Пробка
В индокитайской мифологии подножие горы считается перекрестком между духовным и бытовым миром.
Антикварную коллекцию деда моего давно распродали — по бедности, а также потому, что времени было еще меньше, чем денег, ни в порядке содержать, ни реставрировать музейные предметы возможности не было. Задержавшуюся в доме люстру конца восемнадцатого века продала я фешенебельному антиквару из новых или почти новых: он любезно согласился привезти мне светильник взамен утраченного, магазин светильников приличного вида и не вовсе недосягаемых цен находился на Васильевском, с Васильевского и ехали. И на набережной Невы попали в пробку из заколдованных.
Хозяин черного лимузина сидел впереди рядом с водителем, я сзади с люстрою. Время шло, набережная стояла, и мы стали, деваться некуда, разговаривать. Помнится, сказала я, что неподалеку на набережной некогда жил дедушкин друг — отоларинголог Карпов Николай Алексеевич, человек веселый, изобретательный, которого дед мой звал Неунывающим Россиянином. «Я прекрасно помню Карпова, — сказал антиквар, — он у нас курс читал незадолго до моего окончания института и распределения». — «Я не знала, что вы по образованию врач». — «Ну как же, я гинеколог. И вы и представить себе не можете, в какое невероятное место попал я по распределению!»
Нашего молодого специалиста на три года занесло мистическим
Занимались не только приемом родов, гинекологическими болезнями, абортами — всем, всеми болезнями, точно дореволюционные земские врачи, надо было уметь загипсовать, наложить лангетку, оперировать по поводу грыжи и острого аппендицита, лечить раны, ожоги, бороться с инфекциями, снимать приступы мочекаменной болезни и т. д. и т. п.
Лишившись привычных атрибутов городского житья: магазинов, кафе, кино, театра, книг, общества ровесников и ровесниц, — он оказался в слое жизни, прежде для него не существовавшем, непредставимом. К тому же лишился он свободного передвижения по освоенным кварталам, ведь если перед тобой степь, ехать не на чем и идти некуда. В первые месяцы полная нечеловеческого простора тюрьма нараспашку подавляла, но и впечатление производила необыкновенное.
Даже роман с веселой рыжей медсестрой обретал черты роковые, поскольку волею судеб, происками Рока больше крутить роман было не с кем.
Кроме всего прочего, вчерашнего студента поражала непривычная близость к животным: овцам, лошадям, верблюдам, собакам, а также соседство с людьми, которых про себя называл он «племенами», жившими по своим правилам жизни, незнакомым ему (он даже и не подозревал о существовании столь древнего полудикарского уклада).
Все, вместе взятое, в иные минуты внушало молодому специалисту страх, почти ужас, быстро снимаемый постоянной разнообразной медицинской практикой, телесными радостями (коим обязан он был медсестре), молодостью, обществом коллег, ветхозаветной пастушеской невозмутимостью предводителей овец, древними криками новорожденных, дыханием инопланетной воли, пронизывающей всё: ковыль, разнотравье, камни, ветер, топот копыт, неукрощенные руны созвездий, блеющее море овечьего руна.
Сперва он считал дни, потом недели, за ними месяцы, затем календарь перестал его интересовать.
То ли весной, то ли осенью прибыла группа всадников из одного из племен. Они привезли молоденькую девушку редкой красоты, перепуганную; суровые спутники ее выглядели озабоченными. Двое из них с грехом пополам изъяснялись на русском, а пожилая врачиха понимала их гортанный язык. Девушка была нездорова, бледна, они подозревали, что она тяжело больна, у нее рак, а она была сговорена, на выданье. Эскорт остался у изгороди больнички, врачиха с молодым доктором стали осматривать больную. Мать честная, сказал доктор, да на каком же она сроке?! Девушка расплакалась, заговорила: у одного пастуха появился мотоцикл, такая редкость, он предложил мне покататься, мы поехали. Я только раз с ним каталась, всхлипывала она, меня убьют, говорила она, и его убьют, хоть он и сделал такое со мной, если убьют, жаль; а мой жених — сын богатого человека, что нас всех ждет, братьев моих, кровная месть, погибель. Ты плачешь слишком громко, сказала старая докторша, замолчи немедленно, тебя услышат во дворе. Весь персонал, все четверо, совещались не больше десяти минут, после чего оба доктора, молодой и пожилая, вышли к родственникам. Да, сказали они, невеста ваша привезенная очень больна, опухоль, малокровие, мы беремся ее вылечить, но быстро не получится, вам придется оставить ее на два месяца в больнице, ну, в крайнем случае на три, завтра привезете ее вещи, курс лечения длительный, навещать ее не надо, приедете и получите ее в добром здравии.
