— Трансвестит?
— Травести. Актер доморощенный. Шпион.
— Вчера домой сей томик из винной коробки прихватил? Уже прочел? Так сказать, ты выпил без меня?
— Один мой друг-дизвитьемист, а я его статьи редактирую, оттуда и почерпнул.
— Диз — что?
— Dix-huitième siècle изучает, по восемнадцатому веку специалист. Ну, слушай. Читаем.
«— Хорошо, сударь, что у вас вещей немного, — заметил возница.
— Что? — переспросил Дуглас.
Оба они попытались перейти на язык, который считали немецким, д’Эон рассмеялся, какая ваша барышня веселая, сказал владелец возка.
— Осторожно, там стекло и минералы, образцы, порцелан, гласе, Богемия. Поставьте корзину под сиденье.
— Когда я усну с вашей маленькой коллекцией под головою, — сказал д’Эон, — мне будут сниться клады, алхимики, сокровищницы калифов. Вы так старательно играли роль ученого минералога, что я поневоле вызубрил названия ваших сверкающих цветных образцов, богемские гранаты, пиропы, гроссуляры, хризолит, зеленая шпинель, опал, вот только путаю, что откуда, Рудные горы, Марианские ли, Моравские ли россыпи, и никак не могу выучить варварское двойное название волшебной зеленцы, от которой проходит мигрень и забывается усталость.
— Да зачем вам его помнить? — пожал плечами Дуглас.
Однако, щелкнув пальцами, усмехаясь, произнес раздельно:
— В-л-та-вин, мол-да-вит.
— Браво! — вскричала его ряженая квазиплемянница.
Ранняя зима застала их на покатых холмах Лифляндии. Стерильный легкий снежок покрывал белые аккуратные домики, мельницы, толстые стволы придорожных дерев, купы кустов. Д’Эон уснул, а когда проснулся, иной пейзаж окружал их передвижное убежище. Они въехали в Россию, въезжая в зиму. Россией называлась зима, состоявшая из долгих необитаемых или необжитых просторов, сменивших европейские, а за ними полуевропейские пространства. Протяженная заснеженная земля словно съежилась, небо царствовало, преобладало, этой стране досталось слишком много неба.
Дважды у кибитки ломалась ось, оба раза, по счастью, вблизи от жилья, они пересаживались на дровни, первый проезд в настеленном, укрытом медвежьей полою сене зачаровал путешественников, быстро темнело, над головами плыли высокие заснеженные деревья, в огромном небе загорались, преумножаясь на глазах, звезды.
А во второй раз час между собакой и волком объял их метелью.
Понурая лошадка тащилась медленно, снег валил, “Беда, беда!” — приговаривал кучер, белая мгла заполонила мир, ни земли, ни неба, ни дороги, ничего. “Куда мы едем?” — произнес Дуглас. “Куда нас черт несет?” — спросил д’Эон, задыхаясь. «Господи, не попусти!» — молвил возничий. Лошадь встала, они стояли, метель неслась в неведомое мимо них, просеивая их сквозь немереное сито. Метель оказалась стихийным бедствием, подобным наводнению, шторму, извержению вулкана, смерчу. Ехать, стремиться доехать, добраться, невзначай встретить гибель.
И тут вдалеке раздался многогласный колокольный звон. Померещилось было: звенит в ушах страх предсмертный.
— Ну, слава Тебе, Господи! — сказал ямщик.
Они двинулись, ехали на звук, приближались маленькие, понатыканные в сугробах жилища, крошечная колоколенка, метельным звоном сзывавшая заплутавших путников. “Завтра надо одарить звонаря, — подумал д’Эон, засыпая в крошечном теплом избяном закутке, — ведь он нас спас…”
Утром, покинув тулуп, под которым он только что проснулся, д’Эон вышел на крыльцо, увидел возок, готовый влачить их дале, какая тишина, хозяин с лопатой прокапывает дорожку, небо голубое иностранно огромно, домишки раскинули двускатные нищие крыши, благословенная колоколенка устремлена из снегов в небеса, лает соседская собачонка».
