В Библии первыми из плодовых деревьев, удостоившихся собственного названия, были «древо жизни» и «древо познания», которые росли в райском саду. Я был бы рад посадить эти два дерева в своем саду и отведать их плодов, но как узнать, что это за деревья и где найти их саженцы? Поэтому я удовлетворяюсь приятной мыслью, что, согласно Библии, два этих важнейших и желанных свойства: жизнь и знание (которое, судя по библейскому рассказу, состоит в понимании разницы между добром и злом) человек получает именно от растений.
Первым опознанным библейским плодовым деревом была смоковница, она же фига, — но не благодаря ее замечательным плодам, а благодаря ее листьям. Именно из листьев фиги Адам и Ева сшили себе набедренные повязки, потому что устыдились своей наготы после того, как поели от плодов древа познания. Я-то полагаю, что они выбрали смоковницу именно из-за ее больших листьев, но автор библейского рассказа явно предпочел ее из-за той сексуальности, которая содержится в ее названии, потому что на иврите ее название «теэна» созвучно слову «таана», что значит половое влечение, страсть (а у животных — течка).
Два плодовых дерева, упомянутых в Библии после смоковницы, связаны с историей потопа. Первое — это олива, масличный лист которой принес Ною голубь после того, как вода сошла и ковчег остановился, а второе — виноград, который тоже связан с Ноем, но другим образом: сразу же после выхода из ковчега Ной посадил виноградник, выждал, пока он принесет первые плоды (что заняло несколько лет), приготовил себе вино, выпил и опьянел, как Лот, — но задолго до того, как Лот родился.
Так или иначе, но смоковница, виноград и олива, которые и сегодня находятся в добрососедских отношениях в наших краях, — это «библейская тройка», всем известная и часто упоминаемая. Иногда в Библии появляются только два из них — как, например, во фразе: «Под виноградником своим и под смоковницей своею» — или в описании: «Жена твоя, как плодовитая лоза, в доме твоем; сыновья твои, как масличные ветви, вокруг трапезы твоей»[17], — а иногда, как в притче Иофама[18], все трое.
В этой притче деревья поочередно обращаются к оливе, смоковнице и виноградной лозе с предложением царствовать над ними. Все трое, сознавая свою важность и испытывая гордость за свои плоды и приносимую ими пользу, решительно отклоняют предложение. Если хотите, в этом можно видеть очередное свидетельство того, что Библия не любит политиков и царству реальному, из плоти и крови, предпочитает царство, руководимое Богом. Но пожалуй, интересней сельскохозяйственная сторона притчи: первым деревом, к которому обратились все другие деревья, была олива. Не из-за ее величия и мощи, а благодаря ее маслу, значение которого в человеческой жизни и экономике превосходит значение смоковницы и винограда. Бесспорно, первый глоток вина перед началом жаркого лета услаждает нёбо и радует сердце, но оливковое масло — это настоящая пища.
У оливы есть и другие качества, вызывающие сочувствие и уважение: она способна выжить и вернуться к плодоношению даже после тяжелых травм — пожара, рубки, нападения вредителей, нескольких лет засухи. Она вынослива и долговечна и продолжает приносить плоды до глубокой старости — свойство, которое люди прославляют и жаждут для себя, но которого, увы, не всегда удостаиваются.
Посаженные мною оливы растут хорошо, и я надеюсь, что через сто, или двести, или даже пятьсот лет они все еще будут здесь и будут доставлять удовольствие людям. Я не специалист, но стараюсь ухаживать за ними как можно лучше. Среди прочего я подрезаю их согласно самому красивому правилу, которое мне довелось слышать: оливу нужно подрезать так, чтобы сквозь нее могла пролететь птица. Иными словами, нужно подрезать ее внутренние ветви и дать воздуху и свету проходить внутрь дерева.
Кстати, те оливы, которые я посадил, были молодыми саженцами. На городских площадях и в богатых частных садах куда чаще высаживают большие старые оливы, взятые из других мест. Олива легко переносит пересадку, с легкостью осваивается на новом месте, и человек вправе предпочесть для себя старое дерево, но я лично испытываю некоторую неловкость, а иногда даже вижу что-то нелепое в том, что олива преклонных лет соседствует с новопостроенным домом: штукатурка еще влажная, плитки на полу сверкают, все посаженное в саду — из разряда «молодо-зелено», и тут же стоит этот серебрящийся сединою старец, как будто его посадил прапрапрадед хозяина дома (который в большинстве случаев никогда в жизни не держал в руках мотыгу). Но возможно, у моей неловкости есть и другая причина: как я догадываюсь, далеко не все эти старые оливы прибывают на новые места по доброй воле и вполне законным образом.
Что же до небиблейских (и менее политизированных) плодовых деревьев в моем саду, то это, как я уже сказал, в основном цитрусовые, которые вполне соответствуют моим вкусам и потребностям. Их плоды долго держатся на ветках, их можно есть прямо так, а можно пить сок — свежевыжатый или замороженный. Из этих деревьев у меня представлены помело, гибрид помело и грейпфрута (так называемый помелит), лимон, лайм и китайский апельсин кумкват, а также дерево, дающее самый вкусный, на мой взгляд, плод, — кровавый апельсин. Есть люди, у которых кровавый апельсин вызывает отвращение. Красные капилляры, пронизывающие его дольки, напоминают им сырое мясо, а цвет его сока — ту жидкость, которая дала ему название. Я, напротив, очень радуюсь, когда эти плоды наконец созревают: я пью их или ем их, и в любом виде они приятней моему нёбу, чем все другие цитрусовые плоды.
Гранаты я тоже выжимаю и наслаждаюсь не только их вкусом, но и тем приятным ощущением, которое они рождают в груди пьющего человека. Но я люблю есть их и в виде зерен, из миски. Извлечение зерен из граната — работа раздражающая, и после нее приходится долго отмывать руки, но она стоит того. Из многих методов, которым меня учили разные специалисты по чистке граната, мои ожидания оправдал лишь один: гранат режут на четверти, наполняют глубокую миску или чистое ведро водой и производят извлечение зерен прямо в воде. Сок не брызжет, зерна сразу погружаются на дно, а внутренняя желтая кожица всплывает на поверхность. Собираешь кожицу ложкой и выбрасываешь в мусор, воду с зернами сливаешь через сито и получаешь кучу этого объедения. А слитой водой, кстати, можно полить гранатовое дерево, которое подарило тебе этот плод, — оно того заслужило.
Дом и скитания
В замечательной книге шотландского писателя Кеннета Грэма «Ветры в ивах» большинство действующих лиц — это разные животные. Есть там домоседы, любители простых домашних радостей, вроде господина Барсука, живущего в подземном дворце со спальными комнатами, где столы заставлены едой, а кладовые забиты припасами. И есть совершенно другие животные, кочевники и авантюристы, вроде мистера Рэта — бродячей крысы, чьи рассказы о странствиях по бескрайним просторам вселяют в сердца слушателей трепет и томление. Животные таких двух типов существуют и в реальной природе. Скажем, слепыш, муравьи-жнецы, заяц, пчела и голубь — это домоседы. А крупные травоядные — кочевники.
Растения неспособны двигаться, и потому перейти с одного места на другое они могут только путем распространения своих семян. Но далеко не все растения пользуются этой возможностью. Есть и такие, которые рассеивают семена вблизи себя и таким путем создают большие колонии, где живут тесной семьей. В моему саду представлены оба вида. Среди них есть однолетние, как люпин, синий василек и мак, и многолетние — цикламен, гиацинт и морской лук.
Морской лук размножается двумя способами, о которых я уже упоминал: над землей он производит семена, а в земле выращивает луковицы. Как любитель морского лука, я благословляю это его двойное усилие: благодаря ему в полях появляются огромные пространства морского лука, по которым я люблю бродить, и оно же подарило мне несколько больших колоний этого растения в моем саду.
Цикламен сеет семена очень близко к себе. Когда я пишу «сеет», я именно это имею в виду: перед самым созреванием семян он наклоняет вниз верхушку стеблей, несущих коробочки с семенами, и даже прикасается ими к земле, чтобы, когда коробочки откроются, семена из них выпали рядом со стеблем.
