Кирилл неуверенно заулыбался. Как все просто, если знать, что на самом деле случилось. Не было ничего, а только Пашка паршивец, подставил его. А вдруг я болтал что дурацкое, обеспокоился было, но переживать не стал, такое испытывал облегчение. Максим встал, возвышаясь над ним высоченной башней — красивый, длинноногий, широкоплечий.
— А ты чего не женишься? — спросил Кирилл, задирая голову.
— Настоящего анбыги рожает женщина племени. Когда Олька родит, тогда и мне можно жениться. На нашей. Вот Пашка приведет себе из мира. Чтоб кровь не портилась. Опять тебе смешно? Зря. Наш народ очень древний, всех пережил и всех переживет. Потому что мы все делаем правильно, как надо.
И уже уходя в распахнутые двери, снова рассердился на брата:
— Вот Пашка, олух царя небесного! Дождется, позовет батя бабушку…
Кирилл остался сидеть. Хорошее настроение улетучивалось медленно и неумолимо. Позовет бабушку. Которая страшнее сурового бати? Нет, ну если они такие правильные, то просто уважают старуху. Пристыдит. Ага, а как ее испугалась маленькая Хаашика в лесу?
Вставая и оглядывая тихий двор, полный тумана, Кирилл одернул себя, мрачнея еще больше. Хаашика привиделась ему. И смерть ее — тоже. Только почему она привиделась раньше, чем он вышел к костру и хлебнул пашкиного пойла?
Утром, ясным и свежим, как умытое детское лицо, поговорить с Ольгой не получилось, она спала, розовея щеками и ровно дыша.
На пасеке пробыли до позднего вечера, и Кирилл умаялся так, что еле взобрался по ступеням крыльца, чуть не заснув в душе. Мокрый, замотанный в простыню, побрел в свое музейное обиталище, решив, отдохнет минут десять и сходит проведать Ольгу. А очнулся глубокой ночью, от того, что она легла рядом, тихо целуя в губы и в нос.
— Оля… Олька моя, — он отвечал на поцелуи, просыпался, отгоняя навязчивую картинку — его Оля лежит на кругах и многоугольниках, так же подаваясь под мускулистым телом, прекрасным в своем мужском совершенстве. И стыдился того, как мощно накрывает его волна возбуждения, вызванная этой картинкой.
После всего лежал без сил, даже говорить не мог, а она уже встала, сплетая волосы в жгут, подошла к окну, в полосу лунного света, такая прекрасная без одежды.
— Пойду я, Кирочка. Папа узнает, рассердится. Нам с тобой нельзя вместе, пока не прикатит в небо полная луна.
— Оль, давай уедем. Завтра. Ну, утром сегодня.
Она села на край постели, под периной звякнули пружины. Покачала головой.
— Нельзя. Хаашика должна дать нам свое позволение.
— Вы меня убиваете. Все тут. Безумие какое-то. Дурдом.
— Ты обещал мне. Помнишь? Я предупреждала.
Она встала, накидывая халат.
— Подожди. Степан Михалыч говорил, — Кирилл помолчал, припоминая точнее, — третья которая… а вот, третья рожденная — не имеет воли. Это как?
— Когда говорил? — настороженно переспросила Ольга, теребя пуговицу.
— Не помню. Сказал и все.
— Это значит, что хоть я и свободно рожденная анбыги, у меня есть долг. Перед племенем. Понимаешь, если бы я родилась второй, нет, если бы вместо Пашки у меня была сестра, то она родила бы анбыги. А я была бы полностью свободна. Но так бывает, первые двое — сыновья.
'Так бывает', проговорил в голове Кирилла голос отца Ольги…И все закивали, соглашаясь. А Максим лежал на его будущей жене, мерно двигаясь. Вдвигаясь в нее. Чтоб зачать нового анбыги.
— Моя мать. Наша. Она ушла от анбыги, потому что не хотела терять мою свободу. Считала это несправедливым. Сыновья остались с отцом. А я уехала с ней. Она говорила, нельзя, чтобы сердце — потом. Сердце должно быть на первом месте.
— А ты? Почему ты тогда здесь?
