу или нет; ты по-прежнему мой кузен и самый доверенный друг. Но, когда ты просишь тебя как-то устроить, по-твоему я должен советовать послужить делу, к которому в душе питаю отвращение?
Я был вынужден допустить, что он прав.
– Когда я впервые увидел тебя на Рю Сент-Оноре, – продолжил он, – откровенно признаю, Эжен, что твоё состояние поразило меня как состояние отчаявшегося человека, созревшего для любого предприятия, которое могло бы обеспечить одежду на спине и еду в желудке, и главным образом в надежде заполучить еще одного рекрута для Гастона Орлеанского я послал своего слугу за тобой. Но, прежде чем я увидел тебя здесь, благородные побуждения взяли верх над моей целью, и я снова говорю сегодня, что для меня мало значит, служишь ты герцогу или нет.
От такого откровенного признания моё недоверие растаяло, как снег под солнцем, и несколько дней больше ничего не говорилось. Когда в конце концов мы вернулись к данной теме, то именно я завёл эту беседу, и я внимательно выслушал доводы своего кузена.
Я много знал о положении Франции, но главным образом с точки зрения врагов Ришелье, ибо в течение последних двух лет картёжники и головорезы были моими главными приятелями, а такие люди, как они, всем сердцем ненавидели кардинала, который вёл борьбу против них и их бесчинных обычаев. В сочетании с этим существовала (до сих пор бездеятельная) ненависть к королю, который подверг меня опале. Посему отнюдь не противоестественно, что я охотно прислушался к суждениям своего кузена, – и настолько убедительным был его язык, что в итоге я стал таким решительным орлеанистом, какого только можно было бы найти во Франции, с нетерпением ожидая времени, чтобы обнажить свою всегда готовую шпагу.
И вот так быстро прошло несколько недель, и деревья снова зазеленели в своём апрельском облачении, пока однажды мой кузен не поразил меня, предложив сопровождать его ко двору. Я напомнил ему о том, каким образом был отставлен; но он посмеялся над моими сомнениями, сказав, что королевская память коротка и что, как его кузен, я мог рассчитывать на благосклонный приём.
Его доводы возобладали, и я пошёл. Но я не ошибся в своём подозрении, что Людовик XIII всё помнил и я по-прежнему у него в немилости; ибо при самом упоминании моего имени его лоб сморщился от гневно нахмуренных бровей, в то время как Ришелье исподтишка наблюдал за всем из-под полуприкрытых век.
Но де Лоне наклонился вперёд и сказал в королевское ухо нечто, прогнавшее нахмуренность с лица Людовика, и с благосклонной улыбкой тот протянул мне руку для поцелуя.
И повернувшись, после того как эта церемония была закончена, я обнаружил, что его улыбка отразилась на лицах придворных, всех и каждого, и всюду меня встречали дружескими словами и вниманием почти раболепным – в настолько большом фаворе тогда был мой кузен.
Это было поистине началом новой эры в моей жизни, ибо в тогдашней толпе придворных звёзд была одна, которая мне светила ярче, чем все остальные, и притянула к себе настолько, что я стал её спутником.
Выходило странно и для меня необъяснимо, что я, – кто думал, что покончил со всеми безумствами юности, – должен был в возрасте тридцати лет обнаружить в сердце, ставшем таким чёрствым и жестоким от безрассудной жизни, которую я вёл, место, по-прежнему уязвимое для женских улыбок. Но ещё более необъяснимым для меня было обнаружить мою любовь разделённой – видеть при своём приближении румянец, покрывающий щёки моей дамы, и радость, сияющую в её глазах.
И так получилось, что меня реже встречали в
Я больше не был ни разорённым игроком, ни человеком с разбитыми надеждами и мрачным умонастроением, лишь придворным, более того – галантным кавалером!.. глупцом! Моя жизнь стала сплошной чередой
Моё былое безрассудство возникало передо мной как дух укоризны, и когда я смотрел на прелестную Мадлен, такую чистую и святую, то мою бледную кожу опаляла краска стыда, вызванная осознанием, насколько мерзким я был и совершенно недостойным ласки, которую она растрачивала на меня.
Мой кузен временами подшучивал надо мной и высмеивал благопристойность, которой теперь отличался мой некогда грубый язык, а я угрюмо обижался на его насмешки и продолжал старания очистить свою чересчур запятнанную репутацию.
