Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Зеленая мартышка - Наталья Всеволодовна Галкина на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Пейзаж с Фудзиямой

Детство Павла Абрамичева прошло на станции Улуханлу Занзибарского района под Ереваном, в Араратской долине.

Отец подарил мальчику краски. На коробочке была нарисована кисточка, но самой кисточки в коробке не было, по рисунку Паше показалось, что это ручка. Он макал ручку в краски, пытался рисовать. Однажды в Ереване, где учился он в школе, увидел он двух аккуратных мальчиков в матросках, писавших этюды кисточкой, цвета ложились на бумагу, что совершенно очаровало его.

Обретя долгожданную кисточку, решил и он писать с натуры, стащил у матери крышку от бочки, прибил к ней три ножки, вышел мольберт, и отправился юный художник в долину на пленэр.

Араратскую долину, орошаемую Араксом, Севжуром, Касахом, Разданом, испещряли речушки и ручейки, не замерзающие весной, — зима в армянском детстве длилась один день. Из долины виден был находящийся в Турции Арарат, возвышавшийся на этюдах мальчика подобно армянской Фудзияме. На горе Арарат растет крупный виноград. Крупный? Кто проверял? Не было ли это местной версией басни «Лиса и виноград»?

Склоны библейской горы, к которой пристал Ноев ковчег (обретенная Ноем земля и была Араратской долиной), потухшего вулкана, там, вдали, были пустынны и усеяны обломками кайнозойского базальта. А на наскальных рисунках Гегамского хребта встречались изображения древнего существа, похожего на робота с экраном на груди. Детские этюды Абрамичева изображали мир первых дней Творения: парящая в небе гора, поля диких маков, инопланетный воздух.

Отец Паши, прежде бывший начальником железнодорожной станции, стал студентом исторического отделения ереванского вуза, и когда начались в селении Кармир-Блур раскопки под руководством Пиотровского и Дьяконова, проходил практику на раскопках. Предметы из Кармир-Блура, Красного Холма, из урартской крепости Тейшебаини, Павлу Абрамичеву встретились потом в Эрмитаже: бронзовые щиты и шлемы, глиняные горшки (в одном из них нашли скелет кошки), урартские колокольчики, карасы для вина, рельеф с воинами на колеснице. На раскопках Пиотровский познакомился с Рипсимэ Джанполадян, ставшей его женой.

Из Араратской долины виден был монастырь Хор Виран, где некогда стояла столица древней Армении, а в ней высилась самая неприступная тюрьма страны, куда сажали главных врагов народа в каменные мешки с ядовитыми змеями и скорпионами. В этих местах на раскопках дохристианского храма Анаит нашли редкой красоты голову и руки богини: два локона на лбу, каменные кудри, серьги в каменных ушах.

Мальчик возвращался домой с самодельным мольбертом, на его акварелях парила снежная вершина Ноевой Фудзи, вилась субтропическая зелень, темнели лиловые тени, Персия и Турция были неподалеку, от станции Улуханлу шли поезда в таможенную Джульфу, Тавриз и Ереван.

Лист бумаги

До ереванской школы Паше Абрамичеву надо было проехать пятнадцать километров. Ездили без билета, деньги экономили, отец стал студентом, сын лишился права на проездной. На поезд вскакивали на повороте железнодорожной ветки. Мать будила мальчика рано, в шесть утра, их было несколько ребят, приезжавших в школу ни свет ни заря, в пустом классе они дрались, мерились силами, заодно грелись, потом засыпали на партах.

В школе вожатая дала ему лист бумаги для стенгазеты («нарисуй Ленина и Сталина, знамя, заголовок…»). Паша с листом бумаги бежал за паровозом, догнал, забрался на тендер, но бумагу помял и запачкал. Дома он плакал, мать никогда не видела его плачущим, отец занимался со студентами, они его, репетитора, выручили, нашли ему бумагу, другую, похуже, потоньше. Нарисовав всё, художник трепетал, очень боялся, что в подмене драгоценного листа уличат, но никто ничего не заметил, стенгазета понравилась, его хвалили, он был счастлив.