— Я анбыги, — просто ответила Ольга. Помолчала и в ответ на хмурое молчание продолжила, — бабушка позвала меня, я училась в школе. Я поехала познакомиться с братьями. И с бабушкой. Мы поговорили. Я поняла, как правильно поступать. Так что. Да, я анбыги. Настоящая. И буду твоей женой. Что молчишь? Передумал?
Последнее слово сказала голосом неприятным, с насмешкой.
Кирилл сел, спуская ноги. Притянул ее за руку, усаживая рядом.
— Не дождешься. Я сказал — навсегда? И пусть сердце потом, фиг с этим.
— Почему же потом… — Ольга коснулась его живота, голос снова изменился, стал низким, бархатным, тек, как змея по траве, рука опускалась все ниже, — ты уже получил мое сердце. Поэтому и увидел Хаашику, чтобы убить ее.
— Подожди, — но сам он ждать не хотел и не мог, ложась и глядя, она садится сверху, как статуя, освещенная мраморным светом луны, — по-дож-ди-и-и… кого я убил, когда? Дальнюю Сиверко? Что это значит?
— Девочку. Ты не понимаешь, кто она? Какие же вы все… мужчины…
Ему уже было все равно. Опять она делала так, что он потрясенный, тонул в собственном изумлении. Эта прекрасная, сладчайшая, совсем его женщина, сама так хочет. А еще — он у нее первый.
Ольга застонала, выгибаясь и втискивая пальцы в его каменные плечи. И он, под накатывающей волной, вдруг понял, сам еле сдерживая стон, подался к ней, складываясь, как нож, прижимая ее ягодицы согнутыми коленями.
— Да-вешняя. Оля Сиверко-ва. Хаашика. Это ты, да?
— Я, любимый. Я до тебя.
Вместе они упали на перину, кровать отозвалась нестройным каскадом звуков.
— О-о-о, — сказала Ольга после тишины, полной хриплого дыхания, — о, какой же ты, мед мой, мой мальчик, сладость моя, ох и попадет нам от папы, если вдруг. Пора мне.
— Я тебя провожу.
— Мерси, мужчина, я уж сама. Как-нибудь.
— А пристанут? В коридоре темно. Стра-ашно.
— Кину халатом.
— Убьешь красотой. Наповал. Как меня. Олька, я тебя люблю. До смерти просто.
— Я тебя люблю, Кирилл-Кирка-Кирюша. Не говори так. Тут нельзя так говорить. В этой комнате. Спи, болтун.
Он кивнул и через минуту спал, обнимая толстую подушку.
Два дня прошли в спокойных тяжелых трудах. Степан Михалыч относился к гостю ровно так же, как к двум своим сыновьям, и Кирилл работал в большом дворе, помогая ворошить собранное в огромном сарае сено, чинил с Пашкой потрепанную технику, съездил с Максимом на дальнее пастбище, где летовали две большие черно-белые коровы в стаде под надзором Гришки, кто бы сомневался — Сиверкова. А по вечерам после ужина они вдвоем с Ольгой уходили гулять, прихватив пару фонариков и щедро намазавшись лосьоном от комаров. Во время этих прогулок Кирилл мало что видел по сторонам, белесый сумрак прятал деревья и поляны между ними, но выше, среди ваточно-круглых облаков торжественно плыла луна, прирастая почти уже круглым краем. И отчаянно светили звезды, мохнатые, будто обросшие сверкающими еловыми иглами.
Ольга рассказывала обычное, о том, как работать на пасеке, и как братья по весне ищут хорошие луга для покоса. Как было здорово, когда в Ключики провели интернет, и она смогла болтать с братьями по скайпу и чаще видеть отца. И о том, как отец пилит Пашку за эти самые грибы и прочие авантюры. — Нахватается на всяких дурацких сайтах, потом бегает, то траву дурманную найдет, то ягоды глючные обнаружит…
— Я думал, это все ваше должно быть, древнее, — удивлялся Кирилл, светя на тропинку фонариком, — и наоборот, типа старые знания, а потом уже Пашка их, того. В интернет.
