— Ихде-е пи-исьма? Пи-исьма ихде-е, — сорвав глотку вопила баба?
Не найдя ничего ушли, обозлено громыхая дверьми и громко матерясь.
Что ищут? Зачем? Всё что хотят найти — давно отобрали…
Обыск случился за сутки до первого моего свидания… Бабушка успокоилась и дожидалась вызванную Катерину. Я же пребывал в сладких туманах… За туманами «проспал» всё. А после свидания было поздно: тою ночью за мной пришли…
После обыска Бабушка бурчала: — Да что ж они Катю-то мучают? Мало слепоты её, отставки от театра? Или мало терзаний, которых и поминать нельзя?..
За неделю до этого шмона забежала Давыдова. Тоже не «в расписание». Никого из посторонних не желая видеть, Катерина, с дачи, одну только Ефимовну предупредила — через свою москвинскую родню-соседей — что будет. И к которому часу... И на тебе! Явилась, подружка, прямо ко времени: «Забежала ненароком — не дома ли?»
— Дома. Дома. Знаете что дома – по обычаю своему смело сказала врать не научившаяся Ефимовна. – Неужли не стыдно Вам, Вера Александровна?…
— За что стыдно-то, — спросила «простая» Василиса Ефимовна?!
— Знаете за что!
— Ничего я не знаю… И что все вы хотите от меня? Что-о?
— Ничего не хотим… больше… Захотели бы – пригласили или сами за Вами зашли…Продали Вы нас, голубушка!
— Вера Александровна, — вмешалась вышедшая из комнат тётка: – Ефимовна – знаете же — человек…ну без цирлих-манирлих что ли. Со своею лексикой. Потому перевожу: Ей, скорей всего, не совсем понятно «как можно прийти запросто в дом — по её представлениям – к преданным Вами друзьям?». Простите ей, пожалуйста!
— Да кого же я предала, Катерина Васильевна, родная? Чем и как?.. Не рассказала о чём спросили после Финляндии, после гастролей что ли? Так о том нельзя рассказывать! Никому нельзя. Мне – тоже! Или она не знает... Я… бумагу подписала…
— …Какую ещё бумагу, о чём?.. Боже… Разве ж в бумаге дело…
«Дело» же в самой тётке: она, она сама виновата: раскисла, разнюнилась и передала – «по счастливому, — невероятному совершенно, — случаю!» — посылочку-сувенир для Густава через не известного никому «приятеля» его в Лахти. И кому передала-то – да Давыдовой!.. И та – болтушка, театральная сплетница — разболтала о злосчастном сувенире кому ни попадя… А ведь Катерина настойчиво — и не раз — предупреждала её чтобы никому ни слова! Никому! (Кроме «приятеля» этого лахтинского, дятлом лубянским оказавшемся!). И ещё и ещё раз объяснила вообще-то не очень глупой – даже для вокалистки — женщине как себя там вести, Да и тут тоже! Главное, чтобы помолчала… хоть раз в жизни! Ведь такие гастроли — да ещё в саму Финляндию, могут выпасть, — пусть народной и заслуженной, — тоже раз в жизни. И другой возможности, оказии другой, «передать старинному знакомому по Петербургу аж конца ХIХ века!» крохотный сувенирчик-привет передать может не случиться! Тем более… Жив ли ещё старик?.. Больше полвека прошло… Старые же оба…
Да, действительно, глупее оперных див, — да если ещё все они примы Усовского гарема, — на театре глупее их нет никого... Но… Однако, однако… Подумать если… Ведь и балетные – мы — тоже не Спинозы… Беда-а… Что наболтала? Кому? – Кто вспомнит теперь?.. Однако же, — обыск-то – вот он!
26. Тёткины обиды
Для Катерины не обыск тяжек и обиден – привыкла. Для одинокой души её страшнее новое разочарование в, из без того редчайшей, — сердечной на этот раз показалось – дружбе с дурою этой. И снова тягостная пустота давным-давно ставшего «родным домом» Большого театра. Славного Академического «Коллектива взасос целующихся змей». Существование в коем… Счастье недостижимое, казалось бы. Но на самом деле мука. Безысходность как в любом кремлёвском серпентарии до кормёжки. Пересуды. Сплетни. Шумные – «на всю Москву» — свальные сплетения всех со всеми и всех цветов. Громкие «общественные», — на всю Европу, на планету даже, — разборки. А в промежутках неслышное, — потому как персональное по своим лёжкам, — переваривание отоваренных хозяйских щедрот. Накопление живительной энергии и ярости для предстоящих свалок, скандалов и «собачьих свадеб»… И Заслуженные рептилии трепетно укарауливают очередную персональную жертвенную крысу…
…Странное и грустное подведение моей тёткою итогов не так состоявшейся, конечно же, — именно, именно состоявшейся — да ещё какой – карьеры! Редчайшего, — несомненно даже уникального, — сценического успеха! Но отношения жительницы сверкающего в огнях рампы и софитов сценического олимпа к своему Храму. Вкупе с непредвзятой оценкой самого Театра в которой прошла видимая часть мафусаиловой жизнь её. Её — почитаемой и боготворимой просвещённым русским (и не только) обществом… И мне нет-нет выслушивавшему откровения её, — некому было кроме меня (через пятнадцать лет в нетях возвратившегося «из оттуда») их выслушивать, — в который уже раз грустно и тошно. Хотя давно известно что одна из страннейших особенностей людской натуры состоит в том что человек имеющий твёрдое представление «о некоторых вещах» всё же приходит в ужас, когда убеждается непосредственно что его представления соответствуют действительности…
…И так, конец ещё одной привязанности. Конец пусть слабенькому но всё же току тепла которое исходило временами от Верочки[1] в одинокую Катину стареющую душу, так по этому теплу истосковавшуюся…
А было…
«До конца отпуска оставался месяц. С Екатериной Васильевной Гельцер, солисткой балета Большого театра, мы поехали на Оку, в Поленово. В обыкновенном крестьянском домике сняли две небольшие комнаты. По утрам нам приносили парное молоко, сметану, клубнику, ягоды, грибы. Хозяйские дети ловили для нас рыбу. С Гельцер мы совершали длительные прогулки. Она рассказывала о выступлениях в Бельгии, Франции, Англии, Италии, Америке, о встречах с Дягилевым, Рахманиновым, Буниным, Шаляпиным, Бальмонтом, Анной Павловой, Стравинским, Фокиным, Мордвиным, легендарным импресарио Юроком… С великими Серебряного века…
— Всё это, дорогая, было очень давно, — с грустью говорила Катя. – За это время воспоминания мои успели потускнеть, обрасти мхом… Я к Вам, Верочка, давно присматриваюсь и о многом про Вас догадываюсь. Вы красивая, талантливая… Смотрите не проиграйте свою жизнь!
