Человеку, мучительно ищущему какой-то предмет, который скорее всего лежит на видном месте, лучше всего позвать кого-нибудь себе на помощь или же, если никого нет, выйти из комнаты, а потом внезапно вернуться. Предмет на какое-то время перестанет "гасить сигналы", его можно застать врасплох - "застать вещь врасплох", - выражение, которое употребляет Хайдеггер в своем тексте "Вещь и творение", - кинуться на него, схватить… И что дальше? Как "наказать" вещь? Как вовлечь ее в узор своих страстей и юрисдикции? В этой ситуации мы еще раз обнаруживаем, что вещь целиком состоит из границ, из непреодолимых препятствий. Всякая вещь это барьер. Она бесчувственна, а следовательно, на ней обрывается мир поощрений и острасток, мир насилия, кажущийся всевластным. Она так податлива, но так глубоко - до сердцевины - анестезирована, что, глядя на нее, мы видим место, где кончается страх. Вещь это нечто существующее, но индифферентное к своему существованию, не желающее ни продлить его, ни оборвать. Вещь, иначе говоря, это не Бог, а святой. Аскеза вещей является, возможно, праобразом и человеческого аскетизма.
Существует, впрочем, несколько вариантов мифа о местопребывании и свойствах "души предмета". В том числе есть мнение, что "душа предмета" находится вне самого предмета. В фольклоре мы встречаем различных существ, "душа" которых находится вне их - наиболее известен Кощей, чья душа или жизнь спрятана на краю света: на дубе, в сундуке, в медведе, в зайце, в утке, в яйце и, наконец, в иголке, которую надо преломить. Мы видим, что душа Кощея весьма удалена от него. Возможно, что так же обстоит дело и с предметом? А как обстоит дело с нами? Не все ли мы - Кощей? Не умираем ли потому только, что где-то уничтожили незначительную вещицу? Как бы там ни было, можно убедиться, что здесь мы имеем дело с чем-то действительно скрытым. Какие-то внутренние свойства предмета могут, конечно, блеснуть или приотвориться в разных ситуациях, однако "скрытое" все равно оказывается прямо перед нами, когда мы начинаем размышлять о предмете. И все же что-то определенное уже есть, какая-то точка, и эта точка и есть собственно "скрытое". Любая ситуация предстояния перед "скрытым" создает благоприятную возможность для "фонтана" предположений.
До этого, рассуждая о предметах, мы употребляли достаточно расплывчатые обозначения: "душа предметов", "сущность предмета", "внутренние или скрытые свойства предмета" и так далее. Утомление, вызванное употреблением этих неопределенных, громоздких и вялых обозначений, заставляет нас слить все эти "души", "сущности" и "тайные свойства" в один общий икс, в одно гипнотическое нечто, такое далекое, непонятно-бегающее, как черная тень девочки с обручем, падающая из-за дома на одной из картин де Кирико. Это "нечто" можно было бы обозначить словом "пассо". Слово это образовано посредством мгновенного стечения ассоциаций - оно включает в себя представления о пассивности и, одновременно, о магнетических "пассах". Это некая подспудная, незаметная, "пассивная активность" предметов.
Если "пассо" представляет собой умозрительную сущность предмета, то "пассонарность" является полем проявлений пассо, то есть тем местом, куда еще может "вскочить" наше восприятие, в то время как с другого конца "выскакивает" само "пассо", позволяя нам увидеть себя только на мгновение, как зыбкую ускользающую неопределенную тень. Одновременно, "пассонарность" является чем-то противоположным той "пассионарности", с помощью которой мыслители вроде Л. Гумилева сеют беспокойство среди стариков и молодых людей.
Как-то раз, размышляя о всех этих вопросах, я сидел в дачной уборной и прочел на обрывке газеты стихотворение, присланное в газету какой-то школьницей, Стихотворение называлось "Разворонились вороны":
В первый момент меня поразило, что столь инфантильное стихотворение могла написать ученица девятого класса. Однако потом, вдумавшись в этот текст, я осознал, что он вовсе не так абсурден, как кажется. В этом стихотворении изображается потрясающее явление, явление "детриумфации". Что же такое "детриумфация"?
