Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Яснослышащий - Павел Васильевич Крусанов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Тащите водку, харч и шампуры во двор, – сказал. – Под грецким орехом стол. Да клеёнку протрите – с дождя мокрая.

Когда Малой вышел, Набоб заметил:

– Сумасшедший, а чешет рассудительно.

– Бывает. – Изо рта Пёстрого торчал шевелящийся стебель петрушки. – От горя помутнение волной идёт. Нахлынет – отпустит, нахлынет…

– Может, и впрямь отойдёт? – с надеждой спросил Лукум. – Со временем?

– Может, и отойдёт. Рассудок – тёмная материя. – Пёстрый взял бутылку и наполнил рюмки. – Готовьтесь, через полчаса Матильду будем лопать.

– Я не буду, – передёрнул плечами Набоб.

– Мне тоже… как-то не очень, – признался я.

– Придётся, – обречённо вздохнул Пёстрый. – Через «не хочу». Это же собака нашего командира! Он её так… А тут… Откажетесь, его разом и замкнёт. Что тогда? У него в каждом углу – граната!

Кажется, Пёстрый хотел сказать что-то ещё, но слова закончились.

Смеркалось. Пока Малой возился с мангалом, мы накрыли стол в его крошечном садике. Вокруг на земле валялись орехи, выпавшие из лопнувших шкурок. Я принёс тарелки и вилки. Набоб добавил на блюдо огурцов, помидоров и болгарского перца. Лукум очистил полдюжины небольших луковиц, нарезал их кольцами и попытался было помочь Малому насаживать мясо на шампуры, но был решительно отстранён.

– Пользы от тебя, как от пустого улья! И мёда нет, и собака не помещается. – Малой кивнул в сторону стола. – Делом займись – видишь, рюмки пустые.

Командир воевал дольше нас всех – мы уже уехали, а он всё рвал жилы. Куда ему деться с родной земли? Помнится, он всё приговаривал: «У нас кровь, чтобы за правду лить, у них – чтобы жирок растить. Вот и не лезь теперь к нам, укроп, ни с танком, ни с лаской – сокрушим».

– А ты почему рапорт написал? – спросил я Малого, хотя историю его мне, конечно, уже рассказывали.

– А как же?! – Командир мигом вспыхнул. – Мы же в Мариуполь несколькими разведгруппами вошли – он пустой был! Как наши выдвинулись, укропы без боя сдриснули. Вошли, а тут приказ: назад! Ахметов, видишь ли, просил – ему свой порт нужен. Если Мариуполь наш будет, ему тут работать не дадут: эльфы запада, как ты говоришь, кислород перекроют – санкции, мать ети! А в Одессу его не пустят – там Коломойский рулит. Бойцы жизни кладут, а эти зелень считают! Не война, а собачья драка, только крови больше. Там шерсти клок, тут шкуры шматок… Я такие танцы не танцую.

Угли уже дышали ровным жаром. На оштукатуренной стене, над дверью в садик, горела голая лампочка, свет её мешался с бледным светом гаснущих сумерек. Вокруг лампочки кружили бойкие мотыльки. Малой опрокинул рюмку и выложил на мангал порцию снаряжённых шампуров. Небо быстро темнело, опрокидываясь в ночь, которая на юге наступает разом, без прелюдий…

За столом снова помянули тех, кто не дожил. Пёстрый строил общий разговор, умело обходя мели и острые углы. Лукум шуршал очередным конфетным фантиком. Набоб с тоской смотрел, как шипит и румянится на углях мясо. А я? Я ловил всем существом музыку спускающейся ночи.

– Слушай, Малой, – внезапно предложил Набоб, – может, мы тебе полы помоем? Где у тебя ведро и тряпка?

– Ты что? – удивился Малой. – На ночь глядя?

– А что такого? – в ответ удивился Набоб.

– Сейчас всё бросите и пойдёте мыть полы? – не верил своим ушам Малой.

– Ты же наш боевой товарищ, – сказал Набоб. – У нас такой душевный порыв. Почему тебя удивляют наши душевные порывы?

Пёстрый смотрел на Набоба с восхищением.

– Стебётесь? – Малой побагровел – нас всех уже немного цепануло. – Сидеть на месте! Пить водку! Есть шашлык!.. Лукум, наливай!

