Листки с электронной стены
2014—2016 гг.
Сергей Николаевич Зенкин
© Сергей Николаевич Зенкин, 2016
ISBN 978-5-4483-4142-7
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Тренажер
8.01.2015
(
Что мне нравится в Фейсбуке — это возможность упражняться в молчании.
С одной стороны, тебя тут постоянно приглашают вступать в беседу, высказываться по всяким поводам. С другой стороны, тебя никто не торопит, ты можешь среагировать сию минуту, а можешь через час, через день, через неделю — ничего страшного, лента сохранит все. Здесь нет понятия esprit de l’escalier, запоздалая реплика ничем не хуже немедленной (ну, разве что в промежутке случатся какие-нибудь новые события, меняющие все дело).
Поэтому в FB-дискуссии можно подержать паузу, поразмыслить, посомневаться. Конечно, мы и в обычном разговоре критически следим за собой — как минимум стараемся не ляпнуть глупость, не совершить какой-нибудь faux pas. Но разговор — это словно шахматная партия блиц, а Фейсбук — партия по переписке, и не по электронной, как сейчас, а по медленной бумажной переписке, как в былые времена. Успеваешь задуматься еще и о том, а стоит ли обращаться именно с этим именно к этим людям? готовы ли они тебя понять? о том ли вообще у них разговор? не будешь ли ты навязчив со своими идеями, бытовыми заметками, картинками? не собираешься ли сказать трюизм, который прекрасно скажет вместо тебя кто-нибудь другой (и действительно, обычно кто-нибудь да скажет…)? И не лучше ли вообще промолчать, подождать более подходящего случая — тогда, глядишь, и мысль твоя лучше созреет? Потом хоть не будешь, отматывая ленту назад, хвататься за голову: чего же это я наговорил… В нашей торопливой жизни Фейсбук — уникальная точка, где можно оставаться в гуще споров и вместе с тем высказываться не спеша и рассудительно.
Я по природе импульсивный тугодум: знаю, что первая реакция почти всегда неадекватна, надо ждать второй. А Фейсбук — это такой тренажер, позволяющий тренировать выдержку, проверять и уточнять свою мысль и слово. При верном использовании (что не всегда, конечно, удается!) это бесценный ресурс морального самовоспитания.
Интересно, многие ли об этом догадываются?
Логика любви к отечеству
3.02.2014
Есть непочтительное выражение «патриотический угар» — наподобие пьяного угара. И действительно, патриотизм кое в чем подобен алкоголю. Он воодушевляет, вызывает радостный экстаз, побуждает к смелым воинственным поступкам, даже к настоящим подвигам (фронтовые «сто грамм» и призывы «За родину, за Сталина!» служили одной и той же цели); но он же подавляет в человеке здравый рассудок, внушает ему абсурдные идеи, вплоть до агрессивного бреда. Эти разные функции часто распределяются в зависимости от характера людей — одни пьют, чтобы повеселиться, другие чтобы подраться, одни патриоты от любви к своим, другие назло чужим, — но они могут и совмещаться, чередоваться в одном и том же индивиде. Такого индивида, охваченного патриотическим восторгом или возмущением, бесполезно в чем-то переубеждать — надо ждать, пока он протрезвеет.
Само понятие патриотизма противится логике, при попытке его определить получается порочный круг. Патриотизм — это любовь к родине. Но что такое родина? Это не территория страны, которая может сильно меняться (русские считают своей исторической родиной Киевскую Русь, а она сегодня находится в другом государстве), не население, которое меняется еще сильнее (просто в силу смены поколений, а также миграции, скрещения этносов и рас, присоединения или отпадения областей). Переменчиво даже ее имя: Русь — Московское царство — Российская империя — Советский Союз… Говорят, что родина — это некое духовное единство, традиции, ценности; каковы же, например, традиционные ценности русского народа? Первым ответом непременно оказывается «любовь к родине»: с чего начинали, к тому и приехали.
Конечно же, патриотизм — не фикция, не пустая иллюзия, но это один из фактов нашего опыта, которые всеми сильно переживаются, но плохо поддаются рациональному осмыслению. Как писал Августин о другом таком факте, времени: если никто меня об этом не спрашивает, я знаю, что это такое; вздумай я объяснить спрашивающему — тогда не знаю. Приходится как-то искусственно его схематизировать, чтобы ввести в пространство смысла.
Политики и пропагандисты иногда пытаются связать патриотизм с каким-нибудь другим, чуть более определенным понятием: «наша
Имея дело с такими зыбкими множествами и смутными понятиями, наше сознание обычно прибегает к так называемым «хорошим примерам»: вместо целого берется элемент, который всеми надежно опознается как его часть. Так и патриотизм персонифицируется, любовь к родине проецируется на фигуры каких-то конкретных людей — уж в них-то мы не ошибемся, они-то точно воплощают собой наше отечество. В качестве таких людей-символов патриоту требуются вожди, герои, артисты, спортсмены.