В книге С. С. Аверинцева "Поэтика ранневизантийской литературы" приводится богословский текст, где говорится о состоянии, в котором пребывают Солнце, Луна, все другие планеты вселенной, стихии природы и т. д. Это состояние добровольной аскезы, "трудного служения". Все эти явления природы якобы производят положенные им движения и действия не механически, а добровольно приняв на себя епитимью, наложенную Богом. Весь космический порядок и есть эта "епитимья", которую все планеты и другие явления природы несут с осмысленным усилием, с трудом и преодолевая себя, так как сущность их, в общем, отчасти тяготеет к хаосу, из которого они были выдернуты. Таким образом, каждое мгновение их существования представляет собой подвиг, своего рода "триумф" над собственной неопределенностью. Однако при приближении к концу света, в эсхатологические времена, Бог (как предполагают) отчасти "стянет" с них эту епитимью. Это хаотическое освобождение вещей, дерегламентация предметного мира и называется словом "Апокалипсис". Однако если допустить, что космические тела и явления природы находятся в состоянии постоянного триумфа, то почему бы не допустить, что в таком же состоянии пребывает "каждый предмет"? Следует тогда признать: "каждый предмет" есть нечто, что только ценой большого усилия остается собой.
Однако вряд ли он сам производит это сдерживающее усилие над собой, скорее всего он сдавлен со всех сторон специфической средой, которая и удерживает его в его пребывании в качестве именно этого предмета. Эту атлетическую среду нужно бы назвать "мормо" или "мормальной средой". Постоянно пребывающая ситуация мормальности обеспечивает триумфальное осуществление пассо в виде конкретного предмета. Однако возможность детриумфации составляет постоянное содержание этого удерживаемого предмета - пассо несет в себе потенциальную детриумфацию и осуществляет ее при первой же возможности, при любом ослаблении или нарушении равновесия в мормальной среде. Колдун или шаман могут колебать моральную среду таким образом, что пассо предмета высвобождается и принимает другие формы - происходит чудесное превращение предмета.
В рассказе Ю. Мамлеева "Изнанка Гогена" описывается вампир, вставший из могилы и явившийся к собственной дочери, чтобы сосать из нее кровь. Увидев его, она в ужасе закричала: "Папа… папочка… что ты?!" В нем, среди небытия, на одно мгновение как бы что-то пробудилось, и он успел словно сверхъестественным голосом вымолвить (сверхъестественным в той степени, в какой его "естество" было естеством вампира): "Доченька… да это же не я… не я…", но в следующий момент он уже присосался к ней. Именно предупреждая дочь, что "это уже не он", этот человек в последний раз был собой.
Почти так же душераздирающе и страшно звучит детский английский стишок в переводе Маршака про старушку, которая в полдень заснула под деревом, а потом проснулась и обнаружила, что она - уже не она. Ее нетождественность себе затем заверяется ее собакой, которая отказывается узнать хозяйку. Что касается предметов, то эти их скользящие свойства, открывающиеся в подобных необычных ситуациях, следовало бы назвать "иммемуарностыо". Дело не в том, что они "ничего не помнят", дело в том, что они "помнят Ничто".
Потерянный предмет - разновидность смерти. Найти потерянное означает извлечь из неизвестного нечто вроде "хвоста" в виде реанимационных воспоминаний - воспоминаний о переживаниях потрясающих, но оборвавшихся в самом начале. При ослаблении и колебании мормальной среды пассо предметов начинает чуть ли не лучиться своей инкриминированной склонностью к детриумфации. Вся область пассонарности срывается со своих триумфальных стоянок, ее начинает "носить" и "трепать" различными "сквозняками", тогда-то, собственно, вороны и превращаются в макароны. Стимулированная тягой иммемуарности, детриумфация не сразу реализуется как эксплозия пассонарности. Сначала она свободно и необязательно перетекает с одной "стоянки" на другую. Корней Чуковский, создавший кан"н советской поэзии для детей, сделал описания такого рода "полтергейстов" центральной темой своего творчества. Он также показал, что в таких ситуациях следует вести себя отважно, "как ни в чем не бывало". И в самом деле, такие всплески детриумфации в пассонарных полях предметов не содержат в себе ничего угрожающего, хотя иногда и могут напугать детей и пожилых. Эти всплески смягчаются следующим компонентов пассо: Кроме иммемуарности и противостоящих ей сдерживающих сил мормо, пассо включает в себя еще один важный компонент - своего рода "рессорную прокладку". Этот компонент мы называем "белой кошкой".
