А время шло. Компания политических в Екатеринбургской тюрьме подобралась битая — многие были под следствием не первый раз и неплохо разбирались во всех тонкостях следственной процедуры. Подгоричани же, натолкнувшись на неожиданное сопротивление комитетчиков, нервничал и, чтобы ускорить дело, шел на мелкие нарушения правил следствия.
12 апреля граф вызвал к себе на квартиру Янкина, арестованного тоже по делу Уральского комитета. Во время их «беседы» на квартиру Подгоричани зашел товарищ прокурора.
Как только Вилонов узнал об этом от Янкина, екатеринбургскому прокурору и министру юстиции спешно отправили протесты.
Подгоричани обвинялся в том, что вел допрос на частной квартире (это может подтвердить товарищ прокурора), что он пользуется недозволенными сыскными приемами, так как пытается получить показания по обстоятельствам дела у нервнобольного арестанта (тюремный врач, обследовавший Янкина, нашел у него признаки нервного расстройства). В заключение арестанты требовали немедленного освобождения Янкина из тюрьмы.
Не получив вовремя ответа, девять арестантов — Вилонов, Черепанов, Янкин, Батурин, Мавринский и другие объявили голодовку.
Прокурор вынужден был реагировать — время неспокойное, везде, даже в высоких кругах, идут разговоры о конституции… Янкина из-под стражи освободили под особый надзор полиции, а Подгоричани пришлось оправдываться…
В распахнутое окно камеры ветер доносил весенние запахи, на чахлых деревьях тюремного двора наливались почки, по ночам над тюрьмой проносились стаи перелетных птиц…
Михаил забросил книги. Часто подходил к окну, прислушиваясь к отдаленному крику журавлей. Весна звала к жизни…
Сквозь тюремные стены до арестантов доходили известия о событиях в городе.
В ночь на 1 мая на улицах и дворах Екатеринбурга снова появились прокламации (Подгоричани так и не удалось напасть на след типографии). 1 мая в городе началась забастовка. Главный проспект заполнили толпы манифестантов. К 6 мая забастовка охватила все предприятия города. Опять на улицах зашумели демонстранты. Их было уже несколько тысяч. На Кафедральной площади начались митинги, произносились зажигательные речи. Открыто, во всеуслышание звучали лозунги: «Да здравствует свобода!», «Долой самодержавие и царя!»
Вся полиция была поднята на ноги, но поделать ничего не могла. Окружив площадь, она стояла в бездействии: на свои силы полицейские не надеялись, а войск в городе не было. Лишь иногда они пытались подобраться к ораторам, но толпа бесцеремонно их оттесняла…
8 мая ротмистр Подгоричани докладывал в Пермское жандармское управление:
В середине мая Вилонова и других комитетчиков за «беспокойный нрав» отправили в Нижнетуринскую тюрьму, в так называемые Николаевские роты, которые предназначались, по выражению тюремщиков, «для укрощения строптивых».
Гнали пешим этапом по Тагильскому тракту. Весна в самом разгаре. Михаил после тюремной отсидки с удовольствием шагал по горным перевалам.
Конвой — молодые солдаты — поглядывал на политических с любопытством, охотно вступая с ними в разговоры. Замечая, что Батурин, наиболее слабый физически, начинает задыхаться, конвойные без просьбы останавливались на привал.
Под Невьянском из купленной конвоем газеты узнали о поражении под Цусимой. К обсуждению этого события с интересом прислушивались и солдаты. Состоялся откровенный разговор, причем солдаты явно одобряли комментарии арестантов. После этого установились еще более доброжелательные отношения. Этапным разрешили идти свободной кучкой, а на привалах заходить в лес. Появились соблазны, но на все заманчивые предложения Вилонов отвечал:
— Убежать мы все равно убежим, а ребят подводить не стоит. Поверили они в нас, а мы их под суд…
За Кушвой исчезли горные массивы, местность стала плоской, но дорога по-прежнему шла тайгой. И вот позади уже больше двухсот верст, этапные арестанты вышли на большую поляну и остановились возле каменных стен тюрьмы. Рядом большой деревянный дом для конвойной команды да домики для надзирателей. Вокруг же никаких признаков жизни. Только весенний лес, окружающий тюремные строения, оживляет общую картину.