Помнится, я где-то читал, что цикламен вверяет распространение своих семян муравьям, но, хотя у меня в саду много муравьев и много цикламенов, я еще ни разу не видел, чтобы в сезон созревания семян муравьи скапливались около растений и собирали эти семена. Так или иначе, дети цикламенов не отдаляются от своих родителей. Один мой собеседник, обсуждая со мной повадки цикламенов, сравнил их с кибуцниками. Действительно, в давних кибуцах тоже можно было увидеть дома родителей, детей и внуков, построенные рядом друг с другом.
Я как-то попробовал выразить эту тактику распространения морского лука и цикламенов в нескольких словах. Мне представилось, что они рассуждают так: если мне удалось в этом месте вырасти, образовать большие клубни и луковицы, расцвести и породить семена, значит, это место хорошее и моим потомкам лучше жить здесь. Но хотя в этом рассуждении есть своя логика, существуют также растения, которые как бы говорят: негоже класть всех потомков в одну корзину. За горизонтом может найтись и местечко получше. И эти растения прилагают усилия, чтобы послать своих потомков (семена) как можно дальше. Легко соблазниться и приписать им такие человеческие свойства, как авантюризм, дерзание и даже склонность к скитаниям и азарту, а то и просто желание покоя и тишины после ухода «молодых», — но лучше все-таки отнести эту тактику на счет эволюции.
Растения-«скитальцы» не только отправляют своих детей вдаль. Они стараются также обеспечить их всевозможными средствами для такого путешествия. Их семена снабжены мини-крылышками, парусами, хохолками и парашютиками, которые помогают им нестись с ветром, а также колючками и крючками, с помощью которых они могут цепляться к шерсти животных. Кроме того, эти семена соблазнительны на вкус и высокопитательны в энергетическом плане, поэтому животные охотно поедают их, а потом выделяют вместе с экскрементами где-нибудь далеко-далеко. В результате получается так, что есть растения, чьи дети остаются рядом с родителями и образуют большие и тесные кланы, а есть растения, которые прилагают значительные усилия, чтобы максимально удалить от себя своих потомков.
Это сравнение растений с человеческими семьями не имеет ни научного основания, ни особенного значения. Это просто некая модель, которая больше говорит о создающем эту модель человеке, нежели о растениях, которые он пытается описать. Но в моей душе эти странствующие растения (а я слышал о кокосовом дереве, чьи орехи переносятся океаном за сотни и тысячи километров на другие острова и земли) невольно наводят меня на размышления. Конечно, я не могу приписать растениям человеческое сознание, и мне понятно, что для того очеловечивания, которым я грешу, нет никакого основания. Механизм их распространения — результат эволюционного процесса, а не действие, за которым стоят мысль и план и которое имеет осознанную цель. Но когда я вижу, как семена крестовника или козлобородника летят над моим садом и исчезают вдали, в моем сердце пробуждается тоска, и волнение, и страх за их судьбу. Мне вспоминаются великие путешественники и открыватели неведомых земель. Вначале то были люди, которых просто унесло в открытое море и пригнало к другим берегам. А потом это были люди, которые сами построили плоты и вырезали весла, а может быть, даже соорудили мачты и паруса, и взяли с собой семена, и саженцы, и женщин с детьми, и щенную собаку, и беременных овец, и отплыли в открытое море в надежде добраться до лучшего места.
Что их толкало? Даже если в человека заложен инстинкт скитания и он наделен любопытством и воображением, да еще какие-нибудь неприятности подвигли его сняться с насиженного места, все равно, чтобы пуститься в такой путь, нужна значительная доля мужества и оптимизма. А может быть — также безвыходности и отчаяния. Все это трудно отнести к растениям, но и среди них, как видите, есть домоседы, а есть скитальцы, и, чтобы увидеть их, не нужно плыть за семь морей — достаточно выйти в дикий сад и побродить по нему с открытыми глазами.
Сабры
Когда-то в каждом кибуце был старый кибуцник, в обязанность которого входило ухаживать за садом кактусов, и каждого заезжего гостя обязательно тащили в этот сад, чтобы показать кактусы, и рассказать о кактусах, и похвастаться прививками разных кактусов друг к другу, в результате чего на свет явились невообразимо колючие чудовища.
Я, увы, не так уж страстно интересуюсь кактусами, но у меня в саду есть один, и ему я очень симпатизирую. Это большой сабра, возвышающийся на самом краю сада. Не я его посадил, и не я за ним ухаживаю. Я лишь время от времени срываю с него ползучие растения, которые пытаются подняться по его телу к солнцу и воздуху. В остальном он не требует от меня никаких забот. Это растение старое и большое, сильное и независимое, оно способно выжить в любых обстоятельствах и преодолеть все препятствия. Даже поливать его не нужно, потому что оно само запасает воду в своем мясистом теле. Рекомендуется только не трогать его руками. Точнее, трогать можно, но результат такого смелого поступка — на ответственности самого трогающего.
Кто посадил этого красавца, я не знаю. Быть может, арабские арендаторы, которые жили в этом месте до того, как немецкие колонисты перекупили его у хозяина — богатого араба, жившего в Бейруте. А может, сами немцы, которые решили таким манером слиться с окружающей природой. Но это мог быть и кто-то из еврейского кооперативного поселения, которое возникло здесь, когда британские власти во время Второй мировой войны выслали отсюда всех немецких колонистов за моря-океаны. Мой сабра не рассказывает мне, кто его здесь посадил, — просто стоит себе, цветет каждое лето и поставляет на мой стол отличные плоды.
Все, кто хоть раз путешествовал по нашей стране, знают, что по ней разбросано великое множество таких вот сабр и выглядят они так, будто Господь понатыкал их просто посреди пустого места. На этом «пустом месте» почти всегда была когда-то арабская деревня, но — вот ирония истории! — арабским словом «сабра», означающим плод кактуса, первопоселенцы-сионисты стали ласково называть еврейских детей, родившихся и выросших в Стране еще до образования Государства Израиль. Большой словарь Элиезера бен-Иегуды объясняет это слово несколько загадочно: «Прозвище ребенка, который вырос в Стране Израиля и не ходил по европейским путям». Это объяснение можно толковать и в положительном смысле — как «еврейский ребенок, свободный от комплексов диаспоры». А можно и насмешливо: настоящий еврейский ребенок, нахальный и невежливый.
Претендентов на авторство этого прозвища превеликое множество, и я не буду вдаваться в их споры. Скажу только, что принятое его объяснение звучит, на мой вкус, несколько слащаво: мол, дети этой страны, подобно плодам кактуса, колючие снаружи, но мягкие и сладкие внутри. Настоящая причина, я думаю, несколько глубже и состоит в том, что в глазах прибывших из диаспоры сионистских первопоселенцев кактус был воплощением принадлежности к Земле Израиля.
И действительно, поэт Шауль Черниховский в своем стихотворении «Ой, земля моя, родина моя», перечисляя главные местные особенности: стада овец, караваны верблюдов, весенний запах цитрусовых, песни цикад, скалы и сикоморы, — завершил этот список «саброй-злодеем», а это наводит на мысль, что замечательный поэт самолично и достаточно болезненно испытал на себе упомянутое нм «злодейство».
Строго говоря, на иврите это растение называется «цабар», что является производным от арабского «сабар», но в идише первопоселенцев оно превратилось в «сабру», а во множественном числе — даже в «сабрес». Но само растение не арабское и не еврейское, не сионистское и не антисионистское и, что самое интересное, — вообще не местное. Вопреки удачной рекламной выдумке наш «цабар» — вовсе не коренной житель этих краев, а иммигрант. Он уроженец Мексики, а в Европу его завезли испанцы в начале XVI века. Но поскольку он с легкостью прижился в Южной Европе и плоды его оказались приятны, а тело могло служить непроходимым забором, и сам он показал себя выносливым и неприхотливым, европейцы приняли его с радостью, и он распространился по всему бассейну Средиземного моря и таким манером попал и к нам. Я видел его и в Сицилии, и в Испании, и в Сардинии, и во Франции, и в Греции, и в Италии. Я всюду говорил ему: «Привет», — как говорят близкому приятелю, и на мгновенье чувствовал себя дома.