Это обозначение призвано охватить собой ту неопределенную часть пассо, которая, сохраняя за собой холодные просторы иммемуарности, все-таки ластится к человеку, точнее, к его потенциальным "мемуарам", словно бы мурлыкая и мягко играя, желая войти (возможно, в качестве диверсанта) в интимные слои памяти и в интимные варианты записи. Благодаря "белой кошке", предметы в общем-то настроены к нам благодушно. Суть предметов - ненадежность, но тем не менее они по природе своей являются "союзниками". "Союзность" - рок вещей. Поэтому они остаются в союзе с нами даже после того, как разражается их локальная или же глобальная детриумфация.' В сказках Андерсена, многие из которых написаны от лица предметов, вещи наделяются в общем-то "утепленным" сознанием. Не исключено, что так оно и есть - холод вещей скрывает в себе особое галлюцинаторное тепло, наподобие того тепла, которое присутствует в ощущениях замерзающих, в их летних видениях, заполненных цветущими садами и жаркими, пшеничными полями. Надо надеяться, что Андерсен, составивший эти милосердные тексты, обеспечил себе (а может быть, и своим читателям) резерв райского блаженства, дополнительные объемы нирванической вечности, подпитываемые из неисчислимых ресурсов неодушевленного.
Не следует, как бы там ни было, упускать из виду как катастрофические, так и целительные возможности, кроющиеся в том, что мы называем неодушевленным. Само это слово может звучать по-разному, иногда в его глубине проступает некая новая, неиспробованная душевность, "нео душа" - свежая, неистерзанная, словно бы вмороженная в сладкий сон предрождения. "Вещи как тела" и "вещи как знаки" - и те и другие исчисляются временем, в частности временем их исчезновения в глубине нашего незнания о них, в бездне нашей растерянности или нашей амнезии. Такие термины как "пассо", "мормо", "детриумфация", "иммемуарность", "белая кошка" - это слова, призванные обозначать вечные свойства предметов, но сами эти термины становятся предметами благодаря тому, что им отпущен слишком короткий срок - они созданы таким образом, чтобы родиться и умереть на наших глазах.
Знак
История потерянного зеркальца
В случайном шкафу
На одном дачном участке стоял большой шкаф. Он был слишком высокий и не поместился внутрь дачи, поэтому его оставили снаружи и решили использовать для хозяйственных нужд. А чтобы его не испортила дождевая вода, над ним был сделан небольшой навес, покрытый брезентом. Когда-то это был, пусть и не слишком элегантный, но солидный шкаф. Должно быть, он стоял в каком-то огромном кабинете и доставал своим фронтоном до потолка. Теперь это было облезлое, несколько бесформенное сооружение с пузырящимся деревянным покровом. Несмотря на навес, косые дожди исступленно бились о его стенки. Это на нем отразилось. Он разбух, расселся, рассохся, его дверца больше не закрывалась плотно, а оставляла большую зияющую щель. Его теперь не запирали элегантным медным ключом, а повесили грубый ржавый засов. Внутри на полках валялись разные ненужные и почти ненужные предметы. Однажды осенью, в весьма дождливый день, в шкаф случайно заглянул, спасаясь от падающих струй дождя, граф Кви, иностранец, в сопровождении Цисажовского, который должен был быть его переводчиком. Цисажовский, впрочем, был косноязычен, а Кви отлично владел всеми возможными языками. Это было талантливое светское существо. Дело в том, что этот аристократ не был человеком. Это было очень маленькое создание, не больше мыши, поросшее мягким бурым мехом. Впрочем, теперь с него ручьем текла вода, он дрожал, не попадая зубом на зуб, его природная шуба обвисла как мокрый вздор. Но аристократизм все же давал о себе знать. Он сквозил в его осанке, в превосходных манерах, в чутких темных глазах, в длинных утонченных пальцах, оканчивающихся продолговатыми и нехищными коготками. На одном пальце виднелось золотое кольцо-печатка для оттискивания родового герба Кви: восьмиконечная звезда, пронзенная стрелой, далекий горящий домик, лодка, куст крапивы.