Очередная бутылка подходила к концу. Пёстрый, бросая на нас скорбные взгляды, обгладывал шампур. Набоб больше не кричал «Нет, нет!», когда Малой подкладывал ему в тарелку сочные куски печёного мяса. Лукум сидел на корточках, привалившись спиной к стволу грецкого ореха, с шампуром в одной руке и смартфоном в другой – на экране какие-то душманы с автоматами бегали среди развалин и стреляли по живым людям. Я смотрел на Малого, и мне было легко от водки и тяжело от того, что мой боевой товарищ сходит с ума.

– …На плащ-палатку его положил да по снегу и потянул, – говорил Пёстрый. – На плечах не осилить – здоровый больно, прямо бык. Тяну, а он стонет и бормочет что-то. Мне всё не разобрать – тащить тяжело, а встану, оглянусь, и жаль его так, что сил нет – кровь из него ручьём хлещет. Так слов и не разобрал – дотянул, а он уже мёртвый…

– …С чужаком мириться можно, – говорил Набоб. – Чужой солдат ушёл, и сам рад, что до дома живой добрался. Пришлых сдуло – и нет их. А на гражданской как? Как ты с нациками мир заключишь? Они эту землю своей объявили – вас, правда, спросить забыли… По их выходит – и они, и вы тут разом хозяева. Вот и получается, что на гражданской до конца воюют, до последнего истребления…

– …Казачки здесь почему слабину дали? – говорил Малой. – Потому что они от рода к коню привыкли. В крови у них от предков не на товарища, а на коня надежда. Чуть что не так – конь с поля вынесет, от врага сбережёт. А в пешем-то строю другая отвага нужна – не перелётная, а чтоб бойцы сваей стояли и друг другу спины прикрывали…

– …Мёртвую воду слышно – плещет, – говорил я. – Сижу в окопе – тихо, звёзды большие, яркие, и не скажешь, что война на свете. И вдруг – будто холодок потянул – внутри меня голос немирный. Снаружи благодать: ветер ласковый траву колышет, кузнечик трещит, а внутри звуки такие – жди беды. Тут и началось – пулемёты застучали, мины, «грады»… и пошла писать губерния…

– …Я здесь по нашей партизанщине тоскую, – говорил Лукум. – Тут носом поведёшь – кругом волей тянет. Народ порядка ждёт, а под ноздрёй – одна воля. Им бы к воле и порядок – тут тебе и свобода… А по мне и не надо ничего – только б воля одна. Потому и не женюсь – не наседка, не хочу над семьёй крылья разводить. Они мне, крылья, для полёта… Если тут рванёт – я снова под ружьё…

Ночь запечатала город. Небо очистилось, и в его лиловой черноте пёстро горели крапины звёзд. Где-то вдали дважды громыхнул приход. Мы сидели с Малым под грецким орехом, друг против друга, упёршись лбами, словно замершие в поединке бараны. Нас покачивало даже в такой крепкой сцепке. Все остальные расползлись по дому и, должно быть, уже спали.

– Ты дурак! – говорил Малой. – Съесть Матильду! Совсем уже?.. Съесть Матильду! Нет, ты дурак?.. Это же вязка… Слыхал? Ты в этом что-нибудь вообще… того? Моя принцесса потекла, а у заводчика в Макеевке – кобель… Чемпион породы! Ты понял? Свадьба! У Матильды свадьба! Понял? Два раза надо им… Сегодня – первый… Свадьба! У заиньки моей, Матильдочки, цыплёночка… Ну ты дурак… Чтоб я!.. Чтобы её!.. Завтра заберу красавицу… Э-эх-ма! Свезёшь меня в Макеевку? Щенка алабайского тебе оставлю… Хочешь?.. А?.. Свезёшь?..

* * *

Хорошенько потоптав местность и определившись с позициями, на третий день наконец вышли на задание.

Расплескивая грязь и раздвигая лужи, «шишига» прошила железнодорожную насыпь сквозь бетонную нору, поколесила по разбитому асфальту извилистой дороги, миновала одноколейный железнодорожный переезд и встала возле отходящей на террикон грунтовки. Голец, подымив сигаретой вместе с выгрузившимися бойцами, залез в кабину и покатил обратно. Кокос-багатур – степной великан – отправился к стоящему неподалёку вагончику-бытовке, чтобы согласовать с местными наш выход – не дай бог, накроют огнём свои.