— Одной страницы недостает, — сказал Шарабан. — Видимо, в конце ее речь идет о трудностях путешествия юноши в женской одежде, об изображении дамы не на маскараде, а круглые сутки нон-стоп. «…К тому же всегдашней трудностью было мочиться по-женски, присев, чтобы не увидел кто со стороны мужскую стойку, он посмеивался над собой, у него появилась привычка смотреть на писающих собак, издали по манере орошать действительность кобель отличался от сучки». Надо же. Я знал, что шевалье д’Эон, любивший в Париже на маскараде рядиться в одежду сестры, послан был с тайной миссией в Россию с неким Дугласом. Но мне в голову не приходило, какие странные сложности несет эта дурацкая затея для актера. Отлить как проблема. Нарочно не придумаешь.
— У меня вчера вечер проблемой отлить завершился, — сказал Лузин. — Пошел домой по морозцу, выбирал, куда закатиться погреться, в кафе «Солнечный бункер» или в пивбар «Проходимец», выбрал пивбар, потом опять пешедралом, ни одного уличного туалета в культурной столице не осталось, какая-то шельма их на заре перестройки позакрывала, зато пиво мочегонное пьют на каждом углу.
— Где пьют, там и льют, — заметил Шарабан.
— К тому и шло, да повезло, доскакал до передвижного сортира у метро и нассал на двадцать рэ.
— Дороговато за урыльник с граждан дерут. Мне все же кажется, будь у нас губернатором мужик, знающий о вышеупомянутом свойстве пива доподлинно, вернулись бы нужники городские на исконные места свои. У женского руководства есть определенные недочеты. Кстати, почти весь восемнадцатый век в России правили особы противуположного пола, в народе так и говорили: бабье царство; впрочем, в письменном труде пан Валишевский выразился покуртуазней: «Царство женщин». Ба! Вот наконец-то до меня дошли слова поэта! Я-то недоумевал: откуда у него сплошной женский род? да из подсознания. «И перед новою столицей померкла старая Москва, как перед юною царицей порфироносная вдова». Какая же Петербург, спрашивал я себя, девица, юница, царица? Он мужского рода.
— Это Рим мужского рода.
— Вопрос большой. А как же мама Рома?
— Без понятия. Знаю только Одессу-маму.
— Ну, ладно, Лондон мужского рода, Мадрид. А Петербург, скорее всего, карнавальный персонаж: мужчина в женском платье.
— Педик потенциальный? Орландо? И платье небось голубое?
— Боже упаси. Я же говорю: карнавальный персонаж. Звезда местного машкерада. Здешние подмостки к чувству стиля взывали. Любимые балы Елисавет, ее личное ноу-хау, — «куртаг наоборот», смена ряжеными пола: дамы с обтянутыми панталонами, камзолами, мундирами попками, кавалеры в женских одеяниях, бабы с яйцами, пардон. Вот стоят оне в арке анфилады дворцовой: императрица в любимой форме Преображенского полка, д’Эон в вердепешевом платье. Дела наши глубоко театральные, и, как латинос говорят,
— Бедные шкурки, — сказал Лузин.
Тут перед ними пала с крыши устрашающая глыба льда; замерев на секунду, даже не выругавшись, рванули они с тротуара на мостовую, рысцой, рысцой, отскакивая от несущихся авто к неподвижным «подснежникам», вмерзшим в сугробы обочины.
Глава третья
Те же со свечой
Кипарский, директор пункта макулатурного вторсырья, превеселый молодой человек, любивший строить в обществе серьезную мину, влачился глубокой ночью по улице Ч-ского с клубного мероприятия, куда был приглашен одним из множества своих случайных знакомых.
Машины у него в данный момент не было, сие досадное обстоятельство из самолюбия приходилось ему скрывать, поэтому он демонстративно нагрузился, дабы мотивировать уход в ночь на своих двоих состоянием, как он выразился, алкогольной интоксикации. Клуб для избранной публики размещался в огромном здании бывшей городской бани, почти все сборища его носили римско-греческий банный характер, парная a la russe, турецкой ли бани филиал, сауна, бассейн, ванна, массаж, каждому свое, все в тогах, то бишь обмотанные полотенцами либо простынками, но кое-кто в шикарном халате, а не дерябнуть ли нам, друг Саллюстий, живого пивка поавантажней? с чего бы, господин сенатор, блин, в натуре, конкретно, и не хлобыстнуть? В данном разе действо оказалось с изюминкой, со стриптизом профессиональных наяд в полной тьме, каждому зрителю выдавались очки ночного видения вкупе с наушниками на выбор, у кого музон, у кого sex-шепот в ритме рэпа.