С этой точки зрения, кстати, кактус сходен с эвкалиптом, который тоже прибыл в наши края издалека, из Австралии, но акклиматизировался здесь настолько, что стал одним из природных и политических символов Страны. Подобно кактусам, эвкалипты тоже можно увидеть во многих странах Средиземноморья, и везде они дают людям тень для отдыха, балки для строительства и дрова для печей, они помогают сохранять почву, применяются в фармацевтике и служат источником нектара и пыльцы для пчел. Но в Израиле эвкалипт, как и кактус, удостоился особого статуса, став символом «сионистской переделки Страны», так что даже арабы теперь называют его «еврейским деревом» («шежара-эль-йегуд»).
Более того, специальный опрос общественного мнения, проведенный однажды нашим министерством сельского хозяйства, показал, что из всех местных деревьев именно этот австралийский иммигрант заслужил звание «Самого израильского дерева». И все потому, что он сопровождал еврейское поселенчество всех видов и всех поколений. И, подобно кактусу, это дерево получило общественную рекламу и обрело особую репутацию, потому что нас годами учили в школах, что эвкалипты плечом к плечу с первопроходцами боролись с лихорадкой, что они вместе осушали болота, и танцевали хору, и работали с девушками в полях.
И постепенно репутация этого «сионистского дерева» укрепилась и укоренилась в наших краях так же прочно, как когда-то оно само. И ведь оно действительно сопровождает нас теперь повсюду — в новых рабочих поселках, в старых сельскохозяйственных поселениях, в военных лагерях, вдоль многих дорог Страны и улиц ее городов.
И точно так же сопровождает вырастающих здесь людей кактус-цабар. Может, не так уж многих из тех, кто вырастает здесь сегодня, но тех, кому сейчас за пятьдесят, — несомненно. В детстве, когда я жил в Иерусалиме, я рвал его плоды в арабской Лифте и на западном отроге горы Герцля, где когда-то тоже была арабская деревня, а теперь располагается музей «Яд-Вашем». А еще раньше, ребенком в Нахалале, я рвал плоды кактуса в деревне Эйн-Бида, по соседству с военно-воздушной базой. По правде говоря, мне следовало написать не «я рвал», а «мы рвали», потому что я был тогда одним из большой компании босоногих сорванцов, которые выходили в поля рвать сабры и чувствовали себя при этом, как Том Сойер и Гекльберри Финн.
Как же их все-таки рвут? Мы вооружались длинной палкой, на конец которой привязывали пустую банку из-под консервов. Банка качалась на конце палки, как зуб во рту шестилетнего ребенка. Мы выбирали какой-нибудь плод золотисто-зеленоватого цвета — если плод кактуса красноват, значит, он уже перезрел, — протягивали к нему палку, набрасывали на него банку, а потом наклоняли и тянули к себе. И если банка не срывалась и плод не падал, он попадал в наши руки — вместе с маленькими подлыми колючками, которые так и норовили впиться в кожу.
Сегодня в арабских деревнях на севере Израиля можно в любом магазине строительных материалов купить аналогичное орудие из жести, у которого на одном конце — банка, подходящая для маленьких плодов, а на другом — для больших. Эта конструкция из двух банок с помощью перемычки плотно и надежно насаживается на конец длинной палки. Теперь у вас в руках эффективное и удобное устройство для срывания плодов кактуса. А если эти плоды растут на расстоянии протянутой руки, то можно просто надеть на руку толстую грубую рабочую перчатку и сорвать желаемое без всяких церемоний. Но каким бы способом вы ни собирали сабры — с помощью палки или с помощью перчатки, — не забудьте надеть рубашку с длинными рукавами и учесть направление ветра, потому что с потревоженного кактуса обязательно срываются колючки, которые затем летят по ветру и могут попасть в лицо или на тело. Впрочем, как бы вы ни старались, это вам не поможет, потому что плоды кактуса достаются в страданиях — но зато под колючками они действительно прячут мягкость и сладость.
Итак, их срывают, вскрикивая от уколов, долго катают по земле, чтобы сбить колючки, и снова вскрикивают от уколов, затем слегка бьют по плодам сосновыми ветками (некоторые любители используют для этого ветки клейкого девясила), еле сдерживаясь, чтобы не крикнуть от еще более сильных уколов, и наконец, кладут плоды в ведро, идут домой и всю дорогу напоминают себе не вытирать пот с лица — иначе и лицо покроется колючками. Дома «сабрес» промывают под струей воды и снимают кожуру. Для этого острым ножом срезают оба конца плода, проводят надрез от северного полюса к южному (можно, разумеется, и наоборот), берутся за края надреза и, не обращая внимания на уколы, растягивают кожуру в обе стороны. Если надрез недостаточно глубок, кожура просто порвется, но не отделится от плода, если слишком глубок — плод развалится. Но если надрез сделан правильно, плод освободится от кожуры с той же легкостью, что и человек, снимающий плащ. Тогда плод надкусывают, наслаждаются его сладостью, цокают языком от удовольствия и обнаруживают, что теперь колючки есть и на языке, и на нёбе, и на внутренней стороне щеки, — но вкус сабры пересиливает и возмещает все ваши страдания.
Как раз в эту минуту, откуда ни возьмись, появляются разные люди и просят угостить их тоже. Вы, конечно, можете поворчать — мол, сорвите сами, — но куда красивее угостить всех желающих, даже если речь идет о паразитах, которые не трудились, не срывали, не чистили и не укалывались. Не забудьте, однако, что прежде чем есть кактусы, их нужно охладить. Поэтому их кладут в холодильник, а тем временем просят у близкой души, желательно — у той Дульцинеи, ради которой вы с самого начала затеяли сбор сабр, — чтобы она вооружилась пинцетом и вытащила из вашего тела все колючки. И пока очищенные сабры охлаждаются в холодильнике, вы можете растянуться на прохладном полу и охладиться тоже.
Возлюбленная станет лечить ваши раны, а вы будете отдыхать, как утомленный герой. Закройте глаза, и вы почувствуете, как ваша забытая мужественность возрождается к жизни: вот он, мужчина из мужчин, который вышел на охоту на самых опасных в природе тварей. Вы один, и в ваших руках только палка, а против вас целая банда мексиканцев, вооруженных десятками тысяч маленьких острых пик и тысячами невидимых кинжалов. Но вы не испугались и не отступили — вы были исколоты, но выдержали, вы сорвали, и очистили, и вернулись с поля боя, неся своей любимой подарок, подобно тому, как Давид нес своей Мелхоле двести крайних плотей убитых им филистимлян[19].
Дорогие мужчины, прислушайтесь к моим словам! Ухаживающие и любящие, послушайте меня! Дарите любимым сабры, как я подарил своей. Сабры — еда вегетарианская, органическая, боевая и мужественная, но не грубая, не агрессивная, не шовинистическая. Рвите для любимых сабры, очищайте их, кладите в холодильник и в полуденную жару услаждайте рот своей любимой этой несравненной прохладной сладостью. И с этого времени вместо любых даров и соблазнов говорите своей любимой: «Я нарвал тебе сабры. Хочешь?»
А ты, дорогая читательница, даже если ты купила в этот день в супермаркете покрытый пленкой подносик с очищенными сабрами — цивилизованными, вежливыми, стерильными, изначально лишенными колючек, а также всякого вкуса и запаха, — отставь в сторону этот подносик, жарко обними своего Улисса, привлеки его к себе подобно героине книги Джойса, носящей его имя: «Так что он почувствовал мои груди их аромат да и сердце у него колотилось безумно и…»[20]
И скажи, как она: «Ты сорвал мне сабры? Да, я хочу… Yes I will Yes…»
Сезоны
Каждый раз, когда я уезжаю за границу, наступает минута — дня через два с половиной, — когда меня охватывает тоска по Стране. Должен признаться, что я вполне спокойно обхожусь без многих важных израильских атрибутов, вроде мягкого белого сыра «коттедж», ежедневной программы новостей, обгона по обочине, супов с гренками, дружеского похлопывания по плечу и кофе с осадком. А с известным усилием могу даже выдержать разлуку с могилами Иосифа Прекрасного, его матери Рахили и его отца Иакова. Но я скучаю по нескольким любимым людям, по своему дому, по своим диким растениям, по языку и по нескольким израильским пейзажам.
