Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Забытый раёк: книга стихов - Наталья Всеволодовна Галкина на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

* * * Ты мне все-таки снишься в предзимнюю ночь над Невою и Невкой в час, когда покрываются площади почв суррогатным снежком-однодневкой, из забвенного прошлого смотришь мне вслед в обаянье старенья, упакован в туман, старомодно одет, что уж за сновиденье, в облаченье действительных жестов и слов, в обрамленье проспекта, в атмосферном театре небесных слоев: милый некогда некто.

2. «Дождь последнюю первую каплю...»

* * * Дождь последнюю первую каплю испустил — и полил на извод. Ни зонта, ни плаща, как две цапли в окоеме забытых болот. Посмотри: погибают пылинки в каждой луже, под каждым ручьем. Ни зонта, ни плаща, две былинки в серокаменном граде моем. Бессловесные плещутся оды, а сонеты уснули, увы. Без плаща под кромешные воды, без зонта, не покрыв головы.

3. «Незваны, непрошены...»

* * * Незваны, непрошены, снегом очерчены, в туманы отброшены, повиты каштанами, дождем огорошены, отгорожены сентябрьскими клёнами, спутники июля любимые, не любовники — влюбленные неуловимые.

4. «Ты мне все-таки снишься...»

* * * Ты мне все-таки снишься, когда подступает февраль, приодетый в скитальческий плащ полевого бурана, где стирает метель горизонт, а ствола вертикаль — только веха из марева, черная метка романа. Ты мне все-таки снишься, снотворческой далью идешь, я вприглядку в тебя влюблена, мир ресницы и взгляда. Бессюжетные сны с порошком осиянных порош, обаяние счастья — ему и событий не надо.

5. «В пьесе странной...»

* * * В пьесах странных, где жизнь излагается вкратце (и не знает никто языка перевода), где потерянный ключ отменяет и шифры, и коды, ты мне все-таки снишься, как мертвые снятся к перемене погоды.

ОТРЫВОК

(«Дервиш из буден плетется...»)

* * * Дервиш из буден плетется спустя рукава, зримо и немо дыхания дробное эхо. А за горою Туран распласталась Тува шкурою зверя, мездрой допотопного меха. Мир экзотичен, и даже дожди в нем приют, водные залы доселе воздушного замка. А по Фонтанке, ее обживая, плывут селезень сам и его желтоглазая самка. Дышат дворы и вбирают последний глоток теплого воздуха арки, надвратные дуги. И расцветает пруда небывалый цветок, грянувший оземь мираж осененной округи.

ЭДЕМ В СНЕГУ

Как только ветер в окно бросит горсть колючего града, так я влюблюсь в тебя, образ зимнего выстуженного сада! Как ты мне мил, Эдем, сведенный стужи рогожей в крохотный лоскуток ничьей шагреневой кожи, посаженный в городском виварии за решетку, исшарканный каблуками квартала и околотка. Твои райские птицы, поди, улетели в вырей, где жарко, твои дивные звери спят в грязных домиках Зоопарка. Два мордатых снеговика стоят Адамом и Евой, он с веточкой в правой лапе, она с ветошкой в левой. В одинокий морозный час, когда снегопад прервется, кому из нас увидать сад святочный удается? Аллеи подзамело, Эдем в снегу озаренья: в нем снова нет никого, как в первые дни творенья.

ПОРТРЕТЫ

1. Офорт

По будням в радости, по праздникам в серьезе, в рассеянности по любви, теряй печатку в плювиозе, в вентозе старый шарф порви. Отчиркать буковку спеша, пропущенную в белом поле, ломаешь нос карандаша, чернила экономишь, что ли? Но я за то люблю коллаж (архитектурный омут наш) дерев, решеток, арки штаба, что в нем, находка из пропаж, — твоя фигурка для масштаба. Дружок, твой легкий шаг таков, таков рисунка легкий почерк, что и Растрелли, и Старов — твои знакомцы паче прочих. Бежишь в потертом пиджачке, кидая кепочку на полку, как пробегал бы в парике, забыв в прихожей треуголку.

2. Экслибрис

На границе воздушной и водной среды, где колеблется воздух над кожей воды, где кувшинки ладонь под ее головой, мне мерещится профиль загадочный твой. Он маячит, парит, его нету, он вот, сверху птица летит, снизу рыба плывет, над тобой синева, чернота под тобой, золотой серединой паришь над водой.