Железная дорога шла через армянское детство. Домик, в котором обитала семья Абрамичевых, казенное жилье от путейского ведомства, стоял возле насыпи с рельсами. Павел с другом Енохом прыгали с железнодорожного моста в реку Раздан или Зангу, крича: «Алюра има кебура!» Прыгали с самой высокой точки фермы, дождавшись паровоза, чтобы заволокло паром округу, воду, мост, весь мир: прыжок в белое ничто. У станционных мальчишек Улуханлу была лихая забава: на спор ложились между шпалами, чтобы над ними прошел поезд: героев уважали, точно римских триумфаторов. Некоторым не везло: их ошпаривало паром, по счастью, несильно, так что в итоге везло и им.

Волки

И семья Абрамичевых, и соседские семьи его приятелей жили бедно. Ловили майками рыбу. Была бахча, Паша Абрамичев дежурил на вышке, чтобы арбузы не растащили. Собирали кизяк на тележку, помогали матери: на тележку садился голозадый маленький младший.

Охота и рыбная ловля не были забавой, досугом — подспорьем в хозяйстве. Паша, набивавший для отца патроны, решил добыть мяса, взял без спросу в отсутствие отца ружье и один патрон и пошел охотиться на утку. Спустил курок, утку убил, вернулся с трофеем, но с фингалом, не знал, как правильно держать ружье, было ему лет десять, его не заругали, утке все обрадовались, отец посмеялся, объяснил, как стрелять, упирая приклад в плечо. Во второй раз мальчик отправился на охоту, не скрываясь, но на сей раз ему не повезло: утка бегала от него, он догонял, наконец выстрелил, но она была слишком близко, остались от птицы одни потроха.

Отец взял с собой сына на рыбалку. Стояла поздняя осень, они шли со сделанной своеручно рыболовной снастью, «пауком», мечтали поймать храмулю, любимую их рыбу с серебристыми боками и темной спинкой, иногда встречались большие, около двух килограммов: ловилась храмуля в заводях, ямах с обратным течением, полных подводной зелени. Поймали только нескольких карасей, даже сазанчики не попадались. У отца было с собой ружье, проверяли ловушки, расставленные отцом на нутрию, ловушки были пусты.

Возвращались с неудачной рыбалки поздно, издалека, шли по шпалам одноколейки. Темнело, когда увидели они огоньки волчьих глаз, волки окружали их, держались близко, но пока не подходили. Они побежали, побежали и волки. Остановились передохнуть, волки тоже остановились, выжидая. Отец выстрелил. Волки чуть отошли. Отец с сыном снова побежали, отец стрелял несколько раз, потом патроны кончились. Драгоценную снасть, «паука», бросить было жалко, «паук» мешал отцу, да и был он с ребенком, который не мог бежать быстрей.

Но железная дорога проходила через армянское детство, и их нагнала спасшая их дрезина.

Древо желания

Детство «армянина из Пензы Леонида Исааковича Флигельмана, научного сотрудника славянского сектора Ленинградского института археологии», как в молодости называли его друзья, тоже прошло в Армении. В Пензе начинались аресты, репрессии, в частности, на заводе, где работал отец; и переехали на родину Лёниной матери Рузанны — в Ереван. Одного из родственников, мальчика-ровесника, родители назвали Лунеджи: Ленин Умер, Но Его Дело ЖИвет.

Во дворе росло волшебное дерево.

Дедушка с материнской стороны, отец Рузанны, известный всему городу врач Симон Атанасян, привез саженец из кругосветного путешествия — из Японии.

Во время резни семью Атанасяна принял в свой дом, укрыл и спас персидский посол.

Дерево цвело трижды в год, цветы были разного цвета; белые, розовые, голубые. Оно напоминало лиственницу, но хвоя была длиннее, мягче, шелковистее.

Возможно, оно исполняло желания, как всякое истинное древо жизни. Но никто под ним желаний не загадывал, ленточек заветных на ветвях не завязывал. Мальчишки обращались с ним немилосердно: лазали, ломали ветки для луков, стрел, мечей, копий; впрочем, девчонки ломали их на букеты в дни цветения.

В конце концов дерево засохло, погибло.

Спустя полвека археолог Флигельман говорил:

— Мне казалось, что это мы по легкомыслию сгубили его, что это наша вина, моя вина, всю жизнь его вспоминаю, чувствуя себя тайным убийцей волшебного дерева.

