— Ерунда, — отвечала Онки не слишком внятно, поскольку пережевывала ужин, — ты слишком ревнивый, Гарри. Их я люблю потому, что такая у меня служба. Я депутат, и любить народ, весь народ и каждого человека в отдельности, с его проблемами и чаяниями — мой долг. А любить тебя — мой выбор. Это две разные любви, ты пойми, пожалуйста…
— Но… ведь если бы у тебя была другая профессия, ты бы больше времени посвящала нам?
— Любое дело надо делать так хорошо, как только можешь. Особенно если твоё дело касается других людей. Ты всегда обязан делать своё дело с любовью к ним. Если ты врач, то ты должен быть готов вскрыть себе вену, если пациенту потребуется срочное переливание крови, а если ты делаешь болты для самолетов, то ты должен напрячь всю свою волю, сконцентрировать все силы, чтобы только болт твой не оказался тем роковым болтом, который расшатается в полете и приведет к катастрофе… Понимаешь, Гарри?
6
За время своей работы муниципальным депутатом Онки Сакайо повидала великое множество людских судеб, таких разных, непростых, трагичных и загадочных; собственными руками ей приходилось распутывать клубки противоречий, разрешать конфликты интересов, находить выходы из самых абсурдных патовых ситуаций — а поскольку работала она качественно, в каждом вопросе стремилась дойти до самой сути и выслушать все противоборствующие стороны — то, приняв на себя обязанности депутата, она, образно говоря, взвалила на свои плечи всё бремя страстей человеческих в пределах вверенного ей муниципального образования.
Онки действительно любили. Не зарастающей народной тропой шли к ней старички и старушки со своими жалобами на недобросовестных управляющих жилищных кооперативов, вынимающих последние копейки из тощих их кошельков; выстраивались в очередь у входа в Онкину приёмную молодые отцы с младенцами на руках, инвалиды, неизлечимо больные, столкнувшиеся с проблемами при получении законных льгот… Сирые и убогие всех мастей знали: если с ними обошлись несправедливо, дали им от ворот поворот во всех других инстанциях, дорога им одна — к Онки Сакайо. Эта пухленькая девушка в очках всегда выслушает, всегда поддержит парой добрых слов, всегда посоветует и поможет — сделает телефонный звонок, напишет бумагу — и вопрос будет в большинстве случаев решен.
Единственным, что вызывало у Онки желание немедленно выставить просителя вон, было предложение взятки. Взяточников она ненавидела люто, выгоняла из кабинета на повышенных тонах, а как-то раз даже не выдержала и запустила в одну особо борзую предпринимательницу папкой для бумаг. Высокий коэффициент агрессивности дал о себе знать, не иначе. Никаких подарков дороже шоколадки или открытки от своих подопечных Онки не принимала. Иногда, правда, добрые дедушки и бабушки в качестве благодарности за оказанную помощь приносили «девочке-депутату» домашнее варенье, мёд с собственной пасеки, кабачки и тыквы, выращенные на дачах, грибы, собранные в лесу… От этих чистосердечных трогательных подношений Онки не отказывалась, чтобы никого не обидеть. Она складывала их на заднее сидение автомобиля и, приезжая домой, просила Гарри разобраться с «дарами волхвов» и по возможности употребить их в пищу. Тот неустанно пек блины и оладьи, чтобы поливать их полученным из рук благодарных вареньем, тушил на огромных сковородках преподнесенные кабачки и грибы, терпеливо колол близнецам кем-то собранные дикие орехи…
В приёмной Онки пересекались тысячи дорог. И потому она не сомневалась — за неё пойдут голосовать. Народная молва — была. Не было — денег. Предвыборная кампания — рекламные буклеты, волонтеры, собирающие подписи, баннеры на автотрассах — дело, всем известно, весьма затратное. День за днем работая для людей, Онки не стремилась к обогащению: Гарри с детьми ни в чём не нуждаются — и слава Всеблагой. Конечно, её семья не бедствовала. Но и не жила так, как жили другие депутатские семьи. Онки не признавала роскоши — все вещи, которые покупались в дом, должны были быть действительно необходимыми, удобными и не слишком дорогими. Никаких вам эксклюзивных обоев, кресел с ручками из красного дерева и декоративных фонтанчиков — «блажь всё это». Ни драгоценностей, ни шуб своему супругу Онки Сакайо тоже, разумеется, не покупала. «Мы слуги народа, а не цари, и потому должны жить так же, как живет народ». Гарри было, конечно, немного обидно, но он молчал. Один раз он уже пробовал поспорить с Онки на эту тему, и сделался скандал — он просил её заказать детям дизайнерскую одежду для бала в детском саду:
— Мы можем сделать этот день незабываемым. Мы можем подарить им праздник. Почему бы не купить Алике потрясающе красивое авторское платье, а Дэну — приличный костюмчик? Мы ведь можем это себе позволить…
— Я не хочу, чтобы мои дети выделялись среди других детей. Они ходят в муниципальный детский сад, и вместе с ними туда ходят дети моих избирателей. Мои дети ничем не лучше их детей. Купи им такие же, как у остальных, дешевые костюмы в обычном детском магазине.