Но вот святые плохо годятся на роль «хорошего примера». Существуют национальные, патриотические религии, и русское православие безусловно из их числа, в нем есть национальные святые, но никто не говорит, что они лучше всех на свете, а «русский бог» — это вообще ироническое понятие (как в известных стихах Вяземского). Легко гордиться Дмитрием Донским — наш был князь, орду побил, — а с Сергием Радонежским, который его на это благословил, уже сложнее. Патриотически присваивать его себе — «наш святой» — будет неблагочестивым панибратством: он все-таки прежде всего не «наш», а божий. Святость всегда чем-то не удовлетворяет патриота: зачем это Борис и Глеб дали себя убить? надо было самим всех порвать…
С другой стороны, оказывается, что и не все артисты равно подходят для создания патриотических символов. Поэт, художник, музыкант годятся хорошо, а, скажем, актер — хуже. Его могут страстно любить, но все-таки не включают в национальный список канонических фигур: поэт — Пушкин, композитор — Чайковский, живописец — Репин, а лицедей — кто? Место не занято.
Так же и циркачи. Не в обиду им сказать, но в нашем сознании цирк — низкое, площадное искусство («что за цирк!» — говорим мы о чем-либо с недовольством), в нем реальные подвиги силы и ловкости соседствуют с фокусами иллюзионистов и кривлянием клоунов. В старину цирковые борцы славились своими «договорными» поединками; сегодня они вообще вывелись, уступив место спортивной борьбе — она, как считают, честнее. Вообще, хотя некоторые виды спорта имеют прямых родственников на цирковой арене, спорт неизмеримо патриотичнее цирка: во-первых, спорт состязателен, в нем нужно за кого-то болеть, то есть выделять «нашего»; а во-вторых, цирк, подобно театру или кино, слишком явно демонстрирует свою искусственную, иллюзорно-зрелищную природу, тогда как спорт, при всех своих условных правилах, кажется более подлинным. Совсем искусственные зрелища в нем маргинальны (открытие и закрытие олимпийских игр) и могут стать поводом для патриотических эмоций лишь силой его отраженного света.
Итак, логическая проблема патриотизма — на самом деле онтологическая, бытийная. Ему не по плечу слишком высокое, слишком безусловное бытие святости, его вожди и герои не выдерживают сравнения с мистически-нездешним, сверхпатриотическим авторитетом. Но, с другой стороны, он не доверяет и художественной условности (отсюда ревнивое отношение к патриотическим памятникам: это не образы искусства, а непосредственное воплощение «наших героев» и «наших ценностей», не смейте их хулить!); он охотнее ищет себе опору в трагической реальности павших героев и жертв, в телесной наглядности соревнующихся атлетов.
При всей интенсивности связанных с ним чувств, патриотизм внутренне неустойчив, не уверен в себе. Он смутно помнит, что его воображаемые сообщества непрочны и не вечны — так распался в одночасье «советский народ» на разные, не всегда дружелюбные друг к другу нации. В патриотическом одушевлении нельзя жить постоянно, обыкновенно мы гордимся не родиной, а чем-то более конкретным — собственными успехами, своими друзьями и близкими — и оскорбляемся не покушениями на национальные символы, а нарушениями наших прав. За самоупоением нации неизбежно следует трезвая ответственность личности.
Заиграно
11.03.2014
Много лет назад коллега по службе, пожилой и добродушный дамский угодник, рассказывал мне, как однажды вздумал сделать комплимент некоей сотруднице нашего учреждения: «Какая у вас красивая старинная брошка!» — «Да, — ответила она, — это еще дедушка с погрома принес». С тех пор он старался обходить ее стороной.
Меня всегда занимала психология этой незнакомой мне женщины. Она наверняка понимала, что погром — нехорошо, но это не мешало ей не просто пользоваться награбленным добром, а даже с гордостью сообщать о его происхождении (нет чтобы ответить уклончиво — дескать, «от дедушки с бабушкой осталась…»). Если бы задать ей прямой вопрос — не стыдно ли? — она, должно быть, стала бы оправдываться тем, что дела, мол, давние, она за деда не отвечает и вообще эти, которых громили, сами были не без греха. В общем, нарушение правил было, но заиграно, как выражаются в дворовом футболе.
Подобные самооправдания типичны — человек перекладывает ответственность за дурные дела на других, подчеркивает их удаленность во времени или пространстве. Когда-то в нашей стране истребляли индейцев или же морили голодом украинских (и не только украинских) крестьян — а мы здесь при чем? Где-то там, в заморских колониях или колымских лагерях, творятся беззакония, а я всего лишь пользуюсь кое-какими благами, не заботясь о том, как одно связано с другим. Когда-то Шатобриан и Бальзак во Франции придумали знаменитый пример с китайским мандарином — согласился бы ты, если бы мог, убить его одним лишь своим желанием там, в Китае, и благодаря этому обогатиться? Достоевский вспоминал этот казус в «Преступлении и наказании», а скорее всего подразумевал и в «Братьях Карамазовых», в рассуждении Ивана о всеобщем счастье людей, купленном слезами какого-то безвестного ребенка. Многие готовы «убить мандарина». Самое странное и озадачивающее — это то, что прямо или косвенно ответственный за преступление не забывает его, не «вытесняет» по-фрейдовски, а умудряется как-то жить с ним, не раскаиваясь и не переживая противоречия.
