— Ты не хочешь обойти со мной вокруг купола?
— Иди одна. По-моему, у меня приступ незнамо чего. Мне хочется встать на четвереньки и последовать за тобой именно на карачках, я ваш верный пес, мадам, гав.
— Слушай, да ведь у тебя боязнь высоты!
Кто-то из нашей художественной мастерской, помнится, писал таблицу, посвященную фобиям. Я запомнил одну только клаустрофобию — боязнь замкнутого пространства. Боязнь высоты была сродни ее сестричке — боязни пространства разомкнутого.
Настасья чувствовала себя как рыба в воде, как, впрочем, и прочие посетители. Вдоволь наглядевшись, она вернулась за мной, и не успел я порадоваться ожидающему меня спуску, возвращению на уровень моря, выяснилось: спускаться предстоит по лесенке типа трапа, открытой, без боковин, зависающей над кровлей собора горнего. Увидев ступени лесенки, металлические плашки на голом каркасе, натянутый трос в качестве перил, сбоку пусто, под ногами полупусто, я попятился.
— Нет, — заявил я с твердостью необыкновенной, — мне по ней не спуститься.
Мы вернулись к закрытой винтовой лесенке, возле которой стояла служительница музея.
— Здравствуйте, меня зовут Валерий, я теперь тут буду у вас жить.
— Что вы имеете в виду, молодой человек?
— Ему не спуститься по трапу, — объяснила Настасья, — у него боязнь высоты.
— Зачем же вы поднимаетесь на высоту, если ее боитесь?
— Он не знал, что боится. Только что выяснил.
— Я не могу отправить вас вниз по винтовой. Последний пролет очень узкий, а снизу постоянно поднимаются посетители. Выходной день, много народу. В будни спустились бы преспокойно. Так что придется по трапу.
— Исключается, — сказал я.
Она обратилась к Настасье:
— Идите с ним к трапу, дождитесь сплошного потока на спуск, пусть впереди идут, сзади идут, а вы идите рядом и держите его под руку.
Я выпялился в затылок впереди идущего, сзади идущие наступали на меня, не давая остановиться, присесть, вцепиться в ступеньку, зажмуриться, взвыть, броситься вниз, чтобы только снять чудовищное состояние падающего в лифте в ничто.
Мы спустились. На ладони у меня была алая полоса от натянутого в качестве перил металлического троса. Ладонь жгло, я вцепился в трос, обдирая руку, словно съезжая, вися на нем, точно герой вестерна либо триллера.
Оставалось сделать несколько шажков, чтобы очутиться в замкнутом пространстве главной лестницы. В ушах звенело, я не хотел смотреть по сторонам. Сжалившись, пейзаж померк. И справа от меня поплыл аквариум Веригина, проступила зеленца несуществующих, мерещащихся мне криптомерий и аквилегий, пальмовых ветвей, померанцев — о, любовь к трем апельсинам! — а слева холодом дышало, белизной тянуло, мутью зимней: плыл над кровлей собора Ледяной дом в окружении ледяных пушек, у ледяного слона из хобота бил пылающий нефтяной фонтан. Запах гари, фиалок, тропических смол. Конвоируемый веригинской зимой и таковым же вечным летом, я преодолел площадку в воздухе и снова оказался на ступенях глухой лестницы цитадели. Выбежав из собора, я поглядел вверх, вокруг, — но призраки уже изволили растаять.
— Что ты смотришь? Ты опять туда хочешь?
— Ох, нет!
— Ну, у тебя и видок. Как твоя голова?
— Моя голова? О, чудо! — воскликнул я. — Как стеклышко. Ничуть не болит, ни капельки.
Я решил пока не говорить Настасье о видениях своих.
— Я хочу есть, — сказала она. — Пошли в «Асторию».
Мне не нравилась ее тяга к хорошим ресторанам. Там все было безумно дорого. Я предпочитал водить ее в мороженицу, покупать там для нее бокал шампанского да двести грамм ассорти с сиропом в придачу.
— Нет и нет.
— Ты разве не голоден с похмелья? Ты разве не хочешь выпить глоточек вина?
— Меня теперь не проведешь, леди. Не желаю слушать байки об анальгине, аспирине, коктейле с нашатырем, глотке вина и прочей чепухе. Уж я-то знаю точно: лучшее средство от похмелья — Исаакиевский собор!
ОСТРОВ САДОВЫЙ
На последнем предложении Настасья прямо-таки настаивала.
— Мало кто нынче знает молитвы, — сказал я.
— Пусть молится по-своему. Юродивые, например, — добавила она, — часто молились по-своему. Бог слышал их.
— Так то юродивые.
— Сильно ли мы от них отличаемся?
Теперь, общаясь с неговорящей странной дочерью, я понял: не сильно.
Видны были и оба канала, и колокольня, когда свернули мы с Садовой в улицу, ведущую к Фонтанке. На ближайшем доме я прочел: Большая Подьяческая. Тут подремывали старинные невысокие дома, они мне понравились, поскольку напоминали провинцию.
Она шла чуть впереди, пояс плаща затянут на осиной талии, звон браслетов, легкое цоканье каблуков-гвоздиков, ей нравились металлические неснашиваемые подковки, вот гвоздь, вот подкова, раз-два, и готово.