Их не так уж много, этих пейзажей, потому что большинство стран, которые я посещал, предлагают куда более красивые виды природы, чем у нас в Израиле. Например, берега Средиземного моря в Италии, Турции, Греции и Испании красивее его берегов у нас, их деревья и горы выше, а воды изобильнее. Но эти виды не связаны для меня с воспоминаниями и историей, а вдобавок в нашей стране есть кое-что, чего нет у них. Это, прежде всего, очень частая смена погодных и природных условий, но не во времени, а в пространстве: за каких-нибудь два-три часа можно переехать из рощи в пустыню, от снега к песку, от мест, довольно высоких, к самому низкому месту в мире. Вдобавок у нас есть огромное — для такой маленькой территории — количество разных видов растений, куда больше, чем в странах, много более обширных, чем наша. И наконец — захватывающие дух соседства: только в Израиле я видел рядышком дуб и акацию, ракитник и рожковое дерево. И все потому, что мы находимся на стыке трех континентов сразу.
Но моя настоящая тоска начинается, когда я удаляюсь за пределы Средиземноморья. Тогда я попадаю в страны, где мне не хватает еще одного — нашей смены сезонов. При всем восхищении, которое вызывает у меня бабье лето в Вермонте, самый длинный день в году в Нордкапе и перевернутые смены сезонов в Австралии и Южной Африке, мне привычна и необходима та последовательность, в которой сменяются сезоны у нас: зима, весна, лето и осень — каждый сезон со своими запахами, видами, звуками и различиями. И еще — характер их смены: не внезапный, а медленный и постепенный, что в твоем саду, что вдали от него. И все те, у кого чуткое и памятливое тело, чья кожа умеет различать прикосновения воздуха, чьи уши узнают голоса — те голоса, что спускаются с неба, и те, что поднимаются от травы, и те, что шуршат из чащи, — чьи глаза видят изменения цвета лесной листвы, чей нос различает запахи, — все эти люди знают также, что у нас борьба сезонов слабеет как раз тогда, когда приближается решающий этап, а когда он приходит, она кончается не триумфом победителя и не капитуляцией побежденного, не победными фанфарами одного и не хрипами агонии другого, а медленным отступлением и исчезновением, которые говорят: мы еще вернемся.
После потопа Господь обещал человеку: «Впредь во все дни земли сеяние и жатва, холод и зной, лето и зима, день и ночь не прекратятся»[21], — то есть природный порядок в мире, его закономерности и сезоны больше не будут нарушаться. Все описанные в этом обещании перемены (кроме «сеяния» и «жатвы») — это перемены природные. Но в действительности «сеяние» и «жатва» тоже означают смену сезонов, потому что это синонимы осени и весны — они просто не названы здесь своими именами, как названы зима и лето. Похоже, что автор хотел таким манером указать на связь между трудовой жизнью людей и жизнью природы с ее сроками и сезонами.
Некоторые климатологи утверждают, что в нашем регионе нет четырех времен года — только лето и зима. А то, что мы называем весной и осенью, есть не что иное, как линия фронта, граница между ними. Есть также лингвисты, которые считают, что слово «осень» (на иврите «став») — это просто ивритское название сезона дождей, который мы позже стали называть словом «зима». И действительно, ведь в Песне Песней написано «Вот, зима уже прошла; дождь миновал, перестал»[22], — и вместо нынешнего «хореф», то есть «зима», там стоит именно «став», то есть то, что сегодня означает осень. Хотя лично я думаю, что эту фразу нужно понимать так: прошли два сезона один за другим: сначала осень, потом зима. И я также не принимаю толкование этих лингвистов по существу. Хотя период между летом и зимой у нас и в самом деле выражен не так явно, как пики холода и осадков в январе или тяжелая жара августа, но и у этого периода есть свой характер и свои особенности, которые проявляются во всем: в фауне и флоре, в сельском хозяйстве и даже в нашем физическом и душевном самочувствии — и потому он заслуживает своего особого названия.
Что касается лета, то его ивритское название «каиц» подозрительно близко к ивритскому слову «кец», то есть конец. Можно ли отсюда заключить, что иврит видит в этом сезоне конец года? Вообще говоря, в каждой точке, лежащей на окружности, можно видеть и начало, и конец одновременно, но в нашем чередовании сезонов, хотя оно и круговое, не все точки равноправны. Например, цветение у нас начинается в середине зимы, продолжается почти до середины лета, но осенью исчезает совсем: большинство цветов вянет, и в конце осени, при нормальном количестве дождей, уже начинается новый жизненный цикл, новое прорастание. Поэтому только в осени можно видеть сезон, который одновременно является и концом, и началом.
Это, кстати, верно и с точки зрения сельскохозяйственной, потому что осень — сезон жатвы того, что посеяно в минувшем году, и одновременно — посев следующего года. Люди возвышенного склада говорят также о жатве не только в физическом, но и в духовном плане. Я, к сожалению, не столь возвышенного склада человек, но даже я подмечаю влияние осени на тело и душу. Вокруг сохнет жнивье, вянут бутоны, нигде ни цветка, кроме разве первых цветов безвременника и последних — морского лука (а если тебе повезет или ты знаешь, где искать, — то еще курослепа, лилий или даже первого шафрана), — но общее впечатление такое, будто вокруг одна лишь сушь да запустение. И то же — с плодовыми деревьями: радость собирания сабр и фиг миновала, в винограднике остались только отдельные ягоды, цитрусовые еще не созрели, и лишь последние гранаты радуют глаз и нёбо. Лес сбрасывает листву и пятнается серым, тучи застилают синеву неба, и даже стаи перелетных птиц, которые весной наполняют душу радостью, теперь, покидая наши края, печалят сердце.
А сердца земледельцев наполняются тревогой — пойдут дожди или нет? И поскольку, по мнению многих, засуха — это наказание за грехи, то в эту пору начинается копание в душе и раскаяние в грехах. Впрочем, горожане могут позволить себе более поэтический отклик. Тот, кто склонен к тонким переживаниям — или хочет показаться таковым, — завяжет на шее шарф, пойдет бродить по городским тротуарам, увидит желтые листья, что кружатся на ветру, и опечалится сладкой печалью, сам не понимая, отчего и почему, и станет искать близкую душу, такую же чувствительную и печальную, с которой он мог бы вкусить эту осеннюю грусть во всей ее сладостной полноте, а может — и согреться в ожидании зимней прохлады, что уже ждет за порогом. Но что до меня, то моя осенняя грусть рождается просто потому, что дневного света становится с каждым днем все меньше. А близкую душу я могу поискать и в другие сезоны. Романтичным можно быть и весной и летом. И даже зимой.
Как я уже рассказывал, напротив моего дома тянутся лесистые холмы, и смена сезонов меняет их цвета. Большинство деревьев там — фаворские дубы и израильские фисташки, и, когда осенью они желтеют, их листья опадают, и в лесу господствует серый цвет обнажившихся, голых ветвей. Немногие зеленые пятна в это время — это деревья, не знающие листопада: калепринский (или палестинский) дуб, мастиковая фисташка и порой — рожковое дерево. Весной фаворские дубы снова выпускают листья. Поначалу они светло-зеленого цвета, густого и нежного одновременно, а фисташки добавляют лесу красноватый оттенок. Но вскоре уже весь лес зеленеет самыми разными видами зеленого — и так до конца лета, когда поднимается пыль и все становится одним выцветшим зеленым. Затем первый дождь смывает пыль и лес опять сверкает, а потом возвращается листопад со своей серостью, и так годичный круг замыкается в очередной раз, чтобы повториться снова и снова.