Жан-Поль Сартр описал что-то подобное под названием «криводушие», mauvaise foi. При таком странном самообмане человек вполне осознанно — ничего бессознательного! — разделяет себя на две части, словно два несообщающихся сосуда: «фактичность» и «трансцендентность». Проще говоря, по-актерски делит себя на свободное сознание и роль, исполняемую для других. И заигрывает, перебрасывает туда-сюда через эту границу неприятные факты.
Экспансия бесформенности
22.03.2014
Общие философские категории трудно применять для объяснения конкретных исторических процессов — то есть они слишком легко применяются и слишком легко заменяются одна другой. Можно, например, толковать территориальную экспансию России как выбор в пользу пространства против времени (вместо ускоренного движения в будущее будем распространяться вширь в настоящем), но можно и как предпочтение количества качеству (пусть лучше страна будет больше, чем лучше). С такой оговоркой можно заметить, что современное состояние хорошо описывается категориями
Сегодня Россия производит главным образом бесформенные субстанции — нефть, газ, металл, водку, коррупционные деньги, — а сложно оформленные, структурированные объекты импортирует. В этом смысле и Крым для нее «родной», соприродный: его присоединили к России не как упорядоченное общество с заслуженными лидерами, партиями, с традициями освободительной борьбы, а как голую территорию с массой единодушно голосующих (а в самой России, как предполагается, единодушно ликующих) людей, во главе со случайно попавшимся под руку криминальным субъектом. Для российского общественного сознания Крым обладает формой разве что в прошлом: это места военно-патриотической памяти, форма скорее воображаемая, чем реальная.
Такому характеру объекта соответствует и способ его присвоения — вооруженный захват, пусть пока и без большого кровопролития. Приобретая структурированный объект (не обязательно страны или людей — даже любую бытовую машину), приходится адаптироваться к нему, учитывать его собственные законы, вступать в партнерские отношения. Еще три месяца назад Россия примерно так вела себя с Украиной — пыталась купить ее за 15 миллиардов, и сделка совсем было состоялась. Теперь же нет и речи о покупке Крыма, о каких-либо уступках и компенсациях; Крым просто торопливо, без рассмотрения и без разговоров, загребли, словно лопатой кучу песка.
Что это дает? По большому счету, крымский трофей — всего лишь утешительный приз за потерю всей Украины (и множество других потерь в экономике и внешней политике), но зато его приобретение можно отпраздновать с победным салютом. По эмоциональному переживанию даже самый скромный военный триумф безмерно превосходит удовлетворение от удачной торгово-политической сделки.
Вообще, социокультурный смысл нынешнего поворота в российской политике — переход власти в праздничный, эпический режим сакрального законопреступления (трансгрессии), противоположный профанно-прозаической законности будней. Следует особо подчеркнуть роль зимней олимпиады как события, готовившего и стимулировавшего крымскую авантюру; причем важна не столько победа национальной сборной, одержанная (как предполагается) по строгим спортивным правилам, сколько праздничное возбуждение молодечества, вообще говоря не признающего никаких пределов и законов. В таком возбуждении общество забывает о своей сложной структуре и само сливается в сплошную торжествующую массу «своих», «наших». А государство, устроившее праздник, может воспользоваться энергией этого социального «кипения» (как выражался Эмиль Дюркгейм), чтобы сделаться на внешней арене сплоченным и не признающим законов государством-опричником, государством-хищником.
В старину все государства были более или менее хищниками. Если одно из них пыталось вести себя миролюбиво, на него нападали другие и вынуждали-таки точить когти и показывать зубы. Но в современную, и особенно постколониальную эпоху, ситуация изменилась: благодаря глобальному капитализму злато взяло верх над булатом, экспорт капитала стал эффективнее, чем экспорт насилия. Государства-хищники, государства-изгои не исчезли вовсе, они необходимы для мирового порядка как точка отсчета (так в концлагерном социуме внесистемной точкой отсчета служит опустившийся доходяга, а в современной капиталистической экономике — бесправный нелегальный иммигрант), но, во-первых, их теперь мало, а во-вторых, они вынуждены периодически подтверждать свою «крутость» и беззаконность, опасаясь уже не агрессии извне, а внутреннего перерождения. Без повторяющихся время от времени авантюр однородно-праздничное общество начинает вновь расслаиваться на составляющие его группы, интересы которых можно согласовать только законами; собственно, они никуда и не девались, просто какое-то время о них не думали, упиваясь чувством патриотического единодушия. Стремясь предотвратить такое охлаждение умов, поддерживая в народе «кипение», Гитлер не мог бы, даже если бы захотел, остановиться после первых, довоенных территориальных приобретений. Праздники и воинственные шабаши быстро забываются, их приходится повторять.
