Лев Никулин
Вот Москва
Октябрьские ночи
В конце октября месяца семнадцатого года Густав Максимилианович, его любовница — актриса Театра миниатюр Сузи Ланская и Николай Сергеевич Кедровский сидели после полуночи в ложе московского кабаре «Ко всем чертям».
Они слушали известного куплетиста Гриневского, известного тем, что он очень ловко продергивал Временное правительство. Потный, смуглый мужчина во фраке, с большим бриллиантом на указательном пальце выкрикивал, дергаясь и притоптывая:
Тут куплетист пустился в удалой пляс, и все затопали, даже бритый и лысый господин с лошадиными зубами и деревянной улыбкой — Николай Сергеевич Кедровский.
— Глубоко извиняюсь, «Кристаль» больше нет, — почтительно сказал Кедровскому метрдотель.
— Скажите, что для меня, — через плечо ответил Кедровский и громко и вызывающе захлопал. Куплетист, прижав руку к фрачной сорочке, поклонился ему особо.
Сузи Ланская подымала вертушкой пену в бокале, затем наклоняла ухо и слушала музыкальное шипение вина. Прыгающие пузырьки пены щекотали ей щеку. Густав Максимилианович смеялся и не столько одобрял смысл куплетов, сколько радовался жестикуляции и бессмысленному азарту куплетиста.
— Николай Сергеевич, — вдруг, обрывая смех, спросила Сузи, — что это у нас в театре говорили — в Петрограде неблагополучно?
— Кто говорил? — почти не двигая губами, ответил Кедровский. — А вы бы сказали этим говорунам, что скоро за такие разговорчики мы будем больно бить по губам, — затем, повернувшись к Густаву Максимилиановичу, предупредительно и мягко сказал: — у нас, в градоначальстве, пока ничего не знают.
Налево от Сузи, почти локтем к локтю Сузи, сидел офицер. Он был один в ложе и крепко пил, подливая себе коньяк из кофейника в кофейную чашку. По мертвенной неподвижности лица можно было угадать, что он был сильно пьян. Он не смотрел на сцену и иногда улыбался своим мыслям злой и пьяной улыбкой. Высокий, стройный, как девушка, юнкер кавалерийского училища, осторожно пробираясь между столами, подошел к барьеру ложи.
— Разрешите остаться, — негромко попросил юнкер.
Офицер уперся обеими руками о барьер, слегка приподнялся и отчетливо произнес:
— Сугубый, кто вы?
— Я есмь хвостастый зверь, чудище обло, озорно, стозевно и лаяй.
— Сугубый, кто я?
— Вы есть красивый корнет.
— Солнышко, — вполголоса спросила Сузи, — зачем это так?
— Субординация, — серьезно ответил Кедровский, — так называемый кавалерийский «цук».
Офицер и юнкер стояли друг против друга и отрывисто, точно лая друг на друга, говорили на непонятном никому, кроме них, тайном жаргоне:
— С чем ест пирожки красивый корнет?
— С мясом любимой женщины!
В глазах у обоих была тайная радость оттого, что один нашел человека, которому можно было приказывать, а другой нашел человека, которому можно повиноваться.
— Говорят, — негромко заговорил Густав Максимилианович, — что в параграфе первом полевого устава германской армии сказано: «Дисциплина есть успешное и сознательное старание подчиненного казаться глупее начальника».
— Я знаю этого офицера, — с некоторой гордостью сказала Сузи, — это корнет Петри.
В четыре часа утра все вместе оказались в кабинете-ложе — Густав Максимилианович, Сузи, Кедровский, офицер и неизвестный юнкер.
Бледный, с мертвенно-зеленым налетом на лице, корнет Петри, задыхаясь, кричал на юнкера:
— Разница между Нижегородским драгунским его величества полком и гвардией? Как вы сказали?
— Нет разницы, господин корнет.
— Как вы сказали?
— Нет разницы.
Задыхаясь от ярости и потрясая кулаками, корнет Петри закричал:
— Опомнитесь, сугубый! Неправильно! Нижегородскому драгунскому не присвоены литавры. Все, кроме литавр… Приседайте до бесконечности!
— Не надо, — кричала, задыхаясь от смеха, Сузи, — он устал, ему больно!
— Не думаете ли вы, — говорил в это же время Кедровский, поднимая и опуская бокал в такт приседанию юнкера, — не думаете ли вы, Густав Максимилианович, что мы не доросли до республики? Что-нибудь вроде китайской конституции, я думаю…
— Вы меня пугаете, — вздыхая, сказал Густав Максимилианович, — право, я более либерален, чем вы думаете. Я ужасный республиканец, не правда ли, Сусанночка?