В полях перед моим домом цвета тоже меняются с постоянной и красивой цикличностью, но эти перемены зависят не только от природы, но и от земледельцев. После жатвы зеленые обработанные земли желтеют (хотя есть и такие, что желтеют перед жатвой), потом желтый становится пыльным коричневым, затем — после пахоты — богатым и глубоким коричневым, а со временем в нем снова пробивается зеленый и постепенно завладевает полями. Тот, кому все это знакомо, может по цвету полей определить, какой месяц, но вот незадача — в то время как все часы и дни, кроме субботы, язык иврит отмечает цифрами, месяцы он называет именами, а поскольку это имена иностранные, они ничего нам не говорят.
Да, хотите верьте, хотите нет, но названия месяцев, которые мы считаем «еврейскими», на самом деле — слова чужие и непонятные. Мало кто из говорящих на иврите знает толком, что такое «тишрей» (первый месяц еврейского календаря), «тевет» (четвертый), «мархешван» (второй) или «элул» (двенадцатый)? Верно, в этих именах есть определенная прелесть, иногда они приятны для слуха — как, например, «адар» (шестой месяц еврейского календаря), или «тамуз» (десятый), или «ияр» (седьмой), но надо признать: названия месяцев, именуемые «еврейскими», пришли к нам из других языков и культур, точно так же, как «июль», «ноябрь» или «апрель».
Календарь, наиболее заслуживающий названия «еврейского», это так называемый «Календарь из Гезера»[23], названный так по месту между Тель-Авивом и Иерусалимом, где его обнаружили археологи. Это был высеченный на известняковой табличке сельскохозяйственный календарь, состоящий из месяцев, названия которых уже не употребляются: месяц сбора, месяц сева, месяц колоса, месяц уборки льна, месяц жатвы, месяц подрезания, месяц сбора винограда. Не все ученые согласны с трактовкой тех или иных из этих названий, но нет сомнения, что все они отмечают различные виды сельскохозяйственной активности — сбор и жатву, посев и всходы, подрезание веток и уборку. Сегодня уже поздно возрождать этот календарь, но приятно знать, что когда-то наши месяцы именовались не чуждыми нам именами месопотамских богов и властителей, а понятиями трудовой и повседневной жизни жителей этой страны — словами, часть которых все еще существует в языке иврит.
Сегодня сельское хозяйство уже не является центральной осью нашего существования. Его новые культуры и методы их обработки уже не соответствуют распорядку календаря Гезер. Многие нынешние культуры растут и зреют круглый год. Появились растения, которых не было здесь в библейские времена, а часть тех, что были тогда, сегодня заброшены и исчезли. Но для тех, кто близок к природе, она все еще служит календарем и часами, и это относится также к моему дикому саду, который показывает мне и циклическое время, и линейное.
Тот, кто чуток к голосам своего сада и улавливает изменения его цвета и запаха, чьи босые ступни чувствуют касание его почвы, а открытая кожа — тепло листьев, и веяние ветра, и укол колючки, тот чует также и смену сезонов. И так же, как все знают, что солнце светит днем, а луна ночью, есть такие, которые знают, в каком месяце начинает цвести тот или иной цветок, и по пению птиц узнают, в котором часу они проснулись на рассвете. Лично у меня есть еще один признак — место захода солнца на хребте Кармель. Оно тоже меняется в течение года. Летом эта точка движется вдоль хребта с юга на север, а зимой — с севера на юг. Поскольку перила моей веранды тоже тянутся с юга на север, я иногда подумываю отметить на них место захода солнца каждую неделю — тогда я смогу отказаться не только от часов, но и от календаря.
Сад — это часть природы, это ее аналоговые часы. У него есть стрелки, и они тоже движутся по кругу: маленькая стрелка большого времени — это стрелка годов и их сезонов, а большая стрелка маленького времени — это стрелка суточных часов, и обе они не только видны глазу, но и слышны уху и обоняемы носом. Стрелки сада отмечают свое время прорастанием, цветением и увяданием его растений, грязью, трещинами и пылью на земле, криками ухаживания и соития синиц, голосами горлиц и сов, жужжанием пчел и маленькими ямками, из которых вылезают улитки.
А маленькая стрелка годовых сезонов показывает конец лета песнями последних цикад и тепловатым запахом пыли, которую ноги и ветер поднимают с земли. Она обозначает «осень» голосами, которые невидимые журавли посылают с неба. Сообщает о середине лета хриплыми криками взрослеющих соек, чьи цвета, смелость и размеры отсчитывают число дней, прошедших с вылупления из яиц. Большая стрелка показывает время дня, и это не только восходящее или заходящее солнце утра и вечера. Это также западный ветер после полудня и крики авдоток перед самой темнотой.
Тень фисташки своим размером, направлением и прохладой говорит мне «девять утра», красные листики граната указывают на начало марта, размер листьев морского лука, что на краю склона, напоминает, сколько лет назад я его посеял — точно так же, как мои седины и морщины отсчитывают мои собственные годы. И поскольку часы эти говорят обо мне и о моем саде, это значит, что еще через несколько лет я в очередной раз посею в нем осенью морской лук, но уже не увижу его цветущим.
Прополка
Каждый год, особенно в конце зимы и всю весну, я провожу много часов, стоя на коленях. Нет, это не молитвенный ритуал, не акт капитуляции и не инсценировка «Баллады о человеке, покинувшем кибуц» Шмулика Крауса, в которой герою предсказывают, что «он еще приползет обратно на четвереньках». В этом моем стоянии на коленях нет также ничего от тех надежд и просьб, которые порождены униженностью и неудовлетворенностью. Стоящий на коленях и склонивший голову чувствует себя униженным и подавленным еще и потому, что эта поза близка к хождению на четырех, которое характерно для животных и зверей, тогда как человек — это существо, в своих глазах возвышенное, это тот, кто стоит с высоко поднятой головой и ходит на двух ногах. А я становлюсь на четвереньки по собственной воле и для собственной пользы просто потому, что в такой позе мне удобней выпалывать сорняки, то и дело появляющиеся в моем саду. И у меня даже есть для такой позы специальная пара старых поношенных штанов, колени которых так уже пропитались налипшей землей, что им не помогает ни отмачивание, ни оттирание, ни стирка.
Прополка — работа крайне важная. Она начинается зимой, когда сорняки только начинают прорастать, и продолжается все время, пока они растут. Но в основном ею занимаются с началом весны и вплоть до ее окончания, потому что это последняя возможность избавиться от сорняков до того, как они произведут семена, которые прорастут в следующем году. А почему я выполняю эту работу на четвереньках? «Потому что я женщина пожилая», — как говорила моя бабушка, и у меня уже нет выбора. Молодые и гибкие садовники выпалывают, просто наклоняясь к земле. Пожилые тоже наклоняются, но при этом опираются одной рукой на колено. Еще более пожилые сидят на скамеечке или нанимают рабочего для прополки. Я же решил преклонить колени и потому числюсь теперь по разряду тех, кто пропалывает на четвереньках.
У сорняков, которые я выпалываю, есть такая сила и живучесть, которой нет у других растений — не только культурных, но и тех диких, что я выращиваю в своем саду. К примеру, дикая календула (она же ноготки) разрастается у меня в саду намного быстрее и энергичней, чем мой — тоже дикий — синий василек. И причина тому проста: в нем я заинтересован, а в ней нет. О нем я забочусь, а о ней нет, поэтому ей нужно больше полагаться на собственные силы. Если бы я перевернул свои предпочтения и стал выращивать календулу, василек немедленно стал бы в моем саду сорняком и вскоре грозил бы захватить его целиком.