Заскрипели ворота, пропуская очередную партию арестантов, и снова замерло все вокруг…
Камера-одиночка, грубый стол, тетрадные листы, по которым бегут строки:
Одиночество издавна считалось одним из самых страшных наказаний. Оторвать человека от людей, отрезать от жизни — все равно что живого закопать в могилу. День за днем, день за днем — серые стены да крохотный клочок неба за решетчатым окном. Томительная пустота времени.
Трудно на расстоянии десятилетий понять настроение Вилонова в тюремной камере, но, просматривая его записи, жандармские и тюремные документы, мы не найдем в них признаков растерянности или расслабленности. Наоборот, мы по-прежнему ощущаем буйное непокорство, напряженную жизненную силу. И в тюремной камере он живет интенсивно. И, наверное, именно эта активная внутренняя жизнь и была главным противоядием против тюремной тоски.
Четыре больших тетради разлинованы тонкими рваными строчками. Выписки из книг по философии, социологии, экономике, истории, эстетике… Размышления, сомнения, поиск… Мы чувствуем, как напряженно работала мысль Вилонова, как жадно впитывал его мозг знания, превращая их в собственные убеждения. Никакие университеты не дали бы Михаилу тех знаний, которые он искал. Ибо, как он записал в одной из своих тетрадей, университеты не дают «самого главного — цельного мировоззрения, не расходящегося с действительностью». А без такого мировоззрения революционер, по выражению Вилонова, «подобен путнику, блуждающему без компаса в дебрях тайги».
Это была вера в теорию, а не в книжную премудрость, которая при слепом повторении может стать шорами. Вилонов принял марксизм не как сумму правил и инструкций, а как главную идею, которую нельзя сохранить, иначе, как постоянно обогащая и сравнивая с жизнью.
Где-то в глубине его натуры созрела страстная заинтересованность не только в своей личной судьбе, но и в судьбе мира, который станет таким, каким его сделают люди. Он искренне верил — человек способен, может изменить мир. Он испытывает гнев к «давно известной формуле: надейтесь, терпите и ждите! — вот уже десятки лет проповедуемой без всякой пользы с церковных кафедр». А на другом листке Вилонов записал: «С насилием люди мирятся тогда, когда ими не понятна его причина, когда насилие носит маску естественной необходимости факта. Коль скоро эта маска сорвана и настоящая его причина познана — от него избавляются».
В Николаевских ротах Вилоновым прочитано много книг. Но как ни увлекательна духовная жизнь, она не может целиком его захватить. У него кровь бойца, он рвется к участию в жизненной схватке. Тем более что сквозь тюремные стены доносятся раскаты нарастающей революции. На волю! На волю!
Возможность выйти из тюрьмы есть. Комитет нашел и поручителей. Но это значит, что придется жить под гласным надзором полиции, жить сложа руки. Можно, конечно, скрыться — не впервой. Но в этом случае пропадает залог, и комитету придется отдавать поручителям деньги. А таких денег у комитета нет. А потому этот вариант отвергается — нельзя подводить екатеринбургских товарищей.
Но и оставаться нельзя. А раз так — нужно бежать.
Как заноза, засела в нем мысль о побеге, с ней он просыпался утром, с ней он ложился спать.