Я поотстал, остановился. Она то ли почувствовала отсутствие мое за спиною, то ли услышала тишину вместо звука моих шагов и в недоумении обернулась. Вечернее солнце освещало ее, золотило лицо, бросало на лоб легкую тень от полей шляпы.
— Настасья Петровна, — сказал я с чувством, — пожалуйте ручку. Давно не видались, страсть как соскучались.
— Все бы вам шутить и век шутить, сударь мой, — она медленно сняла перчатку, она зачем-то ее снимала, пока я подходил, — известное дело, лета молодые.
Я целовал ее маленькую смуглую руку в серебряных колечках, легкий шум в ушах, подобный шуму листьев. Суставчик, впадинка, суставчик, январь, февраль, март, апрель, в июле и августе тридцать один и тридцать один день, с бугорка на бугорок, минуя ложбинку, сентябрь, октябрь, ноябрь, у меня захватило дух. Что вы собираете? Кленовые листья осени любви нашей, маньёсю, им нет числа. Нет числа, датировка не предусмотрена, мэм. Какой-то малость поддатый филотеамонист (то бишь уличный зевака) остановился на той стороне узкой улочки и наблюдал, как долго, бесконечно долго целую я ее руку.
— Куда мы идем? Вижу по вашим бровям, матушка барыня, что движение наше целенаправленное.
— Мы к гадалке идем.
— Ты смеешься.
Я еще не знал о ее привычке ходить к гадалке для выяснения обстоятельств ближайшего либо отдаленного будущего в поисках ответа на вопросы, коими озадачивает жизнь, для успокоения души, в попытке разгадать сон и просто так.
— Абсолютно серьезно.
Тут она мне ладошкой рот закрыла, чтобы прервать фонтан моего пионерского красноречия, монолога о суевериях и предрассудках.
— Пусть она и твою руку посмотрит. Молчи, не возражай. Ну пожалуйста. Ну ради меня. И не посмеивайся там, не ухмыляйся, веди себя хорошо, ладно?
Лестница огромного темно-серого углового дома оказалась на удивление легкой. Легкой на подъем. Есть лестницы, к которым лучше не подходить, а есть легкие на подъем. В новостройках, где потолки так низки, что хочется их с темечка стряхнуть (странно: почему низкий потолок не заметен в избе, он там ниже некуда — и так томителен в «хрущобе»?), чаще всего от одного небольшого марша сводило икры и перехватывало дыхание; на третий этаж прибывали вы высунув язык. К гадалке, жившей на шестом (при высоченных потолках в квартирах), поднимались мы словно в мезонин двухэтажного дома. Видимо, сие зависело от наклона марша и высоты ступеней. Архитектор прошлого века не экономил пространство («полезную площадь») за счет лестницы, зато и пролет вышел большой, мечта самоубийцы, я со своей боязнью высоты поглядывал в маленькую пропасть не без трепета, и ступени были пологими; шли мы плавно. Даже и взгляд искоса в вертикальный столб пустоты, обрамленный каскадом ступеней, мне не нравился, я стал смотреть под ноги; между третьим и четвертым этажами в одной из ступеней увидел я отпечаток, окаменелость, большая рыба незапамятных эпох, теллур ли, девон ли, светло-золотой скелетик в серо-золотом камне.
— Смотри, какое чудо! Листик каменной книги! Мечта палеонтолога. Давай утащим ночью ступеньку.
— Лестница без ступенек — меня такое сновидение кошмарное преследует. Как же ты ее заметил? Я сколько хожу, никогда не видела.
Настасья разглядывала отпечаток рыбы.
— Она жила-была; плавала, рядом с ней ихтиозавр плыл, над ней летел летающий ящер, по берегу ходил мамонт, кого только там не было, мы их названий не знаем, но тогда они гуляли сами по себе и безымянные, это потом их ученые поназывали. Она в мире присутствовала, а слов в мире не было еще. Потому-то все было иное. Никто не именовал небо небом.
— Только боги, — сказал я.
Доисторическая рыба ее совершенно заворожила.
— Зато теперь слова есть, — сказал я. — Сударушка моя, любушка, жизнь моя, красавица барыня.
— Мне нравится твоя валдайская возвышенность слога, — сказала она медленно и обняла, ко мне прижалась, охватила руками.
Прижалась ко мне вся, всю ее я и чувствовал: живот, грудь, бедра, я чувствовал ее желание, видел ее полузакрытые веки. В минуты ласк глаза ее становились ýже и раскосее, совсем Ниппон, сонные очи гейши, японской тихой панночки; днем и в минуты раздумий ее глаза округлялись, как бы обрусев. В дни ее нелюбимого ветра и мигрени она тоже бывала узкоглазой, томной, едва проснувшейся.
— А мне милы твои низменные чувства, — сказал я, тихонько отстраняясь.