Проходя мимо дома, в коем находился вверенный ему пункт вторсырья, Кипарский зашел во двор помочиться и увидел в одном из родных окон трепещущий огонек. «А ведь горим…» — подумал он, сердце екнуло, душа ушла в пятки. Все напоминало повторяющийся страшный сон: пожар в бумажном гнезде, полыхает дом, конец карьеры. Он кинулся ко входу, ища по карманам ключ, прижался носом к щели притвора дверного, к скважине замочной, — пахнет ли гарью? но не пахло.
Он отворил тяжелую дверь, свет не зажегся, зато услышал он голос чтеца. От мероприятия остались сувенирные очки ночного совиного видения, директор надел их и, стараясь не качаться, двигаясь бесшумно, преодолел коридор.
Двое его сотрудников сидели в самом сердце пожароопасного склада, так сказать, на пороховой бочке, со свечой: один читал, другой курил, развесив уши.
Безобразие происходящего так поразило Кипарского, что весь хмель, отхлынув от головы, вдарил ему в ноги; обездвиженный, он некоторое время стоял и слушал.
— «Разумеется, — звучал артистичный баритон Шарабана, — читать указ, писанный своеручно императрицею и посвященный высылке ко двору мартышки, он не мог, читал его еще до их с Дугласом приезда, до их секретной миссии санкт-петербургской, действительный тайный советник, чрезвычайный и полномочный граф Александр Головкин, коему документ был адресован.
Вскоре за этим указом императрицею был подписан указ о высылке ко двору котов.
Неизвестно, для чего понадобились императрице именно кладеные коты, то есть неправильные, кастрированные; мысль о том, что коты сэкономят силы, потребные для сношений с кошечками и драк с соперниками, дабы потратить их исключительно на ловлю мышей, в корне была неверна: кастраты большей частию по части ловли мышей ленивы и равнодушны, как любимый кот Сонюшки по имени Матильд. Впрочем, о котах д’Эону никто и не рассказывал, а о судьбе зеленой мартышки поведал ему говоривший по-французски карлик некоего небезызвестного обер-шталмейстера. По словам карлика, крошечная обезьяна произвела сильнейшее впечатление на Елисавет, государыня изволила вскричать; “Ай!” — и прослезиться, когда малютка попыталась взять ее за палец. Поговаривали, что недавняя болезнь Елизаветы Петровны была по женской части, ей удалось скинуть младенчика на сроке, когда у младенчика были явственно видны пальчики на ручках и ножках. Но далее малышка совершила две оплошности, отчасти разочаровавшие государыню: сперва слегка подросла, то есть оказалась не карликовой породою, а всего-навсего дитем породы мелкой, — а потом невесть с чего издохла. Карлик рассказал д’Эону, что государыня повелела изготовить для животного маленький гробик, похоронить мартышку в известном только ей месте сада, а позже иногда случалось ей хаживать к некоему розовому кусту, срывать розу, орошать оную беглой слезою. Злые языки поговаривали, что под тем же розовым кустом, только с другой стороны его, зарыт был вышеупомянутый эмбрион. Рассказывали, что иногда в разгар зимнего машкерада императрица отправлялась на отдаленный сугроб глянуть, передавали и ее фразу о снегах российских, где не можно босыми ножками маленьким существам под померанцами ходить; хотя одни считали фразу театральной репликой, а другие недописанными с пьяных глаз виршами. В юности царица стихами баловалась, они получались у нее изряднее позднейших записочек по хозяйственной части.
“Надеюся, привезли на кораблах груш и пергамутов, то там сездикупи по две бочки каждаго и осътавь две в Питербурхе, а две к нам пришли; а ежели еще не привесли, то скоро надеюсь, что привесут, и не медля к нам пришли”.
И впрямь материи разные.