Днем арестанты могут встречаться друг с другом. Вместе с Батуриным и другими комитетчиками обдумывается план побега. Отвергается один вариант за другим. Наконец, кажется, нашли. В уборной, которая находилась в конце коридора, обследовали пол. Оказалось, что одна из половиц подгнила и довольно легко поднималась. Отсюда и решили делать подкоп. Корпус политических стоял на окраине тюремного двора, поэтому достаточно было подрыться только под внешнюю стену. С азартом принялись за работу. Делалось это так. Один заключенный отвлекал внимание надзирателя анекдотами и побасенками, другой следил за входной дверью, откуда могло нагрянуть тюремное начальство, а третий в это время копал. Рыли по очереди, сначала руками, а потом ломиком, случайно оставленным в коридоре во время ремонта. Когда заполнили землей все свободное пространство под полом, стали разносить ее по камерам. В случае опасности стоящий на «стреме» подавал условный сигнал — затягивал песню:
С каждым днем работать становилось все труднее, подкоп уходил все глубже и глубже, а выбраться из него, услышав сигнал, не так-то просто. Иногда случалось, что работающего там прикрывали на время доской.
Однажды взволнованный Михаил прибежал к товарищам: волю, он видел волю! По очереди забирались в подкоп: сквозь каменную стену пробивался узкий луч света: восемнадцативершковая стена оказалась с трещиной, что и облегчило дальнейшую работу. Наконец неразобранным остался только один слой кирпичей.
Наступил долгожданный день—10 июля. Бежать решили пятеро: Вилонов, Батурин, Мавринский, Кацнельсон и Цепов. У арестованных за забастовку алапаевских рабочих взяли надежные адреса. Только бы выбраться из тюремных стен, только бы добежать до леса, а там ищи ветра в поле.
Первым спустился в подкоп Михаил. Несколько ударов лома — и путь свободен. Заранее договорились, что каждый выбравшийся из дыры сразу же бежит к лесу. Но, хотя Михаил вышел первым, он остался ждать, пока из подкопа не вылезут все. Появился Батурин, затем Мавринский, показалась голова толстого Кацнельсона, но дальше ни с места… Михаил бросился к нему. Вытащить товарища оказалось не так-то просто… Наконец, беглецы рассыпались по полю… А сзади уже хлопали выстрелы…
Мы не знаем, что именно случилось с Михаилом в поле. В документах следствия указывается только, что конвойные солдаты нашли его во ржи лежащим без сознания и поволокли на дорогу. Очнувшись, он трижды расшвыривал конвой, за что и был зверски избит солдатами и надзирателями. С окровавленного Вилонова сорвали одежду и бросили его в карцер на каменный пол, где он провалялся несколько суток… Были избиты и другие участники побега. Как зачинщик, Вилонов был изолирован от остальных заключенных.
На заявлении Михаила по поводу избиения арестантов пермский губернатор начертал резолюцию: «Ни в каких распоряжениях по жалобе Вилонова я не признаю надобности».
Несмотря на заступничество губернатора, тюремщики вовсе не чувствовали себя спокойно.
Из переписки начальника Николаевского исправительного отделения с губернским тюремным инспектором.
Кроме официальных рапортов, в Пермском архиве сохранилось и несколько личных писем начальника Николаевки тюремному инспектору Блохину. Вот одно из них:
Губернские власти и сами жаждали избавиться от непокорного арестанта и стали добиваться ссылки Вилонова в Архангельскую губернию, не дожидаясь даже окончания следствия. Пока же Блохин старался подбодрить растерявшегося тюремщика:
Неизвестно, чем бы кончился этот поединок Вилонова с тюремщиками, но наступили октябрьские дни, и революция вырвала у царя амнистию политическим.
В Екатеринбурге Михаила встретили восторженно. Даже закатили по поводу освобождения пирушку в доме Патрикеевых. Настроение у всех было великолепное: шумели, весело беседовали, пели. Михаил с радостью всматривался в лица товарищей: Батурина, которого не видел с дня побега, Федича, Клавдии Новгородцевой, Марии Авейде. Познакомился с Яковом Свердловым, который приехал в Екатеринбург в конце сентября.