Цисажовский был от природы гол как сокол. Размерами он превосходил белку, на его нежной светло-коричневой коже виднелся сложный узор из веснушек, родинок и других разноцветных пятнышек. Издали его принимали за пятнистый камень. Хвост был тоже голый и напоминал крысиный. Одежду ему круглый год составляло великоватое кукольное пальтецо в мелкую клетку. Проникнув в шкаф через большую щель, они огляделись. Стояла полутьма. Среди кучек сыроватого барахла молчаливо сидела кое-какая живность, также спрятавшаяся от дождя. В глубине, за огромными полуразложившимися сапогами, виднелись четыре кролика. Был заметен большой задумчивый еж, сидящий на картонной коробке. Остальные, скорее по привычке, чем из предосторожности, терялись во тьме. Появление двух незнакомых оригиналов внесло долю оживления. Послышалось принюхивание, шебуршание, какое-то перетоптывание маленькими лапками, поскрипывание быстро задвигавшихся усов. Кончики носов робко, но радостно (все же какое-то развлечение, что ни говори) задвигались и втянули влажный воздух, напоенный запахом мокрой земли, осенних подгнивающих трав, грибов, луж, заколоченных дач и подобных вещей, неотъемлемых от этого времени года.
Вошедшие не смутились ни капли. Переводчик был тотальным флегматиком, а граф поистине светским существом. "Его сиятельство" ловкими лапками непринужденно отжал свой мохнатый хвост, отряхнул шкурку. И обратился к присутствующим со следующей краткой речью:
Речь графа
Друзья! Раз уж мы так неожиданно вторгаемся в ваше общество, гонимые неблагоприятной стихией, то позвольте мне первому представиться и представить вам моего спутника. Я - граф Кви, я прибыл сюда из далеких мест, а это любезно согласившийся сопровождать меня в моих скитаниях господин Цисажовский. Итак, поскольку дождь как будто зарядил надолго свое тысячествольное ружьецо, то не скоротать ли нам время в искренней содержательной беседе?
Новый голос
- Пожалуй, - послышался довольно размякший, но все же отчетливый голос. Это сказала, между прочим, картонная коробка. Остальное общество вежливо и несколько удивленно выразило свое согласие. Кролики затрясли ушами. Еж что-то пробормотал себе под нос, не выходя из задумчивости, что-то вроде: "Чего уж елочной веточке не привидится…" Из темноты раздалось какое-то неразборчивое восклицание. Чей-то высокий тенор, чья любознательность доходила, видимо, почти до истерики, выразил горячее одобрение: "Отлично! Но только искренность должна быть полной". Где-то совсем в глубине, у противоположной стенки шкафа, кто-то, словно включенное радио, стал глуховато бубнить с абсолютной готовностью свою залежавшуюся исповедь: "Я был офицером. Весною, с ружьем на плече, я выводил своих солдат на цветущий луг…"
Предложение
- Нет, нет, господа, не все сразу, - заметил граф. - Каждый желающий поведает свою историю, однако по порядку. Кто начнет? Кто-то стал предлагать свою кандидатуру, однако всех перекрыл звучный голос с категорическими интонациями (это был голос кролика по фамилии Жуковский): "Если уж мы играем в эту салонную игру, то пусть первым рассказывает потерянное зеркальце".
Рассказ зеркальца
Я вышло на Божий свет из картонной коробки. Меня продавали в киоске. Я было выставлено напоказ, как рабыня на невольничьем рынке. Со мной продавались три моих сестры - белое, голубое и оранжевое. Неподалеку лежали расчески, далее - солнечные очки и зубные щетки.
Это было на юге, где всегда гнездилась торговля рабами. Светило жаркое солнце. Мы были совсем молодыми.
("Это несколько напоминает "Историю бутылочного горлышка", - подумал граф. - Впрочем, биографии предметов имеют между собой, должно быть, много общего, также как и биографии людей".)
На ручке у меня в те времена было оттиснуто цветное изображение Кремля. На Спасской башне сверкала выпуклая звездочка из стеклянного рубина. От нее расходились лучи. Я впервые отразило солнечный свет, я отразило синее небо, я отразило приветливый променад какого-то курорта, белую балюстраду, зеленую веточку, проходящих людей, разнеженных теплом и праздностью, пробегающих детей в белых панамках, загорелых женщин в золоченых босоножках, веселых смеющихся курортников. Продававший нас старик работорговец в зеленом козырьке, бросавшем тень преждевременной мертвизны на его морщинистые щеки, что-то бормотал. Возможно, заклинания. Сначала купили мою голубую сестру, потом меня. Мы, четыре сестры, простились друг с другом, выходя в неизвестную жизнь, мы обронили несколько прощальных полуслов беззвучным полушепотом, мы обменялись лукавыми лучиками, мы четырежды преломили солнечный свет, мы отразились на прощанье друг в друге, образовав четырехкратную бесконечность. Прощайте, прощайте! Увидимся ли когда-нибудь в нашей судьбе? Увидим.