Забавным было то, что военная галера, прибывши в Ревель, доставившая “заморскую мартышку из Амстердама”, привезла и “порцелинового мастера из Стекольна”, обязавшегося “учредить в Санкт-Петербурге мануфактуру для деланья голландской посуды тако ж и чистого порцелина, как оный в Саксонии делается”. К тому моменту, как начавшая было подрастать крошечная обезьянка упокоилась под розовым кустом, “порцелиновый мастер” немец Гунгер с обучавшимся вместе с Ломоносовым в Германии горному делу двадцатичетырехлетним маркшейдером Виноградовым, сидючи в ветхой избе с дырявой крышею на территории невского кирпичного завода, отделенной от Санкт-Петербурга десятью верстами непролазной бездорожной грязи, пытались создать русский фарфор.
Карлик положил перед девицей де Бомон белоснежную коробочку с черными буковками небрежного рондо: адрес на конверте, обрамленный тонкой злаченой обводкою; в донышко коробчонки впечатан круг цвета сургуча, — печатка, оттиск, имитация почтового штемпеля.
— Что это? — спросил д’Эон в роли француженки-фрейлины.
— Это пакетная табакерка, — отвечал карлик, — из наших порцелиновых мастерских. Оная не столько для табака, сколь для любовных посланий предназначена. На иных табакерках художник из крепостных знатные парсунки рисует.
— Ка-ра-шо, — вымолвила девица де Бомон с улыбкою.
Девица де Бомон, у которой в корсете было зашито данное ей от короля письменное подтверждение ее полномочий, в подошве башмака надежно припрятан ключ шифра для шифрованной переписки Елисавет с Людовиком XV, а в предназначенном императрице подарочном с золотым обрезом томике Монтескье “L’Esprit des lois” под обложкою таилось письмо короля с царицей, решила, что ей следует подарить русской императрице подарок, — и ее осенило, какой именно».
— А вы мне, сотрудники, что за подарок готовите?! — вскричал Кипарский, выдвигаясь в неверный круг свечной полутьмы. — Костер из всех наших пачек бумажных с чертовым вашим чтивом в виде растопки?
Высокий вальяжный Шарабан, бестрепетно поправивший очки, и лениво развалившийся в бесформенном кресле Лузин в совершеннейшем спокойствии глянули на начальника своего.
— Мы тут почти каждый вечер читаем, — кротко сказал очкастый литконсультант, — а сегодня просто свет погас, так свечу зажгли. В связи с аварией.
— В связи с аварией, — сказал пораженный наглостью подчиненных Кипарский, — надо обесточить помещение и покинуть его. Предварительно вызвав по телефону аварийную.
— Аварийная, — объяснил Лузин, — когда мы ее вызывали, ответила: заявок много, а мы одни. Ждите машину. Вот мы и ждем.
— Завтра поговорим, — гробовым начальственным голосом промолвил Кипарский. — Немедленно уходите.
И прихлопнул, аки Сцевола, свечку ладошкой. Был он зряч в потемках из-за волшебных очков кошачьего ночного зрения, а Лузин с Шарабаном вмиг ослепли, погрузившись в людскую тьму.
Произнес во тьме артистический баритон Шарабана стишок детсадовский:
Повинуясь словам волшебным, вспыхнули все лампочки Ильича в округе, ойкнул, зажмурившись, Лузин, снял очки Кипарский.
Глава четвертая
Пакетная табакерка для государыни всемилостивейшей
Привезенный военным кораблем немец с отучившимся в Неметчине россиянином Виноградовым, заброшенные судьбою на отчасти инопланетное поселение при развалинах заброшенного кирпичного завода, должны были создать русский фарфор.
С просьбами, требованиями, донесениями носился за десять верст в Санкт-Петербург Виноградов, гнал лошадь по летней пыли, месил непролазную весенне-осеннюю грязь, отсекавшую их от мира, островком Соляриса оборачивалось местопребывание, китайской грамотой оказывались все попытки раскрыть секрет потаенной массы, предназначенной после обжига сиять белизною, радовать звоном. Белизною сияло разве что белое безмолвие снежных полей, порой отъединявшее их от столицы не хуже распутицы большой сезонной грязи. Звоном в ушах заменялся отлетавший в бессонницу сон праведный, почти забытый обоими заложниками порцелиновой авантюры.