Исторические аналогии — столь же шаткое объяснение событий, как и философские категории, и все-таки стоит провести одну параллель, хоть она и отсылает к эпохе до глобального капитализма и не содержит мотивов праздника и бесформенных субстанций. Во Франции в XIX веке правил император Наполеон III — красавец мужчина с волевым характером, не чуждый и авантюризму. Он пришел к власти на честных выборах в стране, испуганной революционными потрясениями, быстро превратился из конституционного президента в коронованного лидера нации, задавил оппозицию и заткнул рот тогдашним СМИ. На парламентских и местных выборах он назначал «правительственных кандидатов» (они так и именовались официально), чтобы народ знал, за кого голосовать. Пользуясь промышленным подъемом и ростом валового дохода, он развел беспримерную коррупцию в своем ближнем кругу. И через каждые 5—6 лет он воевал — в отсутствие реальных угроз для своей страны, просто из имперской удали. Он побил русских (между прочим, в Крыму), побил австрияков в Италии, послал войска даже в далекую Мексику (правда, эта экспедиция не имела успеха, и французского ставленника расстреляли местные республиканцы), а в конце концов, рассорившись по случайному поводу с прусским королем, начал войну против всей объединяющейся Германии. Францию охватило патриотическое воодушевление, по столичным бульварам ходили толпы с криками «На Берлин! На Берлин!». Прошло около полутора месяцев, и Наполеон III был разбит и пленен при Седане, а уже через день в Париже произошла новая революция.
Кстати, именно к этому человеку относится знаменитая острота Маркса о том, что история повторяется, но, так сказать, с понижением в чине. С такой поправкой можно сказать, что исторические аналогии все-таки иногда работают.
Кому не быть братьями
10.04.2014
Стихотворение молодой украинской поэтессы Анастасии Дмитрук «Никогда мы не будем братьями» стало хитом Интернета, было положено на музыку в Литве и вызвало множество возмущенных откликов в России, даже несколько стихотворных отповедей, одни — профессионально складные, другие — наивно безграмотные.
Резкость реакции объяснима. Во-первых, в стихах Дмитрук поставлен под вопрос вековой миф о «братстве» русских и украинцев, констатируется его провал в ходе последних политических событий: отъем Крыма от Украины можно оправдывать с разных точек зрения, но только не во имя русско-украинского братства — с братьями так, конечно же, не поступают. Дмитрук указывает на неравный характер этого «братства», как мыслят его в России: «вы себя окрестили „старшими“ — нам бы младшими, да не вашими». Забавно, что ее оппоненты, декларативно отрицая это неравенство, сами же его воспроизводят, толкуя свысока о «молодой дурочке», «глупой девочке», «украинской девочке Насте Дмитрук» и т. д. Разговор на равных между двумя уважающими друг друга народами оказывается невозможен, можно только по-семейному учить жить несмышленыша на правах старшего брата. Но «девочка» -то явно требует иного, взрослого разговора, и, не в силах его вести, поучающие нервничают.
Во-вторых, заявляя о расторжении братских уз, Дмитрук апеллирует к настоящему, а не к прошлому. Ее противники все время ссылаются на предание, на «правду Истории», на память «предков», а у нее все происходит здесь и сейчас, в разгар киевской революции: «а у нас тут огни восстания». Она не пытается сводить старые счеты — дескать, вы с нами поступали нехорошо, ужо теперь поквитаемся, — не осуждает даже теперешние действия российского государства, а его подданных упрекает не в несправедливости, а в другом грехе — малодушии: «духа нет у вас быть свободными», «воля — слово вам незнакомое». Это суровые слова, и на них трудно возражать другими словами. О делах минувших дней можно вести бесконечную перебранку (и ведут), о справедливости тоже можно долго судить да рядить, а на обвинение в трусости полагается отвечать делами, к чему, похоже, мало кто готов. Поэтому опять-таки нервничают.
Наконец, в-третьих, Дмитрук никогда не уточняет, с кем именно «мы не будем братьями». Желающие могут, конечно, подставить под ее «вы» — просто «русских», но сама она от этого воздерживается. Более того, свои якобы антирусские стихи она пишет на хорошем русском языке, и в ее тексте нет ни одного специфически «украинского» мотива. Поэтому можно понимать ее местоимения в неэтническом, ненациональном смысле: «мы» — герои демократической революции, а «вы» — раболепные холопы своего «царя». И дальше каждому предлагается сделать свой выбор, к какой из этих двух категорий себя относить. Отвергая сомнительное «братство», Дмитрук предлагает всем людям доброй воли — в России, на Украине — новую, товарищескую солидарность. Так часто поступает революция — учреждает новое коллективное «мы», в которое кооптирует даже чужих, казалось бы, людей. Но, конечно, принять такое приглашение трудно, проще его не замечать и обижаться, замыкаясь в своем старом, традиционном «мы». Вот и обижаются — и опять-таки нервничают, чувствуя, что получается не совсем искренне.