Это — для сведения потомков — «парадная», — так как имеет быть милостиво помещённой в СЭС 1985 года, — биография блистательной русской вокалистки. Привожу статью из Большого Энциклопедического словаря потому, что в день официальной смерти Сталина Веру Александровну арестовали и выслали в… Тбилиси. Что бы о ней забыли. Только через 11 лет о великой вокалистке вспомнили как о профессоре Тбилисской консерватории… 5 марта 1953 года были арестованы все, кто был близок к умершему. За исключением Александра Евгеньевича Голованова, Главного маршала авиации. Роившаяся вкруг Сталина, властвующая мошкара всех уровней и рангов, — теряя рассудок от ужаса не понимания того, что будет с нею, — ожидала реакции возглавляемого им ведомства. Именно: «Института», с 1934 года «наблюдавшего» над Управлением Особых отделов НКВД СССР и регулярно очищавшего их стройные ряды (См. сочин. В.Суворова о А.Е.Голованове: ДЕНЬ М, КОНТРОЛЬ и ВЫБОР).
27. «Откровения от Гельцер»
«…Что я больше всего люблю?.. Больше всего на свете я любила и люблю искусство… В моей скромной коллекции полотна великих русских и западноевропейских художников… Могу ли я забыть как скромный застенчивый красавец Исаак Левитан, великий художник, годами задаривал меня эскизами своих знаменитых полотен, и, кроме меня не известными никому, пронзительными этюдами Подмосковья! (О том, как она «задаривала его средствами существования» тётка забывала напрочь). Как великолепный, с фанатически горящими глазами Пабло Пикассо, восхищённый моей Одеттой-Одиллией в «Лебедином озере», дарил мне свои ранние работы?.. Однажды вечером он пришел ко мне в отель на Монмартр и предложил навсегда остаться в Париже… Верочка, приходите ко мне и Вы увидите чудо из чудес…».
Верочка приходила, но только на Рождественский, где Гельцер почти не бывала. Приходить на Брюсов стеснялась: в том же доме, где Катерина, жили Москвины — сестра её Елизавета Васильевна с мальчиками и мужем Иваном Михайловичем, актёром МХАТ (сама Лиза оставила этот театр в 1906 году)… Верочке Иван Михайлович… ну очень, очень — не по принадлежности к общему цеху – а так, нравился. Но он уже когда-то погорел по-глупому (потому именно, что попался, тюфяк) на непозволительной тяге к Аллочке Тарасовой. И хотя было это давно, и шалуны успели постареть, Катя ему не простила. А на Брюсовом она бывала часто: там, года с 1899-го, собирались знаменитые на Москве её «четверги», и там хранила она особенно любимый ею раздел «Малой Третьяковки». Ещё была причина стеснительности Веры Александровны, что почему-то, именно в брюсовской квартире Екатерины Васильевны, ей чаще вспоминались их – по Оке — путешествия. Главным образом, гостевания в Поленово. На особицу та их часть, где они бывали в «обыкновенном крестьянском домике». И где с уютной лавочки у палисадника открывается такой прекрасный вид на августовскую Оку… А деревенские посиделки с их печально-весёлыми песнями, играми, ночными хороводами, смелыми прыжками через костры… Боже!.. Их приглашали на такие вечёрки. Они пели с девчатами, танцевали с парнями. И хотя Катерине Васильевне было уже далеко за пятьдесят она могла дать фору любому даже самому неутомимому партнёру. И ей конечно… Давыдова нашептывала потом Катерине: «Гринька — Чернобровый великан Гринька – ну вылитый сказочный красавец-богатырь! Да…Таким вот представляется мне легендарный Григорий Орлов – любовник Великой Екатерины… А что? Сама я — чем хуже императрицы?.. Или… любовник её, — чем хуже он Петра третьего? Тем более моего Гриньки?.. Тьфу, Господи, прости! Как перепуталось-переплелось всё… Гринька-то увязался за мной (Катю, окольными путями, пошел провожать сельсоветский любитель русских танцев Евсей Приходько). У крылечка застенчиво сказал: — «Слухай, Вероника, оставайся у нас в селе! Свадьбу нарядную сыграем. Я шофёром на грузовике. Скоро трактористом стану. Хозяйство у нас есть, небольшое правда. Родишь мне красивых сыновей. Дочек красивых. Помощниками станут… Уж больно ты мне по сердцу… Мужик я не нахальный. Любить буду. Я таких красивых ещё не видел…»
«Мне сделалось так грустно, так грустно, — разоткровенничалась Катерина Бабушке. — Возможно, и прав Гриня Пухов, поленовец с Оки?.. А Верочка, рассказывая, была сама не своя! Представляю, каково ей одной, да со своим зверем… От которого, если бежать, то лишь прямиком в покойницы…».
— «...У неё своя голова. А ты о себе подумай, — в который раз твердила Бабушка. — Жизнь уходит!..»
— «Думать мне не о чём. И ты знаешь это не хуже меня… И всё! Всё!».
Чудеса!
28. Явление Нестеровых
…Раннее утро. Звонок в передней апартаментов тётки в Брюсовом переулке. Явилась чета Нестеровых. Старушка Василиса (с первого появления Катерины на театре костюмерша её, перхушковская мещанка) обцеловывает их громко. Громко интересуется: — Что спозаранку-то? По Кате небось соскучилися? А она вот-вот явится – обещалась.
— Какое нынче число, старая, а-а? – Михаил Васильевич спросил. Сам ответил: — Чётвёртое августа по-новому. Как раз сорок лет.
— Ба-а! Запамотовала совсем, — решето – не память!..
Слушаю их сквозь дрёму. Не иначе намылились Нестеровы в Сергиеву Лавру. Сам туда ездит часто. На этюды. «Типажи ищет». «Воздуха» святые. Но опасается высокого Сергиева клира: лестно духовным заполучить свой портрет, писаный «божественным художником». Не «за так», разумеется. Но и не слишком обременительный для модели. А мастеру время терять для такой работы не с руки. Не те годы, чтобы ездить за сто вёрст щи хлебать. А Ефимовна (Василиса), — она в Лавре со многими не токмо что в друзьях. В родстве. Осадит с характером своим всякого вплоть до «ангельского» чину. И тем обезопасит сидение Михаила Васильевича за мольбертом…
Только почему гость с супругою, думаю? Ей же ходить запрещено с год без малого. С юности страшнейший ревматизм. Что ни год с новыми осложнениями. Теперь взялись лечить. И ходить не разрешают…
— Подымайся, лежебока! – кричит Ефимовна.