— Да ты просто жмотка! Вот ты кто! — вспылил обычно очень кроткий и спокойный Гарри, — все эти твои разговоры о справедливости — так, для красного словца, а если правду — то тебе жалко денег! На своих детей! На меня! Ты готова костьми лечь для чужих людей, а те, кто рядом, для тебя — ничто… Ты не любишь нас! Не любишь! Ты покупаешь мне две рубашки в год! Мы не ездим отдыхать и не ужинаем в ресторанах! Когда, вспомни, ты в последний раз дарила мне цветы???
Онки стояла спокойно, выслушивая истерический монолог мужа. Его слова возмутили её до глубины души в первую очередь потому, что она вспомнила другого мужчину, Саймона, который точно так же, в юности, когда она его безумно любила, упрекал её в отсутствии интереса к материальному и в нежелании зарабатывать деньги на уютный быт. Гарри нечаянно наступил на самую больную её мозоль. И она не сдержалась — щедро размахнулась и залепила ему звонкую пощёчину. Как когда-то Саймону Сайгону. С такой же силой, и с таким же болезненным отвращением, смешанным с любовью и жалостью… Бить мужчин нельзя. Это плохо… Но когда они шлюханы и продажные твари…
— Хочешь новых рубашек? — отчеканила она зло, взяв горящую от пощечины руку в другую, — Иди в кокоты. Райская жизнь начнется… Будешь угождать в постели и получать за это бирюльки. Чем лучше потрудишься ночью — тем больше денег днем. Шик. Вот только я не признаю отношения такого рода. Либо тебе дороги мои идеи — либо прощай.
— Но… я же твой законный супруг… — тихо всхлипнул Гарри.
— Законные супруги и есть самые дорогие вещи.
Потом, конечно, Онки извинялась. Она заказала курьерскую доставку огромной корзины тюльпанов, подарила Гарри сказочную ночь, обнимала его, прижимала его голову к своей груди, целовала в макушку, клялась, что больше никогда не поднимет на него руку.
— Знаешь что… — прошептал он, примирительно, но всё еще с легким осадком от обиды в голосе, — если ты хочешь быть хорошим политиком, тебе надо изжить твою несомненную склонность к насилию.
Онки не стала возражать ему. Сейчас Гарри был прав.
Это случилось уже во второй раз. В первый раз она на заре их супружества отхлестала Гарри по щекам за то, что он не ночевал дома. Получилось вот как: молодой муж вышел вечером без ключей выносить мусор, а Онки вернулась с работы, ничего не видя перед собою от усталости. Она заперла дверь изнутри и уснула так крепко, что не услышала звонка. Бедняжка Гарри всю ночь просидел на лестнице, а утром Онки встретила его, кипя от возмущения.
Когда, наконец, всё прояснилось, её накрыло такое беспощадное чувство вины, что она, едва не плача, еще сильнее изругала мужа за то, что он не давил до последнего на дверной звонок, не вызвал службу вскрытия дверей и не разбудил соседей. «Было очень поздно, я не хотел никого утруждать,» — признался тогда Гарри.
Все деньги пошли на предвыборную кампанию — Гарри вынужден был варить детям крупы из запасов муниципального приюта для неимущих. Они были невероятно низкого качества, грязные, в них попадались палки, камушки и даже мирно почившие мелкие жучки и муравьи. Молодому отцу приходилось вставать на два часа раньше обычного, чтобы успеть до завтрака перебрать крупу для каши. От услуг прачечной тоже пришлось отказаться — Гарри стирал сам, на балконе, в тазике, с помощью мыла и порошка, полученных в фонде детского садика, развешивал белье на веревки и потом каждую вещь проглаживал утюгом — такая стирка отнимала уйму времени и даже привлекала зевак, люди останавливались и снимали Гарри на видео, так давным-давно ведь уже никто не стирал — бедняга мучился, пока кто-то из соседей не пожалел его и не подарил депутатскому дому старенькую автоматическую машинку барабанного типа.