— Однако телеграмму Корнилову вы подписали? Телеграмму: «Вся мыслящая Россия смотрит на вас с надеждой и верой»… Ведь подписали вы, «мыслящая Россия»?
Тут Кедровский встал и, взглянув на часы, ушел к телефону. Он вернулся минуту спустя. Деревянная улыбка сбежала с его лица.
— Красная гвардия стреляла в юнкеров на Крымском мосту.
— Масть гродненского гусарского? — отчаянно кричал корнет Петри. — Опомнитесь, юнкер!
— Не понимаю, что делать, — растерянно произнес Густав Максимилианович, — убейте, не понимаю, это же настоящая гражданская война.
— Теперь все покупают бриллианты, — вздрогнув, сказала Сузи, — мне страшно, и я хочу к тебе в «Люкс»…
Домовладелец, караим, табачный фабрикант Майтоп, в шубе и ботиках, сидел в кабине лифта. Таз и медный пестик лежали у его ног. В тазу лежал тяжелый морской кольт. Эвакуированный с фронта поручик Черкасов объяснил Ивану Константиновичу и Майтопу, что надо следить за ходами сообщения между парадным и черным двором, каждые четверть часа выходить за ворота, проверять запоры и присматривать за дворником.
Домовладелец Майтоп был шестидесятилетний крепкий старик. Он жил в особняке, во дворе собственного шестиэтажного жилого дома. С библейским величием он сидел в кабинке лифта. Раскрытая записная книжка лежала у него на коленях, подагрические пальцы играли тяжелым золотым карандашом. Иван Константинович не решился потревожить величавого старца и вышел через швейцарскую на черный двор.
Изредка на совершенно черном небе обозначалась длинная желтая дуга, — световой пунктир, точно кто-то проводил фосфорной спичкой по шероховатой стене. В самом конце дуги вдруг зажигалась яркая световая точка, она вспыхивала и тотчас погасала, и тогда слышался тяжелый, оглушительный вздох разрыва. Эхо ружейной перестрелки перекатывалось по окружности, и невозможно было точно определить, где именно стреляют.
— Откройте-ка ворота, Анисим, — сказал дворнику Иван Константинович. Дворник открыл. Иван Константинович пролез под цепь и остановился в нише ворот. Промежутки между орудийными выстрелами, мгновения внезапной мертвой тишины оглушали Ивана Константиновича более, чем грохот самой перестрелки. С печальным посвистыванием, как бы обгоняя друг друга, что-то пролетело вдоль переулка.
— Пуляют, — вздыхая, сказал Анисим.
Ивану Константиновичу показался странным этот жалостный посвист, он представлял себе звук, который производит пролетающая пуля, чем-то вроде мощного жужжания шмеля. Фонарное стекло зазвенело и с каким-то струистым, протяжным звоном разбилось о мостовую.
— Закройте ворота, Анисим, — строго произнес Иван Константинович и вернулся в парадный подъезд. Его опять смутило величие миллионера Майтопа. Он сидел в той же позе, но книжку держал у самых глаз, видимо, собираясь писать.
— Простите, — начал Иван Константинович, — не не могу не выразить самого почтительного удивления…
Майтоп поднял густые черные ресницы.
— Я говорю о том, что ваше хладнокровие достойно почтительного удивления. В такие минуты хладнокровно заниматься делами, — вот достойный пример для многих.
— Я не занимаюсь делом, — просто ответил Майтоп, — я отдыхаю. Я занимаюсь ребусами. Моя, так сказать, слабость. Я сочиняю ребусы. Некоторые были даже напечатаны. Но если хотите знать, я не запустил и дела. Как раз вчера я в принципе кончил дело с графом Ребиндером. Он продает сахарный завод возле Жмеринки. Когда все это кончится, мы оформим дело у нотариуса.
Задрожали стекла, Иван Константинович поморщился от длительного и неприятного дребезжания.
— Не обращайте внимания, — задумчиво сказал Майтоп, — сейчас самое главное не обращать на них никакого внимания.
Но Иван Константинович с опаской поглядел на дверь, на таз, медный пестик и оружие в тазу.
— Поменьше обращайте внимания, — повторил Майтоп и опять поднес к глазам записную книжку и карандаш, — но что это за люди, — продолжал мудрый Майтоп, — заставьте меня выйти в такую погоду с ружьем на улицу, вы представляете себе — выйти с ружьем на улицу?..