Между прочим, состоялся у него любопытный разговор с одним товарищем, с которым вместе сидели в Екатеринбургской тюрьме по делу Уральского комитета. Он тоже недавно освободился, он уже был в курсе всех местных новостей. Среди всего прочего он рассказал и о ротмистре Подгоричани:
— Уехал он из города. Очень старался последнее время. Один из унтеров его как-то разоткровенничался: после вашего дела, говорит, граф чуть самого Бориса Савинкова не поймал. Донес ему кто-то из домохозяев, что один из снявших у него комнату — не иначе как известный террорист Савинков. Граф и клюнул — очень уж ему хотелось прославиться. Шум поднял, забросал департамент полиции телеграммами — просил прислать для сличения почерк и фото Савинкова. Но опять не повезло — ошибся.
Последняя встреча у меня с ним была в августе. Привезли меня к нему на допрос, гляжу, сидит какой-то радостный (я уж до этого слышал, что он нашу типографию накрыл). Не утерпел, видно, и даже передо мной расхвастался об этом. Разговаривает ласково, интимность разыгрывает:
— Очень, говорит, сожалею, что так получилось: время боевое, без техники вам трудно будет.
— Новую заведем, — отвечаю.
— Оно, конечно, но ведь на это два-три месяца уйдет.
А сам так и сияет от радости. Я в свою очередь его тоже вежливо поздравил с трофеем и тут же шпильку: правда ли, что анархисты прислали ему извещение, что он приговорен ими к расстрелу. Поежился, но отперся — не слышал, говорит.
А потом сообщил, что на днях его переводят в Гомель с повышением. И цинично так пригласил меня переехать туда же: вместе, говорит, работать будем — народ там более восприимчив для вашей пропаганды. Очень любезен был граф.
Но между этими лирическими отступлениями посоветовал мне быть попрактичнее, а посему ответить ему на некоторые вопросы, тогда, говорит, освобожу из-под стражи. А до суда, мол дело и не дойдет: поднимается вопрос об амнистии политическим…
Далеко пойдет граф…
В «дни свобод» комитетчики организовались в коммуну и стали жить в поселке Верх-Исетского завода, в доме родителей Клавдии Новгородцевой. Так все-таки легче устроить свой быт. Михаила и Батурина старались кормить особенно активно: они явно отощали после Николаевских рот.
Однако, несмотря на слабость, Михаил сразу же включился в работу. Его голос опять зазвучал на рабочих собраниях. Вооруженное восстание — вот основная мысль его выступлений.
Но развернуться в Екатеринбурге Вилонову не удалось. По вызову Восточного бюро он уезжает в Самару.
Глава восьмая
Радостный ходил Михаил по самарским улицам. Они стали не только многолюднее и оживленнее, а как-то по-другому настроенными. Город митинговал, опьяненный свободами. Пропал страх перед полицейскими. Исчезли куда-то жандармы. Арестов не было.
Манифест манифестом, но все чувствовали, что главное еще впереди, что предстоит драка и, очевидно, немалая. Приближалась гроза, и, сам частица этой грозы, Михаил набросился на партийную работу. Комитетчики подобрались боевые. Кроме старого знакомого Василия Петровича, появились новые: Николай Накоряков, Петр Воеводин, Фридолин…
После летнего сезона волжские грузчики не разбрелись, как обычно, по селам, а по «случаю революции» остались в городе. После октябрьской забастовки им приходилось не сладко. Заработанные деньги уже прожиты, а новой работы нет. Целыми днями и в дождь, и в изморозь простаивали они толпами около губернаторского дома, требуя оплаты забастовочных дней и денежной помощи. Их пытались разгонять казаки, но на следующий день они снова собирались и опять упрямо выстаивали долгие часы. Терпение их уже подходило к концу. Грузчики стали злыми и раздражительными: ругались, дрались, попрошайничали, иногда даже грабили и раздевали прохожих. За водку и деньги некоторые из них стали продаваться черносотенцам.
В городе запахло погромами.