– Выступаем, – сказал, вернувшись. – Порядок боевой. Первый – Набоб, второй – Лукум, потом – я. За мной – Пёстрый, за ним – Фергана. Алтай – замыкающий. Дистанция – три метра. Пошли!

Забросили за плечи мародёрки, разобрали оружие и двинулись на террикон. Сначала дорога шла вверх полого, потом стала забирать всё круче и круче. Под ногами хрустела мокрая до черноты отсыпка. Шли, как по минному полю – гуськуя. Я на ходу передёрнул затвор, загнав патрон в патронник, отщёлкнул магазин и, пошарив в кармане, снарядил его ещё одним. Теперь в «плётке» было не десять, а одиннадцать патронов: не лишнее – война полна неожиданностей.

Задача замыкающего – держать тыл. Крутил головой, как байбак у норы, иногда разворачивался и какое-то время, с оглядкой, пятился задом. Здесь следовало быть настороже, каждые заросли кустов могли скрывать опасность – укропы всё чаще выдвигали вглубь нашей стороны свои диверсионно-разведывательные группы.

Впереди показалась развилка. Одна дорога уходила круто вверх и вправо – наш путь на Ящера, – другая отворачивала и, сначала тоже забирая вверх, а потом спускаясь и стелясь низом между Ящером и карьером, вела в сторону позиций ВСУ.

Голова цепочки уже ушла за поворот, как вдруг по группе, от передних к задним, будто волна на трибуне стадиона, пробежал сигнал – разведчики вскидывали над плечом сжатый кулак и каждый, встав на одно колено, брал под прицел свой сектор. Я быстро развернулся и вогнал бесчувственный наколенник в сырую землю. Флажок предохранителя снят, указательный палец – на скобе спускового крючка. Что впереди – разберутся бойцы головы, моё дело держать тыл с подступающими к дороге кустами.

Услышал, как за спиной в тишине хрустит грунтовка, и быстро кинул взгляд через плечо: из-за поворота накатом, с заглушённым двигателем, по-хозяйски экономя на спуске горючее, выполз автобус с рабочими из карьера. Как ни в чём не бывало автобус двинулся вниз, вдоль ощетинившейся цепочки ополченцев. Чёрт! Работяги из окон не то с любопытством, не то с удивлением смотрели на бойцов. Чёрт, чёрт! Что за война?! Комбинат продолжал производить флюсовый доломит, известь и строительный щебень – пять минут назад этот автобус, везущий домой, в городок, откуда прибыли мы, смену горняков, был на стороне врага. В моём сознании война по-прежнему оставалась уделом отчаянных голов, героев и злодеев, но, при виде уходящих из Донбасса на Приднепровье и Трипольскую составов с углём или таких вот автобусов, невольно охватывало скверное недоумение. Как будто эта безымянная война (разве это имя: вооружённый конфликт на юго-востоке Украины? нет, должно быть тавро, выжженное в душе тавро, а не казённая дефиниция) – игра, и смерть здесь косит понарошку. Как будто всё вокруг – случившийся по недосмотру загулявших Сил, Серафимов и Престолов бессмысленный бардак. Как будто мне придётся рано или поздно стрелять в противника, у которого в запасе уйма жизней, и я заберу только одну из них. И только одну жизнь, если мне не повезёт, заберут у меня, – а там, на скамье запасных, сидит ещё обойма точно таких же в ожидании выхода на арену.

Я понимал, что это не так. Видел обезображенные трупы – у них, у этих мёртвых тел, не было в запасе других жизней. Ни у тех, кто, перестав ненадолго скакать, во славу Украины зачищал Донбасс от ваты, ни у ополченцев, вставших на его защиту. Две недели назад боец из нашего батальона в заброшенном, ощетинившемся сквозь снег прошлогодней травой поле подорвался на мине. Его нашли только на второй день – то, что от него осталось после собачьего пира… Я всё понимал. Поэтому как мог гнал от себя мысль о неизбежном выстреле.