Онки чувствовала, как тяжело даётся Гарри обеспечение ей надежного тыла, она была очень ему благодарна и стала гораздо чаще, чем прежде, радовать мужа проявлением чувств. Во время губернаторской кампании Онки впервые всерьез задумалась о своей любви к нему; она искала и обнаружила эту любовь в своем сердце, поняв, что именно такой человек рядом ей и был нужен: безропотный, готовый идти на жертвы, и, главное, не имеющий собственных амбиций. Гарри терпел лишения, как умел, приспосабливался к возникающим трудностям и особо не возмущался — только за одно это его, с Онкиной точки зрения, стоило осыпать цветами и целовать так сладко, как только могла вообразить Всеблагая, создавая губы…
Восхищаясь бытовыми подвигами Гарри, новоявленная кандидатка в губернаторы не щадила и себя: она отказалась от машины и в обеденное время, вызывая удивление у посетителей и страх у работников — «О, Всемогущая, неужто проверка!» — наведывалась в организованную ею самой столовую для бездомных. Она ела там всё то же самое, что накладывали бомжам, в прямом смысле «делила хлеб с народом», но зато — лицо Онки и краткие тезисы её предвыборной программы теперь гордо красовались на огромных рекламных щитах в центре Атлантсбурга.
«Зачем ей всё это нужно?» — нередко удивлялся про себя Гарри, — «Не лучше ли жить спокойной нормальной жизнью, быть счастливыми, ездить к морю каждое лето, пусть не в пятизвездочный отель, но вместе, с отключенными телефонами, чтобы только море, солнце и любовь? Как можно вообще хотеть власти? Это же такое чудовищное бремя». Он осмелился поделиться своими мыслями с Онки.
— Бремя? — повторила она, — пожалуй. Но раз власть бремя, значит должен найтись кто-то, кто согласен его нести. И кто сможет его вынести.
— Но почему ты думаешь, что ты — тот человек, который должен нести бремя?
— Потому что я этого хочу.
Иногда Гарри казалось, что его жена — сумасшедшая. Он боялся этой мысли и всегда поправлял себя: каждый человек в чём-то не похож на остальных, и любую странность, особенность, уникальность, особенно если смотреть недоброжелательно, можно назвать безумием.
Несколько лет день за днем Гарри узнавал Онки Сакайо и понял про неё самую главную вещь: она фанатик, настоящий фанатик — её абстрактные великие идеи и цели, непомерно высокие для простых смертных, для неё гораздо важнее, чем самые родные и близкие люди. Да, подобные Онки рождаются, чтобы светить целому народу, но вот в собственной семье они зачастую чадят хуже самой жалкой свечки — такие герои, показывающие величайшее благородство в Деле, в быту порой проявляют себя величайшими негодяями…
Глава 3
1
Чем дольше Тати оставалась в Хармандоне, тем сильнее начинала привязываться к этой противоречивой экзотической по-своему прекрасной стране. Императорское богатство владелиц нефтяных скважин контрастировало здесь с нищетой и неустроенностью — прогуливаясь на автомобиле в окрестностях Хорманшера, Тати часто видела на улицах полуголых, чумазых, одетых в лохмотья детей, страдающих недоеданием — их болезненная худоба, непропорционально огромные головы, ручки и ножки, похожие на веревочки с узелками, недостаточный рост обращали на себя внимание. Тати часто тормозила машину, чтобы дать этим несчастным чего-нибудь — прихваченные с собой из отеля сандвичи, воду или молоко — сначала она отдавала им лишь предназначенное для перекуса в течение дня, а потом стала покупать продукты специально перед тем, как выехать за город. В отличие от северных горных районов Хармандона, где жители занимались сельским хозяйством и могли прокормиться за счёт земли, на юге приходилось тяжело; в то время как зеленые благодатные склоны гор давали по нескольку урожаев в год, пустыня только отбирала у людей последнее, насылая на их пересохшие сады жаркие пыльные ветра.