3. Эстамп

Как пойдет она с клюкою через Польский сад, зинзиверы разнотравья вслед ей зазвенят, а пока ждёт зурначея их безумный хор, зензебилью и сиренью пахнет старый двор. Дремлет древняя царевна дома в уголке, мертвый жемчуг оживает на ее руке. В юности золотоглазой в ветхом сентябре муж привез ее на север, выкрал в Бухаре. Замирала в раме двери тонкой стрекозой смуглорозовая пери в кольцах с бирюзой. Красных башмачков заветных затерялся след, где разбойники гуляли, хаживал поэт. Век живет Фатьма из сказки у Фонтанных вод, а пред ней фата-моргана парусом плывет, над волной налево купол в звездах ясным днем, а направо конокрады с бронзовым конем. Свет повесился, стих ветер, высох водосток, мусульманский бродит месяц в окнах на восток.

4. Масло, холст

Все наши манеры и моды — блеф; к этой парсуне, взоры согрев, нас подводят экскурсоводки-парки: породистый старый лев, выживший в зоопарке. Вот сидит он в кресле прямой, как гвоздь, поджавши горькие губы, должно быть, видит он нас насквозь, что ему наши гекубы, вцики, газеты, сталебетон, ночного конвоя взводный, в нашей пучине он обведен капсулой глубоководной. Блик горит в зрачке у него, — знать, свет от какой-то любимой тени, и стоит на столе рядом с ним букет колыванской белой сирени.

5. Смешанная техника

Вот пивной ларек у древа, наш холодный кабачок, третий справа в группе слева — безотчетный мужичок; на его нездешней моське добродушья штамп лежит, томик Пушкина в авоське стеклотару сторожит. К случаю взор отморожен, он вне жанра невозможен с вечным стопарем в руке, он живет не на проспекте, не на улице-реке, в псевдониме топонима, беспробудном тупике. Скачет чижиком с Фонтанки, лысый пыжик набекрень, блещут милоты медали, а себя и вспомнить лень, мы его другим видали, может, он и этим сыт, маленький советский Чаплин, осушивший, знать, до капли след обочинных копыт, детским солнышком поваплен, и в пыли полузабыт.

6. Гравюра на линолеуме

Пусть воздух, как ваятель, налепит облаков, а ты прощай, приятель, прощай и будь таков. Мне жаль тебя отчасти, шагаешь по лесам, ты сам свое несчастье и наказанье сам. Идешь, красивый, сильный, нигде тебя не ждут, а вслед тебя осины по имени зовут.

7. Темпера

Мелисса, Милица, прелестная птица, любимица лет. Твои попугаи сбиваются в стаи, почуя рассвет. Прекрасная дама, старинная дива, немое кино. Два профиля разных, две туфельки красных, витражная рама, ночное окно. Столетье огромно, но образ твой в нем промерцал, Мелисса Колонна, Милица Коломна, красавица прошлых зерцал. Накидка лилова, а ока зрачок голубин, Мелисса, Милица Хилова, актриса, одна из былых Коломбин. Не Яннинг, так Кторов, не Фейдт, так красавец другой; в пыли коридоров все напоминали актеров в соседстве с тобой... Ах, фотомодели из блица, с любым визажистом делиться парсункой, готовой румяниться или белиться, и гримом, и Римом, и домом не прочь; а ты белолица. Милица, как белая ночь. Тут сбивчивым стуком твоих каблучков еще мерят эпох чехарду околотки, и ты не чета ни одной из толпы щеголих: здесь помнят ограды и знают решетки узор крепдешиновых платьев твоих.

8. Сухая игла

Не пишется — ногти грызешь, а пишется — губы кусаешь: не чушь ли? не блажь ли? не ложь? слова не на ветер бросаешь? А воздух, ленив и сонлив, приходит, как мамонт, в движенье, всей массой ложась на залив и волны ввергая в броженье. И вот уже в город литой, доставши попроще личину, угрюмый, повитый водой, проходишь как первопричина. Витают вокруг головы ошметки досужей молвы, и музы, и оры, и оды, и косятся косные львы, и видят: в толпе вдоль Невы проходит явленье природы.

9. Коллаж

С фольги и ситчика мильфлер начну и я игру в Люрса, чтоб залучить тебя в узор хоть бы на эти полчаса. Ты под картонною луной хоть под рукой, а не со мной, ни алость, ни лиловизна тебе не осень, не весна. Изображен ты, сам не свой, в огромной шляпе черновой, на ней два яблока, свеча, всплеск незабудок до плеча. Увы, от тульи до полы в тебе тебя не узнаю, случайно только тень скулы слегка похожа на твою. На фоне беспризорных крыш как шут гороховый стоишь на гребешке утильсырья (оно и есть любовь моя).