Разумеется, все авторы отповедей дружно объявляют стихи Анастасии Дмитрук «плохонькими»; по выражению одного из них, «поэтическая составляющая никуда не годится» (до сих пор говорили только «коррупционная составляющая» — оговорка по Фрейду?). Спорить тут бессмысленно, но очевидно, сколь многих эти стихи задели за живое, — а это, как ни крути, признак художественной удачи. Два года назад точно так же, примерно по тем же причинам многих в России задели за живое Pussy Riot, разница лишь в том, что их украинская сверстница держится спокойнее, не кричит, а чеканит слова. Ей придает уверенности чувство единства со своим народом, говоря «мы», она обращается от его имени, от имени революции. Таким ломким и гордым голосом заявляет о себе в поэзии История.
Если бы эти стихи не были такими «горячими», не вызывали с ходу сразу так много нелитературных эмоций, я бы разбирал их со студентами как пример перформативного действия текста. Текст не только что-то значит, он еще и что-то делает по отношению к нам — что же именно? В данном случае это не инвектива, не обличение, а
Если еще более филологически углубиться в текст, то я бы заметил, что автор, по-видимому, начитан в русской литературе — оттого и язык у нее, по крайней мере в некоторых строках, богатый и энергичный. Должно быть, читала она и «Скифов» Блока — а в них та же враждебная оппозиция «мы/вы», та же уклончивость в определении «вас», а для «нас» заведомо неточное, метафорическое определение «скифы, азиаты». Или сравните: «Мильоны — вас. Нас — тьмы, и тьмы, и тьмы» и «Вы огромные — мы великие» (с обратным распределением атрибутов). Только ведь «Скифы» — тоже вызов, обращенный к врагам, чтобы призвать их к дружбе и даже… братству: «Пока не поздно — старый меч в ножны. Товарищи! мы станем — братья!«Если иметь в виду блоковский интертекст (кстати, и политически актуальный сегодня в контексте «обиды России на Запад»), то в стихах Дмитрук можно прочитать даже возможность нового, переучрежденного братства русских и украинцев, основанного уже не на традициях крови и почвы («ни по родине, ни по матери»), а на моральной и политической солидарности. Братства модернизированного, в соответствии с модернизирующей направленностью украинской революции. Братства через товарищество, как у Блока.
Я, конечно, не могу ручаться, что сама Анастасия Дмитрук согласилась бы с таким прочтением. Но текст часто выходит из-под власти собственного автора. Объективно ее стихотворение дает возможность для таких интерпретаций; и смею предполагать, что его взрывная популярность обусловлена именно сложностью, двойственностью задаваемой им установки. Подобно «Скифам» Блока, его можно прочитать как чисто националистическую поэзию вражды, а можно — как поэтическое же преодоление вражды. Еще раз, все зависит от нас, от нашей собственной позиции в литературе и жизни.
Совершенствование ума
2.07.2014
В поликлинике какой-то пенсионер и, вероятно, отставной военный, выйдя из кабинета после обследования, восхищается сложностью медицинских приборов: «Как же совершенствуется человеческий ум!» Пауза в две-три секунды — и продолжает: «Что Порошенко-то делает! Освобождать, видите ли, хочет территорию! Да его четвертовать надо!», и т. д.
В этой сценке интересна пауза, момент перехода и ассоциации идей, на первый взгляд комически нелогичной. Какая связь между успехами медицины и заявлением президента Порошенко (где он действительно обещал освободить — разумеется, не «территорию», а свою «страну»)?
Эта пауза обозначает смену ситуаций. В кабинете врачи проверяли здоровье пациента, могли обнаружить что-то жизненно серьезное. Собственно, и его спонтанная радость была, видимо, вызвана благополучным исходом исследования: ничего опасного не нашлось. Как бы то ни было, ему пришлось пережить ответственный момент, но ответственность носила интимный, почти домашний характер: здоровье и уход за своим организмом — типичные темы семейного общения. В коридоре же, куда он вышел, сидят уже чужие люди, не посвященные в его медицинские проблемы, возможно другие военные (поликлиника ведомственная). Общение с ними — тоже ответственный момент, но здесь ответственность уже публичная, и ответ приходится держать не телом, а словом. Здесь нужно уметь себя вести, выказывать правильную жизненную позицию, разделять верную идеологию.