В этих умозаключениях меня опередил рабби Ханина Бен Пази, который когда-то сказал; «Колючки не сеют и не обрабатывают, и тем не менее они сами растут и размножаются, в то время как нужно затратить много труда и боли, чтобы пшеница дала ростки»[24]. В «Берешит раба»[25] эти слова употреблены для осуждения той необыкновенной легкости, с которой забеременели Агарь и дочери Лота. В глазах Ханины Бен Пази эти женщины (равно как и их сыновья, Измаил, Моав и Бен-Амми, эти лютые враги Израиля, прародители нечестивых моавитян и аммонитян) — то же, что колючки: они размножаются и процветают, хотя их не сеют и вокруг них не выпалывают. Этим «колючкам» рабби Бен Пази противопоставляет наших четырех выдающихся праматерей, которым пришлось много страдать и прилагать недюжинные усилия, чтобы забеременеть. Я позволю себе добавить к этому свое собственное сравнение: когда евреи были рабами в Египте, они размножались тем больше, чем сильнее их мучили и преследовали — тоже в точности как сорняки в моем саду: чем энергичнее я их выпалываю и сжигаю, тем более активно и бурно они растут и размножаются.
В притче Ханины Бен Пази звучит некое высокомерие по отношению к соседним народам: они, видите ли, сорняки, а мы — пшеница. Такое отношение к другим народам встречается и во многих других культурах, не только в еврейской. Но в его притче ощущается еще и простое отчаяние земледельца, который безуспешно борется с сорняками. Как я его понимаю! Из года в год я ползаю на четвереньках по грязи, выпалываю, и рву, и отрываю, и уничтожаю врага так же окончательно и бесповоротно, как стирал его с лица земли в прошлом году и как буду уничтожать в следующем. И когда я занимаюсь этим безнадежным делом, я думаю не только о себе, но и обо всех других, мне подобных, которые уничтожают, истребляют и стирают с лица земли, — пусть даже они, в отличие от меня, гордо стоят с высоко поднятой головой и не унижаются до того, чтобы стать на колени и распластаться в грязи, как я, знающий истинное соотношение сил и потому ползающий на четвереньках.
И ведь нельзя сказать, что на сорняков совсем нет управы. Со времен Ханины Бен Пази многое изменилось, сельское хозяйство шагнуло далеко вперед, и сегодня земледельцы опрыскивают сорняки всякого рода ядами и жидкостями, которые препятствуют их прорастанию. Но все эти вещества очень опасны, а мой сад — не то же, что современное сельскохозяйственное поле. Мой сад — это природный заповедник, и не только по характеру растений, которые в нем живут, но и по методам работы, которые в нем применяются. Кроме того, он не сравним по площади с огромными полями кукурузы, пшеницы или овощей, и опрыскивание на такой маленькой территории вполне может причинить вред как растениям, которые я выращиваю и которыми дорожу, так и земле, в которой они растут.
Поэтому я испробовал и продолжаю пробовать многие другие методы. Я пытался рыхлить почву культиватором, когда враг начинал прорастать, — но это не решало дела. Я покрывал отдельные участки сада нейлоновыми полотнищами — но это выглядело очень некрасиво. Я стал было косить сорняки мотокосой, но это весьма эффективное в других случаях орудие не оправдало себя в борьбе с сорняками — оно не удаляло их с корнем, а кроме того, из-за своей огромной скорости нередко срезало и те растения, которые я удалять не собирался. Однажды я даже решил нанять специального человека для прополки, но тут же понял, что моим лютикам и цикламенам это не понравится. Короче говоря, пришлось вернуться к дедовским способам — тяжкая наземная операция, затяжная война на засаженной растениями территории, утомительное продвижение от грядки к грядке. Приходится вести бой лицом к лицу, с нулевого расстояния, когда смотришь ненавистной зелени прямо в глаза, стискиваешь ее шею руками, душишь ее и вырываешь с корнем из земли. Только так можно победить, сжечь и уничтожить — до следующей военной кампании, очередной зимой.
Так что прополка — занятие продолжительное, однообразное, медленное и скучное. С годами я приобрел способность без труда различать, что нужно в саду «нам» и чего хотят «они», и поэтому теперь война с сорняками уже не требует от меня былого внимания и сосредоточенности. А поскольку человеческий мозг не любит безделья, то пока я пропалываю, в мой мозг закрадываются всякие размышления: о человеке и его коротком веке, о том, что выталкивает из себя земля и что покрывает и прячет, о трудной человеческой жизни на ней и об отдыхе, который ждет его в ней, о всей крови и всех кровных, которые кричат ей из моей души и моей душе из нее, о том, что было доныне и будет отныне, почему и зачем, так и иначе. Кстати, ползанье на четвереньках способствует такого рода размышлениям еще и потому, что возвращает меня к более ранним этапам и конфликтам эволюции. Мое тело наполняется ее противоречиями. Я слышу свои колени, которые просятся снова распрямиться и поднять меня на ноги, и я чую свой позвоночник, который решительно им возражает, заявляя, что со своей стороны готов оставаться в таком положении навечно, и призывает мою кожу снова отрастить на себе мех или чешую. Я вижу свои пальцы, ковыряющиеся среди растений, охватывая стебли и наталкиваясь на корни и на насекомых, и понимаю, что это те самые пальцы, которые когда-то держали каменный нож и рыли им землю в поисках еды. Да что там «когда-то», если вот и сейчас эти пальцы вытаскивают из земли дикий шпинат и цикорий и заботливо откладывают их в сторону, чтобы чуть попозже приготовить себе гарнир к вечерней трапезе.
Ползание на коленях — великий учитель. Оно меняет привычный угол зрения и наполняет человека приятным чувством скромности. Оно приближает глаз, нос и ухо к врагам, которых обычно не видишь, а также к маленьким существам, живущим рядом с тобой — ко всем этим ящерицам, паукам, насекомым, которые деловито суетятся в траве и стремглав удирают от огромной человеческой руки, что тянется охватить какой-нибудь очередной стебель, под которым находится их дом. И это показывает мне, что мой мир — всего лишь один из множества миров, которые сосуществуют рядом друг с другом в этой маленькой вселенной, именуемой «мой дикий сад».
И тогда в мое сердце закрадывается тяжелое сомнение: а с кем, в сущности, я воюю? Почему и за что? Ведь те растения, которые я выращиваю, и те растения, которые я сжигаю, — это все дикие растения. Так кто же постановил, что лютики предпочтительнее всякого рода клевера? И чем морской лук лучше крестовника? В чем преимущество синего василька в сравнении с васильком колючим? Или мальвы в сравнении со штокрозой из того же семейства? А может, и я заразился склонностью считать одни виды «выше» других, как те организации защиты окружающей среды, которые считают, что панды и дельфины достойней защиты, чем пауки и жабы?
Среди владельцев диких садов встречаются люди, у которых есть на этот счет твердые принципы и правила. Они не вмешиваются в естественные процессы, происходящие в их сяду. Они не станут сеять, поливать, полоть или удобрять. Но мы с моим садом не так жестко идеологизированы, и религиозный фанатизм в любой области меня отталкивает. Я все-таки предпочитаю цикламены чертополоху, хотя и те и другой — это дикие растения, и я вмешиваюсь в борьбу за существование, которая происходит в моем саду — беспощадно выпалываю тех, кого не хочу, и отдаю несправедливое предпочтение тем, кто мил моему сердцу. В периоды засухи и в дни особенно тяжелых хамсинов я даже немного поливаю свои цветы, убираю лишние побеги, которые выращивают иудино дерево и лавр, и подрезаю рожковое дерево, чтобы в один прекрасный день можно было посидеть с друзьями в его тени. И по тем же самым причинам я собираю и сею те или иные семена в более подходящих и безопасных местах, чем им предоставил бы слепой случай.
А ко всему к этому добавляется еще и обычная человеческая склонность, свойственная даже тем, кто близок к природе и любит ее, видеть в прополке своего рода войну хорошего с плохим, цивилизации с варварством, Гедеона с мадианитянами[26]. И вот интересный феномен, наверняка связанный с этим: все те дикие растения, которые я сею, и сажаю, и выращиваю, и люблю, я знаю лично, каждое по его облику и по имени, по его общему виду и по каждой из его частей на каждом этапе его жизни. Но мои враги, та бесконечная плебейская компания диких растений, на которых я иду войной, представляются мне как что-то цельное, лишенное индивидуальности и отдельных имен. Просто «сорняки», и все тут. Глаз уже узнает их, и рука уже напрактиковалась в их искоренении, но кроме этого узнавания врага между нами нет ничего личного.