А потом снова при воспоминании о том, что, несмотря на всё, я был лишь безденежным авантюристом, чей пышный наряд принадлежал чужому гардеробу, я решал покинуть Париж и перенести своё злополучное пребывание в какие-нибудь иные края. Но, когда отправлялся расставаться, моя смелость подводила меня – моё “прощайте” оставалось несказанным, и я всё мешкал.
Затем я решил покончить с участием в заговоре; но здесь меня ждало внезапное потрясение, потому что, когда я стал обговаривать этот вопрос с де Лоне, он сказал:
– Могу поклясться, что твоя толстокожая совесть, в которой с помощью мадемуазель де Труакантен наконец проснулось чувство долга, как-то причастна к этому.
–
– Ну нет, – добавил он со смехом, – мне кажется, не мешало бы упомянуть её, ибо позволь мне сообщить тебе, господин праведник, что во всей Франции нет более пылкого орлеаниста, чем эта девчонка.
– Невозможно! – вскричал я сердито. – Она не заговорщица! Посмотри на её лицо, приятель. Да ведь это зеркало чистоты и невинности!
Он залился циничным смехом, который разозлил меня, когда, закидывая свою красивую голову, он отвечал:
– Кто говорит о заговорщиках? Я допускаю, что этот твой ангел является (настолько, насколько может судить человек) воплощением добродетели и святости; однако какой бы ни была её душа, но её сердце, её симпатии – на стороне орлеанистов.
Я был не в настроении позволять его подлому языку расписывать для меня нрав моей дамы, поэтому, взяв шляпу, отправился разыскивать саму даму и из её собственных уст узнал, что сказанное де Лоне было правдой.
Лишь одно прикосновенье требовалось, чтобы превратить мою измену в фанатизм, и такое прикосновенье произвелось рукой самого короля.
Это произошло однажды на
– Ха! Шевалье, – пробормотал он, – каким же придворным вы сделались, вы никогда не исчезаете из нашего поля зрения.
Я не знал ни как истолковать его слова, ни на чём они могли основываться, но тон, которым они были поданы, сулил неприятность.
– Ваше величество более чем милостивы, предоставляя мне честь находиться рядом с вами, – ответил я, кланяясь.
– Да-да, – сказал он так громко, что все смогли услышать его. – Нам приносит удовольствие видеть одежду вашего кузена: он человек со вкусом.
В толпе раздалось хихиканье, и мгновение я стоял ошеломлённый, не в силах поверить, что королевские уста могли изронить эту пошлую издёвку, благодаря которой я осознал, что меня снова отлучили от двора.
Я стоял перед этим августейшим глупцом побелевший от гнева, и взгляд, который я устремил на него, был столь ужасен, что он струсил перед ним и, возможно, раскаялся в том, что сказал. Внезапно я разразился громким неприятным смехом, который напугал окружающих, и меня снова охватила прежняя отчаянность, заставлявшая глумиться над судьбой.
Ядовитый ответ жёг мои губы; но, помня, что он мог стоить мне жизни или по крайней мере свободы и что пока я жив, то могу быть отомщён, я своевременно сдержал свой язык и, повернувшись на каблуках, не сказав ни слова, дерзко и решительно зашагал прочь от королевского общества.
И когда я поспешил домой, чтобы рассказать де Лоне об оскорблении, которое мне было нанесено, в моей голове всплыло воспоминание о тех словах, что произнесла мадемуазель де Труакантен за несколько дней до этого:
– Если бы как-нибудь промыслом Божьим этот никчёмный король был смещён и надвигающаяся гражданская война предотвращена, скольких страданий избежала бы Франция!
Да,
Мой кузен, казалось, испугался моей ярости и решимости, о которой я ему поведал, и сначала пытался отговорить меня. Но когда, успокаиваясь, я стал убеждать его и показал, какую победу это принесёт герцогу Орлеанскому, он заколебался и наконец предложил мне посоветоваться с мадемуазель де Труакантен и руководствоваться её суждением.
Я согласился на это и, взяв экипаж де Лоне, поехал на Рю де л’Эпе.
Я нашёл Мадлен в сильном волнении, ибо её только что известили о том, что произошло в Лувре; и, увидев меня, она, не выбирая выражений, высказала своё негодование по поводу грубого оскорбления, которому я подвергся.
– Король пожалеет, не волнуйтесь, – воскликнул я, – но лишь пока не…
– Пока что?