Бинты, которыми зимой обмотал СВДэшку, чтобы не чернела на снегу, за пару месяцев истрепались и посерели. Думал срезать, как стал сходить снег, но увидел, что по цвету они оказались под стать жухлой траве, и оставил. А проведя два прошлых дня на гребне Ящера, поползав по камням, заметил, что здесь, среди доломитовых отвалов, бинты сливаются с субстратом так, что не увидеть с трёх шагов. Накануне у санитара Линзы, ветеринара из Луганска, взял две пачки бинта, раскатал, извозил в здешней жидкой грязи, порвал на ленточки и повязал обрывки на разгрузку и свою маскировочную флисовую шапочку, обшитую зелёной сеткой, так что хвостики можно было при необходимости сбросить вперёд и закрыть лицо. Тем же бинтом обмотал трубу разведчика.

Добравшись до присмотренной накануне позиции, сорвал пучок сухой травы, прижал аптечной резинкой к перископу, медленно выставил трубу над гребнем доломитовой кручи и приступил к осмотру вражеских позиций. Место было отличное – отсыпанные каменные пирамиды стояли вплотную друг к другу, возвышаясь на два с лишним метра, и позволяли скрытно передвигаться за ними от лёжки к лёжке. Вчера, во время перестрелок, которые, казалось, без всякого повода завязывались тут по нескольку раз в сутки днём и ночью, за этими камнями я чувствовал себя как у Христа за пазухой.

До укропов было четыреста метров. Точнее – четыреста тридцать. Почти как до щита с номером «5» на стрельбище. Во время вчерашнего осмотра умудрился точно замерить дистанцию лазерным дальномером, наведя луч на плоскую глыбу, торчком стоявшую сразу за вражеской траншеей. В правом конце траншеи виднелся пулемёт. Перед ним росло деревце, которое так и не сбросило с осени бурую прошлогоднюю листву, – хороший маячок. Возле пулемёта, лицом друг к другу, болты болтали два солдата – караульные, или как там у них… Ну да – вартовии. Серый камуфляж, разгрузки, тактические очки поверх касок. Над бруствером – только плечи и головы в профиль.

Справа из кустистых зарослей появились ещё две фигуры, у каждой – по белому шишковатому мешку на плече. Должно быть, провиант. Фигуры, пригнувшись, быстро проскочили десяток метров открытого пространства, отделявшего заросли от траншеи, и спрыгнули в укрытие.

Поточив лясы с вартовими, двое с мешками двинули по траншее дальше, влево. Потом выскочили из-за бруствера и, пробежав рысью метров двадцать, юркнули в едва заметную нору в глинистой насыпи. Надо же – блиндаж! А ведь вчера никто из группы не заметил…

Вновь наведя перископ на пулемётную позицию, увидел, что один из караульных, подняв бинокль, смотрит в мою сторону. По хребту пробежал холодок, хотя умом и понимал: засечь меня невозможно – из камней торчит пучок сухой травы и только.

– Алтай, ответь Усу, – в ухе ожил динамик гарнитуры. – Что у тебя?

Я придавил кнопку на ларингофоне.

– У меня тихо. В двадцати метрах левее траншеи – блиндаж. Возможно, не один.

Динамик в ухе просыпал песочек, как бывало на старом виниле, и откликнулся:

– Принял.

Ус – школьный учитель физики из Славянска – сидел на Сороке и с высоты положения координировал действия всех групп. Где-то рядом с ним обустроил позицию под свой скорострельный АГС «Пламя» миномётный расчёт Серьги. Там же поблизости – гнездо «Утёса». Вспоминая директора школы, преподававшего литературу и оставшегося под новой киевской властью, Ус говорил: «Он всё долбил детям, мол, тот не человек, кто Пастернака назубок не знает. Вот выдумал! Да пусть никто не знает – неужто же они не люди? Вот он вытвердил – а толку? Душа-то хлипкая. Сам всего боится и на людей шипит: не человек – сопля. Вот тебе и Пастернак! Забыть его не могу – так дуростью своей обидел…»

Малому с пятёркой бойцов предстояло сегодня сделать самую опасную работу. Сейчас они внизу, в расщелине между Ящером и Сорокой, в густых зарослях скрытно и бесшумно выдвигались как можно ближе к позициям укропов. Задача – взять языка. Повезёт, если перехватят вражескую разведгруппу, как и они, шарящую в леске по дну ущелья. Ну а снайпер, пулемётчик (сегодня за него был Кокос – справлялся в одиночку) и все остальные, отсюда, с нашей части Ящера, должны если что прикрыть Малого огнём. То же – и миномётчики с Сороки.