Кажется, произошло вот что: восхитившись было человеческим умом, говорящий тут же вспомнил, что совершенствуется этот ум скорее не у нас, а в других странах — там, где делают сложные приборы. Еще недавно это можно было открыто признать с сокрушенным жестом патриота — дескать, умеют же люди, а вот у нас… Но теперь-то времена изменились, патриотизм стал воинственным, теперь расслабиться и расчувствоваться опасно — могут, как некогда, обвинить в низкопоклонстве перед Западом. И человек прикусывает язык, спешно блокирует свою мысль и, чтобы загладить оплошность, демонстративно отрабатывает жест ненависти к «чужим». Направить этот жест по истинному назначению — скажем, против американцев — было бы тоже неосмотрительно (вдруг выяснится, что именно они изобрели чудо-технику?), зато под рукой есть заместительная жертва — «хохлы», на которых и обрушивается патриотический гнев.
Французский философ и писатель-моралист Ален в 1922 году разбирал уловки подобных «дрессированных крокодилов», опираясь на свой опыт фронтовика Первой мировой войны:
«…Не очень-то мне верится, когда читаю о чистых душах, что среди жестоких испытаний войны искали и не могли найти правду. Кто ищет правду, тот быстро ее найдет. Но если искать ее опасно или же твои интересы связаны с неправдой, тогда всяк облачается в этакий политический панцирь, наглухо застегивается и зорко следит за каждой щелкой. Заметьте, что это требует весьма тонкого ума — ведь наши крокодилы в мыслях своих останавливаются задолго до того, как доберутся до узкого места. Как скряга за версту видит, что у него идут попросить взаймы, так и они за версту чуют, что их хотят в чем-то убедить, и ловко уклоняются от встречи либо захлопывают и запирают двери своего ума».
Их незачем психоанализировать: дело происходит в ясном сознании, которое цензурирует себя само, без всяких «оно» или «сверх-я». Человек не перестает видеть правду — он отворачивается от нее, прекрасно помня о ней, но изображая дело так, будто ее не ведает. У него есть на то интерес — хорошо выглядеть в глазах общества, соответствовать его требованиям, как он их себе представляет. И вот мирный пенсионер, раньше добродушно беседовавший с окружающими о нейтральных предметах, случайно сболтнув нечто потенциально политическое, внезапно приходит в боевое неистовство и выказывает преувеличенную кровожадность («четвертовать»). Тут нет никакой психической патологии — это нормальная комедия конформизма.
Конформистский ум внимателен и «тонок», по словам Алена. Он умеет считать вперед, предвидеть развитие ситуации. Собственно, именно временем, текущим моментом он и озабочен. Никто еще не успел ни в чем упрекнуть неосторожного, никто, кажется, и не имел такого намерения — чего привязываться к пожилому человеку, да и за что, собственно? — однако жест самозащиты делается превентивно, ввиду еще только возможных последствий.
Конформистский ум даже по-своему историчен. Герой нашей сценки помнит и советскую нетерпимость к врагам социалистического государства, и сменившую ее эпоху «общечеловеческих ценностей». Именно такие ценности невольно выразились в его восхищении свободным, никакому государству не принадлежащим человеческим умом. А дальше, как и в реальной истории, случился обратный разворот к «нашим традиционным ценностям», о которых никто не знает, в чем они точно заключаются, но каждый чувствует, что они «у нас» совсем иные, чем «у них». Скорость разворота — всего двух-трехсекундная пауза в речи человека, всего несколько лет или даже месяцев в жизни страны — свидетельствует о том, что оба стереотипа вполне присутствуют в памяти, хранятся наготове, словно полезные инструменты, которые всегда могут пригодиться. Стоит обстановке измениться, как с такой же быстротой произойдет и новый разворот. А она вполне может измениться, пожалуй еще при жизни этого ветерана, — глядишь, опять придется переориентироваться, гонясь за временем.
В общем, человеческий ум, даже неусовершенствованный, совсем не глуп, он все или по крайней мере многое понимает, просто умеет остановиться и подать назад, когда его мысль принимает нежелательный оборот. Так и работает массовое политическое сознание, превращая ответственность гражданина в безответственность флюгера, почти мгновенно «отворачивающегося» от опасного вопроса и заодно от самого себя: ибо наш ветеран был самим собой в момент наивно-непосредственного восторга перед техническим прогрессом. Видимая алогичность его реакции — не личное недомыслие, а симптом общественного состояния. О степени свободы или несвободы, в которой живут люди, можно судить по последовательности или непоследовательности их речей. В несвободном обществе ценится умение не додумывать свои мысли до конца.
Космополиты и туземцы
15.07.2014
Коллега-литературовед, активно участвующая в зарубежных научных проектах, пожаловалась, что ей, русской, часто пытаются поручить работу над какой-нибудь темой, связанной с Россией, хотя сама она специалист по другой стране: «Это же обидно, тебя считают поставщиком сырого материала!» Вполне сочувствуя ей (сам много лет с этим сталкиваюсь), я ответил, что с этим надо бороться, ставить себя наравне с другими, без «национальной специфики», и добавил, что «в этом заключается верно понятый патриотизм».