Немец, обманщик, пройдоха, с хлестаковской хвастливостью объявивший себя мастером порцелан-гласса, получал без зазрения совести немалое жалованье свое, но сколь ни менял он пропорций смеси для обжига, дело не шло. Мучившийся за гроши маркшейдер Виноградов на второй год неудач стал, выпимши, немца побивать, тростью ли, посохом ли, личной дубиной.
Возможно, восточной китайской фарфоровой премудрости просто хотелось, чтобы ей принесли человеческую жертву, как некогда хотели того возводимые ветхими языческими людьми стены: не замуруешь кого, стена рухнет. И к жертвоприношению предназначены были Гунгер с Виноградовым.
В какой-то момент русский не выдержал, стал попивать регулярно, странен был пьяным, буен наособицу, дерзок с начальством: сажали его на цепь, точно пса, точно последнего раба дикой помещицы, не исключено, что пил не простое вино, но пытался он развеять чары судьбины так называемым
Заколдованное место, где мыкались творцы русского фарфора, словно находилось в невидимой воронке поля времени, взбалтывавшей жизнь то против, то по часовой стрелке, Виноградову казалось, что он молниеносно стареет, склонен одряхлеть, за год проживает то пять лет, то семь. Но посещали его тут и приступы невероятной энергии, будущий императорский фарфоровый завод отстраивался, по виноградовским чертежам возводилась огромная печь для обжига, открывалась школа мастеров, куда набирали с малолетства, работали свои художники из крепостных, вот у них-то успехи с красками явлены были воочию. Впрочем, стоило только явиться успеху, блеснуть белоснежной чашкою либо затейливой игольницей, как рядом выскакивала неудача, белое сменялось мертвенной желтизною, посуда трескалась, крошилась, Виноградова опять сажали на цепь, немец потерял всякий немецкий лоск, регулярно забывал о парике, сидел седой, всклокоченный, в старом мятом домашнем платье. Молодцеватыми, облаченными по форме смотрелись — и радовали глаз — только стражи, приставленные к формирующемуся заводу да к горемычным заводским. Но и некоторые из них, должно быть, не отказывались хлопнуть со звенящим цепью маркшейдером, ставшим ныне бергмейстером,
Снег только начинал присыпать замерзшую землю, застывшую неземным свеем грязь, жухлую обесцвеченную траву, поэтому заказчица, девица Лия де Бомон, прибыла к порцелиновой заставе не в санном возке, а в карете. Сходя с каретной приступочки, д’Эон увидел заколдованное место, стража, цепного мастера, почуял в очередной раз дрожь, полуозноб от русских декораций, пожалел отчаянно, что в платье и матинэ, а не в мужской одежде, без шпаги, главное, без шпаги! — мелькнувший в сознании его блеск клинка, отразившийся во взгляде его, заставил двух полуотсутствующих повернуться и ответить ему взорами удивления.
Направлена была заказчица к художникам, обретавшимся в малой избушке, притулившейся к кирпичной стене то ли развалившегося, то ли недостроенного строения. В отличие от двух первых фигурантов, напоминавших Гамлета с дозорным пред встречей с тенью отца принца датского, оба художника из крепостных, и отец, и сын, удивили д’Эона спокойствием, тихим непонятным весельем. И текст на будущей табакерке, и сюжет миниатюры на внутренней части крышки с тщанием был записан сидевшим в углу — делопроизводителем, что ли? — на ломаном французском заверившим клиентку: заказ будет выполнен, все сделаем, дамуазель будет довольна. «А сумеют ли ваши мастера изобразить портрет животного?» — «Не беспокойтесь, сумеют, — молвил делопроизводитель, переговорив с улыбавшимися художниками, — они обезьян видали». Тут мадемуазель достала из муфты узелок шелкового платка, развязала его, художники наклонились, рассматривая мелкие кристаллы дымчатого кварца, кусочки золотистого топаза. «Спросите, смогут ли они сделать глаза зеленой мартышки из топаза?» — «Смогут, и спрашивать нечего, — отвечал переводчик, — а вы не хотели бы видеть ее глазки бриллиантовыми, опаловыми или изумрудными? Камушки у нас есть, подберем». — «Нет, — отвечал д’Эон, — пусть будут золотистые». — «Бриллиант наряднее». — «Дело в том, что я хотела бы напомнить государыне один наш разговор о винах, когда я сказала ей, что мое любимое вино — кларет из Шенонсо цвета глаз куропатки». Он уже успел заразиться русской привычкой говорить о чем попало с первым встречным.