Тати Казарова никогда прежде не задумывалась о красоте природы. Она воспринимала её как нечто само собой разумеющееся, как фон. Она не удивлялась мелким кристальным росинкам на траве в усадьбе, где проводила с Аланом долгие сладостные ночи, не рассматривала завороженно крупных виноградных улиток, что заполоняли сад после каждой теплой грозы — Тати шла по ним, словно по мелким камушкам, бывало, не замечая тихого хруста их хитиновых домиков — она с детства привыкла восхищаться исключительно рукотворными чудесами: роскошными вещами, причудливой архитектурой, изысканными интерьерами, дорогими машинами, ювелирными изделиями — всем тем, что люди покупают за деньги… И Тати нельзя было в этом винить — большинство молодых девушек её круга никогда даже не видели улиток, разве только в модных аквариумах у своих друзей и подруг, гораздо больше их интересовали товары и услуги — а родители всячески способствовали развитию у детей таких приоритетов. Видимо, многие из них считали, что пристрастие к материальному послужит детям хорошей мотивацией к труду, защитой от лени и вольнодумства. «Тот, кому нравится тратить деньги, будет с большим рвением искать способы их заработать, чем бескорыстный созерцатель, погруженный в абстрактные размышления». Мать Тати любила повторять ей, что люди, не озабоченные бытом: философы, поэты, художники, фанатичные ученые — если, конечно, им не повезет создать мировой шедевр или сделать великое открытие, рискуют умереть в нищете и болезнях. Бедность была самым страшным кошмаром матери Тати, она рисовала её девочке самыми черными красками, как чудовище, но в действительности эта женщина ничего о бедности не знала и не могла знать. Для неё нищета существовала в виде невозможности ездить на автомобилях, необходимости обращаться в социальные службы, выстаивать очереди, лечиться в бесплатных больницах, есть дешевые продукты и работать на складах и на стройках. Мать Тати и представить себе не могла настоящей бедности, когда у людей нет ни денег, ни еды, ни возможности трудиться, и даже бутылка обыкновенная пресной воды, даже мутной и отдающей железом, представляет для них большую ценность. В Атлантсбурге просто не было нищих. Существовали благотворительные фонды, пособия по безработице, приюты для бездомных, льготные программы в сфере здравоохранения и образования…
В южных районах Хармандона многие дети не умели читать. Они не знали ни букв, ни чисел и никогда в своей жизни не видели книг и канцелярских принадлежностей.
Тати понимала, что она одна не накормит всех голодных в пустыне, и здесь необходимы политические меры, перестановки на самом высшем уровне, принятие новых законов, демократизация страны, национализация природных ресурсов… Впервые ей пришла в голову мысль, что служит в армии она не только для того, чтобы продвинуться и выбить для себя статус в обществе, она прониклась убеждениями властей Новой Атлантиды — королевству Хармандон действительно требуется жесткая политическая рука, способная приструнить сильных и защитить беспомощных…
На хармандонском солнце волосы Тати стали почти совсем белыми; кожа постепенно приобрела ровный миндальный оттенок. Она носила широкополую шляпу, свободную блузу с длинным рукавом и мягкие кожаные мокасины; просторные брюки подвязывала широким поясом. Тати могла, совсем как настоящая хармандонка, зайти в какую-нибудь местную харчевню, сесть там, скрестив ноги, пить через трубочку знаменитый острый и пряный чай со льдом, не морщась подобно неискушенным иностранцам, и смотреть на юношей, в звонких браслетах и монистах танцующих традиционные танцы с бубнами. Иногда, если ей случалось услышать здешние традиционные песнопения, протяжные, заливистые, таинственно-печальные, Тати вторила певцам высоко, сильно, с настроением. Они улыбались в ответ, и во многих чайных ей наливали чай бесплатно, просто за то, что она, чужеземка, так хорошо поет — её свойству везде приходиться ко двору можно было позавидовать.
Путешествия на автомобиле по пустыне сблизили Тати с природой. Как ни странно, её научила любоваться красотой живого именно езда по узкому разбитому шоссе, когда на несколько верст окрест простирается сухая желтая безжизненная земля, на которой и сухое кривое деревце — редкость. Тати время от времени останавливалась и выходила из машины, чтобы посмотреть вокруг. Она подставляла лицо горячему сухому ветру и внимала пустыне. Её волосы, ставшие жёсткими, как солома, пахли песком и солью. Когда она, заглушив мотор, начинала прислушиваться, особенно ночью, тишина обретала оттенки. Оказалось, что у пустыни, на первый взгляд мертвой, есть свой голос, своя песня, и Тати научилась слышать — ветер стелился по песку, тер друг о друга малюсенькие песчинки — бесконечное количество малюсеньких песчинок перекатывал ветер — пустыня тихо шебетала, шелестела, шуршала…
Но самым невероятным впечатлением стали южные звезды. Тати готова была поклясться, что такого неба как здесь, нет больше нигде. Стоя ночью посреди пустыни с запрокинутой головой, она познала нечто такое, чего не смогла выразить ни сразу, ни после, ни словами, ни даже мыслью — зрелище, представшее её глазам — величественное молчание песков и небрежно рассыпанная мука Вселенной — заполнило её собой, заставило замереть, перестать ощущать тело. Это было озарение, мгновенная вспышка осознания своего истинного места в мире, которое точно такое же, как и всякое другое место; понимание, что на самом деле нет в мире ни сильных, ни богатых, ни дураков, ни счастливчиков, и она, Тати, совершенно случайно именно Тати, и она могла бы быть и тем нищим мальчиком, которому она давеча давала молоко и хлеб, и нет никакой разницы, быть ей самой собой или тем мальчиком, потому что он точно так же может запрокинуть голову… и увидеть свое вечное отражение в звездах…
2
Тати Казарова размеренным шагом приближалась к тому месту, где в прошлый раз Кузьма выгуливал свою колченогую собачонку; дойдя, остановилась в неровном пятне тени тиса, постояла, оглядывая залитые солнцем дорожки, и снова пошла в обратном направлении. В этот час на Парящем бульваре было не слишком много народу, неподалёку чинно прогуливалась небольшая группа молодых пап в традиционных накидках, они деловито толкали перед собою дорогие детские коляски и оживленно щебетали о чем-то на хармандонском, по-видимому, обсуждали аллергические прыщики, первые зубы и прочие трудности младенчества.