В самом деле — продолжаю размышлять, — от американского ученого, включившегося в европейский коллективный проект, никто не станет ожидать исследований именно об Америке; немцу, приглашенному на конференцию в Америку, вряд ли станут предлагать рассказать публике о Германии или Австрии. А вот со странами вроде России дело обстоит иначе. Постколониальная ситуация, в которой они находятся (хотя Россию вроде бы никто не колонизировал), заставляет их уроженцев на мировом интеллектуальном рынке выбирать одну из двух ролей: либо космополита, трактующего «свои» проблемы наравне с «чужими», либо туземца, поставляющего свой местный«сырой материал» (сырьевая держава!), чтобы его перерабатывали чужие. В этом втором, наиболее распространенном случае, по выражению другой ученой дамы, на тебя смотрят не как на коллегу, а как на информанта, источник сведений для специалистов. Это действительно обидно, и понятно, что более патриотичной, более выгодной для «национальной гордости» является первая позиция, когда ты отказываешься эксплуатировать свою природную связь с отечеством на уровне сведений, которые ты о нем имеешь как местный житель, «носитель языка и культуры», и пытаешься утвердить свою репутацию на более высоком уровне, плодами собственной интеллектуальной работы. Получается, что космополитизм — не противоположность патриотизма, а его особая, высокоразвитая форма.
А какую же тогда позицию занимают агрессивные патриоты-реваншисты? Разумеется, вторую — позицию экспортера местных товаров, только товар у них самый тухлый и мало кому нужный в мире: зависть и ненависть. Их амплуа — не любезный туземец, а злобный туземец.
Феноменология лжи
2.08.2014
Ложь и обман присутствуют в нашей жизни в разных формах.
Во-первых, парадоксальным образом даже в свое отсутствие — как ожидание обмана, как подозрительность к чужим словам, в которых изначально ищут некий тайный умысел. Это преувеличенное внимание к интенции высказывания, к его функции в «языковой игре», которую Витгенштейн отграничивал от прямого значения слов. В основе своей это довольно здравый подход, но он может быть патологически извращен вплоть до комизма — когда человек вообще не слышит смысла слов, а вместо этого торопливо соображает, «чего от меня хотят» и «на чем меня пытаются развести». Такое бывает с людьми разных народов: вспоминается эпизод из Пруста, где Сван корит Одетту за дурное поведение, а она знай пытается понять — любит он ее или не любит…
Во-вторых, как деловая необязательность, безответственные и лживые обещания, которые раздаются тем более легкомысленно, чем хаотичнее общественная жизнь, чем больше в ней реальных или искусственно создаваемых факторов форс-мажора, позволяющих не держать слово. В нашей стране их, видимо, особенно много, или, по крайней мере, они имеют некую специфику. Здесь приходится сравнивать уже не только слова, а действия — например, процессы, ведущие к банкротству, и поведение в ситуации банкротства в разных странах.
В-третьих, как бытовое вранье, которое может служить защитным рефлексом. Оно объясняется не только страхом советских людей перед репрессиями, но и их массовой депрофессионализацией, низкой квалификацией — особенно среди работающих в сфере администрации, где чаще всего приходится объясняться и делать ответственные заявления. Для человека, занимающего не свое место, говорить правду значит быстро разоблачить собственную некомпетентность. А ложь дает ему иллюзорную свободу — можно выбирать, что соврать, тогда как правда всегда одна, и ей приходится подчиняться. Такие люди лгут не только тогда, когда нет прямой необходимости в правде, но порой даже тогда, когда она есть, когда правда была бы им выгодна, — лгут просто по животному инстинкту заметания следов. Как говорил один современный публицист, «люмпен считает, что от всего можно отовраться», а люмпен — это как раз и есть непрофессионал.
И, в-четвертых, как политический цинизм, когда всех «чужих» изначально считают (по собственному образу и подобию) беспринципными лжецами и тем легче, легковернее сплачиваются вокруг «своей» власти, о недобросовестности которой тоже вообще-то хорошо знают. Это, очевидно, самый злокачественный по своим последствиям тип общественной лжи — архаизация политического сознания, непонимание и неприятие просветительского универсализма и «общечеловеческих ценностей». Это даже не «реальная политика» в духе XIX века, это еще более примитивное состояние, где нет и сколько-нибудь ясного представления о собственных ценностях, собственной идеологии, которую можно было бы распространять и навязывать другим (будь то, скажем, то же Просвещение, коммунизм или ислам). Все лгут, потому что правды вообще нет, и если мы сражаемся с «чужими», то не за правду, а всего лишь за «своих». Реальная борьба за действительные интересы рассматривается при этом как игра в «геополитику» на диване у телевизора, и это оборачивается беспрецедентным, вероятно никогда не существовавшим в истории варварством, бескультурьем.
Психоанализ по Хичкоку
16.10.2014
Осталось, наверно, уже немного фильмов Хичкока, которые я не видел, но иногда все еще бывают радостные открытия. Вот, например, фильм 1945 года «Зачарованный» (The Spellbound).