— Сказки это все, готичная романтика для тех, кто в жизни скучает, — смеялась Ольга, держась за его руку, — смотри, звезды какие. Никакой травы не надо. Здешний август сам по себе — древнее волшебство, только глаза не закрывай и уши. Луна… Завтра она будет полной. Если устал тут, через день можем и уезжать.
Вокруг пели сверчки, колыхали ночной воздух реденькой, но непрерывной завесой звуков, а думал — они только на юге, вспомнил Кирилл, кивая на ее слова, сказанные вопросительным тоном. Устал ли? Физически — очень. Болели все мышцы, ныла ушибленная здоровущей бочкой рука, на ладонях — новые мозоли. Но это и ладно, и понятно. А вот мысли. И ощущения. Было так, как на огромных качелях. Сперва размах, полет вверх, потом падение до свиста в ушах и желудок сжимается в твердый кулачок. Остановка. И снова полет вверх, уже с осознанием — наверняка снова придется падать.
Хорошая, крепкая семья, любящий строгий отец. Спокойный старший брат и обаяшка-весельчак средний.
И тут же — девочка в длинной юбке тянет его тоненькой лапкой, говоря странные вещи, детские лишь по первому впечатлению.
Яркое солнце днем, хороший труд, от которого отвык, тратя зрение за компьютером, да и не привыкал раньше и не было такого. Нравится.
И эти вечерние туманы, скрывающие мрачные старые ели. Детский плач вдалеке от неверно сказанного слова.
Потрясающе вкусная еда, Ольга у плиты, оказывается, умеет готовить восхитительно сытные красивые блюда.
Тарелка, падающая с колен, и два обнаженных тела за прыгающим пламенем.
Полная завтра луна. Бабушка, которая не живет в своей комнате, и которая позвала внучку, как позвала, не сказано, и страшновато спросить.
Дозволение Хаашики.
Как это будет? А если?..
— Что? — Ольга поддержала его руку, свет фонарика описал дугу и увяз в клубах тумана, замешанных на каких-то темных клочках и суставах.
— А если она не позволит?
— Кто?
— Хаашика. Тебе со мной. И какая она? Пашка тебя вон назвал этим именем. И девочка-призрак. Я что-то совсем…
— А, — Ольга рассмеялась. Новым, низким и грудным смехом.
Он тут появился, внезапно понял Кирилл, и голос у нее стал другим. Немного ленивым, но с тайной под этой ленью угрозой.
— Совсем тебя запутали наши. Никакая. Это, как тебе сказать, иносказание это. Женское начало всего, Хаашика, созданная из трех смертей, вроде бы для мужчины, но на деле — он без нее ничто. Мигнет и исчезнет во времени. Вечным мужчину делает лишь его женщина.
— Хорошо, если так, — мрачно обрадовался Кирилл, шаря фонариком по исчезнувшей тропке, — а то я напредставлял себе. Ритуалы всякие. И веют древними поверьями. Ее забыл какие там шелка. И шляпа с траурными перьями. И узкая рука.
— Совсем глупости, — снова засмеялась Ольга, — стой, а то провалишься.
И сказала то, что снова уронило качели Кирилла вниз:
— Древние поверья, Кирка, это задолго до шелков и шляп. Это — непроизносимо. И представить невозможно. Ты тропинку видишь? Посвети.
Слабый луч барахтался, увязая в белесом месиве.
Я тут, как этот дурацкий фонарь, в отчаянии подумал Кирилл, водя рукой над клубами тумана. Тыкаю наугад, хочу ясного луча, чтоб показывал направление, какое угодно, но пусть оно будет. А вместо этого сплошной туман, внезапные кочки, комки, ветки. Вот опять она сказала такое, насчет непредставимого. Зачем оно так? Так не нужно, не должно быть.
— Ты мучаешься, — Ольга тронула его локоть, ведя куда-то, без слабого и бесполезного лучика фонаря, — потому что думаешь, есть мир, настоящий, а все остальное — такие, ну, копии, только бывают постариннее, или наоборот — более современные. Лесная деревня Ключики против космической станции. Ага. А если и тут и там — просто продолжение мира? Не повторяет, а расширяет, и нельзя его в рамочки втиснуть. Так не думал?
— А ты?
