Стараясь не греметь, Лета повернула в замке ключ. Встав на цыпочки, прошептала Ивану в ухо:
— Я его повешу внутри, на гвоздь у форточки. Вдруг он захочет ночью…
— Подожди, — ответил Иван и повернулся к соседней двери. Эта комната стояла пустая, молчала, запертая.
Он покопался в кармане шортов, блеснул чем-то и, закрывая окно спиной, что-то стал делать. Стекло повизгивало, потом звякнуло. И сверкнуло, оказавшись в его руках. Лета нервно оглянулась. Вокруг было тихо, только поодаль тарахтел генератор, перекрывая плеск воды. Иван аккуратно прислонил стекло к стене. И уже знакомым движением занес длинную ногу на подоконник, по-змеиному нырнул внутрь, шлепнул, шмякнул, зашипел сквозь зубы, видимо, стукнувшись там внутри об стол, заскрежетал, отодвигая. И протянул из низкого окна руки.
— Иди сюда.
Лета встала на перевернутый таз, ухватилась за руки и шагнула внутрь, неловко валясь и обдирая бедро о край рамы.
— Вот, — сказал Иван и, стащив матрас на пол, кинул на него покрывало, — вот. Иди сюда.
Потом Лета все боялась заснуть, чтоб не пришло утро, показывая дыру пустого окна и стекло рядом у стенки. Говорили шепотом, спрашивали и отвечали, замолкали, обдумывая ответы.
— Я думала, ты меня вовсе не замечаешь.
— Скажешь тоже. Я ж знал, ты замужем.
— Была.
— Ага. Мне как вчера днем сказали, что пока я в рейсе был, ты развелась, ну я сразу на Остров. Пока ты тут не успела, ни с кем.
— А вдруг бы успела?
— Нет, — в темноте блеснули зубы.
— Ничего себе! Это почему же?
Он повернулся и вытянулся, длинный, как узкая рыба, и свет качался на груди и животе, послушный дыханию. Тронул пальцами медальон на лохматом шнурке, свисавший к плечу.
— Это мой покровитель. Я с ним договорился.
— И помогло?
— Ну, так. Сама видишь.
Лета тоже легла на бок, ей было приятно, что свет падает на них обоих, и ему ее видно, а ей его. Между двумя телами воздух стоял тонкой прослойкой, только чтоб вдохнуть и коснуться друг друга, ничего не делая, просто дыша. А потом, как полчаса назад, он снова положил руку ей на шею, притянул к себе, мягко вдавливая.
Вот я, думала Лета, подаваясь к нему, вот его тело, вот красивый мужчина, чужой, но пока что мой. И большего не надо, и думать не надо ни о чем, кроме сейчас. Потому что сейчас…
За стеной скрипнуло и загремело. Зашевелилось, зашлепало босыми ногами.
— Иван? — сказал сонный хриплый голос, — Иван!
Лета смотрела, как мужчина, красиво вывернувшись, сел и сразу встал, не прекращая движения, оказался у дощатой стены, освещенный смутным светом фонаря, приложил ладони к некрашеным доскам. Сказал негромко и внятно:
— Вася, ложись, я скоро.
— Иван?
— Я тут. Спи.
После короткого молчания зазвенели пружины, смолкли, и мальчишеский голос заговорил невнятное, стих, уходя в сон.
Иван вернулся, сел по-турецки, сгибая высокую шею, как лебедь-самец, не поворачиваясь, нащупал шорты и, вынув пачку, вытряхнул сигарету. Закурив, отдал Лете, и она легла навзничь, держа на отлете красный горячий огонек. Засмеялась тихо-тихо, почему-то совершенно счастливая.
Затягивалась, горяча губы, выдыхала горький дым, а мир медленно и торжественно вращался, показывая прямые бока. Поворот и она идет по гулкому коридору, смотрит издалека на Лету, чьи каблучки дробно считают мраморные ступени, а коленки натягивают при каждом шаге узкую юбку. Поворот и она лежит на горячей летней простыне, открывает глаза и, не понимая, где и что, встает, чтоб позвать брата. Еще поворот, и Лета снова Лета, а может быть она — темная ночная вода, или полоска огней, что делит черное пространство для глаз молодой женщины, сидящей на песке. А может она — мир. Огромный.
— Ты что?
— Я? — она не знала что ответить, чтоб не выглядеть полной дурой, потому пожала плечами и, затушив окурок в жестяной крышке, легла у ног сидящего мужчины, просовывая руку под его колено, прижалась, дыша. Было утро, и пора уходить, чтоб успеть поставить на место стекло.
ТАНЬКИН СЫН
Танька работала младшим научным. Чудовище, а не Танька. Горластая, как базарная торговка, руки вечно указующе вытянуты — то правая на пробегающего мимо курящих дам Антона Вадимыча в белоснежных брюках:
— Та то было как раз када я от Антошки аборт делала!!!