Неподалеку дымилась урна. Густые, круглые, мягкие как локоны красавца, клубы серого чада под ветром стелились по земле. До Тати долетал едкий химический запах — вероятно, кто-то бросил в урну окурок и тот, подкормившись бумажными обертками из-под сандвичей, салфетками, деревянными палочками от сладкой ваты, окреп и принялся плавить пластиковые стаканчики из-под фраппе…
«Почему никто не остановит это безобразие? — возмутилась про себя Тати, — Это же одно из самых престижных мест в городе… Неужели тут нет пожарной охраны?»
Дым из урны продолжал валить, и из-за её края робко выглянул, словно любопытный ребенок из манежа, первый рыжий язычок пламени. Майор Казарова решила лично положить этому конец — она направилась к ближайшему киоску с минеральной водой, и, купив по неслыханной цене стакан содовой, махом опрокинула его в урну. В глубине урны зашипело, так, как будто поток газировки потревожил обитавшую в ней змею, чад вначале стал гуще, но уже через минуту начал редеть.
Тати вздохнула с облегчением. Молодые отцы развернулись в конце аллеи и теперь шли обратно, продолжая свою занимательную беседу.
Тати не ставила себе цели выучить хармандонский язык, он входил в её сознание постепенно и естественно, запоминались отдельные слова и целые фразы, очень спокойно, без усилий. Пока у Тати был роман с Аланом, она шутки ради иногда просила его называть по-хармандонски разные предметы — её цепкая память волей-неволей складывала слова в копилку, кое-чему она научилась у Дарины, некоторые обороты пришли в её лексикон сами собой — Тати прислушивалась к людям в кафе, в барах, в деревнях окрестностей Хорманшера, на улицах.
Она обнаружила, что начинает любить хармандонский язык, его ритмический рисунок с чередованием плавных перекатов и резких скачков, его сложность, заключенную в простоте. Например, хармандонский глагол в единственном и множественном числе, в прошедшем и в будущем времени, в мужском и женском роде отличался только интонацией, с которой следовало его произносить. В таком внимательном отношении к проговариванию каждого отдельного слова заключалось особенное очарование хармандонского языка, в этом крылась разгадка его удивительной мелодичности; от того, нараспев или отрывисто произносились гласные в словах, тоже зависел их смысл. Многие хармандонские песни даже не требовали музыки — ударения путешествовали по словам, плавали, покачиваясь, словно лебеди на воде, гласные звуки парили где-то в вышине, трепеща, словно расправленные крылья…
Именно с подпевания в барах началось для Тати погружение в хармандонский язык, постепенно она стала нуждаться в том, чтобы каждый день узнавать что-то новое, ей доставляло удовольствие участвовать в создании этой всеобщей прекрасной музыки речи — и она говорила, где только могла, на ресепшен отеля, в магазинах, на пляже — говорила пока неуклюже, с акцентом, но собеседники всегда встречали её инициативу радостно, их умиляли звуки родного языка в устах очаровательной иностранки…
До свободного владения ей было, конечно, ещё далеко, но с бытовыми диалогами она вполне справлялась. Молодые отцы с колясками прошли мимо неё во второй раз: они теперь удалялись по аллее в другую сторону. Тати успела насладиться тем, что вычленила из их беседы несколько знакомых словечек. Тема младенцев за время первого прогона колясок по маршруту иссякла и сменилась более животрепещущей темой акций, которые активно продавали и покупали жёны этих очаровательных заботливых папаш. Их разноцветные головные накидки с длинными полотнищами, спадающими на спины, морщил легкий ветерок, долетавший с океана. Все гуляющие отцы были в широких шароварах и в просторных рубахах с рукавами. У одного из них накидка почти касалась земли, она была расшита мельчайшим сверкающим бисером — точно обрызгана мелкой росой… Переднее полотнище было короче — накидка запахивалась на груди и застегивалась на плече несколькими мелкими пуговками. Вставка из нежнейшего кружева закрывала нижнюю половину лица, голову материя обматывала наподобие косынки.