Вместе с детством позади остались Фудзияма Арарата и древо жизни из Японии, а судьбой стали Фонтанка с Невою, куда не долетал ветер из Араратской долины детства, ревнивый южный ветер, хранящий для одного себя горы, долы, камни, цветы, цвета.

Рассказ Жанны

Матушка моя, медсестра ожоговой клиники (одной из самых тяжелых клиник Военно-медицинской академии), умевшая превращать нашу небогатую, полную лишений жизнь в праздник, заболела, попала в лечебницу для душевнобольных с тяжелой депрессией. Дочерей воспитывала она одна, поэтому младшую Наташу отдали на время в Дом малютки на Васильевском острове (потом мы с мамой ее оттуда забирали, из бывшей помещичьей усадьбы, стоявшей в заснеженном парке), а я, третьеклассница, оказалась в доме дяди Веси.

Дядю Весю, Вячеслава, звали иногда и Вечей (думая, должно быть, что Вячеслав пишется через «е»…), но Весей чаще, может, оттого, что родился он где-то неподалеку от Рыбинска, как и моя бабушка, на Средней Волге, где — кроме мещеры, мордвы, муромы и мери — жила весь. Он чем-то походил на Шакурова. Жена его, Таня, была то ли якутка, то ли нанайка, обрел он ее в хронотопах ссыльно-лагерных скитаний, о которых я не знала ничего. Известно мне было о детстве дяди Веси в купеческой семье, он закончил гимназию, знание языков помогло ему, когда бежал он из фашистского плена через несколько стран; по легенде, пригнал он «из плена» стадо коров, за что вышло ему некое снисхождение, однако «за плен» (и «за срок», как я теперь думаю) лишен он был возможности получить приличную работу, работал (вместе с Таней) железнодорожным рабочим. А в лагере (скорее в немецком, чем в нашем?) его облучили. Поэтому детей у них с женой не было, он очень хотел удочерить одну из племянниц, — видимо, речь шла обо мне. В конце концов они усыновили ребенка каких-то Таниных родственников.

Мой дядя и мой отец некогда дружили, жили в одном доме, дядя Веся был 1903 года рождения, а отец — 1900-го.

Дядя Веся с тетей Таней ездили за малиной в Померанию, я думала — «Помирание», очень боялась мертвецов, трепетала. При этом совершенно не страшилась вылазок нашей детской ватаги на Волково кладбище, где мы ели малину с могил.

Дядя Веся жил у Волкова кладбища в «доме на семи ветрах» (дом так все называли — и жильцы, и я, я потом очень удивилась, посмотрев в юности фильм про дом на семи ветрах), отдельно стоящем, одиноком, в несколько этажей: он и сейчас стоит.

Мне были куплены синенькая фетровая шляпка с полями, с лентами и лаковые черные туфельки, я казалась себе одетой роскошно, как принцесса, и от распирающих меня чувств залезла в шляпке и туфельках на высоченный тополь, откуда долго не могла слезть.

В окрестностях радостью для детей были человеческие самодельные горы. Одни из них — горы морского песка, мы забирались по осыпающимся склонам на подобные пирамидам вершины, искали в песке раковины, особо ценились веерные ракушки, бантики, морские гребешки. Другие горы, из свежего антрацита, сверкали чернотой, изломами свежайших граней, мы считали куски каменного угля «слитками золота», сокровищами, собирали их, восхищались ярким блеском, ожидая, может быть, что блеснут сейчас в смоляных изломах алмазы или самородок золотой детского Клондайка; некоторые куски угля, разбитые молотком, хранили в сердцевине золотые блестки пирита.

Почему-то больше нигде и никогда не посещало меня необычайной остроты чувство простора, свободы, возникшее в сознании моем в крошечной комнатушке дяди Веси и его жены-нанайки, в горных песочно-угольных массивах подле кладбища; ветер играл лентами моей великолепной шляпки, доселе не виданное солнце дарило блики чернолаковым туфелькам, в которых карабкалась я по антрацитовым россыпям копей царя Соломона и королевы Бегумы.