Густав Максимилианович, покровитель Сузи Ланской, жил на Тверской в гостинице «Люкс», то есть тут же под рукой. Сузи нравилась такая современная и фешенебельная связь: жить вместе и как бы и не жить. Она обставила две комнаты на восьмом этаже белой мебелью; шкура белого медведя, китайские обои и китайский фонарь — все это нравилось Густаву Максимилиановичу. Здесь, в двух уютных комнатах с ванной и газовой плитой, можно было жить с трогательной беззаботностью, конечно, имея под рукой Густава Максимилиановича.
Утром 8 ноября нового стиля Густав не пришел завтракать к Сузи. Между тем она подогрела красное вино и подсушила хлеб (очень скверный хлеб был в то время в Москве) и позвонила в «Люкс», но из литерного номера не отвечали. Тогда она позвонила портье. Суровый и равнодушный голос ответил ей «Не знаю» и бросил трубку.
— Хамство, — сердито сказала Сузи, надела шапочку и пальто и спустилась в вестибюль. В коридорах большого дома было необыкновенно пустынно и тихо, однако она увидела встревоженные лица жильцов. Но, как правило, чтобы не было сплетен, Сузи не заводила знакомств в доме, где жила. Она подошла к дверям на улицу и увидела, что двери заложены толстым деревянным бруском. Бородатый господин в военной шинели молча вытащил брусок, и она очутилась на улице. Здесь выстрелы были слышнее, и можно было подумать, что стреляли тут же на Тверской улице. Сузи старалась не обращать внимания на эту кутерьму в городе, все это не должно было касаться ни ее, ни Гути, это было личным делом правительства и большевиков, в конце концов. У нее была твердая уверенность в том, что эти пули, летящие поверх крыш, в буквальном смысле не могут касаться ее, потому что в конце концов они же предназначены не ей.
Очевидно, стреляли не на Тверской, потому что по тротуарам шли с недоумевающими улыбками обыватели. Бодро постукивая каблуками, Сузи шла по улице. Вдоль домов, прижимаясь к стенам, прошли три вооруженных человека, два солдата и штатский. Строго взглянув на них: «Ну, вот еще выдумали», она храбро дошла до подъезда гостиницы. В дверях стояли те же вооруженные люди в старых штатских пальто и в солдатских шинелях, они не обратили на нее никакого внимания, это до некоторой степени обидело Сузи. В вестибюле стояли офицеры со злыми, хмурыми лицами.
— Подчиняюсь насилию, но кинжал отдать не могу, — звонким, певучим голосом сказал высокий горбоносый кавалерист в черкеске.
— Оставь ему кинжал, — крикнул молодой солдат с длинными прядями черных волос, вылезавшими из-под фуражки, — кинжал у него для форсу!
— Что здесь происходит? — спросила Сузи.
— Происходит обыск, — сказал молодой солдат, — отбираем у господ оружие.
Тем временем забегали люди, некоторые вбежали в подъезд, другие побежали из подъезда, и Сузи снова очутилась на улице.
— Туда не ходите, стреляют, — сказала женщина, по виду прислуга, и показала в сторону Скобелевской площади. Солдат в студенческой фуражке, обхватив рукой афишную тумбу, смотрел в ту же сторону. И вдруг рука его сорвалась, и ногти порвали край афиши, он поскользнулся и сполз на мостовую. Фуражка покатилась по земле, и воротник шинели медленно пропитывался кровью.
— Гутя! — вдруг закричала Сузи и побежала в подъезд гостиницы. Грохочущая железом серая масса показалась со стороны площади Скобелева. Сусанночка заметалась у дверей, высокий каблук зацепился за край тротуара, и она упала лицом на асфальт, вытянув вперед руки.
Дежурство проходило благополучно, но в шестом часу утра Иван Константинович, еще не совсем проснувшись, услышал на площадке лестницы довольно громкие голоса. «Не обращайте внимания», — сказал он себе в полусне и сделал вид, что не слышит, как пробежала в коридор Варенька. Она возвратилась и, угадав хитрость мужа, сказала, точно не заметив, что он лежит с закрытыми глазами:
— Непостижимо, за доктором Каном пришли из соседнего дома.
Иван Константинович открыл глаза.
— Рожает жена истопника, и поблизости нет акушерки.
— Нашла время, — мрачно сказал Иван Константинович.
— Прибежала женщина в оренбургском платке, идти в этот ужас… Разумеется, он пошел, но родные в отчаянии.
— Чьи родные?
— Его, разумеется. Вообще я не очень люблю евреев, но он, кажется, симпатичный.