Тати спрашивала у Дарины, почему только знатные юноши в Хармандоне носят накидки, является ли ношение их признаком принадлежности к высшему сословью или чем-то в таком роде…
«Да бедняки просто не иметь средств купить ткань! Можно, конечно, и мешок из-под соломы надеть. (Дарина показала на себе, сделала несколько движений руками вокруг головы) Но это ж только кожу с лица драть! (Рассмеялась.) Кроме того, скажи, в такой шикарный накидка разве удобно делать какой-нибудь тяжелый черный работа?»
Тати прохаживалась взад-вперед по аллее. Торговец мороженым обмахивался веером. Наряд на нём был попроще, чем на отцах с колясками, из хлопка, а не из шелка, без вышивок, пайеток и бисера.
Над урной неподалеку суетилась плохо одетая девочка лет шести: сначала она извлекла оттуда пластиковый стаканчик и допила его содержимое, затем что-то бросила в урну и убежала. Несколько минут спустя Тати заметила, что урна дымится.
«Что за бесовщина…» — подумала она, — направляясь к мороженщику за объяснениями.
— Извините, — произнесла она медленно, смакуя хармандонское слово, — вы разве не видите, что это ребенок злонамеренно поджигает мусор? Почему его не прогоняют? Здесь хоть кто-нибудь следит за порядком?
— Это Лиль. — Сказал мороженщик, сияя взглядом в окошечке белой хлопковой накидки.
Тати в этот момент подумала, что все хармандонские юноши в своем национальном одеянии кажутся такими лакомыми потому лишь, что у них у всех большие темные глаза в воланах пышных ресниц. А больше ничего и не видно.
— Лиль так зарабатывает деньги, — продолжал мороженщик, — И заодно помогает нам. Мы торгуем водой и льдом. Богатые покупают больше воды, чтобы тушить урны, за каждый купленный стакан Лиль получает пять хармандонских тайр.
Тати досадливо поморщилась, ей стало обидно, что она попалась на примитивную удочку местных торгашей. «Впрочем, это же Хармандон. Край бессовестных спекулянтов и базарных воришек. Что тут удивляться?..»
Тати не успела додумать свою ставшую уже привычной мысль о «диких нравах этой страны» — в конце аллеи появился Кузьма — «вдвоём с Принцем» означало, разумеется, всего лишь отсутствие брюнеток: трое телохранительниц с сосредоточенно-непроницаемыми лицами по-прежнему сопровождали его. Они были в простой одежде и шли чуть поодаль, иногда разделяясь, чтобы своим присутствием не нарушать спокойствия вверенного им юного господина и не слишком бросаться в глаза посторонним. Намётанный глаз Тати сразу выделил их среди отдыхающей публики — если от внимания обывателя и могли ускользнуть точные соразмеренные движения этих женщин и их внутренняя пружинная собранность, обусловленная готовностью действовать в любую секунду, то военному человеку всё это было очевидно.
«Ничего себе, — подумала Тати почти презрительно, — сразу трое, у Леди Президента едва ли больше охраны… И как к нему подойти-то?»
Но Кузьма подошёл сам.
— Добрый день, — тёмное пламя его больших глаз разгоралось, точно в камине, в отделанной тончайшим кружевом прорези нежно-кремовой головной накидки.
Тати обмерла: он держался так уверенно и независимо, что она даже растерялась в первый момент — кто же в этой игре на самом деле охотник, а кто — дичь? Она ведь не могла знать, что Кузьма, пока ехал к ней в лимузине спиральными дорогами и воздушными мостами Хорманшера, наизусть твердил все слова, которые собирался ей сказать…
— Мне кажется, вы давно уже хотели что-то мне сказать, вы так выразительно на меня смотрели, — продолжил он. Одна из охранниц-верзил сделала шаг, намереваясь подойти ближе, но Кузьма кинул на неё короткий взгляд, словно на сторожевую собаку — сиди, дескать, пока всё нормально. Она послушно остановилась и даже как будто поглядела в другую сторону — но Тати знала: она всё видит.