Копченая веревочка

— Расскажи мне что-нибудь о мышах и о крысах, ты так много о них знаешь, только не читай мне знаменитую статью «Аполлон и мышь», не говори, что крыса — единственное существо на земле, способное с легкостью выбраться из любого лабиринта, не рисуй мне крысиного короля, не рассказывай, как крысы доставили яйцо (кормить крысенят) в нору, таща за хвост лежащую на спинке крысу, держащую лапками яйцо на животе, как потом прокололи яйцо, чтобы можно было его выпить.

— Да я не против, только сейчас мне некогда, вот освобожусь и расскажу тебе любимую волшебную сказку всех мышей и крыс мира «Копченая веревочка».

Опечатка

О знаменитой опечатке тридцатых годов, стоившей издателям с типографскими людьми лагерей, рассказывают в двух вариантах, один покороче («Вождь моросил»), другой подлиннее («Мелкий унылый вождь моросил»).

Стрелка

— Мне даже пришлось съездить на Стрелку!

— Хорошо, что не на Ржевку.

— При чем тут Ржевка?

— Так Стрелка рядом, пешком через Дворцовый мост можно дойти.

Тут выясняется наконец, что начинающий бизнесмен имеет в виду не Стрелку Васильевского острова, а сходняк бандитского Петербурга.

Попугай

В доме верховодили решительные женщины, а мужчины были тихие и кроткие. Выдавал семейный секрет попугай, начинающий с окриков и заканчивающий ласковым полушепотом: «Сергей! Антон! Сколько вас ждать?! Шурочка, здравствуй, рыбка моя…»

Ежик в профиль

— Вы никогда не замечали, — спросил меня Андрей Соколов, — на кого похож ежик в профиль?

Я озадаченно молчала, он продолжал:

— Ежик в профиль похож на Пушкина, — такого, каким поэта рисуют, подражая его собственным рисункам на полях.

Весточка

Довелось мне однажды получить весточку из рук святого (а святые среди нас и теперь, как в незапамятные времена) об одном из родных.

Сестра моей бабушки по отцу, Елизавета Ефимовна (до глубокой старости все звали ее Лилечка), рассказывала мне о семье Захаровых. И она, и моя бабушка (и младший брат Сергей, в будущем — акварелист Захаров) родились на Сахалине («место рождения — пост Александровск»). Когда маленькому Сереже было три года, семья переехала в Новониколаевск (ныне Новосибирск), на материк ехали на собаках. Уже в Новониколаевске родился самый младший, Владимир, потерявший мать в одиннадцатимесячном возрасте.

Дедушка Галкин с женой Анной и с ее сестрой Лизаветой, Лилечкой, недаром специально ездили из Ленинграда в Москву, чтобы посмотреть во МХАТе булгаковские «Дни Турбиных». После революции семья Захаровых рассыпалась, разлетелась, обстоятельства трагические пометили и дни Захаровых, как многих. Владимира расстреляли вместе с мачехой Фридой, немкой (имени ее православного я не знаю), на берегу Оби «за участие в контрреволюционном заговоре», Николай, средний, призванный в 1917-м в армию, по слухам, эмигрировал в Польшу.

Дед моего мужа, работавший на железной дороге в Бологом, тоже был Николай Захаров… на маленьком фото даже и походил на среднего бабушкиного брата: его расстреляли то ли без особых объяснений, то ли за косвенное участие в контрреволюционном мятеже, чуть ли не в Кронштадтском.

Что до любимого старшего брата Константина, легенда гласила, что каким-то образом убыл он из Китая в Австралию. Никаких справок никто, само собой, не наводил: боялись, да и нельзя было.

В последний раз Лилечка видела брата, перейдя «со стукачом» Амур на китайскую сторону; она жила на советском берегу, в Благовещенске, Константин с женой Верой и сыном Вадимом — на китайском, в Сахалине.