Между тем доктор Кан и женщина в оренбургском платке, держась поближе к домам, шли по переулку. Сырость утра и серые тени уже лежали на стенах и крышах, но выстрелы слышались чаще и явственнее, особенно раздирающий уши треск трехдюймовых. Два всадника ехали по бульвару, держали наганы на взводе и поглядывали в окна верхних этажей. Один молча потянул повод, и лошадь стала поперек мостовой.
— Я врач, — сказал доктор Кан, — эта женщина ведет меня к роженице в доме номер десять, — и он тряхнул ящиком с инструментами.
Всадник молча потянул повод, и лошадь, перебирая копытами, тихо пошла вдоль тротуара. Кан и женщина постучались в ворота. Цепь загремела и упала. Доктор Кан осторожно спустился по скользким ступеням в подвальный этаж. Это был полутемный каменный лабиринт. Сухой воздух и ржавый запах железной топки царапал горло. Всюду была жирная каменноугольная пыль. Кан увидел перед собой узкую некрашеную дверь и комнату без окон. Электрическая лампочка светила прямо в жестяные лики икон и разноцветные, вырезанные из бумаги фестоны, бедное украшение божницы. Доктор Кан увидел железную кровать и пирамиду подушек — пустую, несмятую кровать. Человек с темным или покрытым копотью лицом сидел на табурете и бессмысленно смотрел в угол. На тюфяке, положенном прямо на пол, лежала женщина. Влажные от пота пряди волос спускались на глаза. Она вскрикивала, стонала, не разжимая губ, и корчилась, царапая пол ногтями.
— Ну-с, голубушка, — благодушно начал доктор Кан и приказал согреть воду.
Иван Константинович окончательно проснулся в десятом часу утра. Сначала ему показалось, что за окном тишина, обыкновенный городской шум. Он потянулся к форточке, и вдруг все стекла задрожали разом от оглушительного удара где-то вблизи.
— Варенька, — спросил Иван Константинович, — что это было ночью? Или мне приснилось?
— Родила жена истопника. Доктор говорит, здоровый, прелестный мальчик.
— Нашла время, — сурово сказал Иван Константинович, — ну, о чем думают эти люди? В конце концов старина Мальтус прав. Бедные люди, как ужасен этот инстинкт размножения. Ну, какая может быть судьба у сына истопника?
Итак, в литерном номере гостиницы играли в баккара и удивлялись счастливой игре и рассказам исполнительницы русских песен Шуры Найденовой. Она сидела в придвинутом к столу глубоком кресле и куталась в теплый русский платок, хотя в комнате было жарко, гости задыхались от жары и табачного дыма. Она любила держать банк, ловко, по-мужски сдавала карты и рассказывала о себе с потешной и грубой откровенностью:
— Я начинала хористкой в Тифлисе, чего не натерпелась от вашего брата, но была молодая, веселая и, пила, как лошадь. Бог мне помог, и поехала я в Ялту к Новикову, на первое положение. И приезжает в Ялту на бархатный сезон Сеид Эмир Абдул Ахад, эмир бухарский… Девять!
Она выбросила далеко на стол две карты и, поправив на плечах платок, потащила к себе пачку керенок и кредитных билетов.
— Сами понимаете, через два месяца я уезжала в курьерском из Севастополя и было у меня на текущем счету десять тысяч и финтифлюшек на столько же… Эклераж — ваше благородие — деньги на стол. Восемь!
И две карты снова упали на стол.
— Что это вы, Гутя, не завели карточной машинки? Без машинки — подзаборная игра. Слушайте дальше. Вхожу, купе все в цветах, в бомбоньерках, и вдруг, вижу сидит офицер. Романовский рост, челюсть, синие глазищи, на коленях фуражка с белым кавалергардским верхом. В зубах трубочка с золотым шариком, как у царя. Карта к вам, хозяин.
— Шуренок, — печально сказал Густав Максимилианович, — у меня восемь.
— Стало быть, по восьми. Ну, встал, извинился, вышел покурить в коридор, потом вернулся, сел против меня и прямо быка за рога. «Вы артистка» — «Да». «Фарс?» — «Нет, оперетта». Фуражку в угол, перчатки долой и нагло, прямо в лоб: «Моя маленькая, не хотите ли получить три катеньки за наше счастье до Петербурга?» Я — в амбицию: «Нет». Сами понимаете, в другой раз это манна небесная, а теперь, после Ялты… «Так не возьмете три катеньки?» — «Нет». — «Тогда Петра?» — «Нет», — говорю уже в сердцах, и тут он встает, рост под потолок, красавец писаный, и говорит: «Чудовищно! Ну, не жениться же мне на вас»… В банке — тысяча триста. Гутя, ваша рука.