Внезапно с той стороны, но не из траншеи, за которой присматривал я, а откуда-то из-за перелеска, резко и гулко защелкала пулемётная очередь. С Сороки в ответ прогремела наша. Справа, с позиции метрах в ста от меня, короткими очередями ударил Кокос. И пошло-поехало… Автоматы и пулемёты затрещали сзади, спереди, справа, слева. Кокос поменял позицию и уже строчил где-то совсем рядом. Несколько раз по соседним камням с впечатанными в них раковинами древних моллюсков щёлкнули предназначенные ему пули. Перекрывая автоматный и пулемётный треск, в тылу вэсэушников гахнули один за другим два миномётных выхода. Через мгновение в воздухе, как змея по сухой траве, прошуршали мины, и тут же дважды громыхнул приход – то ли на Сороке, то ли дальше.

– Малой, ответь Усу, – раздалось в ухе. – Как обстановка?

– На связи. Всё нормально, – с небольшой задержкой едва ли не шёпотом отозвался Малой. – Что происходит?

– Так, пустяки, – равнодушно оценил ситуацию Ус.

Я спустился с гребня отвала вниз. Неподалёку щёлкал семечки Кокос, сплёвывая лузгу на россыпь пулемётных гильз. Справа метрах в тридцати курили Пёстрый с Ферганой, слева – Набоб с Лукумом. То есть Лукум не курил – грыз шоколадку, припасённую с утра из сухпайка. Положив трубу разведчика на камень, из которого торчал ребристый край какой-то крупной раковины, сел на соседний обломок. Когда-то здесь был океан. Потом он умер и окаменел. Весь террикон состоял из обломков мёртвого океана. И сегодня на его глыбе копошились мы, живые, но тоже собравшиеся здесь по делу смерти.

Перестрелка затихла сама собой, как и началась. Пёстрый, осторожно поднявшись на гребень, плавно, без резких движений, осмотрел в бинокль вражескую сторону. Так же осторожно присел и, повернув лицо к командиру, махнул рукой – отбой, спокойно.

Не дожидаясь команды, я взял трубу и поднялся к своей лёжке, стараясь не показываться из-за камней. На позиции укропов всё было по-прежнему – дерево-маячок шевелило на ветру бурыми листьями, караульные у пулемёта разводили бобы.

– Алтай – Малому, – послышался в ухе приглушённый шёпот.

– Алтай на связи, – откликнулся я.

– Работать можешь?

– Могу. – Я почему-то тоже перешёл на шёпот.

– Работай. Чтобы ни один укроп носу не поднял.

– Принял.

Приспустившись с гребня, я протянул трубу Кокосу – приказ работать он слышал тоже – и, сбросив на лицо хвосты грязно-серого бинта, осторожно заполз на огневую позицию, где лежала винтовка.

В оптике прицела всё виделось несколько иначе – кратность меньше, да и по высоте – ниже на полметра. Но в целом картина та же. Караульные болтают, на прямой линии с пятнами их лиц – несколько трепещущих травинок. Нехорошо: чиркни пуля по стеблю – может слегка отклониться. Зато колыхание травы точно показывало направление ветра, который здесь, в терриконах, здорово крутит.

Дыхание успокоилось, но сердце стучало неровно. Ветер косой, около пяти метров в секунду – то подует, то стихнет… Я оторвался от прицела. Кокос на соседней пирамиде вонзил взгляд в окуляр перископа. За ним Пёстрый, чуть приподнявшись, следил за траншеей в бинокль. С другой стороны Лукум, как и Пёстрый, наблюдал в бинокль за вражеской позицией, а Набоб не мигая смотрел на меня. Я приник к резине наглазника.

Сердце по-прежнему стучало не в лад. Поправка влево на ветер плюс деривация… Ветер, зараза, порывами – вынесешь влево, а он не подует. И что?

Пошевелив пальцами правой руки и разогнав в них кровь, подвёл вершину уголка на сетке прицела под ухо левого солдата. Не потянет ветер – пуля достанется левому, потянет – поймает правый.

Голова была чиста, как дневник первоклассника. Сейчас там, внизу, в густых зарослях, рисковали жизнью мои товарищи – бойцы, добровольно сделавшие свой выбор и отказавшиеся от чужого настоящего. Непобедимые бойцы, взыскующие справедливости. Мои братья по вере не в чужое – в собственное будущее. И я был в ответе за них. На меня рассчитывали, и подвести было нельзя. Невозможно. Иначе – сердце в клочки и несмываемый позор.