— С чего бы, — спрашиваю?
— Сорок годочков завтрева как Исаак Ильич помер. Катерина скоро явится — свечи в доме зажжем. Сходим потом вместе все в евоную синагогу – закажем молебствие. Утром завтра у Николы Обыденного на ранней заутрени постоим. Свечечки поставим, помянем. После — в Фили. На Дорогомиловское. Справим поминовение по-людски, как положено… Может статься, акромя нас вспомнить Исаака и в этот раз некому… Его – яврейчика — и при жизни-то не сильно честили. После — когда помер – тем боли: велик был Человек – не дотянуться! Коим и головку приходилося задирать на его глядючи. А такоя кому-то невместно. Срамно – перед явреем-то…
Я всё это знал давно. Слышал не раз. Как и то, что самыми близкими, искренними, и верными потому, друзьями Левитана были одни старики Нестеровы. И тётка, конечно, с причтем… Вообще-то, — когда звезда Художника взошла над Россией и осенним золотом его палитры осветила (или — что точнее — освятила) духовное убожество её, — друзей у него появилось навалом. Именитых. Состоятельных. Даже великих. Но возьму грех на душу: дружба их всех с Левитаном – от Саврасова до Чеховых – продукт вынужденного признания «обществом» исключительного таланта его. Не более того… Как вспомню подробности рассказов Бабушки о времени первого знакомства её с Мастером – оторопь берёт.
Да, верю, — знаю даже, — слишком поздно узнала она о существовании талантливого больного еврейского мальчика. О скромнейших нуждах его — а нужно ему было всего-то — хотя бы раз в день поесть…Волосы с себя рвать, в кровь ногтями лицо скрести!.. Поздно схватилась…
Она долго ещё ничего о нём не знала бы – до времени, когда суконщик Третьяков, а потом и Катерина в сопровождении тогда уже известного миру художников молодого коллекционера и оценщика доктора Михаила Наумовича Гаркави, начали собирать и работы Левитана. Но однажды давний поставщик её, антиквар Родионов, показал ей купленное им у какого-то начинающего пейзажиста полотно «Вечер после дождя». Да писаное им в самой Салтыковке где у неё дача. Картина Бабушку поразила. Потому она и заинтересовалась автором. Но ведь и сам всёзнающий хитрован-Иван Соломонович ничего о нём рассказать старухе не мог. Одно только, что тот иудей. Что молод. И что нищенствует отчаянно – обретается вечно голодным… Но «куска хлеба ни у кого не попросит» – горд, подлец… От Бабушки ли я узнал, из книг ли вычитал: как раз в те дни когда в лавке старообрядца Родионова она рассматривала «Вечер…» и дивилась ему, Сергей Михайлович Третьяков – великий собиратель, — конечно же и гуманист великий, человеколюб, — самолично выкидывал из гостиной своего дома сестру Исаака — настырную жидовку, молившую его помочь брату. К Бабушкиному стыду, — возможно даже к стыду других, пусть не всех, но некоторых точно, известных и тоже состоятельных московских евреев, — сходящую с ума от голода женщину эту выпроваживали из передних своих (в гостиные де допустив) многие московские её единоверцы. Наш маститый мстиславльский родич Семён Маркович Дубнов, — вышедший уже в больши-ие еврейские же общественные деятели, — оправдывался перед дедом моим Шмуэлем, европейской известности резчиком по древесам: «А что, разве ж у них мало было своих забот?»... Другое дело, бонтон «общины», — оптом, через Ноэля Полякова, скупавший за бесценок работы, скажем мягче, у не очень сытых учеников художественных училищ обоих столиц, — не мог не знать главного. Именно, жесточайшего корпоративного требования Сергея Михайловича к этому безжалостному перекупщику-монополисту: — «Начинающих богомазов не баловать: потакать им не сметь! Не забывать, что «чердакам и голодным желудкам» обязано не только человечество вообще. «Но и мы конкретно. Со здоровьем собственных наших состояний!». Вот так вот.
Сергея Михайловича очень уважаю: собрал и оставил Москве, России великолепную «Третьяковскую картинную галерею»! Хотя справедливей было назвать это заведение «Третьяковско-Поляковской»: без Ноэля он – точно – такую галерею не собрал бы. А вот Екатерина Гельцер «Малую свою Третьяковку» собрала не обидев, — и что тоже точно, — не ограбив ни одного голодного художника.
В молодости и она по-крупному меценатствовала. Правда, помогая Исааку Левитану, она была не суконщицею (Суконщиков уважаю тоже. И очень по-доброму вспоминаю не только расхваленных и мною английских и голландских валяльщиков, но и Петровых (Петра Великого, в смысле, начавших с поставки на мундиры его «потешных» и «мотрозов» гнилого «товарца»). А была прелестной, в расцвете таланта и красоты, балетной примадонной. Дивой… Было то, как говорят, давно и неправда. Ну а в годы моего детства (а потом по возвращении из четырнадцатилетних нетей в наступившую эпоху чего-то такого «развивавшегося» и почти что «развитого») стала она покровительницею избранных юных дарований. Как впрочем и траченных сединами «бывших».
Теперь, если позволено будет, немного «истории»…
29. Михаил Гаркави
За исключением двухчасовых – дважды в неделю – репетиций с переводимыми из кордебалета на сольные партии танцовщицами она сиднем сидела на даче. А по четвергам дома принимала друзей. Среди которых был десятипудовый гигант Гаркави, в 20х-40х гг. известный терапевт и восторженно принимаемый публикою эстрадный конферансье («Монолог»-обращение его партнёрши Лидии Андреевны Руслановой к «жеманящемуся» у кулисы мужу: «Хоть ты, Миша, надоел, мне не надо нового: одного тебя люблю – десятипудового!». Михаил Наумович — знаток, удачливый собиратель и коллекционер произведений искусств и уникальных рукописей. При чём, и конферансье популярный. Настолько, что даже коронная, теперь уже на веки вечные наипопулярнейшая роль «несчастного конферансье Бенгальского из Варьете на Садовой», — которому озорник Кот Бегемот с подачи Михаила Афанасьевича Булгакова сперва голову оторвал, а за тем обратно её «насадил», — дополнительной популярности ему не прибавила.