Антон Вадимыч пригибался и проскакивал белой мышью, краснея над воротничком парадной рубашки;
то левая — в сторону маленького извилистого Афанасия Петровича, у которого вся голова состояла из лысины и тоже извилистой улыбки:
— Та отэтот геморройный Фонька! — в сердцах орала Танька, и переключалась на другой предмет, резко прикладывая к алому рту сигарету, будто собралась ее проглотить.
Афанасий Петрович, извиваясь улыбкой и тщедушным телом, кивал и с достоинством удалялся по коридору, а дамы тихо давились дымом, с упреком глядя вслед его маленькой заднице.
Так вот, Танькин сын был толстячком десяти лет, очень деловитым, посапывающим — быстро уставал, поднимаясь ко мне на третий этаж. Читал все. Книг набирал, сколько влезало в разболтанный портфель и в короткие ручки. Забывал уходить, присаживаясь на нижнюю ступеньку старой деревянной стремянки, клонил соломенную, чуть потную голову, совсем еще детскую, и, посапывая, утыкался в верхнюю, в стопке лежащих на коленях, книжку. Иногда поднимал ко мне круглое лицо, похожее на белый подсолнух и, в упор глядя таким же круглыми, очень темными глазами — мамиными, — что-нибудь спрашивал.
Я отвечала.
Было нам с ним мирно и покойно. Иногда он досиживал до конца рабочего дня, и мама Танька приходила за сыном.
Просовывала в фанерную белую дверь голову, падали черные на фоне белого богатейшие кудри, сверкали круглые глаза, открывался красный рот.
— Толя!!! Ты тут Елени Александровни все мозги уже проел! Лена, проел? Ведь проел же!!!
— Нет, нормально, видишь, читает сидит.
— Пойдем уже!!! — Танька с любовью смотрела на белявенького сына, подхватывала падающие из его рук книжки, вытирала платком нос, и он стоял смирно, не вырывался, думая о своем. Иногда, дергая головой, выныривал из-за платка, чтоб еще спросить.
— А крокодилы у вас есть? Мне много надо! Чтоб все.
— Есть «Крокодилы». Завтра придешь, достанешь. Лет за семь скопились.
Назавтра я показала Толе на верхнюю полку, где плотно лежали стопки пожелтевших журналов.
— Лезь. Там они.
Толя смерил глазами семь широких ступенек. И вдруг предложил:
— Та вы сами слазийте.
— Еще чего, — возмутилась я, отрываясь от стопки карточек. Натянула на бедро край мини-юбки.
— Ты мальчик, ты и лезь.
Толя вздохнул. Посопел. Оглядел круглыми глазами полки, с которых на него сурово смотрели корешки перечитанных книг. И снова вздохнул.
Я ничего не понимала. Посмотрела на часы и поторопила мальчика:
— Толичка, у меня обед через полчаса.
— Лучше б вы… сами бы… — в голосе его прозвучала тоскливая и безнадежная укоризна.
Встал и поднялся на вторую ступеньку. Вцепился руками в третью и, закрыв глаза, вспотел, так что по лбу побежали крупные капли. Ноги затряслись на широкой деревянной поверхности.
— Ты что? Ты высоты, что ли, боишься? — ахнула я.
Толя с закрытыми глазами совершил восхождение еще на одну ступень. Осталось четыре…
Я тихо подошла, чтоб не свалился от моих резких движений, хотя, ну куда падать, топчется в полуметре от пола. Взялась одной рукой за край стремянки, другой придержала его щиколотку в цветном носке под задравшейся штаниной.
— Я тебя держу, — предупредила и встала на нижнюю ступень, — ты поднимайся, а я тебя буду держать.
Толя гулко вздохнул. Под самым потолком маячили стопочки старых журналов. Всего три ступени. Две…
Я лезла за ним, пальцами касаясь прохладной кожи между носком и штаниной. Дождалась, когда глотнув, он вцепился руками в полку, и обмяк, упираясь животом в верхнюю площадочку лестницы. Отдохнул и, бережно сняв с полки аккуратную стопку, положил перед собой.
Потом мы спускались…
Потом Толя сидел на своем месте, на нижней ступеньке, листал широкие страницы, фыркал, иногда хмурил светлые бровки и спрашивал требовательно:
— А космополит это что? А летка-енка?
И еще дважды сам совершал восхождение, таща пролистанные журналы и меняя их на другие. Я наклоняла голову над формулярами, делая вид, что не замечаю, как лезет, сопя и вздыхая.
Потом в коридоре заорала мама Танька. Шла забирать своего героя.
УРОК
Королевам можно все. Это Лёка знала точно. Потому что вот — королева настоящая. Только у нее, у Натки Семиступовой может быть такая фигура и такие ноги. И платьице короткое настолько, что пацаны всю перемену ждут под лестницей, толпясь и гыгыкая, но ни один не крикнет вслед, когда поднимается, ровно, как лошадка, ставя платформочки старых ботиков, не крикнет, как орут вслед всем прочим, делая непристойные жесты руками и двигая бедрами.