Родственники, обменявшись репликами, согласились.
— Что же будет? — спросил он врачиху. — И почему вы сказали «через три месяца»?
— Все будет хорошо, голубчик, — отвечала та, — родит и пусть первое время ребеночка грудью кормит. Дитя пристроим, найдутся, Бог даст, родители приемные, а наша с тобой задача, твоя, в частности, — вернуть девушке девственность, не замарать ее доброе имя. Что ты вытаращился? За рубежом такая операция не новость, проблема невелика, восстановишь ей девственную плеву, да и дело с концом. Не боись, у меня статьи на немецком и на английском есть по интересующему нас вопросу.
Разрешилась от бремени красавица с гор прехорошеньким младенчиком, здоровущим, кормила его грудью, все вышло как по писаному: дитя пристроили в хорошие руки (маменька плакала, медсестра ее ругала, дура, что делать, если ты такая дура, ничего, скоро замуж выйдешь, нарожаешь, это судьба, ты подумай, как повезло ему с родителями, да и мы лицом в грязь не ударили, свидетельство о рождении ему выправили, как положено, утри слезы, завтра твои приезжают, а ты, спасибо доктору, как новенькая, сделай радостное личико).
Родственники прибыли, забрали чудесно исцеленную, трясли деньгами, денег никто не взял, однако от угощения, от пары барашков да от подарков не отказывались.
Слухи о свадьбе докатились до медперсонала, а через девять месяцев молодую опять привезли, родила она, всем на радость, двойню.
Потом привезли ее через год, приняли роды, получился мальчик. Возможно, у нее еще рождались дети, но наш молодой доктор уехал, срок, на который его
Тут мы поехали.
— Теперь вы представляете, в каком диком месте провел я три года после института?
В воображении моем взлетали на сквозняках белоснежные занавеси окон маленькой больницы, горели огромные, опушенные светом звезды над горами и степью, слышала я блеяние овец, крики новорожденных.
— Боже! — вскричала я. — И вы не жалеете о том времени?! Ведь вы тогда жили
Поскольку, по его представлению, настоящей жизнью (с иностранными аэропортами, курортами, салонами, антиквариатом, бриллиантами и т. п.) жил он как раз теперь, он так удивился, что даже обернулся ко мне, не понимая.
Чудесным образом мы быстрехонько домчали до моего дома, пробка растворилась в дорожном ветерке.
Эта история поразила меня, я часто мысленно к ней возвращалась, впечатления мои от нее были почти зрительные.
А потом, через несколько лет, я прочла рецензию на фильм «Дикое поле».
Позвонив, я спросила, видел ли он фильм; он даже не слышал о нем.
— Рассказывали ли вы о своем распределении кому-нибудь, кроме меня? — не унималась я.
— Не помню, — отвечал он, — кажется, нет.
Прошло еще года два, — и я посмотрела фильм.
Один из персонажей, Федор Абрамович, говорил в нем Мите, молодому врачу, главному герою:
— Вы себе представить не можете, что тут раньше было. Такая больничка, палаты чистые, светлые, на заднем дворе маленький самолет стоял.