По сюжету — довольно обычный для Хичкока детектив, когда расследующий сам становится (как в «39 ступенях») объектом полицейского преследования. Но в этом фильме все расследование идет в форме психоанализа, вплоть до разоблачения убийцы, который тоже психиатр.
И это очень любопытный психоанализ. Он лишь отчасти серьезен, над ним весело подшучивают: «зачем начинающий психоаналитик должен сам пройти курс психоанализа? — чтобы проверить, в своем ли он уме…» Его ведут два профессионала — симпатичная барышня в очках для солидности (Ингрид Бергман) и ее учитель, смешной встрепанный доктор Брюллов, чья фамилия отсылает одновременно к Германии и к России: как можно догадаться, он эмигрировал, спасаясь от нацистов подобно Фрейду, а играет его русский актер Михаил Чехов. В этих двух докторах все слегка двоится, не совсем соответствует собственному стереотипу.
В хичкоковском психоанализе нет тяжко-фатальных объяснительных моделей, придуманных Фрейдом и применимых ко всем и каждому словно первородный грех, — никакого родительского коитуса, никакого эдипова комплекса. Главный герой, объект анализа (Грегори Пек), страдает неврозом из-за случайных, совсем не фатальных душевных травм: в детстве по неосторожности стал причиной гибели своего брата; на войне еле спасся из горящего самолета; проходя психоанализ, оказался свидетелем убийства своего аналитика и в результате переноса взял на себя не только убийство, но и личность самого убитого, отправившись вместо него руководить психиатрической клиникой…
Психоанализ по Хичкоку — какой-то«легкий» психоанализ, в нем нет роковой сексуальности, и развивается он тоже легко. Как часто в детективах Хичкока, не столь важна мрачная истина (иногда убийца известен с самого начала, как в«Веревке»), сколь увлекательная игра ассоциаций и метафорических подмен, которыми она зашифрована. Ее расшифровка подобна плетению художественной ткани, то есть детективная тема фильма однородна системе его визуальных мотивов. Расследование сродни искусству, а психоанализ — сюрреалистической поэзии. Что сны главного героя декорированы картинами Сальвадора Дали — это очевидно, да еще и специально отмечено в титрах; но не все, возможно, замечают, что сцена, где героиня спускается в гостиную и видит своего учителя, безжизненно распростертого в кресле, — реминисценция из сюрреалистического фильма «Полуденные сети» (1943) украинской эмигрантки Майи Дерен: у Дерен в кресле был настоящий труп, а у Хичкока человек, оказывается, всего лишь задремал.
Такова освобождающая сила этого поэтического психоанализа: конфликты разряжаются, ужасные подозрения рассеиваются, и даже финальным катарсисом становится не столько самоубийство разоблаченного преступника, сколько обрамляющие его сцены любовного единения двух главных героев. Их любовь уже никакому психоанализу не подвергается — чего там анализировать?
Глядя из Парижа
29.11.2014
В Париже вышел на экраны новый фильм Мишеля Хазанавичюса — «The Search» (так, по-английски, — возможно, потому, что это ремейк старого голливудского фильма о послевоенной Германии).
По сравнению с изобретательным «Артистом» того же режиссера этот фильм визуально скуден, и жанр совсем другой — вместо ностальгической комедии про Голливуд 30-х годов мрачная история недавних времен, второй чеченской войны 1999 года. Основное действие, в котором сотрудницы гуманитарных организаций из Европы, работающие в Ингушетии, помогают найти друг друга двум чеченским беженцам — мальчику и его сестре, — недостаточно драматично, и его пришлось дополнить почти не связанной с ним по сюжету историей русского солдата, жертвы и орудия военного насилия. Насилие показано детально и беспросветно, оно одновременно и бессмысленно и организованно, спускается вниз по команде, и несколько раз названо имя человека, стоящего наверху этой лестницы, — в тот момент новоназначенного премьер-министра России.
Смотря фильм, инстинктивно ловишь мелкие ошибки — скажем, солдаты, отдавая честь командиру, снимают головной убор. Или не совсем безобидные исторические умолчания: сообщая об обстоятельствах войны, титры не упоминают поход Басаева на Дагестан, с которого начались боевые действия. Зато русский мат воспроизведен обильно и правдоподобно.
Для русского зрителя фильм, конечно, тягостен, а хуже всего сознавать, что его художественные недостатки перекрыты и едва ли не оправданы дальнейшим развитием нашей политики, которое еще никто не предвидел осенью прошлого года, когда Хазанавичюс снимал свой фильм в Грузии. Не нам теперь его судить — лучше на себя обратиться.
Вообще, встречи с французскими друзьями и коллегами оставляют непривычное впечатление: люди осмотрительно избегают говорить о политике, опасаясь неадекватной реакции с твоей стороны, зато, убедившись, что реакция адекватная, сразу резко оживляются, начинают травить анекдоты про того бывшего премьер-министра и так далее. Некоторые, правда, пытаются входить в положение, брать на себя часть вины — это мы, мол, недоглядели, позволили вам дойти до такого…