Интерес к нему у Екатерины Васильевны возник давно. Чисто прагматический сперва. Дело в том, что юношею – гимназистом ещё – прослыл он настойчивым искателем и сборщиком, а потом тонким ценителем и даже точным оценщиком «произведений изобразительного искусства». Известность его в среде коллекционеров и жуков всякого рода росла стремительно. Росла востребываемость. Жить бы да грабить бы простаков, как Третьяковский и Ноэль Поляков. И добра наживать. Так нет же! Михаил Наумович наш по признанию истинный ценителей был искусства, и остался навсегда человеком безупречной репутации. Так сложилось, что дело он имел преимущественно с молодыми, юными даже, начинающими художниками. Причём жившими не в лучшие времена. И постоянно искавшими где бы и чего пожрать. Покупая у них картины Гаркави предупреждал: — Сегодня, будь Вы мастером с именем, Ваше полотно стоило бы в десять и много-много больше раз дороже той суммы, что я имею возможность Вам предложить; если я умру до прихода к Вам известности и даже Славы – Вы рискуете… Но если в любой перспективе у Вас появится оказия продать его по настоящей цене чем я теперь предлагаю, я немедля возвращаю Вам Вашу картину, а Вы мне – ту сумму, что я теперь Вам вручаю. И всё это нотаризируем. Nicht var?.. Что скажешь – порядочно и даже сверх того. Не сомневаюсь – именно за эту его порядочность он и отмечен был вниманием недоступной Гельцер. Естественным было членство Михаила Гаркави во всяческих отборочно-закупочных комиссиях и непременное председательствование этого самоучки-эрудита и ценителя в закрытых конкурсах-отборах картин молодых художников для именитых галерей и громких частных собраний. Самое главное, ищущие признания и заработка молодые таланты могли рассчитывать на поддержку и помощь этого удивительного в наш сверхпрагматический век и очень редкого для него состоятельного человека.…Помните? «Отдайте мою голову! Голову отдайте! Квартиру возьмите, картины возьмите, только голову отдайте!.. ». Так и было (если, как говаривал ещё один герой упомянутого романа буфетчик Соков, «голова не причём»).
Не пойму только зачем и за что безусловно интеллигентный автор «Мастера…» — бывший врач, с врачебной стези тоже дезертировавший — ославил узнанного абсолютно всеми любимца московской публики? Человека порядочного. Тоже врача. Что горше – благодетеля начинавших художников и друга незабвенной тётки моей, лишь перед Усом (булгаковским «другом») «повинной» в публичной порке, которой трижды в веке ХХ-м подверг его Катин супруг.
…После смерти Исаака Ильича сочинялись бесчисленные истории о том, например, что Левитаном «не написана ни одна серьёзная работа, мало-мальски отражающая еврейскую жизнь и традицию». Что «своими полотнами художник прославлял только одно православие». Вообще христианство. Что он умилительно изображая русскую природу подчёркивал божественное единение и даже отождествление её с осенённой крестами церковной архитектурой.
Не то – «неподражаемый Антокольский»!.. Видимо, изваяв Ивана Грозного, — известного демократа и радетеля угнетаемых и преследуемых инородцев, — тот крупно потрафил имиджу российских евреев. С чего бы ещё уделено ему столько внимания и спето такое число дифирамбов в насквозь еврейском (русском конечно) искусствоведении? Эти мои дилетантские рассуждения не являются — не приведи Господь — заявкой на попытку наглого дилетанта сравнивать недосягаемого моему пониманию мастерства двух великих евреев. Они дороги мне одинаково. Кроме того – и это для меня всего важнее — искусство их очень любили мама и отец. И Катерина Васильевна боготворила их! А вот уж она-то имела на то резон – владелица крупнейшей в России (в СССР потом) домашней картинной галереи и собрания скульптурных миниатюр…«В натури» — за народ обидно…
30. Память сердца
…И, конечно, права была Ефимовна, век отдавшая костюмерной Большого театра и знавшая «мир искусств» как змеелов свой домашний серпентарий: — «Акромя нас вспомнить Исаака некому».
Мы заказали кидуш. Свечечки зажгли на Спасоглинищенском, в синагоге. В Богоявления у Елоховской – в пределах церкви Николы обыденного шел ремонт… Дома у Кати зажгли свечи, перед которыми до глубокой ночи играл Святослав Рихтер. Играла Елена Фабиановна Гнесина. Пели Рейзен Марк Осипович и Мария Петровна Максакова… Потом рассказывал что-то обычно молчаливый Михаил Васильевич. После смерти друга он с супругой все годы ревностно ухаживал за могилою на Дорогомиловском кладбище. В моё время и меня туда водили. Когда весной 1941 кладбище начали сносить и очищать под сталинскую дорогу на Ближнюю дачу, а погребения перевозить на новое, Востряковское кладбище за Очаков по Киевской дороге, Михаил Васильевич, подняв друзей-художников, заставил московские власти перезахоронить прах Исаака Ильича на Новодевичьем. Рядом с Антоном Чеховым.
…А я по отъезде Нестерова всё ждал чуда, которое нет-нет происходило торжественными днями в тёткином доме. Дождался. Михаил Наумович, вроде ни к кому не обращаясь, спрашивал как всегда: — Нут-ко поглядим на чудеса? – Поглядим, говорила как всегда Катерина Васильевна. И взгромоздясь на лесенку-табурет начинала доставать папки с полотнами, картонами, листами. Огромные пакеты с рисунками Художника, этюдами, эскизами, деталями картин его. Известных всем. И неизвестных тоже, оказывается. Такоё у тётки бывает… Мы с гостями разглядываем их. Она поворачивает работы тыльной стороною к нам: «Несравненной Гельцер. Исаак Левитан» прописано было кистью автора на каждой. Заполненные слезами слепнущие глаза владелицы всего этого великолепия излучают счастливую гордость. И… всё еще не высказанную автору любовь свою – Левитан любил её. Она тоже – как брата. Она была однолюбкой. И принадлежала только своему Улану… А чудо – оно награда за верность.