– Пока не станет слишком поздно, – пока не пробьёт его час!
Она отпрянула от меня, и её щеки смертельно побледнели.
– Вы намерены убить его? – ахнула она.
Я хладнокровно рассказал ей, что было у меня на уме, добавив, что пришёл к ней, чтобы она, ставшая в моей жизни путеводной звездой, могла дать мне совет в этом отчаянном положении. Я также не забыл отметить, какое разрешение это обеспечит затруднениям орлеанистов.
После того как она превозмогла естественное отвращение, которое поначалу моё намерение вселило в неё, она несколько минут серьёзно размышляла; затем, подняв свои чудесные глаза к моим, спросила:
– Сможете ли вы сделать это без опасности для себя?
– Думаю, да, – ответил я. – Более того, риск будет небольшой, ибо, когда король умрёт, герцог Орлеанский станет государем; и я не думаю, что он забудет меня.
– Тогда иди, – сказала она нежным, едва ли не полным слёз голосом, обвивая руками мою шею. – Иди, Эжен, и нанеси этот великий удар во имя благого и святого дела; а когда всё свершится, возвращайся ко мне – я защищу тебя, любовь моя, и если ты попросишь меня, то выйду за тебя замуж, чтобы никто впредь не попрекал тебя твоей бедностью, ибо я богата.
Моё сознание поплыло; я, казалось, опьянел от счастья, и на мгновение всё в мире, кроме этой восхитительной женщины, было позабыто. Затем, когда в моей голове проснулась память о мрачной действительности, я оторвался от этих цепляющихся рук и отправился устраивать свои планы.
На следующий вечер во дворце Бурдуа должно было состояться
Готовился я хитро и ловко, так чтобы не вызывать никаких подозрений, – ибо судьба Равальяка, последнего королевского убийцы, всё же была мне памятна, а у меня не было аппетита испробовать на себе
Король, как я выяснил, вернётся в Лувр в одиночестве. Моим намерением было проследовать за ним, замаскировавшись служителем, спрятаться в его опочивальне и нанести удар, как только он останется один.
Хотя я и получил приглашение, но не рискнул присутствовать на
Я бесцельно бродил по парку, наблюдая за освещёнными окнами, сосредоточенный разумом больше на Мадлен и скором будущем, чем на предстоявшей мне задаче, когда внезапно моё внимание приковал шёпот голосов чуть ли не на расстоянии вытянутой руки. Я остановился и, приникнув к дереву, стал осматриваться.
Несколько мгновений всё оставалось тихо, и я начинал думать, что перевозбуждённое воображение обмануло меня, когда мой бдительный глаз уловил отблеск от чего-то, – возможно, сказал я себе, от какой-то одежды.
Мягко шагнув вперёд, я двинулся на цыпочках, под прикрытием деревьев приближаясь
На каменной скамье сидели Фердинанд де Лоне и мадемуазель де Труакантен!
Его рука обнимала её шею, а её головка – эта прелестная головка, которую я так хорошо знал, – покоилась у него на плече. Света было недостаточно, и когда я стоял там, не далее чем в десяти шагах от предателей, со стиснутыми зубами и обдирая ноздри затруднённым дыханием, то молил Господа, чтобы или мои глаза были обмануты, или же я смог пробудиться от ужасного кошмара, который меня объял.
Затем внезапно лёгким ветерком до меня донесло моё собственное имя, за которым последовали вздох, смех и издевательское определение, и я наконец-то понял, что стал жертвой не сна, не галлюцинации, а вероломства – подлого, бесчестного вероломства; и в гневе я подобрался ближе к деревьям, которые заслоняли их, пока не услышал шёпотом произнесённые слова.
О Боже! И почему я дожил до того, чтобы узнать о том, что поведал мне их разговор? Почему какой-нибудь милосердный убийца не покончил с моей жизнью час назад, пока я был счастлив, веруя, что любим?
Я не могу даже сейчас, когда прошли годы, подробно передать их разговор – он был слишком ужасен, слишком отвратителен. Достаточно, если скажу вам, что заключил из него, что мой кузен, чья расточительность почти совсем разорила его, выдал связь моего отца и моего старшего брата с гасконским заговором. Мой отец уже взошёл на эшафот в Тулузе, а вскоре за ним должен был последовать и мой брат. Оставалось только устранить меня, и ради этого мой кузен подружился со мной и с дьявольским коварством привлёк на сторону орлеанистов.