Телохранительницы, рассосредоточившись по бульвару, заняли выгодные позиции для наблюдения. Легкий ветерок чуть приподнял полу белого пиджака той, что намеревалась приблизиться, и Тати успела заметить закрепленные у неё на поясе тонкие метательные ножи.
«Ох ты ж, черт… В цивилизованных странах запрещено ношение холодного оружия… Впрочем, это же Хармандон… Какой с них спрос?..»
Кузьма тем временем разглядывал Тати. Возбужденный пульс его уже унялся. Юноша нервничал только до тех пор, пока не начал говорить, теперь он окончательно выбрал роль и настроился следовать сценарию своего воображаемого романа. А майора Казарову, напротив, сковала неожиданная робость, она не знала с чего начать, все страсти, что бурлили в ней долгое время, сейчас должны были уместиться в одной фразе, причём как можно более короткой и конкретной. Оглянувшись на охрану, она сделала осторожный шаг вперёд, и тут же ощутила на себе тяжёлый прицельный взгляд метательницы ножей.
«Она ведь не промахнётся…» — подумала Тати отстранённо. Ей тотчас представился собственный труп с торчащей из глазницы изящной, инкрустированной бриллиантами рукоятью клинка, но это видение вызвало отчего-то не страх, а какое-то болезненное веселье. Жизнь подсказывает нам, когда мы движемся в неправильном направлении. На неверно выбранном пути мы часто спотыкаемся, сталкиваемся с неожиданными трудностями, словно что-то до последнего хранит нас от роковых ошибок, и полковник Казарова ощущала сейчас, глядя на Кузьму, неизъяснимую тревогу — будто он был красной кнопкой, а она дополдинно знала, что прикосновение к такой кнопке неизбежно приводит в действие некий чудовищный механизм. Прежде Тати всегда прислушивалась к внутреннему голосу, который долгие годы вёл её сквозь тернии судьбы от успеха к успеху, но теперь ей показалось, что прислушаться к интуиции на этот раз и отступить будет непростительной трусостью…
— Что же вы молчите? — спросил Кузьма несколько нетерпеливо, — ЭТИ не должны вас смущать — он грациозно-небрежным жестом тонкой руки в облаке невесомого рукава показал в сторону охраны (жест был самым бессовестным образом скопирован из какого-то фильма о временах рабовладения), — Можете считать их просто столбами вдоль дороги. Говорите, я жду…
Тати, подзадоренная его замечанием, окончательно подавила в себе желание пойти на попятную и, на миг прислушавшись к тому, как грузно ухнуло, словно споткнувшись, сердце, произнесла:
— Кузьма шай Асурджанбэй, с самой первой встречи я думаю о вас постоянно.
Признание не удивило юношу. Только любовь может вести женщин запутанными и опасными дорогами. Те, кто влюблен недостаточно, скоро сдаются. В книгах всё бывало примерно так: возвратившись из дальнего странствия, полного рискованных приключений, она вставала на одно колено, прикладывала левую руку к сердцу, а правую протягивала вперёд…
— Я мечтаю увидеть ваше лицо. Я почти каждый день вижу его во сне… — продолжала Тати.
Кузьма едва не захлопал в ладоши, одурманенный мимолетным ощущением власти над реальностью. У каждого бывают такие «моменты силы», когда нечаянно сбываются желания: даже если желание совсем пустяковое, например, человек заметил в витрине вещь, которую давно хотел, но не видел в продаже. Момент всё равно кажется великим — возникает неодолимое искушение приписать себе, своей воле, своим мыслям возможность трансформировать окружающую действительность.
Юноша был окрылен своей затеей. Даже страх перед наказанием, которое, несомненно, наложит на него Селия, узнав, что он разговаривал на бульваре с незнакомкой, не обеднял его радости от первого в жизни самостоятельного поступка.
Охранница с ножами на поясе предприняла попытку вразумить молодого господина.
— Вам не следует стоять на самом солнцепеке, — тихо сказала она, приблизившись.
— Я сам решаю, где мне стоять, — ответил Кузьма с вызовом.
Он снова повернулся к Тати, и тёмное пламя его взора, вырвавшееся из узкого жерла прорези в накидке обожгло её. Приближалась сиеста, белое солнце плавило небо, оно становилось очень светлым, бледно-бледно голубым, выгорало, точно старый ситец. Волоокий бульвар стоял в дымке. У Тати вспотели ладони и спина.