– Рокот вод и ветра вой… – сказал вполголоса.

Скула легла на упор. Вдохнул и неторопливо выдохнул. Затаил дыхание – сетка прицела встала неподвижно. Палец плавно потянул скобу спускового крючка.

Выстрел хлестнул по ушам. Гильза, звякнув, поскакала по камням вниз… Чего я ждал? Что небеса разверзнутся бездонной музыкой? По наставлению Гобоя, после выстрела снайперу не следовало интересоваться результатом. Я пренебрёг, снова прильнув к прицелу. Над бруствером металась каска. Одна каска. От правого края траншеи к левому. От пулемёта и обратно. Приказ Малого: никто на той стороне не должен поднять носа, чтобы его группа как можно дольше оставалась незамеченной. От этого зависела их жизнь. Сделал упреждение и снова выстрелил. Мимо. Каска металась – солдат, казалось, очумел. Четыреста метров, по движущейся цели… Выстрелил снова. Мимо. Да скройся ты, исчезни с глаз!..

Плюнув на каску, несколько раз пальнул в стоящий над траншеей камень – пули на плоском боку выбили секущие осколки. Быть может, так сообразит… И точно, голова над бруствером пропала.

Справа азартно застучал пулемёт Кокоса. Фонтанчики пыли взвились у лаза в блиндаж. Теперь попробуй сунься… Слева присоединился треск автоматов Лукума и Набоба. Эти били по брустверу траншеи. Снайперу здесь делать было больше нечего. Оставив лёжку, медленно сполз вниз.

– Алтай исполнил, – доложил едва слышно Тому, кто всё знал без доклада.

Действие шестое. Переозвучка

В моё отсутствие Георгий преуспел на поприще осуществления своей идеи развития и тренировки внутреннего резонатора. Помнится, таким образом он намеревался спасти тугоухое человечество – дать ему возможность поймать восходящий поток рокота мироздания и вознестись, слиться с гармонией сфер, зазвучав в ней мелодией естественной и соразмерной. По его плану действовать следовало не в одиночку, а монолитной группой преданных единомышленников. В кругу своих пациентов, прошедших процедуру научной фонохирургии, Георгий создал нечто вроде тайного ордена – прообраз будущей команды ковчега спасения, которому более соответствовала идея не корабля, но планера. Или даже самостоятельно воспаряющего дирижабля.

Круг был ограничен, но Георгий строил маршальские планы. Основная проблема при вербовке адептов сводилась к тому, что до тех пор, пока внутренний резонатор не настроен и его обладатель не овладел основой техники преодоления фоновых шумов, нельзя было предугадать наверняка, какая мелодия звучит о нём там, за пределами его былого слуха. То есть выстраивать в миниатюре полноценный гармоничный социум, зародыш идеального государства, приходилось на ощупь. А тайный, но всемогущий орден яснослышащих по замыслу Георгия как раз и должен стать таким зародышем – зерном нового человечества и в то же время инструментом его преображения.

Он приглашал меня на встречи, знакомил с выпестованными соратниками. Они производили двойственное впечатление: осколки огромного хрустального сосуда – блестящие и вместе с тем опасные. Определённо Георгий хотел привлечь меня к своей работе, хотел объединить усилия. На этот счёт у него были кое-какие виды – он рассказал и даже показал один невероятный опыт… Об этом, впрочем, после. Скажу только, что опыт этот меня насторожил, и я решил с сотрудничеством не спешить. Тем более что был тогда не в форме.

Итак, Георгий действовал. Мои дела шли туго и скрипели.

Какое-то время после возвращения домой никак не получалось вновь обратиться к напевам творящих звуков. То есть я к ним стремился всем своим трепетным, отзывчивым пузырьком, но вдруг обнаружил неучтённое препятствие, упорно искажавшее восприятие происходящего и размывавшее его гармоничный строй. И я не знал, как следует эту кромешную помеху устранить. А без того попытки не то что воспроизвести, но хотя бы внятно расслышать великую трансляцию сводились к ерунде: распознавались лишь клочки различных тем, случайная компоновка которых коверкала очертания событий, отчего линии судеб вещей, людей и явлений кривлялись и пускались в пляс.