«Но ведь и сама Гельцер была чудом. Она была гений с безразмерным – на весь Божий мир — сердцем. Однажды привела меня к себе — подобрала в тени колонны Большого в толпе фанатов: «Кто здесь самый замёрзший? Вот эта девочка самая замёрзшая…». Восхитительная Гельцер (в свите её поклонников я, конечно, состояла) устроила меня на выходные роли в летний Малаховский театр, где её ближайшая приятельница – Нелидова – вместе с Маршевой – обе прелестные актрисы – держала антрепризу. Представляя меня Екатерина Васильевна сказала: — «Знакомьтесь, это моя закадычная подруга Фани из перефилии»……Так и не написала о великолепной и неповторимой Гельцер…
Она мне говорила: «Вы – моя закадычная подруга». По ночам будила телефонным звонком, спрашивала, «сколько лет Евгению Онегину», или просила объяснить, что такое формализм. И при этом была умна необыкновенно, а все вопросы в ночное время и многое из того, что она изрекала, и что заставляло меня смеяться над её наивностью, и даже чему-то детскому, очевидно, присуще гению.
…Уморительно-смешная была её манера говорить.
«Я одному господину хочу поставить точки над «i». Я спросила, что это значит? «Ударить по лицу Москвина (мужа сестры В.Д.) за Тарасову». «…С пятнадцати с небольшим лет новая ученица школы МХАТ, из-за гимназической свежести и завлекательности удивительных форм, она — с первых ученических дней — лидер нашумевших собачьих свадеб. К коим наш ищущий коллега И.М., — добропорядочный сорокалетний отец семейства и сыновей-очаровашек, — время от времени активно подсоединился» (В.И. Немирович-Данченко. «Генеральная репетиция». Б.1994).
«Книппер – ролистка, — говорила Екатерина Васильевна, — она играет роли. Ей опасно доверять». «Наша компания, это даже не компания, это банда». «Кто у меня бывает из авиации кроме Громова Михал Михалыча? Из железнодорожников кто? Я бы с удовольствием, например, влюбилась бы в астронома… Можете ли мне сказать, Фанни (Раневской), что вы были влюблены в звездочёта или архитектора, который создал Василия Блаженного?.. Какая вы фэномэнально молодая, как вам фэномэнально везёт!»
«Когда я узнала, что вы заняли артистическую линию, я была очень горда, что вы моя подруга».
Гельцер неповторима и в жизни, и на сцене. Я обожала её. Видела всё, что она танцевала. Такого темперамента не было ни у одной другой балерины в истории русского театра. Где-то у каких-то мексиканцев может… Гельцер – чудо!
…Детишки её… Пусть не её – племяши Федя и Володя – два мальчика в матросских костюмчиках и больших круглых шляпах, рыженькие, степенные и озорные – дети Москвина и её сестры, жены Ивана Михайловича, Елизаветы Васильевны. Екатерина Васильевна закармливала их сладостями и читала наставления, повторяя: «Вы меня немножечко понимаете?» Дети ничего не понимали, но ножкой шаркали… А она плакала… Слава Богу, Раневская не догадывалась почему (да так и не узнала до кончины тётки). Она ни о сыне своей благодетельницы не знала. Не успела увидать поразительно похожего на Федю и Володю мальчика в совершенно таком же матросском костюмчике – только без шляпы на голове, но с масочкою-судьбою в ручке — на Сталиным украденном нестеровском портрете…
…Рылась в своём старом бюваре, нашла свои короткие записи о том, что говорила мне моя чудо Екатерина Гельцер… Помню, сообщила, что ей безумно нравится один господин и что он «древнеримский еврей». Слушая её, я хохотала, она обижалась. Была она ко мне доброй, очень ласковой. Трагически одинокая, она относилась ко мне с нежностью матери. Любила вспоминать: «Моя первая-первая периферия – Калуга… Знаете, я мечтаю сыграть немую трагическую роль. Представьте себе: Вы моя мать, у вас две дочери, одна немая, поэтому ей все доверяют, но она жестами и мимикой выдаёт врагов. Вы поняли меня, и мы оба танцуем Победу!» Я говорю: «Екатерина Васильевна, я не умею танцевать». «Тогда я буду танцевать Победу, а вы будете рядом бегать!..»
Меня устроила в театр Екатерина Васильевна. Она вводила меня в литературные салоны. Помню Осипа Мандельштама, он вошел очень элегантный, в котелке и, как гимназист, кушал пирожные, целую тарелку. Поклонился и ушел, предоставив возможность расплатиться за него Екатерине Васильевне, с которой не был знаком. В одном обществе, куда Гельцер взяла меня с собой, мне выпало познакомиться с Мариной Цветаевой. Марина – чёлка. Марина звала меня своим парикмахером – я её подстригала. Гельцер ввела меня в круг её друзей, брала с собой на спектакли во МХАТ, откуда было принято ездить к Балиеву в «Летучую мышь». Возила меня в Стрельну и к Яру, где мы наслаждались пением настоящих цыган. Гельцер показала мне Москву тех лет. Это были «Мои университеты». Однажды, — много лет спустя, — Ахматова сказала мне: «Моя жизнь — это даже не Шекспир, это Софокл. Я родила сына для каторги…». И вдруг: «А для чего родила сына Катя?»… У меня остановилось сердце… «Екатерина Васи-ильевна?!?!!». «Екатерина Васильевна… Так она и Вам ничего не рассказала?..»)
«Я собрала редчайшую библиотеку, замечательную галерею, которую Россия называет «Малой Третьяковской»… Я, наконец, любима своими зрителями, каждый из которых неминуемо становится верным моим поклонником. Ежедневно со всех концов мира мне идут письма. И на сцене я счастлива. Но счастье личное — не на сценическое — счастье моё, оно не рядом как у «нормальных» людей… И я одна постоянно, и впрямь трагически одинока… А ведь в меня влюблялись достойные люди. Уважаемые мною сильные мира сего, оставшись свободными, — или намереваясь освободиться для того чтобы предложить себя в моё распоряжение, — домогались одного моего ответного слова, ждали одного взгляда, надеясь лишь на мимолётную улыбку! Смешно вспоминать: те, кто из них попроще, — в надежде на моё внимание, — пытались даже одаривать, задаривать даже… драгоценностями, ещё чем-то, вызывая бешеную зависть соперниц… Выходили из себя. С ума сходили – пачками глотая снотворное и даже вены себе вскрывая… И, тем не менее, наперебой делали безусловно искренние предложение руки и сердца… Я в это время была достаточно взрослой, — уже не девчонкою во всяком случае, — чтобы пусть иронически но трезво уметь оценить искренне тех «соискателей», из которых кто-то не мог — мне женщине — не нравится… Первая из первых, я, кроме «блестящей» придворной шелухи бриллиантоносцев, — окружена была действительно цветом величайшей, и безусловно богатейшей на крупные и яркие личности, Империи…
…Но сердце мое занято… И я… Я кощунствую, конечно, когда сетую на то что моё счастье где-то — не рядом… Да рядом же оно! Рядом! Оно со мною в душе моей. И разделено оно с Человеком не просто любимым. Но ещё и достойнейшим! Несомненно, самым достойным из всех живущих на земле… И это не гипербола соломенной вдовы» (Монолог Гельцер из «Исповеди любовницы Сталина». Англ. Изд.1. К.Лордкипанидзе, Л.Гендлин. Лондон-Тбилиси. 1959).