10. К портрету в стиле Бенуа. Пастель

«Мир искусства»! Стриженые кроны! Бью поклоны! Исполать тебе, камзольчик дрянный, кое-как подвитый паричок, в воздухе повисший паучок, треуголки треугольник странный. «Мир искусства»... Милый мой дружок... Что-то ангельское, нечто птичье, атмосферы кроткое приличье, воздуха других миров ожог. Ряженый, любимый, постаревший, в жизни призрачной понаторевший, так вот и доживший до седин в пустырях зачуханных куртин.

11. Акватинта

Сейчас он дрогнет и поедет, а ты один на весь вагон в смещенье суток и поэтик и с целым городом вдогон. Поджавши губы, сдвинув брови, ты стянешь шапку с головы. Твоя щека с пейзажем вровень и бледен ты до синевы. Два затененных карих ока и два расширенных зрачка, теней туманных поволока да мокрый мех воротника. И вызывающе тонка твоя холодная рука. Вбирает время поезд, бредит, сейчас он дрогнет и поедет, в сварном вокзале тишина, и аура ее, странна, как муха, бьется о заклепки. И ты один в цветной коробке, а ночь страдальчески тесна.

12. Акварель

В червленом золоте волос она является, актерка, ей брызгая в лицо, моторка летит как бы в причине слёз. Она в шарлаховой листве какой-то ищет лист багряный, какой-то алый или рдяный, неспешно двигаясь к Неве. В румянце быстром щек живых, в лихой малиновой помаде она сейчас придет к ограде по древним плитам мостовых. По розовым холодным плитам, верша размеренный шажок, она проносит свой сердитый, свой киноварный сапожок.

«Когда отмотает пространство...»

* * * Когда отмотает пространство свой срок переулку сквозь метеосводки, художник напишет пустые бутылки да булку, поэт адресует балладу и оду селедке. Час в час заключен наподобие шара из кости, матрешки Китая. И в зимние двери стучатся осенние гости, а ты открываешь окно, омывая в нем горсти, в тумане витая. Холсты простоваты, бумажные розы беспечны, все кисти невинны, но все остановки в конечном итоге конечны, а дни именинны.

«Эти красные чернила...»

* * * Эти красные чернила, королевские чернила, те, которыми учитель разрисовывал тетрадь, от которых буквы, ёжась, догорают угольками, эти красные чернила императорских посланий, августейших изъявлений, на особицу заметок, необычных указаний, излияний наугад, эти красные чернила ужасающих расписок, сделки бартерной, где Брокен — место действия и время; извини мой драгоценный, что китайской кошенилью завалявшейся на счастье неиссохшей авторучки (полуграмотный наставник или меченый ответчик?) я пишу тебе письмо.

ДИАЛОГ

(«Что там за гарь, Агарь?..»)

* * * — Что там за гарь, Агарь? — Поезд прошел, Фамарь, древний поезд в тишь? — Нет. Это море подожгла мышь летучая, это горят моря страны Офир. И запах гари в Гиперборей несет эфир. — Пахнет гарью наша зима, как старый вокзал, да ты знаешь сама, что сегодня диктор сказал: с неба упадет звезда рукотворная, она уже летит, летит и горит, Фамарь, и снега парит виденье, предвещая и предвкушая ее паденье. — Ах, Агарь, распустилась роза зимы, а запах ее — порох и дым, порох и дым, и легко ли быть молодым, легко ли быть молодой, где пляшет ламбаду огонь над водой, где обернувшийся на бегу камнем стать обречен, где, жабры в нефти, когти в снегу, спит последний дракон? где железные фаэтоны застят зенит, а воскресшие фараоны выходят из пирамид?

«Несдержанность — вот, тоже мне, порок...»

* * * Несдержанность — вот, тоже мне порок; и сдержанность едва ли добродетель. Консервы чувств, навяленные впрок, не разошлет по почте благодетель. Поди узнай, какого цвета был весенний дым в календах или идах, какой по счету ангел вострубил, что пряталось в речах полузабытых. Не сухари натолканы в суму, — неявные отчаянья и тщанья, и по ночам присутствуют в дому, как призраки, фигуры умолчанья. Небытия полно и в бытии, и пальцы стиснуты, и зубы сжаты, и где вы, собеседники мои, которым не ответила когда-то? Но как теперь я вспоминаю вас, как неуместно, страстно, запоздало срываются покровы слез и фраз с безмолвия, в котором пребывала! Простите эту каменную даль и глубину, в которой нету проку, за всю мою надменную печаль из робости без страха и упрека. Прости, я говорю тебе, прости, за облики в одежках обаянья, за эту неготовность крест нести в последнем предвкушенье подаянья. Была бы и готова я прощать и плакать вне порыва и вне пыла, но сдержанность чиновничью печать на все мои прошения влепила.

ЗАБЫТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ

(«Грузди тут выросли розно...»)

* * * Грозди тут выросли розно, купно — трава и атава. Листья лепечут серьезно: «Септима, секста, октава...» Времени в сутках — два мига, вечная четверть второго. Что на веранде за книга? «Огненный столп» Гумилева. Ствол превратят этот белый в пламя в мгновение ока молний парфянские стрелы из колесницы пророка. В доме всем клавишам — крышка. Вышел хозяин — кто сыщет? Только Эол, как мальчишка, в скважине дудочкой свищет.

«Москва? Но Москва расколдована...»

* * * Москва? Но Москва расколдована, как каждый ее недоскреб, строителем-зэком вмурованный в обводку — колымский сугроб. В ней щи в кабаках переперчены, и вновь попадает впросак от нечисти кругом очерченный, не чающий выжить бурсак. Москва? Над ее пасторалями корпят от зари до зари любимцы двора постоялого, то вороны, то сизари. Накаркано, верно, ограено, упущено из-под крыла. Окраина? Но и окраина своих соловьев извела. Стоит кулинарною книгою, где выверен говор всех ртов, поди, пирогами с вязигою да вязью калашных рядов. Не помня ни Бармы, ни Постника над прорвою небытия, указы нам шлют и опросники чиновные орды ея. Уходит в туман белокаменка, порушена и прощена. В забытой Москве моя маменька младенцем была крещена. И некогда взглядом Овидия ее Елисейских полей коснулся всем виям невидимый бездомный заезжий старлей.

«В неукротимом воздухе прозрачном...»

* * * В неукротимом воздухе прозрачном безденежье осеннее гуляет в плаще из секонд-хэнда, в старой шапке, с улыбкой смутною глядит на прайды дворовых кошек всяческих расцветок: то леопард, то арлекин, то рысь, то маленькая тихая гиена. Как переулки любят посещенья! Два колдовских — Солдатский с Озерным, — и Ковенский, что улицы длиннее. Но есть еще четвертый переулок, в нем в призраке разрушенного дома театр волшебный с давних пор ютится, своё лепечут куколки вертепа, и Верлиока спит на чердаке.

СТАРЫЕ СТРОКИ

Нева покрыта снегом белым, все реки — санные пути, и водным весело наделом пешком над глубиной идти с Рождественской — десятой? энской? пешком, шажком, и был таков, с Надеждинской, с Преображенской по Знаменской через Басков. Опять горят на ёлке свечи, а улицы, что так пленят, в негромкой бабушкиной речи названья старые хранят. Жизнь оглянуться не успела, в столб превратиться соляной. И две любимых церкви целы на Греческом и на Сенной.

ЗАБВЕННЫЕ ВИНА

Хану Манувахову

Былые дни, былые дали и отбродили, и прошли. Я помню слово «цинандали», как прежде помнили «шабли». Поэтам и аи, и асти — веселый дар, мнемонимические страсти, оттенок чар. Стекла окрашивает грани сквозь все пиры букет забвенный гурджаани, цвет хванчкары. Но саперави и чхавери — им равных нет! Налей-ка мне бокал, Этери, забытых лет. Какие тайные рецепты связали нас, пьянчужек непонятной секты, на этот раз? И почему печалью личной нам в память дан весь этот норов подъязычный забытых стран? Скажи, о чем отговорили названья вин? Они темны, как суахили, мой господин. И почему от вертограда (допей до дна!) нам только рифма винограда сохранена?

ЧУЖИЕ ТАЙНЫ

Тайны чужие, которых я знать не хочу, слух замыкая, зажмурясь, сжимая ладони, молчу. Как ясновиденье выкурить? Как отступиться, скажи? Снова выводят скрижали на стенах пиров миражи. Тайны чужие, я вас не искала и вас не звала, что ж ваши призраки сгрудились возле стола. Тайны чужие, покрова пристойного клок, сутемень взоров, скелета небрежный кивок. Злобные выкрики вместо лепечущих уст, плачущий сонный блакитный ракитовый куст. Жалобы грозные. Робости не утаю. Что это? Кто это? Словно и не узнаю. Оклики, шепоты, шлюз сокровенный и створ. Времени поле распахнуто настежь как двор. Облачна комната, что же так дали ясны, маски, личины, персоны разоблачены. И залучают меня на ночные чаи тайны чужие, несчастные дети ничьи.