Дело в том, что голос мёртвой воды, который удалось расслышать мне как в нерасчленённом грохоте боя, так и в гробовом затишье, угнездился в моей голове, точно осиный рой, и теперь звучал произвольно, в свою охоту, словно западающая клавиша. Словно череда западающих клавиш. То есть время от времени он, этот голос, давал о себе знать тем самым образом, который известен каждому под именем «привязавшейся мелодии». Если она застревает в тебе ненадолго – пустяк, но в случае назойливого сбоя, когда мотив вцепляется, точно репей в хвост вернувшейся с вязки Матильды, то – сплошь расстройство, сбивающее с толку раздражение. Эту навязчивую мелодию зачастую не удаётся даже толком воспроизвести, и тем не менее она морочит нас подобно наведённым чарам. В итоге замороченный внутренний слух перестаёт улавливать связующие темы – распадается единая перекличка событий, рушится гармоничный лад. В него вкрапляются скрежещущие всплески – разрушительные действия, которые можно было бы счесть случайными, не будь они прямым результатом звучания в голове залипшего мотива. Должно быть, все поствоенные синдромы с дремучих времён и по вьетнамский, афганский, чеченский – по существу следствие неконтролируемого журчания в сознании вернувшихся домой легионеров/нукеров/стрельцов этой привязчивой мелодии мёртвой воды.

Конечно, сама по себе проблема залипшего мотива, который благодаря своей привязчивости мотивирует скрежет и распад, куда шире моего случая. Страшно представить, какой чудовищный раздрай вносит это наваждение как в будничную череду событий, так и в пласты сущего скрытые, не явленные нам. Излечение и утешение приходит лишь тогда, когда верно настроенный внутренний резонатор по отзвукам Зова вновь получает представление не только о гармонии замысла в целом, но и о собственном внутреннем времени, насвистывающем песенку твоей судьбы, если, конечно, ты за этой песенкой последуешь. Собственно, именно она, эта расслышанная песенка, и позволяет всем существом ощутить полноту и единство проживаемых событий. Уходит холод экзистенциальной бездны, тяжесть отчаяния от картины кажущегося вселенского несовершенства и несправедливости, как изначальной, так и во всех своих метаморфозах, и даже страх смерти как неотвратимого удела словно бы тает – всё находит примирение в строе неслышимых созвучий, ибо тут тварь осознаёт наличие отчётливой обратной связи со своим Творцом. Тем, кто запустил пульс чарующей симфонии.

Не стоит, однако, обольщаться: высший замысел потусторонней музыки заключается вовсе не в том, чтобы услаждать наш слух, давно утративший спасительную чуткость к вещим звукам, нет. Выход в открытый космос творящей гармонии – самоценное стремление. Хотя, сказать по чести, – да, и услаждать она способна тоже. По крайней мере уши тех, кто понял, что за работа происходит в теле музыки и что порождает её дух. Тут и Орфей, и Гиппас, и Вяйнемёйнен, и Палестрина, и Вагнер, и Скрябин, и Малер, и Стравинский, и, конечно, Ницше, и многие другие… Включая Курёхина и Ивана Грозного. Ведь он, Грозный, не только души не чаял в церковном пении, не только сам пел в храмах Александровской слободы, не только держал свою певческую капеллу, в которой подвизались Фёдор Христианин и Иван Нос, но и самолично писал музыку (точнее – давал распев), перенастраивая с её помощью звучание своего царства-государства. Писал, как полагается, с фитами, указующими певчим, где подпустить триоль, где мордент или какой-нибудь иной мелизм. В собрании Троице-Сергиевой лавры (сейчас – в РГБ) хранится рукописная «Книга глаголемая Стихирарь месячный, иже есть Око дьячье», куда включены две стихиры его сочинения, подписанные «Творение царя Иоанна, деспота российского» и «Творение царево». Одна сочинена на сретение Владимирской иконы Божьей Матери, которая в 1395 году спасла Русь от полчищ Тамерлана, другая – хвала митрополиту Петру, переместившему митрополичью кафедру из Владимира в Москву.

Пусть даже те, включая Грозного, кто чувствовал за духом музыки неизрекаемую силу, вовсе не помышляли (отчётливо) о воссоздании творящих звуков, которых больше нет – отпели, отыграли. Но отзвуки-то их расслышать и отобразить возможно – чтобы напомнить о гармонии, как о покинутом отцовском доме, и вернуть в симфонию, будто в лоно рая, блудное племя к его же несказанному блаженству.