31. Рождение сына.
7 декабря 1902 года в Москве у Екатерины Васильевны и у ее Густава родился сын. Они нарекли его Эмилем. Принимали его в доме Благоволиных, хозяин которого заведовал гинекологическим отделением Катиной клиники на Кузнецком, исстари пользовавшей артистов Большого театра. Кормилицей ему определена была Вера Фомина, сестра Василисы Ефимовны Корневищевой — «Ефимовны». Восприемниками при крещении мальчика были Владимир Михайлович Бехтерев, друг Благоволиных, бывший с очередным визитом в Москве, и Тамара Платоновна Карсавина, подруга Екатерины Васильевны, балерина Санкт-Петербургского Мариинского театра. Няней, а потом и воспитательницей ребенка стала дальняя родственница Екатерины Васильевны Людмила Ренненкампф.
Мать проводила с сыном каждый свободный час. Отец... О! Он ведь был офицером гвардии и свиты. Все его время заполняла служба и переезды. Он и дочерей, Анастасию и Соню, увезенных их сбежавшей из Петербурга в Париж матерью, годами не видел. Мотивов вечного отсутствия Густава в обеих столицах было предостаточно.
В 1904-1905 гг. во время Русско-японской войны Густав выполнял задания разведки в тылу противника, за что был награждён первым боевым орденом Святой Анны II степени. А вскоре после возвращения в Петербург, по заданию Генштаба, отправился с секретной миссией в долгую поездку на Восток. Разведывательная работа была закамуфлирована под научно-исследовательскую экспедицию. Чтобы осуществить её Маннергейм проехал верхом вдоль Великого шелкового пути от Ташкента до Пекина, собирая сведения о китайской армии, о состоянии границ на северо-западе страны, о нововведениях и реформах, и даже о настроениях населения её провинций. Однако кроме выполнения специфических заданий Штаба он, проявив незаурядный разносторонний талант, собрал огромный – и как оказалось уникальный — этнографический материал, имевший самое прямое отношение к истории возникновения а позднее и миграции с Востока на Запад, в эпоху Великого переселения, Угро-финской группы народов, к которой по месту рождения сам и относился. Доказательством этому его научному подвигу стали мастерски сделанные альбомы фотографий, собранные тщательно уникальные древние манускрипты, профессионально выполненные зарисовки, — и в их числе наскальных надписей, — и вовсе уж цены не имеющие многочисленные коллекции антропологических находок, безупречно обработанных в экстремальных условиях поля… Привёз он и тетради многочисленных подробных записей о встречах с людьми интересными и значительными. Рассказы о встрече на Памире с самим Далай-ламой и даже тексты интервью с ним! Камуфляж «конного похода» обернулся подвигом настоящей научной экспедиции, а дневник её откровением – читается он как увлекательнейшее художественное произведение! И вскоре по возвращении талантливого автора уникальной рукописи она вышла великолепными, — наполненными иллюстрациями, — двухтомными изданиями сразу в Швеции и в Британии (экземпляры последнего имеются и в фондах Библиотеки Еврейского университета Иерусалима). Не успел Густав возвратиться из путешествия домой — приглашение явиться на Высочайший приём к Е.И.В. И новое назначение. В Японию сперва. И сразу же в Варшаву. Там в чине генерал-майора его и застала Первая мировая война… Подраставший ребенок всех этих, и более серьезных, обстоятельств не понимал. Он хотел видеть отца всегда и рядом. Спонтанные наезды к нему Густава, а затем месяцы — и даже годы — томительнейших ожиданий появления любимого человека терзали впечатлительного мальчика. С возрастом он стал понимать и страдания своей матери, ее боль. И постепенно начала нарастать отчужденность от отца.
32. Лики судьбы
В 1907 году в имении Ренненкампфов под Дмитровом, куда постоянно наезжала Катерина со своим маленьким сыном, Валентин Александрович Серов написал его портрет. Через год Эмиль позирует и старому другу семьи Гельцер — Михаилу Васильевичу Нестерову. Между прочим, родственнику матери Екатерины Васильевны Гельцер — Катерины Ивановны Блиновой. На нестеровском полотне мальчик в синем матросском костюмчике. Белые с якорьками полоски по коротким рукавчикам и низу штанишек. Синие туфельки, надетые на белые носочки с синими полосками поверху. Эмиль сидит на поседевших от старости деревянных ступеньках крыльца дома своей кормилицы. Одна ножка мальчика чуть подогнута, другая лежит свободно на приступках. Одной рукой он опирается на ступень, другой держит, будто играя, белую маску...
Потому дотошно рассказываю об изображении мальчика, что мог часами рассматривать его. И мысленно восхищаться мастерством Михаила Васильевича, которого с моего младенчества и потом, когда жил с Бабушкой, часто видел в доме Екатерины Васильевны. И вовсе полюбил сильно и навсегда, поняв уже во время учебы в студии ЦДХВД (Центральн. дом художественного воспитания детей. Москва. Тверская. Мамоновский пер.), что за художник дядя Миша... Сам мальчик на картине по-первости меня занимал мало. Я же его никогда не видел. Но маска! Она так гениально придумана была Мастером! А человечек в матроске так многозначительно держал ее за завязочку, играя будто... Маска — она мне все сразу объясняла. Маска не оставляла места сомнениям о настроении мальчика. Даже о его судьбе. Она прямо говорила человеческим голосом... Нет, она кричала, спрашивая такое... такое... что наизнанку выворачивало собственную мою сиротством истерзанную душу...
Готовясь — в который-то раз — разглядывать портрет, я садился в кресло, что всегда стояло перед ним. И медленно-медленно поднимал глаза, стараясь не увидеть маску. Точно как в младенчестве своём проходя с фрау Элизе мимо дома напротив сада Баумана по Новобасманной старался не увидеть страшного овала над входом... Только как же не увидеть маску, если она — сам центр, сам смысл страшной картины-судьбы? И не деться мне никуда от маски. Как не деться от нее никуда мальчику в матроске...