«Так не говори мне...»

* * * Так не говори мне, хоть ты не Кащей, что жизнь — не иголка, ей в стоге теряться в порядке вещей, как этот оркестрик твердит нам ничей балканского толка; ему дирижер то цыган, то Харон, забудь о бельканто, играют в день свадьбы и в день похорон его музыканты. Пурга, обеляя Европу, как встарь, цивильность откатит, в метели пусть бронзовый спешится царь, поводья ухватит. Циклон с женским именем — новый Д’Эон, вот только без шпаги; трещотка с флюгаркой настроились в тон, а с ветром, влетевшим в корнет-а-пистон, — дворцы и овраги, и ясли, где сено хранит про запас преданье о луге. Завьюжен амбар, и овин, и лабаз, пропала Ткачиха, исчез Волопас беззвездной округи. Стебельчатым швом нынче сметан простор, в нем стало просторней, к сугробам прислушались жители нор, глубокие корни; дороги как не было, тропка крива, подбита бураном накидка волхва, и снег на валторне.

«...ее недостаток лишь в том...»

* * * «...ее недостаток лишь в том, что она коротка» — одно предложенье одной из страниц дневника. «Она»? куртка? книга? ночь летняя? память? рука? жизнь? тропка из троп? птичья песенка из ивняка?

ОТРЫВОК

(«Когда еще на кладбище без страха...»)

* * * Когда еще на кладбище без страха ходили мы и рвали чистотел, и не существовало праха, а только соловей за церковью свистел, когда от наших ног, босых и прытких, тропа сбегала, празднично длинна, лишь адресами на открытках нам представлялись имена с крестов и обелисков. «Бренный» играло в «глиняный» в серебряной вселенной венцов, заплотов, ив. Глаза полуприкрыв, гладь вод переходили вброд за водомеркой насекомой, когда лишь от черемух рот сводило вязкою оскомой...

«Мое сердце не в горах...»

* * * Мое сердце не в горах красоты надмирной, где надменны страсть и страх перед тварью мирной; не в уютном уголке праздности да бриза, не в парадном цветнике неопарадиза; не в степи, где на бегу волен конь игрений. На высоком берегу с купами сирени.

«Когда начнет туманить слепота...»

* * * Когда начнет туманить слепота дома, бульвары, площади, скульптуры, когда начнут утрачивать названья любимые знакомцы переулки, — спешить с отъездом раннею весной, в деревне жить, где букв в помине нет, лишь иераты фауны и флоры; иной из них наощупь различим, на слух понятен, свой с полунамека, реалия неназванной страны не внешнего, но внутреннего ока, где греет свет, а цветом ты объят, и канделябры яблонь гасит сад...

«Имя кузины, жарою влеком...»

* * * Имя кузины, жарою влеком, знает кузнечиков скит, в лютиках бьется сухим погремком и в колокольчиках спит. Маленький слог, удивляющий нас, прячется в травный закут, где для него муравьи возведут зодчества мелкий Парнас. И воспоет его взлетом смычка каждый, кто петь его гож, крошка Гварнери, Амати лужка и Страдивариус тож.

КИНОКАДР

Инночкин дружок Хамдамов на экране создал юрту, где библейские бараны слушают Джузеппе Верди; впрочем, о бараньем слухе мы не знаем ничего и на юрту смотрим сами как на новые ворота.

«Холодно, примолкли птицы...»

* * * Холодно; примолкли птицы; свет рассеян, нет теней. Где-то в памяти таится мертвый улей прошлых дней. Прячется до зноя овод, разбредается карасс, сновиденья тихий омут озадачивает нас.

«У нашего Аполлона на щеке паучок...»

* * * У нашего Аполлона на щеке паучок, на щеке паучок, под носом капля дождя. Не может он вспомнить всех прозвищ своих, не знает он, — кто он в нашем саду. Не знает и сад, кто ему нынче не рад, не пойдут ли его дерева на дрова, не знает его трава, чем она не права.

 «Как чувствует себя квадрант солярный...»

* * *


Поделиться книгой:

На главную
Назад