— Шла я через Амур в валенках, замотанная платком, ночью, в лютый мороз; стукачу отдала за то, чтобы перевел на китайскую сторону, кольцо золотое; стукач был из пограничников, шел с пистолетом, знал дорогу: где полыньи, где тонкий лед, где безопасный путь. Еще с нами девушка шла, такая хохотушка. Пришли на китайскую сторону. Китайцы, когда их много, такие страшные. «К кому?» — спрашивают. Говорю: «К доктору Захарову». Костя был венеролог, но, как хорошие доктора старой выучки, и в других болезнях разбирался, как земский врач. С сомнением глядят на меня китайцы: одета-то я была престранно. Но пошли за Костей. Сам он пришел: «Ох, Лизочка, Лизочка…» По-китайски говорил он хорошо. Но тогда многие китайцы пограничных районов и Дальнего Востока хорошо по-русски говорили и понимали. Переодели меня, отогрелась я. День живу у Кости. Два. Мне все казалось — мальчик не так был им нужен, я стала просить: отдайте Вадика нам; Костя с Верой согласились, но власти были против, не позволили ребенка забрать. Еще через день вечером зовут Константина китайцы. Он идет и видит: муж мой пришел, Алексей Николаевич Ржаницын, в темноте, без провожатого, через Амур. Как только в полынью не попал, под лед не ушел, как добрался? Амур там широкий. И без разрешения пришел с советской стороны. Я думаю: что же теперь будет? ведь арестуют. Стали они с братом Костей пить, они еще студентами, вместе учась на медицинском факультете, дружили. Назавтра Алексей Николаевич официально пошел к властям, и его с провожатым отправили на ту сторону. Тоже, кстати, подивились: как один, дороги не зная, ночью пришел в Сахалян? Очень он любил меня, больше, чем я его, грешная, любил, беспокоился. Через день пошла через Амур и я, опять со стукачами, за плату. У них собаки, они вооружены, всегда можно было с ними перебраться безопасно. Алексея Николаевича долго таскали. Арестовывать не стали, но дали задание: следить за двумя коллегами. Один из них, доктор Чайка, еврей, симпатичный такой, нас и взбаламутил на Дальний Восток уезжать. Алексей Николаевич все говорил: «Ни за кем следить не буду, делайте со мной, что хотите, только жену не трогайте».

Стали мы собираться в дорогу, оставаться, видать, нельзя было. Дом был большой, красивая мебель, пальмы высокие, фикусы, розы. Японский консул пришел покупать, стал через переводчика меня замуж звать. Я говорю — тоже через переводчика: да ведь я замужем, а господин консул женат. Напрасно, мадам, отказываетесь, говорит, обстоятельства не важны, вам у меня хорошо будет, будете счастливы. Дом продали, двух собак своих продали, одну с собой потащили. Уезжали, нервничали, даже когда в поезд садились, думали: сейчас арестуют. Но обошлось! Тронулся наш поезд. Больше Константина я не видела. О Харбине говорили, о Шанхае, а почему слухи пошли, что уехал он в Австралию, не знаю.

Лилечка показывала мне фотографию брата, высокого, в очках, сухощавого, о Константине вспоминала моя бабушка Анна, говорила о братьях: все храбрые были, только Сережа малость трусоват и впечатлителен, теперь братьев, должно быть, нет в живых, не только младшего, расстрелянного, а Сережа стал художником, такие чудные у него работы. Дед Сергей Захаров тоже однажды в своей квартире-мастерской на Большой Подьяческой сказал: вот бы узнать, что с Константином стало, что с Николаем, может быть, жив кто из них? Я с горячностью молодости, всегда желающей лучшего, верящей в happy end, подхватила: дескать, я прямо-таки чувствую, что есть где-то захаровская родня! Дед Сергей только головой покачал.

В конце девяностых годов дирижер Алексей Степанов привез мне в подарок из Москвы книгу «Блаженный Иоанн-чудотворец» об архиепископе Иоанне (Максимовиче) Шанхайском и Сан-Францисском, ныне причисленном Зарубежной православной церковью к лику святых; авторами книги были иеромонах Серафим (Роуз) и игумен Герман (Подмошенский).

Родился будущий архиепископ в Харьковской губернии, учился в кадетском корпусе, в харьковской юридической школе, посещал Киевскую духовную академию, в югославском монастыре в Милково принял постриг, был хиротонисан в епископы и назначен возглавлять паству из русских беженцев в Шанхае.

Когда Китай перешел в руки коммунистов, никто не хотел принимать бездомных русских, лишенных прав и состояния. Ценой огромных трудов архиепископ Иоанн Шанхайский получил разрешение эвакуировать беженцев на острова, которые они позже покинули, когда разные страны начали постепенно давать им пристанище. В то время ураганы и тайфуны царили вокруг Филиппин, многие из паствы архиепископа жили в страхе и выслушивали успокоительные слова местных жителей, чего вы боитесь, говорили местные, ваш босоногий священник по ночам обходит ваш лагерь и молится, ураган вас не тронет.