Работу среди грузчиков комитет поручил Вилонову. И вот, прихватив с собой одного рабочего, здоровенного и отчаянного парня, Михаил отправился на площадь. Не успели они подойти к грузчикам, как из соседней улицы вывалилась возбужденная и орущая толпа. Впереди два краснорожих мясника, одетых, несмотря на холодную погоду, в расшитые праздничные рубахи и жилеты. Пьяно раскачиваясь и распаляя себя криками, они размахивали белыми флагами — символом черной сотни. По мере их приближения грузчики нервно оживлялись. Еще минута и они сольются с погромщиками, и накопившийся гнев прорвется в диком инстинкте разрушения.
Михаил и его напарник бросились навстречу погромщикам. Несколько мгновений — и вырваны из пьяных рук флаги, скручены и брошены в подвернувшуюся пролетку «знаменосцы».
Все это произошло настолько быстро, что погромщики не успели и опомниться. Оставшись без вожаков, они некоторое время помыкались по площади и стали расползаться в разные стороны.
Когда Михаил взобрался на самодельную трибуну, он знал, что его будут слушать. Вокруг него теснилась волжская вольница: живописные лохмотья, обнаженные груди, всклокоченные чубы. На него смотрели все: кто настороженно, кто с симпатией, а большинство с любопытством, что-то нам скажет этот отчаянный парень, Он говорил горячо, грубовато, но о близком и наболевшем. Не льстил, не подлаживался, не сюсюкал, но болел их бедами, советовал и даже обвинял. И толпа не обижалась на резкие слова, она понимала: этот молодой сильный парень с большими рабочими руками, смелым лицом, буйной шевелюрой, не знающей шапки, и огромным шарфом, небрежно обмотанным вокруг шеи, хочет ей добра. Толпа постепенно оттаивала. А остроумные ответы на сыпавшиеся со всех сторон шутки и реплики окончательно покорили волжских богатырей.
— Тебя как зовут-то, парень?
— Называют все Михаилом.
— Так вот что, Миша-Шарф. Много ты тут нам наговорил. А давай всего этого добиваться вместе с нами.
— Согласен, но как остальные?
— Что, ребята?
— Согласны!
— Пущай говорит за нас с властями!
— Парень подходящий!
Так Михаил стал вожаком грузчиков, их представителем во всех переговорах с городскими властями. Анархистская вольница, обычно не признававшая никаких авторитетов и не поддающаяся никакой организации, стала слушаться его почти беспрекословно. В воспоминаниях знакомого нам по Казани Каллистова есть такой эпизод. Митинг грузчиков. Каллистов красноречиво убеждает их, что пить в революционное время грешно, что это на руку врагам революции… Толпа категорически протестует: без водки рабочему человеку никак нельзя. Следом выступает Вилонов. И митинг выносит решение: от употребления водки воздержаться.
Один из очевидцев вспоминал, как Михаил (или Миша-Шарф, как прозвали его в Самаре) напутствовал делегацию грузчиков, идущих к городскому голове:
— Нечего вам унижаться, выпрашивать милостыню. Вы уже не хитрованцы, а представители трудового народа, и стрелять гривенники у буржуев вам не полагается.
Вилонов не только сумел найти общий язык с грузчиками, но и много сделал для них. Вместе с делегатами добился оплаты забастовочных дней, заставил отцов города раскошелиться на общественные работы и бесплатные столовые. Был создан профсоюз грузчиков.
Погромы в городе были сорваны.
Как и вся Россия, Самара переживала эпоху митингов. Пожалуй, ни одну из свобод манифеста не использовали так широко, как свободу слова. Казалось, немая Россия обрела, наконец, дар речи и заговорила о своих болях. На митинги валили целыми толпами рабочие и мещане, военные и попы, босяки и чиновники. С надеждой узнать «всю правду» из далеких уездов целыми артелями приезжали в Самару крестьяне. Приходили все недовольные, обиженные, протестующие. Сюда тянуло идеалистов и скептиков, фанатиков и разочарованных, пессимистов и просто любопытных. Казалось, самарцы забросили из-за митингов свои обычные дела и развлечения. По вечерам пустели кабаки и рестораны, забывались карты и флирт, театр не давал сборов.