Я взял ее за хрупкое птичье запястье, браслеты, как всегда, мне мешали, ссыпаясь; и мы продолжали идти вверх по лестнице, ведущей вверх. И только одна ступень не вела ни вверх, ни вниз — ступень с древней рыбою; от гадалки, идя вниз по лестнице, ведущей вверх, мы снова остановились на этой ступени, балансируя, обнимаясь, летя в ничто, и во всегда, и во всюду и при том как бы оставаясь на месте, чувствуя себя всеми влюбленными мира, но и именно собою, Н. и В., инициалы, черты лица, линии ладоней снова смешались, некоторые из линий переходили с ее ладони на мою, а в зеленеющем небе большого — во всю стену — прошлого века лестничного окна уже загорались звезды, знающие про нас все. Н. и В. или А. и В.? Что значилось в тонюсеньком с грязно-зеленой обложечкой чиновничьем паспорте ее? Настасья? Анастасия? Анастасия означало «воскресшая из мертвых». Дочь я назвал Ксенией — «странницей».
Мы снимали плащи в прихожей, гадалка разглядывала меня. Меня смущал взгляд ее светлых, почти белесых глаз с точечными зрачками; потом мне встретился еще один человек, чьи зрачки были вечно суженными, черные точки, булавочные, словно прямая противоположность формуле «Зрачки на свет не реагируют»: «зрачки на тьму не реагируют», взор существа, глядящего на солнце по-орлиному, не мигая, существа, постоянно видящего неведомый нам колоссальный источник света, некое нездешнее светило.
Настасья взобралась с ногами в толстенное кожаное кресло, откуда делала мне лица, призывая прочувствовать серьезность момента, поменьше болтать, чтобы чего не ляпнуть. Похоже, она дорожила мнением гадалки, хотела выставить меня в наилучшем свете. В разглядывающей руку мою даме померещилось мне нечто тибетское, ламаистское, меня вдруг перестала смешить дурацкая затея с гаданием.
— Хорошая рука, — сказала гадалка, — качественная. Задатки необыкновенные, молодой человек, у вас. Таланты разнообразные. Настолько разнообразные, что выбор сделать непросто. Эмоциональное начало над рациональным преобладает, как бывает часто у художественных натур. Но и рациональное развито отменно. Жить будете долго, хотя в последней трети жизни ждут вас болезни.
Кого ж они, хотел бы я знать, в последней трети не поджидают?
— Но главная ваша трудность в том, что будет у вас период потери самого себя. И период долгий.
Я не уточнял, что сие означает. Чокнусь, что ли? Амнезией буду страдать? Не знаю почему, я уже слушал ее вполне серьезно. Может, из-за ее собственной полнейшей убежденности в истинности произносимого ею текста; а Настасья — та прямо-таки трепетала, внимая.
— Печалиться вам предстоит из-за детей. — Тут она оторвала взгляд от линий моей ладони и поглядела мне в лицо. — И печалиться сильно, — продолжала она со вздохом, снова вглядываясь в руку мою.
Вспоминал я потом слова ее не единожды: первый ребенок погиб у нас с Леной, не дожив до полутора лет; а из-за дочери больной я поначалу (да и периодически, да и постоянно, какое поначалу) даже и не печалился, а натурально убивался, в отчаяние впадал, хотя старался вида не подавать; без американского сына скучал я, вовсе не зная его.
— Но спасительно для вас то, что заложены в вас большие возможности не только в смысле талантов и способностей, но и в плане существования в кругу высоких энергий. В вас есть нечто, позволяющее прикоснуться к эзотерическим материям. — Я понятия не имел, о чем речь. — В сущности, вы по природе своей ясновидящий и яснослышащий. Покажите правую руку. Однако непонятно, найдут ли ваши качества применение, осуществятся ли ваши редкие возможности, или по неведению и нежеланию — или в силу обстоятельств — своим даром пользоваться вы не станете, не сможете или не сумеете. Или не захотите. У вас будет одна любовь и одна жена.
Я хотел спросить: об одной женщине идет речь или о двух? И не спросил.
— А успех? А удача? — подала голос Настасья.
— Будут. И успех, и удача. Почти слава. Вот только богатства и счастья не принесут.
— А счастье? — не унималась Настасья. — Разве не ждет его счастье?
— Да он сам счастье. Богатый молодой человек. Задатки имею я в виду. Чего ж ему еще?
— Скажите, — произнесла Настасья, бледнея, — а нет ли там каких тайных опасностей? Не следует ли ему чего-нибудь остерегаться?
Вопрос показался мне странным.
Ответ тоже.
— Получается, бояться ему надо не тех, кто станет ему зла желать.
— Чего же мне следует бояться?
— Человека, который вас не знает. Обстоятельств, которых нет. Чужих игр.
Последовала пауза. Мурашки у меня по спине пробежали — без видимой, собственно, причины.
— Выручит вас то, чего нет.
Я внезапно устал, словно воду на мне возили.
— А в ближайшее время что меня ждет?
Гадалка вгляделась, подумала, отложила свое внушительное увеличительное стекло в латунной оправе.
— Перемена участи, — сказала она. — Перемена планов. Все. Только не благодарите, за гадание спасибо не говорят. Настасья, на вас карты раскинуть? Или в другой раз?
— Сейчас, сейчас. — Возлюбленная моя была явно расстроена.