Митя ездил на мотоцикле, в кино мотоцикл был старый, в рассказанной мне истории — новый; поскольку «распределили» моего собеседника в шестидесятые годы, а условное время фильма приходилось, надо думать, на девяностые, это был, конечно же, один и тот же мотоцикл. Если горянку-невесту (или степнячку) из рассказа привезли тамошнему доктору с плодом в чреве, эту невесту, из фильма, привезут тутошнему с пулей в животе (доктор будет оперировать ее на огромном валуне у своего больничного барака); оба спасут девушку, каждый по-своему.
Молодой доктор из городских у подножия гор перед степью на территории дикого поля, пребывающий на форпосте «пустыни Тартари» и там, и там; доктор из рассказа уезжает, доктор из фильма остается на посту по своей воле из чувства долга. Кинорассказ завершается смертью, а устное повествование — рождением ребенка.
Однако доктор шестидесятых годов пребывает в окружении коллег в «чистых, светлых» палатах, операционная, реанимационный блок и т. д.; а доктор девяностых пользует своих пациентов в неустроенном домишке-полубараке, лекарств нет, оборудования и инструментов тоже, вместо операционного стола валун, доктор сушит травы, распределяет их по пакетикам, иногда прибегает к помощи соседа из одного из сел — ветеринара.
Первый, из реальности, все же чаще всего принимает роды, второй, из художественного фильма, лечит раненых в нелепых перестрелках и пьяных драках, выводит из комы допившихся до полусмерти и наблюдает чудесное воскрешение пораженного молнией пастуха, которого товарищи, согласно ветхозаветных времен методике, закапывают в землю по подбородок.
Врач Митя из «Дикого поля», поставленного Михаилом Калатозишвили по сценарию Саморядова и Луцика, погибает, его убивает докторским скальпелем пришедший с гор и подлеченный им сумасшедший. А молодой доктор из рассказанной мне истории возвращается в город — и к моменту рассказа в результате полной перемены участи превращается в преуспевающего фешенебельного человека, то есть фактически тоже прекращает свое существование, хотя это, если можно так выразиться, метафорическая гибель.
Просматривая рецензии на фильм, прочла я в одной из них; «Откуда, спрашивается, взялись в конце эти спасающие доктора
С чего автор рецензии решил, что это «хорошие спасающие люди»? Сказано было нам (и в сценарии, и в фильме): таково дикое поле, такова эта степь, что в ней можно прожить тысячу лет, ничего там нет, — и смерти нет. И вот уносят доктора из дикого поля, из степи (легла ему дорога
В одном из интернетных рекламных роликов видела я кадр, где горит больничный барак (после того, как доктор Митя, раненый, уже вышел за ворота); но в версии, которую смотрела я — тоже по компьютеру — этот кадр отсутствует. Увижу ли я его в том же рекламном ролике, скажем, через месяц — или он исчезнет?
В страшной сказке Саморядова «Последний ангел», где женщина вместо мальчика рождает ягненка, герой в конце сказки убивает последнего ангела: по его мнению, если Господь отвернулся от людей, то и ангел Его не нужен.
Смотрящий на горы Митя видит там бродящую по горному хребту фигуру, которую принимает за ангела: фигура оказывается ангелом смерти — убивающим его безумцем.
Всякая история, обращенная к нам, необычайно важна, но иногда не можешь понять — что тебе сказали.
У сценаристов оказался еще один общий сценарий (им, в отличие от меня, фильм по нему не понравился), названия сценария не помню, фильм назывался «Савой», Стеклов в главной роли, герой оказывается в слоях жизни, прежде неведомых, претерпевает полную перемену участи; и в «Савое» тоже присутствовала подобная идее фикс казахстанская степь.
К моменту, когда снималось «Дикое поле» Калатозишвили, обоих авторов сценария уже не было в живых: ни переходившего на ялтинской вечеринке некоего киносборища из номера гостиницы в другой по карнизу, разбившегося насмерть Саморядова, ни умершего через шесть лет во сне Луцика. Через год после выхода картины скончался от инфаркта Калатозишвили, а совсем недавно исполнитель роли Федора Абрамовича актер Степанов погиб в ДТП.