Меня приобрел высокий, худосочный мужчина в коричневой рубашке и белых широких штанах. Он отразил во мне свое не очень здоровое и не очень загорелое лицо с удивленными блекло-зелеными глазами. Он неуверенно улыбнулся мне (себе). Он купил меня для своей семилетней дочки Верочки. "Для Веруньки", - пробормотал он. Так я попало к Верочке Зеггерс. Мы провели очень милое время на взморье. Оно незабываемо. Верочка и я были неразлучны. Мы привязались друг к другу. Я навсегда отразило в своей душе это, в общем-то заурядное, детское лицо со светло-зелеными глазами. Мать Верочки Инна Ильинична также иногда пользовалась мною, в тех случаях, когда оставляла дома свою надменную пудреницу или внутренне угрюмое (несмотря на внешний блеск) квадратное зеркальце в оправе из искусственных жемчужин. От частого пребывания на пляже в узкий промежуток между мной и моей розовой рамочкой набились крупинки песка.
Однажды меня чуть не разбили тяжелым каучуковым мячиком. Я любило лежать на горячем песке пляжа, глядя в небо и отражая высокие облака. Потом случилось следующее: семейство Зеггерс отправилось на прогулочном пароходе для осмотра изумительных коричневых скал. Верочка стояла на палубе, облокотясь о перила. Ее белая лайковая сумочка трепыхалась на ветру. Внезапно я выпало и оказалось в воде. Я слышало, как Верочка плачет и кричит, призывая обратно свое любимое зеркальце, пытаясь повернуть на секунду вспять колесо судьбы. Но по силам ли это дело ее детским ручонкам? Было поздно. Я быстро погружалось, прорезая морские воды, вспененные уходящим пароходом. Я трепыхалось и танцевало, посылая сквозь зеленоватую хлябь прощальные блики, светлые утешения милой Верочке. Однако мир уходил в вышину, и колышущаяся тьма обступала меня.
("Ну, уж это совсем похоже на "Историю горлышка", - снова подумал граф.)
Да, тьма обступила меня. Замшелые каменные скалы выступали из этой тьмы. Вверх уходили аморфные медузы. Я упало в тенета липких высоких водорослей, они замедлили мое падение. Уже в совершенно бесшумном мире я соскользнуло на мягчайший, чуть склизкий мох. Какая-то рыба вяло приблизилась и тупо поглядела в меня. Я отразило ее невыразительное лицо. Душенька бредовая! Бедовые глаза без выражения ничего не поняли. Но я покорно согласилось с судьбой - пусть так! Пусть мне суждено после краткого, яркого бытия погрузиться в черную тьму. Пусть! Я согласно на все. Я/ в высшей степени толерантно по отношению к судьбе.
Прошло время. Может быть и долгое. Но, видимо, не очень. Видимо, парадней. Я смутно различало смену дня и ночи. Да, парадней. Ночью на дне кое-кто фосфоресцировал и светился. Вдалеке кто-то светился. К тому же водные толщи над нами прорезались суровыми лучами прожекторов пограничной службы. И в свете такого вот, медленно ползущего, луча я однажды ночью увидело возле себя некое существо. Оно сидело, прижимаясь боком к мохнатому камню, и внимательно взирало в мою сторону. Лицо было отчасти человеческим, впрочем, разглядеть как следует не удалось. Тонкие, лунно-зеленоватые лапки. Слезы луны. В следующий момент чьи-то пальчики схватили меня и повлекли куда-то. Я пробыло у "слез луны" месяца два. Это пребывание многому научило меня. Оно было полезно для молодого зеркальца, послужило формированию личности. Трогательные подводные обитатели жили в большом подводном доме, сложенном из камня. С виду это был нормальный дом: стены, крыша, окна. Обычная деревянная, несколько истлевшая от воды, дверь с медной ручкой. На окнах колыхались ветхие занавески в цветочек. Внутри, конечно, все было трухлявое. Я отражало мебель - мягкую-мягкую, как будто из пыли, готовую вот-вот развеяться. Кресло-качалка лежало в углу, как распавшийся скелет какого-то животного. Над ним висела застекленная и потому отлично сохранившаяся икона, под которой - обстоятельство, казавшееся чудесным, - теплилась лампада. Все комнаты, естественно, были заполнены водой. Кстати, я догадалось, кто это фосфоресцировал по ночам. Это были так называемые пять подводных священников. Они