Впрочем, одного я знаю более близко — и он меня особенно раздражает: у него белый корень, напоминающий корень петрушки, только тоньше и нежнее, и его стебли стелятся над землей, неся на себе четко вырезанные листья. Мотокосе не удается срезать его, а пальцам трудно его ухватить, чтобы вырвать с корнем. Перед концом жизни это растение меняет зеленый цвет на сине-серый, его стебли выпрямляются, твердеют и на них появляются маленькие и колючие плоды, которые цепляются к носкам, штанам или к шерсти, — смотря что на вас надето. Я не поленился и нашел, что этот вредный приставучий росток называется цепкоплодник полевой, а на иврите даже «тонковырезанный вредняк», что вполне соответствует его особенностям и дает все основания для антипатии.
По прошествии многих лет мы с сорняками достигли определенного баланса страха. Но и теперь еще случаются неожиданности, и в нашей войне еще не сказано последнее слово. Когда я приехал сюда, вокруг дома была масса крапивы и календулы. Крапиву я решил полностью уничтожить, а календулу — растение симпатичное на вид, но склонное распространяться и укореняться, — ограничить в ее посягательствах. И действительно, сегодня, после нескольких лет систематической прополки и стрижки, в моем саду уже не видно ни одного куста крапивы, а календула отступила на участок, который я ей выделил.
По наивности я думал, что преуспел. И иногда, когда друзья или коллеги по садовому хобби говорили мне, что война с дикими сорняками — это война заранее проигранная, я приводил свои успехи в борьбе с крапивой и календулой как доказательство возможной победы. Но прошло еще несколько лет, и в один прекрасный день я вдруг обнаружил ковер крапивы в той части сада, где ее никогда не было, а календула одновременно распространилась на новые участки.
Будь я параноиком, я бы решил, наверно, что какой-то завистник и враг по каким-то своим причинам посеял у меня в саду эту гадость. Но правда состояла в том, что у природы есть свои способы научить нас скромности. Поэтому я разыскал свои старые и грязные рабочие штаны, опустился на колени и вернулся к военным действиям. Эта история научила меня, что даже в диком саду должны соблюдаться границы и законы и в любовь к нему следует вкладывать непрестанные усилия. Совсем так же, как и в других делах и вообще в жизни, если вы хотите, чтобы на вашем жизненном пути цвели любимые цветы.
Большие деревья
Однажды, во время одной из поездок в Англию, я побывал в Кембриджском ботаническом саду. Как принято во всех ботанических садах и зоопарках, над воротами этого сада висел большой плакат. Обычно на таких плакатах изображают какую-нибудь роскошную орхидею или заморскую птичку, но здесь, в Кембридже, нарисовали колючку. Обыкновенную колючку. Какой-то чертополох с Ближнего Востока — у нас такие растут в подлесках и на пустырях, а если появляются в саду, их спешат вырвать с корнем. Но Кембриджский ботанический сад — сад научный, а наука уважает все растения в равной степени.
Оказалось, однако, что наш ближневосточный вклад в ботанический сад Кембриджа не ограничивается только колючками. Мы подарили английским ботаникам также чабер, руту, тимьян, шалфей, майоран и разные виды лаванды, и все они в Кембриджском саду находятся на одной большой клумбе, которая называется «душистой», потому что запахи этих растений удивляют и радуют английский нос, не привыкший к такой щедрости. Но из всех увиденных мною в Кембридже ближневосточных растений больше всего обрадовал меня старый знакомец, совершенно отличный от всех вышеупомянутых. Это было огромное, мощное растение, самое большое дерево в нашем географическом регионе — ливанский кедр.
Я люблю большие деревья. В первую свою поездку в Соединенные Штаты я прежде всего поспешил в парки Калифорнии, посмотреть на секвойю и красное дерево. В парке Гарибальди в Палермо я видел два образца бенгальского фикуса — несмотря на подрезку ветвей, которую они претерпели, это были могучие, радующие сердце деревья. А в экскурсии по Западной Австралии я однажды залез на вершину эвкалипта, который называется «глостерским деревом». Его высота — семьдесят два метра! В ствол этого дерева были воткнуты стальные прутья, по которым желающие могли взбираться, как по ступеням лестницы, а на вершине располагалась небольшая обзорная площадка. Я поднялся туда, стоял там, качаясь на ветру надо всем лесом, и чувствовал себя совершенно счастливым. Я казался себе дозорным матросом на вершине мачты в открытом море. И все ждал, что вот-вот из зеленых волн стелющегося подо мной лесного моря вынырнет огромный зеленый кит и пустит фонтан, как в «Моби Дике».
Размеры растений не только удивляют и радуют меня — они служат мне также для целей моей самодельной, совершенно непрофессиональной ботанической классификации. В дополнение к свойствам, с помощью которых я делю для себя деревья на плодовые и неплодоносящие, сбрасывающие листву и вечнозеленые, однодомные и двудомные, декоративные и дикие, я присваиваю им еще один признак: деревья большие и все прочие.
Как определить размер дерева? По его высоте? По диаметру ствола? По охвату кроны? Ни один из этих параметров не дает единственный и абсолютный общий ответ. Но когда видишь большое дерево, сразу понимаешь, что оно большое, и слышишь, что шелест ветра в его кроне иной и более волнующий, чем дуновение меж ветвями его меньших братьев. И буквально чувствуешь, как эти огромные растения непрерывно насыщают воздух кислородом, свежестью, сильными ароматами. От больших деревьев веет спокойствием, мощью, уверенностью, и это рождает трепетный отзыв в душе. Большие животные тоже вызывают изумление и волнение, но они внушают еще и страх, которого совсем не ощущаешь рядом с большими деревьями.
Я не единственный и не первый, кто любит большие деревья. Греческий историк Геродот в одном из своих писем описал встречу персидского царя Ксеркса с таким деревом. Ксеркс, направляясь тогда в один из своих военных походов в Грецию, по пути из Фригии в Лидию, что в сегодняшней Турции, увидел гигантское дерево, которое поразило и очаровало его своей красотой и размерами. «На этой дороге, — пишет Геродот, — Ксеркс встретил платан. Царь одарил дерево за его красоту золотым украшением и поручил охрану его одному из „бессмертных“»[27].
Ксеркс — это на древнеперсидском языке Хшаярша, тот самый персидский царь, которого некоторые идентифицируют с Ахашверошем из Книги Эсфирь. Похоже, что платан — это правильный перевод персидского названия. Платаны — очень большие деревья. Они растут и в Израиле, но в Турции достигают огромных размеров. Это дерево — именно оно и никакое иное — появляется также в опере Генделя «Ксеркс», в арии «Ombra mai fu», что означает «Никогда не бывало такой тени», а сама ария воспевает роскошную тень этого платана, которому не было подобного по красоте, и выражает пожелание, чтобы гром, молния и бури не поразили его.
Кстати, тому, кто хочет увидеть по-настоящему огромный платан, стоит потрудиться и съездить в деревню Цаграда, что на полуострове Пилион к северу от Афин. В центре многих греческих деревень высятся один или несколько платанов, в тени которых приятно сидеть, есть, пить и беседовать с друзьями. Но платан Цаграды воистину впечатляет. Я побывал там и, увидев его, понял, почему был так взволнован своим платаном древний Ксеркс.
Платан или каштан, Хшаярш или Ксеркс (а может быть, и Ахашверош), но в этом рассказе Геродота есть зародыш увлекательной истории. Когда я читал его впервые, я всё пытался представить себе того воина, которому поручено было охранять это дерево. Кто он был? И почему назван «бессмертным»? В персидской армии была особая часть, бойцы которой именовались «бессмертными», так что этот охранник, видимо, был одним из них. Но это не отвечает на другие вопросы, возникающие при размышлении о трудностях такой охраны. Разумеется, если слово «бессмертный» означает, что охранник изначально был наделен сверхъестественными свойствами, ряд трудностей этим снимается. Но в рассказе Геродота нет таких указаний, и я, например, предпочитаю представлять себе обычного солдата, который стал бессмертным, потому что охранял дерево, живущее сотни лет и передавшее ему, в благодарность за охрану, это свое долголетие.