Непонятно, для чего я так упорно вопрошала рассказчика моего, говорил ли он еще кому-то о своем распределении; там было полно народа, коллеги, больные, пастухи, заезжие геологи, метеорологи, дорожные рабочие, шоферы, да мало ли кто.
Вспомнилась мне история родственников матушки моей подруги Марии, мужа и жены, врачей, поехавших в 1918 году с фельдшером и медсестрою в степь «на чуму», успешно боровшихся с эпидемией, пока их не убили: неизвестно кто неведомо зачем.
Иногда мне кажется, что рассказ о молодом враче на краю Ойкумены, дышащем воздухом Вечности, времени, безвременья у подножия гор, на облое степном, родственном пустыне Тартари, где живут по обычаям древних племен ветхие люди, где сквозняки шевелят белые пелены, где открыты оку в звездном небе такие непривычные созвездия, что поневоле принимает жизнь черты смертного сна, декораций чистилища, могли бы написать Борхес, Карпентьер, Маркес или Платонов.
Из кратких диалогов со Стругацким
Я сказала:
— …и, работая над этой вещью, я натолкнулась на ужаснувшие меня эпизоды прошлого: не могу писать дальше, как прежде, передо мной разверзлась пропасть.
— Это не пропасть, — ответил он, — это мост.
Первый мой фантастический рассказ «Муравей» Стругацкому не понравился.
— Наташа, — сказал он, — для чего вы тут навели столько красивостей и туману (характерных, кстати сказать, для начинающих)? Я читал ваши поэмы. Вы ведь сильный реалист.
— Ну уж нет, — возразила я, — это вы реалист, а я гимназистка!
Прочтя «Виллу Рено», Борис Натанович заметил:
— У вас там столько глав, сколько недель в году.
— А сколько недель в году?
— Пятьдесят две, — не без удивления отвечал он.
— Я не знала.
А относительно моей повести «Пенаты» поведал он мне тоже мной не замеченный (?!), кстати, момент: у главного героя нет имени, о нем говорится «он»; у остальных героев — у кого отчество, у кого имя, у кого фамилия, у кого прозвище, и только антагонист героя, изобретатель, — обладатель имени, отчества и фамилии.
Однажды зашла речь о театре.
— Я не хожу в театр, — сказал Стругацкий, — потому что театра не люблю.
— А я не хожу, — сказала я, — потому что очень его люблю, но сейчас театр так пал, что в нем и смотреть-то нечего.
— Надо же! — воскликнул Борис Натанович. — Вы не ходите, потому что любите, я не хожу, потому что не люблю, а зал-то полон; кто ж в зале-то сидит?!
Записки на дверях
Дачники, приятели, мальчик из школы и мальчик из гимназии, точно цыгане, писали друг другу записки на запертых дверях: один коричневым карандашом на экс-белой двери, второй — мелом на коричневой (второй вариант казался более щадящим). Поздней осенью, проходя мимо запертых опустевших дач, я прочитала на одной из филенок: «Amicus asinus est». А на другой: «Холода впереди, уезжаем. Взошла звезда Сибириус».
Всё о Калашникове
В вагоне пригородной электрички молодой человек рекламирует брошюру про знаменитого оружейника, автора известного всему миру автомата.
— Вы узнаете всё о Калашникове, — говорит продавец брошюр, — выясните, где он родился, где учился, как его зовут…
Мрачноватый простецкого вида мужик произносит:
— Калашникова зовут Степан Тимофеевич.
Адрес
Адрес почтовый (письма доходили!) был у них необычный: г. Тамбов, Тамбовское кладбище, Сергееву А.
Жили они в бывшем доме священника на краю кладбищенской тишины.
Олонец
Ирина Н. должна была вернуться из города в свой «стройотряд», — ей его заменили студенческим «колхозом». Она отпрашивалась в город на день под честное слово: над самим фактом добровольно-принудительных студенческих оброков да барщин на полях нашей необъятной отчизны она никогда особо не задумывалась, а слово надо было держать, это она усвоила с детства.