— Не думала бы, не говорила так складно. Думала, Кирка. Потом приняла большой мир. И себя в нем. Анбыги Хаашика. Если не передумал жениться, тебе тоже придется принять мир больший, чем можешь себе представить. О, вышли!
Старые ели расступились, выпуская их на неровно округлую поляну. Сверчки примолкли, оставляя мерное падение капель с веток. И непонятные тонкие звучки, вроде кто-то стремительно пролетал мимо ушей, взыкая громче и тише. Кирилл моргнул, тряся головой. Ольга шагнула вперед, идя по туману, как по вспухшей воде, женский силуэт обрисовали мельчайшие, как роса, яркие искры. Летали так, как в том фонтане на площади суетилась вода — вверх, вниз, вдоль и поперек, с разной скоростью, гасли и тут же загорались снова. Заполняя собой все ночное пространство.
Кирилл вытянул руку, она окунулась в искрящееся нечто, точки усеяли кожу. Другие продолжали летать, говоря в уши свои з-з-зы. Он медленно сжал пальцы в кулак, слушая, шевелится ли. Разжал, поднося к лицу — искры таяли, исчезая.
— Что это?
Ольга садилась, раскидывая по искрящейся траве сверкающую юбку.
— Это насекомые? Светляки?
— Не знаю. Иди сюда.
— Как это — не знаешь? — Кирилл шагнул, вызвав кружение вихрей вокруг протянутых рук.
Трава испускала столбы редеющего бледного пламени, яркие точки уносились вверх, и казалось, превращались там в звезды.
— Это август, — Ольга лежала, губы шевелились на сверкающем лице линиями, густо покрытыми блестками, ресницы мохнатились, будто на глаза сели звезды, — просто август. Иди ко мне. Не каждой анбыги август дарит сверкающий свет. Нам повезло.
После, когда молча шли обратно, Кирилл смаргивал, и всматривался в густеющую темноту, а на веках продолжали вспыхивать звездные песчинки.
На крыльце Ольга поцеловала его в щеку. Сказала шепотом:
— Завтра нельзя нам видеться, люб мой, только перед закатом, потом уйдем к луне. Выспись.
И ушла, уверенно постукивая шагами, в яркую кухню, засмеялась там, в ответ на голос Пашки, что-то спросила, уже звякая посудой, и ей ответил Максим.
Кирилл постоял в коридоре, послушал мирный вечерний разговор, на который его не пригласили. Совсем некстати снова вспомнил видение — Ольга и брат за пламенем костра. Пошел наверх, скрипя ступенями и мрачно размышляя о том, что эта картинка теперь с ним надолго, может быть — навсегда.
Завтра последний вечер. Утром собраться и ехать. Раз все равно ничего тут не объясняется, ну что же, из одной части большого мира отправимся в другую его часть, так решил, удобнее устраиваясь на мягкой перине и высовывая из-под простыни голую ногу. Интересно, вдруг Ольга забеременеет после этих каникул? И еще интереснее, на кого будет похож их первенец?
— А то твоих глаз хватит, разглядеть, чии на дите темные волосы…
Кирилл резко сел, натягивая простыню на ногу. Всмотрелся в угол, где посреди мешанины теней светили две белых точки. После звенящей паузы под точками блеснула линия, меняясь в такт словам, как нарисованный детской рукой рот.
— Что глядишь? Сладко спать на мягком? Сладко девку иметь в ночных искорах? Хочь разок за все время сказал бы спасибо. Бабушке.
По спине ползли противные капли, щекотали поясницу. Снизу слышались мирные, приглушенные стенами и лестницами, голоса. Там свет, яркий. Посуда и еда, стол с тарелками. Люди.
— Спасибо. Бабушка, — собственный голос был скрипучим и дрожал.
— И на здоровье, жеребчик, — точки мигнули и погасли. Исчезли живые линии рта.
Кирилл посидел еще. Видимо, долго, потому что внизу тяжко ударили часы, всего один раз, отмечая послеполуночь. Потом сполз с перины и медленно пошел к углу, не отводя глаз от чего-то в нем черного, суставчатого, растопыренного в разные стороны. Нужно бы свет зажечь, но тогда придется отвернуться, шагнуть в другой угол, отвести взгляд. Он не мог.