В обратный путь карета двинулась в сумерки, голубым светом наливалась округа, дымили избяные трубы с заводской трубою, поднимался ветер, клочья облаков закрывали пробиравшуюся сквозь волнистые туманы воздушного океана луну, д’Эону боковым зрением привиделось некое тело, летевшее по небосводу; хотя кто бы или что надумать могло летать над здешними широтой с долготою? — кузнец Вакула собирался оседлать черта при следующей императрице, а Мелюзина по служебным делам должна была возникнуть в Северной Пальмире через полстолетия, так, верно, кто-то из бесов обнаружился случайно ненароком, как позже, много позже в кратком приступе бесовидения засвидетельствовал великий потомок арапа Петра Великого; нам же, дорогие мои, только наушники надень для пешей прогулки, неволя пуще охоты, по Питеру начала двадцать первого века, пусть поет, как умеет, дальний родственник вышеупомянутого великого потомка: «Don’t worry, be happy».
Карета катилась к Санкт-Петербургу, близилась застава, в воображении он уже видел фонари, полосатый верстовой столб. «Табакерка будет белее русского снега, — думал он, — никакого табака, никакой “herbe d’ambassadeur”, “nicotiana rustica” или “nicotiana tobacco”, пакет для записок, похожий на конверт, письмо без слов».
Лунный месяц спустя, в следующее полнолуние, как было оговорено, посыльный привез д’Эону пакетную табакерку.
Черные буквы «адреса» на белой крышке лежали, как веточки на первопутке: «Ее Императорскому величеству Елисавете Петровне Самодержице всероссийской Государыне всемилостивейшей»; «Государыне» с титлом.
Полюбовавшись щеголеватыми, закрученными хвостиками «рцы», «слова», «ука» и «цы», он перевернул фарфоровую коробочку. В центре, в крестовине конверта-обманки, красовалась заглубленная в белизну сургучно-сердоликовая обманка-печатка, профиль дамы в парике напоминал профиль Лии де Бомон. Оставалось только открыть табакерку.
С цветной надглазурной картинки на крышке смотрела на него золотистыми сверкающими глазами печальная мордочка зеленой мартышки. Обезьянка держалась лапкой за оконную раму, за окном в зимнем пейзаже стыли дерева да церковка с колоколенкой, а по заоконному снегу мальчонка вез салазки свои. На дне тем же ровным легким почерком было выведено: «Споминай обо мне».
— Ах! — воскликнула открывшая табакерку императрица, схватившись за сердце.
Глаза ее наполнились слезами, она расцеловала девицу де Бомон.
— «Она расцеловала Лию де Бомон, — дочитал главу Шарабан. — Скорее всего, с этого мгновения стала страна самодержицы союзницей Франции, и началась для России Семилетняя война».
— Не могу вспомнить, — сказал он, закрыв самиздатовскую книгу в ситцевом переплете, — кто назвал восемнадцатое столетие «веком табакерки»?
— Такого не слыхал, — отвечал Лузин, — набери в гугле, узнаешь. Хотя не обязательно. Я, когда родословной своей интересовался, мало что нашел. Век табакерки? Я помню только ту золотую, которой Зубов проломил висок Павлу Первому.
— Во всех странах ювелиры их пачками изготавливали, осыпали драгоценными каменьями, украшали портретами, пейзажами, китайщиной и тому подобное. Я помню еще одну из рассказа моего приятеля, дизвитьемиста. Юной невесте Анне Петровне Шереметевой незадолго до венчания жених подарил табакерку, в которую вложила злая соперница платочек оспенной материи тайно, не дожила невеста до свадьбы, от оспы умерла в осьмнадцать лет.