До деревни от поезда было тринадцать километров (автобус уже не ходил), ведомая расписанием редких поездов, двинулась она в путь с вокзала дальней полубезлюдной станции засветло, но стемнело быстро, и шла она ночью, сперва по проселочной дороге, а потом, свернув через кусты, лугами, подлеском.
Ночь выдалась темная, хоть глаз выколи, безлунная, ни фонарей, ни фонарика, тьма, нигде ни огонька, никого. В какой-то момент, свернув, она перепугалась: вдруг не там свернула? Уже было бы не вернуться, обратной дороги не найти. Страх охватил ее, ужас первобытный, но она продолжала движение во мраке по внутреннему компасу, точно зверек.
Ей казалось, идет она чуть ли не полночи, не доберется никогда; в этот момент послышалось дальнее пение, а затем замаячил костер: как выяснилось, играли «понарошку» студенческую свадьбу.
На слабый огонек, на голоса, приободрившись, дошла она до деревни Олонец, где находился «стройотряд». В деревне все дома стояли пустые, только в одной избе жили муж, жена и дети, сажавшие всё, что потом окучивали-убирали городские жители.
Мне тоже довелось по странному совпадению отпрашиваться под честное слово на три дня из «колхоза» (сажают петрозаводские, окучивают и пропалывают московские, а ленинградские урожай собирают); возвращаясь, шла я десять километров по обочине, покрытой инеем; со мной, по счастью, увязался студент из штигличанского общежития «за картошкой», жила их комната бедно, на его добычу все надеялись. На наш перрон станционный прибыли мы в четыре утра, холод собачий, одеты не особо тепло, перекуривали, анекдоты рассказывали, дошли, вот и озеро, деревня еще жилая на этом берегу, а на том наша, полузаброшенная, названий обоих олонцов я не помню, если мы знали их вообще, лодка досталась нам дырявая, он греб, я воду большой банкой из-под селедки вычерпывала, все студенческие оброчные спали, до горячего чая и каши оставалось часа полтора.
Тест
Кто-то из штигличан принес на хвосте в alma mater тест. И вот уж все повсеместно в него играть стали: в Молодежном зале, на галерее, где рисовали своды, в коридорах, на лестницах, в буфете, в прокуренных маленьких комнатах общежитийных при свече, где полуромантические компании пили дешевые сухие болгарские вина («хочешь сухаго?»).
В истории фигурировали четыре образа: лес, ключ, стена, река.
— Вот идешь ты по лесу. Скажи, пожалуйста, что это за лес? Сосновый, березовый, ельник ли, тайга, роща ли дубовая? Светлый или темный? Редкий или частый? И что ты в этом лесу делаешь?
Тот, кого тестировали, отвечал, задающий вопросы внимательно записывал ответы.
— В траве ты находишь ключ. Что за ключ тебе попался? Из какого материала? Большой или маленький? Тяжелый или легкий? Что ты с этим ключом сделаешь?
Далее на пути возникала стена, следовало ответить, какова эта стена: высокая или низкая и т. п. — и что человек, оказавшийся перед стеною, станет с ней делать.
— Вот, наконец, выходишь ты к реке. Скажи, какая это река? Большая или маленькая? Широкая или узкая? Глубокая или мелкая? Быстрая или медленная? Холодная ли вода? И что ты с этой рекой делаешь?
Услышав все ответы, сиюминутный психоаналитик объявлял вопрошаемому, что лес — это его характер, ключ — его ум, стена — препятствия, встречающиеся в жизни, а река — это его любовь.
И каких только ответов на этот тест не наслушались штигличанские стены!
— Ну и характер у тебя! Темный, мрачный, непроходимый, прямо тайга, бурелом, медвежий угол, едва идешь. Причем идешь за дровами: деловой.
Чаще, впрочем, в лес ходили по грибы: девушки гуляли и собирали ландыши, молодые люди спешили на этюды.
Ключ, характеризующий ум, был особым поводом для веселья.
— Какой ключ ты нашла?
— Большой, тяжелый, с завитушками, думала — золотой, а он из бронзы.
— И что ты с ним сделала?
— В карман положила на всякий случай.