— Я представляю себе ваше лицо… — ничего другого просто не приходило ей в голову, то ли от жары, то ли от волнения, и она повторяла на разные лады одну и ту же фразу.
— Мне не позволено говорить с вами, но я хочу, чтобы вы приходили сюда. Я тоже буду приходить… Но сейчас мне пора. — Сказал Кузьма, он чувствовал на себе напряженный взгляд начальницы домашней охраны. Про короткую встречу всегда можно что-нибудь солгать: незнакомка оставила на скамейке зонтик, книгу, портмоне, например, и он хотел вернуть — долгий же разговор с чужой женщиной ничем не может быть оправдан…
Осознав намерение Кузьмы уходить, Тати вышла из своего оцепенения. О, Всемогущая… Если он, юноша её мечты, счел нужным подарить ей всего две минуты, то они не должны пропасть даром — теперь у неё остались последние мгновения, чтобы убедить его… Первое знакомство — это всё равно что создание рекламного ролика: талантливый менеджер влюбит в товар за двадцать секунд, а гениальный — меньше чем за пять…
И Тати прорвало:
— Я буду боготворить тебя! — воскликнула она полушёпотом. Её порыв влился в эти слова, заполнил их, но их было слишком мало, чтобы вместить его целиком, он кипел у неё под кожей — Тати ощущала жар своих щёк, ладоней, живота… Ей казалось, что внутри у неё сокрыт источник, который печет сильнее, чем полуденное солнце. Она попыталась поймать кисть руки Кузьмы, чтобы, покрыв её поцелуями, хоть немного остудиться, отдать часть своего жара… Но юноша не позволил.
— Этого нельзя, — сказал он твёрдо, но в интонации его тем не менее сквозило неуловимое обещание, способное окрылить болезненное воображение влюблённой.
Тати сама помогала Кузьме играть роковую роль в своей судьбе. Она идеально вписывалась в выдуманный им сюжет: лихорадочно блестящие глаза, румянец возбуждения на щеках — юноша ликовал. Ему казалось, что сейчас он живет жизнью героя авантюрного романа, он вошел в раж и стал на ходу придумывать продолжение…
Тати с покорной, почтительной готовностью отстранилась, руки, протянутые вперёд, убрала резко, словно получив удар плетью по пальцам. Метательница ножей, как про себя именовала её Тати, стояла на некотором расстоянии, неподвижная и с виду безучастная. Её можно было бы принять за мраморную парковую статую, если бы ветер не трогал длинных пол белого пиджака, но на лице этой девушки — Тати успела заметить — на мгновение задержалось странное, сосредоточенное выражение, и Тати стало страшно, точно молодая охранница уже целилась в неё — она явственно увидела внутренним взором лезвие летящего ножа, тонкое, как шпилька, сверкающее на солнце, как молния, способное вонзиться в плоть по самую рукоять — той, высокой и красивой, стоит только достать его из-за пояса и…
— До свидания, — сказал Кузьма, обернувшись в последний раз. Накидка его сзади спускалась до пояса, воздушные, словно пузырьки морского прибоя, кружева окаймляли полотно.
«В таких накидках действительно не работают» — промелькнула мысль. Ноздрей коснулся запах паленого пластика — Лиль, должно быть, подожгла очередную урну.
Людей на бульваре почти не осталось — сиеста. Купив стакан содовой, Тати спряталась в тени зонтика. Молоденький продавец наслаждался отсутствием покупателей — он сидел на раскладном стульчике, и на коленях у него лежала книга.
— Скажите, а вам позволено разговаривать с женщинами? — спросила его Тати.
Юноша оторвался от чтения и взглянул на неё удивленно.
— Я ведь говорил с вами…
— И вашу жену не возмущает то, что каждый день сотни женщин покупают у вас воду?
— Ну… Даже если ей это и не по душе, она отдает себе отчет в том, что у нас не будет денег… Она не станет запрещать мне зарабатывать.
— Где она работает?
— Она прораб на стройке. Вон там… — юноша всколыхнул томный горячий воздух широким рукавом, указывая куда-то вдаль, к океану, где в трепещущем мареве ввинчивались в небо каменные буры небоскребов. Едва различимыми голубоватыми линиями прорисовывались на горизонте силуэты подъемных кранов.
Тати допила воду и, на всякий случай поискав глазами Лиль, бросила стаканчик в урну.
— Твоя жена молодец, — сказала она мороженщику на прощание, — самое ценное, что есть у людей, это возможность говорить друг с другом. Без этого мы — скот.