Большую часть подаренной мне книги занимали рассказы встречавшихся с владыкой Иоанном людей, получивших от него помощь, радость общения, исцеление. И вот на 167-й странице в рассказе Ивана Луценко, жителя Сан-Франциско, Калифорния, датированном февралем 1969 года, читаю: «Пошел я к доктору. Доктор, Константин Ефимович Захаров, сказал, что опасно резать нарост на суставе, так как можно задеть нерв, и тогда палец перестанет сгибаться».

Не поверив глазам своим, я перечитала эти несколько предложений дважды или трижды. 1969 год! И младший брат Сергей, и сестры Анна и Елизавета были живы и здравствовали!

К моменту, когда у меня оказалась в руках книга об архиепископе Иоанне, я написала повесть «Пенаты», где в центре повествования история семьи Захаровых: словно (почти неосознанно) задала вопрос в воздух. И получила в ответ весточку.

Святитель Иоанн Шанхайский и Сан-Францисский, всегда ходивший босиком, удивлявший знавших его неправильной речью, спутанными волосами и бородой, аскетизмом, любовью к детям, оказывавший особое внимание больным и одиноким, бродивший по ночному Шанхаю в самые трудные годы, раздавая хлеб и деньги всем бедным, неспящим, испытывающим нужду, даже пьяницам, обходивший с молитвой от урагана полуночный островной бивак своего малого стада, привел двоюродного деда Константина Захарова из Шанхая в Сан-Франциско и в годы, бывшие для меня необычайно трудными, сумел рассказать мне об этом, улыбаясь, чуть наклонив голову на фотографии из дареной книжки: даритель не знал, что дарит мне чудо.

Долги

Матушка Галины Ж. у всех денег назанимала (в небывалые долги влезла, чтобы участвовать в какой-то немыслимой пирамиде), опять пришла занимать.

Утром зять жене молодой, шутя, за завтраком и говорит:

— Матери скажи — киллера найму.

Когда

Мой отчим, знаменитый нейрохирург Борис Александрович Самотокин, уезжал с матушкой моей в Архангельское, в подмосковный военный санаторий. На время их отсутствия на первый этаж нашей дачи переезжали художники: двоюродный мой дедушка Сергей Ефимович Захаров с женой Марией Авраамовной Зубреевой. Оба они, люди в летах, поднимались ни свет ни заря, делали дыхательные упражнения по системе йогов, уходили на этюды. А мой муж, преподаватель училища Штиглица (тогда называвшегося Мухинским), приезжал с работы, то ли обедал, то ли ужинал; уложив детей, начинали мы клеить обои.

Борис Александрович, стоя среди сосен, показывая на наш второй этаж, говорит Сергею Ефимовичу:

— Они ложатся, когда вы встаете.

Кровать отца

Небольшая комната моих родителей в дедушкиной квартире на углу Маяковского и Невского обставлена была мебелью карельской березы (русской работы, девятнадцатый век, все собралось с бору по сосенке, совпало золотистым цветом да материалом): две одинаковые кровати с волной гитар кроватных спинок, платяной шкаф, чье навершие украшали крупные резные листья, пара небольших тумбочек, маленький столик для швейной машинки (без машинки), матушкин туалет с закругленным квадратом зеркала. Отличалось по цвету только отцовское бюро с кариатидами на углах и двумя тайниками; в бюро лежали альбомы с марками, фотографии с гравюр и картин, изображавших парусники (отец мой в конце войны и два послевоенных года служил врачом на линкоре «Октябрьская революция» и писал диссертацию о медицинской помощи на русском флоте, из названий парусников помню только петровскую «Предестинацию»), чистая бумага и копирка, а на зеленом сукне стояла трофейная пишущая машинка «Эрика».

Над кроватью матери висели цветные гравюры, виды Петербурга; над кроватью отца — фотографии великих хирургов, я знала их в лицо: Пирогов, Оппель, Мыш, Федоров, Войно-Ясенецкий, Джанелидзе. Джанелидзе звали Юстин Юлианович, точнее, Иустин Иулианович, отец у него работал, мы бывали у него в гостях.