Глава пятая
Узкий ангел
Кипарский ни в коей мере не был человеком начитанным. Добросовестность личная вкупе с жестким воспитанием домашним заставляли его читать в школьные годы все, что положено, от корки до корки: однако страдал он от одного только вида двух толстенных томов «Войны и мира» и казавшихся ему почти запредельно длинными «Обломова» и «Мертвых душ». Совершенно случайно сунул он нос не в тот том многотомного Гоголя домашней библиотеки, и «Вечера на хуторе близ Диканьки» чуть было не пробудили в нем читателя, но сперва он заболел, а потом пришлось наверстывать пропущенное по программе. Он читал журналы, детективы, фантастику, предпочитая тексты покороче. В итоге литература для него осталась чуждой областью, непонятной страной белых пятен. А поскольку в макулатурный бизнес его каких только книг и бумаг ветром времени не заносило, он нанял в качестве литконсультанта Шарабана, тонкача, фаната, книголюба, да и сам он что-то писал, в Дом писателей похаживал, и не единожды с его подачи Кипарский пристраивал книги в «Старую книгу» да на известный толчок, бумаги — в городской архив, даже дважды случилось инкунабулы продать, одну библиофилу, другую в Пушкинский Дом, не задешево, хотя нутром чуял директор: продешевили сдуру. А вот договариваться о купле-продаже, перевозке, реализации, сбыте, вести пиар должен был Лузин, более деловой и хваткий, чем сам директор, — Шарабан на то не годился из-за фантазерства, прожектерства, лишней обходительности.
Шарабаном прозвали литконсультанта в честь допотопного его автомобиля, на коем приезжал он поначалу на работу, привозил себя и свой бесформенный, видавший виды портфель натуральной кожи неопределяемого животного; бронтозавра, что ли? — полюбопытствовал Лузин, получив ответ: «Свинопотама». Машина встала на некую за пределами видимости стоянку. А бесконечные охотничьи рассказы о ней оставались на слуху постоянно, все они начинались со слов «мой шарабан». А повествовали об извозе, прекрасных пассажирках, пьяных пассажирах, дорожных происшествиях, приключениях, путешествиях, скитаниях почти.
Маленькую китаянку-уборщицу Сплюшку Шарабан обучал русскому языку по им самим разработанному методу: он читал ей вслух самые разные тексты, начиная с кратчайших, и требовал пересказа. Попутно по тем же текстам он учил ее читать. С каждым днем преподаватель на несколько слов увеличивал объем прочитанного. В ход шли детские книжки, кулинарные рецепты, путеводители, научные статьи, театральные программки, отрывки диссертаций, медицинские справочники, романы, памятки, инструкции, приказы, заявления — все, что состояло из слов.
Сплюшка утирала слезы.
Выяснилось, что разговорная речь и написанный текст — субстанции, глубоко несхожие, разговорную речь она понимала неплохо, пресловутую лживую «мысль изреченную», что до литературы, любой текст, прикладной ли, научный, художественный, ученице не давался.
Ей было неясно, почему плакали дед да баба, когда махнувшая хвостиком мышка разбила яичко, снесенное Курочкой Рябою, которое до того сами они били, били, колотили, разбить не могли; ее ставили в тупик метафоры, приводили в полное отчаяние загадки, она путалась в управлении, меняла местами падежи («Ну что ты пристал? — говорил Лузин. — Пущай пересказывает без падежов»), а когда Шарабан, потеряв терпение, попросил ее своими словами разъяснить смысл классического «Глокая куздра штеко будланула бокра и курдячит бокрёнка», Сплюшка громко прошептала, что завтра она уволится. На это Шарабан запустил в дальний угол актуальную книгу для чтения, схватил свой портфель и, выкрикнув что-то про чертову мать и про «напиться немедленно», покинул рабочее место задолго до конца рабочего дня.
На следующий день Сплюшка явилась с ведром и шваброю тише воды ниже травы, Шарабан преподнес ей слегка растрепанную хризантему и, извинившись, к ужасу маленькой уборщицы, поцеловал ей ручку. После чего учитель, достав из бездонного портфеля своего картонную коробку из-под бытового китайского изделия, озвучил набранную на коробке инструкцию для русских покупателей:
Сплюшка просияла, закивала головой.
— Что? — спросил Шарабан.
— Всё поняла! Всё!