Серовский портрет Эмиля, как только Валентин Александрович его окончил, забрал отец. Рассказывали, что это полотно долго находилось в Гельсингфорсской студии Альпо Сайло. И что дирижер Каянус пытался всеми правдами и неправдами портрет заполучить. Скульптор Сайло неизменно отвечал на домогательства друга: «Этому серовскому мальчику тут быть!..» Потому, верно, что в его студии — вообще, в доме Сайло — постоянно останавливались Катерина с Густавом и мама с Бабушкой, а года с 1909-го и будущий мой отец.
Портрет Эмиля, писанный Нестеровым, постоянно находился в доме Екатерины Васильевны до января 1940 года. Исчез он во время одного из обысков. После моего возвращения в октябре 1954 года я даже следа его на стене не увидел — за шестнадцать лет след исчез. Многого не увидел, не нашел, впервые после долгой разлуки навестив Екатерину Васильевну. В конце войны и после, когда она потеряла зрение, а потом и способность передвигаться без коляски, многое исчезло из ее дома, из знаменитой ее «малой Третьяковки». Тогда число незнакомых визитеров в её доме увеличивалось обратно пропорционально возможностям тетки замечать их и хоть как-то контролировать их целенаправленные действия. Не говоря уже о невозможности отсеять слишком наглых и выпроводить их. Помочь ей в этих суетных делах было уже некому: Василиса Ефимовна умерла в 1942 году, Бабушка вовсе состарилась — к моему возвращению в Москву в 1954 году ей минуло сто семнадцать лет. Немало...
А тогда, в начале века, Катерина озабочена была одним: не навредить карьере Маннергейма и жить так, чтобы как можно меньше любопытных знало о существовании Эмиля. Тем более о том, чей он сын. Потому жизнь Катерины и ее мальчика проходила в треугольнике Дмитров—Москва—Мисхор. Строить свое счастье за счет счастья другой, к счастью же, Катерине не пришлось: Анастасия Николаевна, супруга Карла Густава, о том позаботилась много раньше чем Катерина решилась иметь ребенка...
Тут как раз началась подготовка к «Русским сезонам», задуманным Сергеем Павловичем Дягилевым и проводимым им с 1907 года. В 1910 году предстояли дебюты Гельцер. Что делать с Эмилем? Взять его, восьмилетнего, с собою? Невозможно. Но что, если поселить его на предстоящие два года гастролей в Европе? И в том же 1910-м, незадолго до отъезда Катерины, Людмила Ренненкампф и ее подруга Миллер отправляются с ним в Швейцарию. Там его определяют в закрытое престижное заведение протестантского толка — в школу-интернат, где воспитанники получают и светское образование, слушая лекции в университетах Германии, Франции, Швеции. За два года гастролей Катерина и приезжавший в Европу Густав не раз виделись с Эмилем в его школе. И были счастливы наблюдать его спокойное, как им казалось, мальчишеское взросление.
Учился Эмиль ровно, без срывов. Мучительно переживая разлуку и молчание родителей в первые годы мировой войны он страдал тяжко. И в отчаянии, — изыскивая способы связаться с родителями, разобщённые теперь и саму Европу разорвавшими фронтами, — додумался даже до связи и переписки с ними – с матерью точно — с помощью... голубиной почты! Только ведь для этого надо знать, как это делается. И нужны сами голуби. Что ж, у мамы они есть. Пусть под Дмитровом, в имении Ренненкампфов. А у него?.. Он списался с друзьями в Германии. Оторванные как и он от близких, они восторженно поддержали его идею... И вот, Эмиль «увлекся орнитологией». Чуткие воспитатели направили его с послушником-сопровождающим в Мюнхен. Там он прослушал курс птицеводства при факультете агрикультуры университета...
…Время шло. После переворота в России за матерью мальчика захлопнулась большевистская мышеловка. Прервалась временно связь и с отцом, возглавившим освободительную войну финнов против агрессии ее восточного соседа. В апреле 1918 года связь с ним восстановилась. Но вот разузнать о матери, тем более передать ей письмо, было вовсе невозможно. А в конце года пришло известие о трагической гибели дяди Миши — Михаила Александровича Романова, случившейся на Урале, в России. Того самого дяди Миши, у которого — и у тети Наташи его и у их детей — гостил он счастливо в Небворте под Лондоном до самого 1914 года... Возможно именно с этой первой в жизни горестной — глубоко поразившей впечатлительного мальчика — вести началась его мучительная и болезненная любовь к матери, запертой в «русской тюрьме». И... как реакция на это, ненависть, страшнее того, презрение даже к любимому но… «благополучному» и могущественному (в чём он себя уверил) отцу: «Ты — предатель и трус! Сбежал в Финляндию к себе бросив беспомощную мать в проклятой России!»
Объяснение Густава с сыном по возвращении из Москвы без матери было трудным. Для обоих мучительным. Они повздорили: Эмиль наотрез отказался перебраться к отцу в Хельсинки. А ведь обстоятельства куда как серьезнее упрямства Эмиля заставляли его отца переживать нежелание сына поселиться у него. Еще возглавляя Белое движение и выбивая большевиков из Финляндии он принял меры чтобы уберечь Эмиля от любых последствий возможной встречи с агентами ЧК, шныряющими по Европе. В Швейцарии и Германии в особенности, где сегодняшние криминальные владельцы его России и их окружение жировали более десятилетия перед революциями купаясь в нирване сочувствия и поддержки своей вездесущей «родни». Сам- то он отлично понимал всю степень опасности, которая нависла бы над сыном и над женою, узнав Чрезвычайка, что в Европе «скрывается» сын главного белогвардейца (единственного реального) — живого и активнейшего противостоятеля большевистскому разбою! Что бы тогда ни предпринимал он в защиту сына вне Финляндии, все было «незаконно» и конечно не адекватно опасности. Только у себя в стране мог он надежно уберечь Эмиля и сделать его жизнь спокойной и безопасной. И жизнь жены, если удастся вызволить ее из чекистских рук!
33. «Свидание» в Большом театре
В 1928 году руководством акционерного сообщества «МАННЕСМАН-ЦЕЛЛУГАЛ», в московском отделении которого работал отец, родители мои приглашены были в Германию. Поездку организовал Клеменс граф фон Гален, епископ и будущий кардинал. Добрый гений «Спасения». У него мама и отец гостили несколько недель. И там, в своём вестфальском Мюнстере, он помог родителям моим встретиться с Эмилем которого они не видели более восемнадцати лет. С их другом Александром Павловичем Кутеповым после одиннадцати лет разлуки. С Густавом, конечно же. С другими близкими, от которых десятилетие были оторваны.