Так или иначе, огромная персидская армия продолжила свой путь на запад, а воин, оставленный для охраны дерева, остался один возле того платана, который так взволновал царя, что он возложил на одного из своих солдат это своевольное и жестокое задание. Читатель Геродотовой «Истории», который по воле автора тоже уходит на запад вместе с армией Ксеркса, не может не задуматься: а что же произошло с этим охранником в последующие дни? А в последующие годы? Кто заботился о его пропитании? Когда он спал? Кто охранял его самого от злых людей и диких хищников? Кто ухаживал за ним, когда он болел? И какие отношения завязались между ним и деревом? А между ним и местными жителями? Были ли у него друзья? Охранял ли он дерево до самой смерти или бросил его и ушел домой. А может, в приступе гнева просто срубил его?
Задавался ли и Ксеркс всеми этими вопросами? А друзья оставленного охранника? В том походе, кстати, персидская армия потерпела тяжелое поражение и вернулась домой изрядно потрепанной. Но Геродот не рассказывает, подобрали ли солдаты на обратном пути своего товарища. А может, они о нем вообще забыли? Так или иначе, но образ одинокого человека, который охраняет гигантское дерево вдали от дома, — это многообещающее зерно, которое может еще прорасти пышным цветом в литературе или в кино.
Наша страна не может похвастаться по-настоящему большими деревьями. Правда, у нас есть несколько больших тамарисков и рожковых деревьев и парочка-другая могучих атлантических фисташек. Однако самые большие наши дубы — карлики по сравнению со средними европейскими дубами, кроны наших платанов и каменных деревьев не достают и до щиколоток своих собратьев в Турции, а в Кении я видел такие акации, в тени каждой из которых могли бы укрыться четыре израильских. Но все это искупает ливанский кедр. Правда, как говорит само его название, он не совсем израильский, но и деревьями соседа дозволено гордиться, особенно когда эти деревья так велики и великолепны.
В то мое посещение Кембриджского ботанического сада я не в первый раз увидел это дерево. Я уже раньше познакомился с ливанскими кедрами в их родных местах и, увидев их, почувствовал, что у меня остановилось дыхание. Это не такое большое дерево, как североамериканские секвойи или тот австралийский эвкалипт, на который я поднимался. Но его ветви так широко и вольно раскинуты во все стороны, что образуют потрясающий силуэт, впечатляющий куда больше, чем силуэты тех гигантов. В библейском иврите кедр символизировал мощь и великолепие, хотя большинство говоривших тогда на этом языке знали это дерево только в качестве балок в храме Соломона и в его дворце. Кстати, замечу, что дворец, который Соломон построил для себя, был намного больше дворца, который он построил для своего бога, — возможно, потому, что у Соломона была тысяча жен, а у его бога, которого мы приговорили к одиночеству и отшельничеству, — ни одной. Но вернемся к нашим деревьям. Ливанский кедр упоминают многочисленные стихи: «…от кедра, что в Ливане, и до иссопа, вырастающего из стены»[28]; «Если у кедра опали листья, что скажут иссопы в стене?»[29]; «…которого высота была, как высота кедра, и который был крепок, как дуб»[30]. И поскольку я уже упоминал колючку на плакате у входа в Кембриджский ботанический сад, то упомяну еще, что Иоас, царь Израиля, объединил ее (назвав «терном») в одном стихе с кедром, чтобы поиздеваться над Амасией, царем Иудеи, который хотел с ним воевать: «…терн, который на Ливане, послал кедру, который на Ливане же, сказать: „отдай дочь свою в жены сыну моему“. Но прошли дикие звери, что на Ливане, и истоптали этот терн»[31].
К моему большому сожалению, кедр исчез из словаря расхожих образов и выражений современного иврита. В поколении моих родителей еще были люди, которых называли «парень, словно кедр ливанский», но и этого выражения сейчас уже нет. А что касается колючки, то она тоже потеряла свой былой статус в иврите. Сегодня все реже говорят: «Нет розы без шипов», — и все чаще: «Как колючка в заднице». Я сомневаюсь, известно ли все это сотрудникам Кембриджского ботанического сада, но сомнение не утешает меня: ведь все-таки у них в саду растет кедр, а у меня нет.
Ночь в саду
Я уже писал, что у меня в саду есть груша — большая, старая, с безвкусными плодами. Теперь пришло время признать, что эта оценка ее плодов — сугубо личная, потому что на них есть и любители: раз в год в мой сад прилетает стая фруктовых летучих мышей, которые, в отличие от меня, не интересуются цветением груш, но зато благоволят их плодам и прилетают полакомиться ими. Моя груша растет близко к дому, и, когда мыши прилетают, я тороплюсь на веранду, зажигаю там свет и вдобавок вооружаюсь сильным фонарем, чтобы лучше наблюдать их ночное пиршество.
Эти летучие мыши прилетают откуда-то издалека — может быть, из какой-то пещеры на Кармеле, — и только на одну-две ночи в год, когда на моей груше созревают плоды. Их визиты — восхитительное и редкое зрелище, совершенно непохожее на все другие картины, которые я наблюдаю в моем саду. Поскольку я тоже умею распознавать спелые груши, я заранее готовлюсь к прилету ночных гостей, прислушиваюсь, присматриваюсь не летят ли? Еще нет? И удивляюсь: а как они узнают, что пришло время? Посылают разведчиков и лазутчиков? И как прокладывают маршрут к небольшому, неприметному дереву? Помнят с прошлых лет? Так или иначе, я радуюсь их появлению, потому что они вносят в мой сад атмосферу первозданной естественности.
Хотя эти летучие мыши — вегетарианцы, у них есть и некоторые приметы хищников. Это большие, быстрые и бесшумные существа, и они набрасываются на усыпанное плодами дерево, как хищные птицы. Мышь пикирует на дерево, срывает грушу и летит с ней к соседнему дубу. Там она ее съедает и возвращается за следующей. Я думаю, что такой способ охоты помогает им избежать толкотни, конфликтов и ссор на самом дереве и позволяет каждой мыши насытиться без помех. Но у меня нет подтверждений этой догадке. Так или иначе, я смотрю на них часами. Под конец я говорю им «спокойной ночи», а назавтра в саду уже нет ни мышей, ни груш, и в нем воцаряется привычное спокойствие — до следующего года.
Захаживают в мой сад и другие ночные гости — дикобразы. Я никогда их не видел, но порой они оставляют отчетливые следы копания, пару-другую черно-белых иголок и катышки, которые легко опознать. Иногда заглядывают и ежи — симпатичные зверюшки, которых я очень люблю. Но к моему сожалению, они приходят редко, причем с каждым годом все реже и реже. В летние ночи сад навещают шакалы и дикие кабаны. Это настоящие вредители, которые научились раскапывать трубки, подводящие в сад воду, и прокусывать их, чтобы утолить жажду. Дикие кабаны меня пугают. Однажды мне пришлось даже залезть на стол, потому что я вдруг услышал гневные хрипы кабанихи, которая заявилась в сад со своими детенышами и уже готовилась напасть на меня. Несколько минут мы стояли друг против друга, я на столе, а она на земле, ругались, хрипели, проклинали и вообще вели себя вполне по-свински, но в конце концов эта дикая свинья поняла, что я плохой пример для ее детишек, позвала их, и вся семейка торжественно удалилась.
Ночь — это царство звуков, и большую часть ночных происшествий замечают уши. Темнота спускается с последними криками черных дроздов и продолжается воем шакалов, иногда совсем рядом с домом. Шакалы снова воют и позже, иногда перед самым рассветом. По моему скромному мнению, этим воем разные шакальи стаи сообщают друг другу, где они действуют, чтобы не тратить время и силы на ссоры и драки. Я думаю так потому, что несколько слов по-шакальи я уже понимаю, а остальные угадываю и таким манером могу перевести кое-что из их ночных перекрикиваний.
«Этой ночью мы на свалке, а где вы?»
«Мы в птичнике в кибуце».
«О! Как вам удалось войти?»
«Это секрет».