На тумбочке отца появлялись книги, которые он давал мне читать, все они прочитаны были мною с восторгом: «Остров сокровищ», «Роб Рой», «Катриона», «Всадник без головы», «Затемнение в Грэтли», рассказы о Шерлоке Холмсе, «Ариэль», «Аэлита», «Гиперболоид инженера Гарина».

Матушка читала «Сагу о Форсайтах», «Сестру Кэрри», «Замок Броуди», стихи Есенина и Блока. В ее тумбочке лежали полудетские альбомы со стихами, пожеланиями, наклеенными гламурными красотками и букетами, а также ярчайшая гармошка, привет союзников, виды Флориды, где девица, напоминающая Дину Дурбин, вытряхивала песок из босоножек, сверкая голливудской улыбкой, снабженная титром: «Send in my shoes».

Под кроватью матушки любил спать мрачный, философически настроенный черно-белый (арлекин) кот Гришка, дед называл его Грегуаром. А в ноги на кровать отца втихую забиралась наша собака (боксер) Ханум. Застукав ее, отец говорил: что ж ты, такая большая корова, лезешь на кровать, ты же не малюсенькая собачонка из муфты; она соскакивала, виляла крошечным купированным хвостиком, смотрела виновато, чтобы залезть опять, если повезет, свернуться, спать в ногах калачиком.

После того как дедушка умер, отец тяжело заболел, они с матушкой развелись, в доме появилась мачеха, известная всем юристам Ленинграда, редкая стерва; после судов по поводу наследства, раздела имущества, второго замужества матери, разменов, разъездов и прочих перипетий через долгие году одну из кроватей прибило прибоем моря житейского в мой дом — и я теперь на ней сплю, — а вторую маменька с отчимом отвезли на дачу, и летом в дачной Комаровской юдоли я сплю и на той, второй, близнечной, сезонной.

И в какой-то момент я вдруг задумалась: которая из них чья?

Эта, городская, которую волею судеб ломали, чинили, пребывающая в тепле, облюбованная нынешними нашими кошками, претерпевшая, но нарядная и уверенная в себе, должно быть, принадлежала матери.

А та, проводящая осень, зиму и весну в одиночестве, в холодном доме, охваченная выстуженным загородным морозом воздухом, стоящая возле окна, под которое много лет подряд к старому столу-кормушке слетались стайки соек (отец на охоте некогда случайно подстрелил сойку), роняющих бирюзовые перышки, сосланная из ревности и грусти на Карельский перешеек кровать карельской березы (почти вся моя ночная проза написана была на ней), — кровать отца.

К следующему жилому лету под ней собирается марсианская пыль нежилого дома, проходящие поезда трясут углы, деревенский ветер метели или поздней осени свистит снаружи; но ведь и там, тогда, в моем детстве, матушкина кровать примыкала к стене моей комнатушки, ко всему массиву квартиры, а отцовская — к стене брандмауэра, омываемой воздухом петербургского двора с простором дерев, лакуной застройки перед двумя отдельно стоящими школами, прачечной, пекарней и котельной, ямой воздушной, исчирканной траекториями крыльев голубей, ворон, галок, воробьев, синиц, помеченной взвиваемой норд-остом воронкой осенней листвы.

Во время поста

В церкви, в которую ходит Ирина Т., к батюшке подбегают две воцерковляющихся неофитки, спрашивают, что можно есть во время поста.

Священник, улыбаясь, отвечает:

— Вы, главное, друг друга не ешьте.

Байкальские миражи

Спокон веку на Байкале местные, путешествующие и заезжие видят фата-морганы.

Увидев здешний мираж единожды, заезжие и путешествующие пытаются вернуться еще и еще раз, чтобы мираж подкараулить. Поскольку некоторые изображения, по словам очевидцев, повторяются.

Из навязчивых повторяющихся картин, созерцаемых местными периодически, если не систематически, наиболее популярны (или известны?) три: зимний крестьянский (иногда солдатский) обоз девятнадцатого столетия, морской бой русско-японской войны и тонущий теплоход.



Поделиться книгой:

На главную
Назад