жили в центральной комнате дома. Днем они неподвижно сидели вокруг большого стола на тяжелых деревянных стульях. Если под одним из них подламывалась сгнившая ножка - он бесшумно и медленно падал, вздымая при падении гипнотический темно-зеленый столб ила, который долго потом оседал. "Слезы луны" тогда вносили другой стул. "Слезы луны" были нежнотелыми и робкими морскими созданиями, они преданно служили, чем могли, пяти священникам. В моей памяти навсегда отражен этот загадочный дом, где в некоторых комнатах пол, и потолок, и стены, и все предметы были покрыты мягким, колышущимся ковром мохоподобных водорослей. Я отразило и священников - высоких, больших, зеленобородых и зеленоволосых мужчин в длинных развевающихся черных рясах. На груди у каждого висел светящийся крест. К тому же вся борода и волосы были покрыты фосфоресцирующими полипами-бедняжками. Ночью священники выплывали из окон, как медленные корабли огоньков. Это было очень красиво, но я часто вспоминало Верочку Зеггерс. Священники утонули здесь много лет назад. Их души предстали перед Богом, а в телах поселились "слезы луны". Однако оболочка излучала настолько сильное действие, что с течением времени эти "слезы" почувствовали себя настоящими священниками. Имея лишь смутное представление о христианстве, они старательно поддерживали огонек в лампаде, своевременно подкладывая туда очередного флюоресцентного полипа (как видите, это чудо объяснилось естественным образом). Они выучили наизусть молитвы из ветхого молитвослова, который затем истлел. Считалось, что они на огромном расстоянии чувствуют тонущего человека или тонущий корабль и поспешают туда темными подводными путями, чтобы успеть исповедовать и причастить утопающих.
- Но позвольте, - перебил зеркальце влиятельный кролик. - Откуда же у них было причастие?
- Вы правы, Жуковский, - ответило зеркальце. - Причастия у них неббыло и быть не могло. Вообще-то, я сомневаюсь, чтобы они действительно занимались этим делом. Тонущих было немного, да и то возле берега, куда они не приближались. Скорее всего, это красивая легенда.
Во всяком случае, при мне они выплывали из дома только для того, чтобы оплыть его вокруг раз двенадцать. А то и двадцать. Зачем они это делали - трудно сказать. Может быть, смутное воспоминание о крестных ходах? У них было текучее, непроясненное сознание.
- А что они ели? - спросила маленькая мышка.
- Ели? - Зеркальце задумалось. - Честно говоря, не знаю. Меня этот вопрос никогда не интересовал. К тому же я обычно содержалось у них в большой шкатулке (и потому совсем не попортилось, только изображение Кремля несколько поблекло). Они вынимали меня только два раза в день, чтобы расчесывать передо мной свои бороды. Кстати, у них были чудные интеллигентные гребни с инкрустациями из мамонтовой кости. "Купите старинное зеркало. В море выловил", - глухо сказал Федор, выходя из лиловых цветущих благоухающих кустов в наступающем вечере. Проходящий человек в стройном сером костюме и начищенных ботинках не вздрогнул, не отшатнулся, а молча вынул деньги, положил меня в карман и пошел дальше, даже не взглянув на свое отражение в купленном предмете. Я впервые почувствовало сладковатую смесь запахов: табака и тройного одеколона. Так я было продано во второй раз. Вскоре я услышала хриплый голос своего нового хозяина. Он обращался к кому-то: "Лелек, я купил тебе старинное зеркало". Я было вынуто и отразило сначала мужское лицо, а потом женское. Мужское было пересечено кривой усмешкой и шрамом. - Шутишь? - спросило женское лицо. - Такую дешевку. - Шучу, - ответил хриплый голос. - Не все ж бриллиантовые носить. А это зато родное, советское. Родную Москву вспомнишь. Мужчина ухмыльнулся: "Не нравится, Лель? Так я ж его себе оставлю. А тебе вот вместо него - стекляшечка". И он вынул из другого кармана кольцо с камешком.
Так я попала к уголовнику Соленому.
Я познакомилась с его револьвером, у которого была скабрезная кличка Барсучок. Мы часто лежали в одном кармане или в одном ящике стола.