Словом, мелодия залипла. Подумал даже, не обратиться ли за помощью к наладчику Георгию с его научной фонохирургией. Но, слава богу, обошлось – включился в будни и понемногу выбрался из наваждения. И снова сел за синтезатор. Со светлой головой, в которой складывались воедино неведомые никому ещё спирали сольных партий и рокоты аккордов оркестровки – и слышимые, и сверхзвуковые.

Картина показалась вдруг простой и ясной. Моим прекрасным формам, явленным тому уж пару лет назад в предновогоднем выступлении, для воплощения и жизни просто не хватало места. Они, эти голодные звуки тонких миров, жаждущие тела жизни, уже задолго до меня обрели вещественность и с тех пор неизменно продолжали пребывать в своей земной запечатлённости, рождаясь, умирая и рождаясь вновь. Мироздание не знает пустоты. Раз это так, то – дабы нечто идеальное сгустить, овеществить, сперва нужно что-то истребить, расчистить место под застройку. Музыка мёртвой воды – инструмент высвобождения времени и пространства под новое создание. Таков порядок их взаимодействия – творящих и сметающих частей – в единой симфонии живой музыки и мёртвой. Задача – гармонично их сплести, чтобы выстроенная композиция благотворно сказалась на состоянии здоровья окружающего мира. Так медицина усмиряет яды, вербуя смерть на службу жизни.

И ещё. Моей новой музыке был нужен голос. Была нужна смысловая волна – та самая, привязанная обертоном к звучащей ноте. Если угодно, сложносочинённая мёртво-живая гармония сфер плюс смыслообразующая партия – вот симфония творения. Неспроста в нашей литургической традиции допустима только вокальная музыка, ибо сказано: «Всякое дыхание да хвалит Господа». А то, что не производится дыханием, то в лучшем случае – аккомпанемент, сопровождение, гарнир.

Ладно бы я понял это путём логического построения – так нет, сверкнуло озарение, и ощутил – могу. Откуда взялась уверенность, ума не приложу. Наверное, из предвечной музыки, как всё на свете. Нет, не сверкнуло даже. Сначала догадка, точно рыба из недоступной свету глубины, всплыла из таинственной пучины – ещё её не видишь толком, но уже заметно сквозь качающуюся волну зеленовато-чёрное пятно. Оно то проясняется, то гаснет, то словно бы дробится и уходит вглубь. Но вдруг взрывается, взвивается над пляшущей волной в алмазных брызгах и слепящем блеске чешуи. И тут уж точно – озарение, оно.

Самонадеянно и в то же время феерично – решиться самому, уж как попустит небо, спеть музыку, которая творит. Пусть лишь кусочек, пусть в ограниченном возможностями голоса диапазоне (они, эти возможности, у же даже, чем у слуха)… А голос мой хоть и приятен, бархатист, хоть и с оттенками, но диапазон, конечно, не велик. Если точнее – не просто бархатист, а с такой, что ли, звенящей трещинкой – вот в этой трещинке и прелесть. Как говорил в пору «Улицы Зверинской» басист Илья: «Целая вещь не поёт – дырочка звук создаёт». Хорошо говорил. Хотя, конечно, вещь целая не хуже дырочки поёт – только иначе, на другой волне.

Короче, волевым усилием решился. И написал слова – легко, как будто под диктовку. Ведь снизу, под словами, словно бы уже звучало всё что нужно, и оттого, казалось мне, их, слов этих, сила непомерна. Однако в глубине, под пламенеющим восторгом, под возбуждённой пёстрой пеленой, пульсировало предощущение тоски и бездны. Дикой тоски – будто предчувствовал, что въяве отзовётся всё не так, как мнится мне, поверившему в озарение. А между тем – не наваждение ли это? Не наваждение ли то, что озарением назвал? Ответа не было. Но на поверхность дрожь мышиная не выходила.

Как ни расписывай тревогу, а случилось – вмазал, помпезно выражаясь, закладной кирпич альбома могущественной музыки – безымянного, но если бы напала блажь назвать, то можно так: «Переозвучка».

* * *


Поделиться книгой:

На главную
Назад