Натка — королева. Она может догнать любого пацана и, захватив твердым локтем лохматую голову, прижать щекой к колену, чтоб выкрутить ухо железными пальцами. У Лёки тоже руки не самые слабые, но попробуй она такое проделать — да просто изобьют, в этой школе порядки суровые.
— Финика летом подрезали, — сопя вечно забитым носом, рассказал в сентябре двоечник Вдовицын по прозвищу Гуга, — за то, что пару влепил в аттестат!
Финик, краснолицый мужчина с дерганой походкой, был учителем физики. Любил язвить на уроках, высмеивая старшеклассников, и охотно подсаживался к девочкам, наваливаясь на отставленный локоть и тыча в тетрадку белым от мела пальцем. Но физику Финик любил больше старшеклассниц и спрашивал строго. Вот и доспрашивался…
— Прикинь, во! — гордый Гуга оглядел небольшую толпу, засопел и сглотнул, — Пятаку в бурсу ж надо, а Финик опа — н-на тебе пару, козел. Пятак прихуярил вечером, с Лысым и Рыгой, сунули пару раз ножик в ребро. А потом заставили Финика спич… спичками дорогу мерять. Ну, мимо стадиона.
— Как спичками? — недоверчиво спросила Натка, доставая из пластикового дипломата учебники.
Гуга радостно засопел и Натка поморщилась.
— Ко… коробком. До… до ос-тановки, прикинь, Семка!
Он назвал ее Семкой и замер, даже сопеть перестал. Сёмой, Семкой и Семачкой называл Натку только один человек — Санька Середкин. Но королева милостиво не обратила внимания. Сказала деловито:
— Вышел уже с больницы? А то навестим. Я торт бы спекла.
Лёка представила быстрого дерганого Ивана Юрьевича, как он ползет на коленях, прикладывая к асфальту коробок, а Пятак и Рыга идут сверху, следя, чтоб не сачковал и не делал промежутков. Пятак был ровесником, из параллельного, учителя еле дождались, когда восьмой закончит и в бурсу уйдет.
Так что хватать одноклассников за шею и тыкать их носом в колено, закручивая ухо, этого лучше не надо, чревато. Это только Натка могла.
Еще ей позволялось иметь толстые запястья и коротковатые пальцы, часто с обкусанными ногтями, Натка страшно переживала и руки прятала, стараясь однако, чтоб никто переживаний не видел. А Лёка удивлялась. Чего переживать — она же королева, ей все можно и ничего ее не портит. Даже когда Натка приходила в школу с дикими кудрями, после ночи на бигудях, вместо прекрасной своей светло-соломенной гривы, как у латышской красавицы, Лёка вполне ее понимала: просто ждала, когда кудри распрямятся и Натка снова станет безупречной и восхитительной.
Иногда Натка просила помочь с сочинением, и это было счастье. Лёка тогда особенно радовалась тому, что сочинения пишутся у нее одним махом и ей, что два, что три, а что пять их — чистый пустяк.
А еще Натку любили. Всерьез. Санька Середкин даже и не скрывал. На перемене подходил к ней и, падая на колено, кричал так, что спотыкалась завуч, пробегая мимо.
— Семачка! Я тебя люблю!
— Встань, Середкин, не позорься, — говорила Натка, не поворачиваясь от подоконника, но встряхивала головой, и свеженакрученные кудри прыгали по широкой спине с прямыми плечами.
Даже из десятого пацан любил Натку. Вечный клоун Геня с удивительно подходящей фамилией Шутилин. Невысокий, странно мосластый и будто расшатанный в суставах, Геня был наркоманом и алкашом. Лёка не слишком вдавалась в детали, но видела — иногда стоя у стены в школьном коридоре, говорит странное, и глаза с черным точками вместо зрачков. А однажды на улице они, гуляя с подругой Алькой, обнаружили совершенно пьяного Геню, оторвали его от дерева и, движимые порывом милосердия, притащили в квартиру, закрыли в комнате и поили кофе, пока не пришла с работы мама. Тогда ничего не понимающего ополоумевшего Геню вытолкали обратно на улицу и посадили в автобус. На следующий день он кричал, выкатывая глаза и маша руками перед лицом:
— Ни хуя не поэл, смарю — книги книги, названия, буквы золотые. Та думаю, еба где я! А то оказывается Катковой хата! А я смарю буквы, золотые!
— Это энциклопедия, — сказала Лёка, покраснев от всеобщего смеха. Натка стояла рядом и тоже смеялась, кидая на нее изучающие взгляды. А после вдруг взяла под руку, как подружки друг друга таскают по коридору, прижимаясь грудью к локтю спутницы, и сказала:
— Геньчик говорит у тебя дисков много. А можно послушать, а?
— Конечно, — с восторгом ответила Лёка, — конечно!