В Москву они привезли для Катерины Васильевны два потрясающих её известия: во-первых, она стала счастливою бабкой: 4 августа 1927 года в Мюнхене у Эмиля родился сын. По деду его нарекли Карлом Густавом Эмилем-младшим. Во-вторых сын ее Эмиль намерен… приехать в Москву и хотя бы издали тайком, из зрительного зала театра хотя бы, повидать свою маму... Боже, Боже, что было со «счастливой» матерью, с Катей, когда услыхала она о «надежде» сына, грозившей ему неминуемой гибелью!.. На Мюнстерской встрече родители мои пытались объяснить Эмилю всю чреватую несчастьями авантюрность его плана. Не только ситуация которая тотчас сложится вокруг имени знаменитейшей балерины как только обнаружится что у нее есть сын за рубежом — сам факт тридцатилетнего «злостного сокрытия(!) этого преступно утаиваемого ею обстоятельства» сделает жизнь ее невыносимой, сломает и убьет ее... Как рикошетом обязательно искалечит и его собственную жизнь. А если они ещё вызнают КТО его оте-ец?! Тогда — незамедлительный арест, тюрьма и шантаж, шантаж без конца... И до конца…
— Но почему отец смог в 1924-м приехать к маме а я теперь не могу?
— Он воспользовался шоком в Москве из-за смерти и похорон Ленина!
Все надеялись на его здравый смысл. Поймёт. И послушает моих родных. Напрасно! Эмиль в Москву приехал. Он понимал, — это-то он понимал!: ни повидаться с матерью, ни обнять ее он не сможет. Потому решил только увидеть ее. Издали. Из зрительного зала Большого театра.
…Я никогда не говорил с теткой на эту тему. Конец 30-х годов, когда мы до моего ареста в 1940-м были вместе, к таким разговорам не располагал. Когда мы вновь встретились, уже во второй половине 50-х годов, мучить ее такими воспоминаниями я не мог...
Не берусь представить, что чувствовала она, когда уже слепнувшими тогда глазами искала в партере лицо сына... Не видя его... Не имея лишней доли секунды пытаться увидеть... В темном зале... Между пируэтами...
…Полными слёз глазами смотрел он на балерину, легко взлетающую над сценой. А она? Чувствовала ли она, что в зале сидит родной ей человек, самый родной? Вероятно, чувствовала. Так как сердце билось сильнее обычного — барабанной дробью гренадёрской атаки. И к горлу подступал – удушая — ком.
Как она завершила партию, как оказалась за кулисами – не знала. Знала только, что её сын, живой и здоровый, видел танец, посвящённый одному ему.
…Не тогда ли в её потрясённом воображении «ведьмы» возникла молитва-проклятье усатому упырю? Не тогда ли, впервые, — повторяя потом изо дня в день, — просила она Бога ли, чёрта ли покарать мучителя собственными его детьми и внуками – их ненавистью к отцу и деду своему, их испоганенными им жизнями!.. Жестоко!.. Но…Она была услышана. И мольба-просьба её, — к кому – кто может это знать? – Услышана была. И точно исполнена…Да только и сама она, и ни в чем не повинный Эмиль, после их московского «свидания», так до конца жизни из депрессии не вышли: уплачено было за всё сполна.
Эмиль возвратился в Мюнхен. Навстречу грядущим бедам. Екатерина Васильевна продолжала танцевать в Большом, где выступала с тех пор, как вернулась из мировых гастролей начала века. Она выходила на сцену в образе Авроры в «Спящей красавице», беззаботной Лизы в «Тщательной предосторожности», волевой Медоры в «Корсаре»… Самой же яркой её ролью, по мнению современников, была Саламбо. Часть этих спектаклей поставлен был её близким другом – балетмейстером Тихомировым, в паре с которым она прежде нередко выступала и в Мариинском, а потом в Большом театрах. Неудивительно, что величайший талант блестящей танцовщицы оценен был по достоинству. И в 1925 году Екатерина Гельцер первой из всех балерин России удостоилась звания народной артистки Российской Федерации… Десять лет она после этого триумфа выступала – не имея соперниц – на сцене Большого театра… «А затем переключилась на гастрольную деятельность» писали, не вдаваясь в подробности, бесчисленные биографы. Что же, — «Мефистофелем по сусалам» товарищу Калинину, — тоже новыми Пименами был оценен!
…Раненая в сердце Екатерина Васильевна расточала себя на добро. Кому только она не помогала, кого не поддерживала в беде? Кого из бездны не поднимала? Выше помянута была судьба великой Фаины Раневской, девочкою извлечённой тёткой из трагического ничтожества. Но девочек-то таких – легион был в долгой жизни Гельцер! И ситуациям той же судьбоносной цены — несть числа. Так будем же справедливы: Катерине на её пути в Поднебесье Примадонны Большого тоже помогали такие же как она добрые и отзывчивые!.. У неё и Густава родился сын. Уже говорено было чем счастье это человеческое грозило актрисе и уланскому офицеру. И партнёр Катерины по сцене Василий Дмитриевич Тихомиров, — блистательный, в пару ей, танцовщик, а в последствии её педагог, — гасит назревший было «скандал» фиктивным браком с балериной, готовящейся стать матерью! Так ведь мало этого! Предвидя грозный окрик и немедленную, — как всегда скандальную, — реакцию «вдовствующего» двора на слухи о предполагаемом предстоящем отцовстве Карла Густава (позднее такое случилось и с другом его — Великим князем Михаилом), ярчайшая звезда аристократического небосклона Санкт-Петербурга и светская приятельница Маннергейма Бетси Шувалова устраивает встречу с прессой. И во всеуслышанье заявляет собранным ею репортёрам российских и иностранных газет о предстоящем браке её с «известным уланским офицером» Маннергеймом! И любители «клубнички» из числа свитской камарильи посрамлены…
…Эпоха прошла с тех пор.… Просвещение «улучшило» мир. Литература «облагородила» человечество. Наука и техника создали автоматы, выпускающие две тысяч пуль в минуту. И оружие уничтожения, — по свидетельству Эдварда Кеннеди, — убивающее за несколько минут более 250 тысяч людей… Словом, наступили новые времена, и светлые мечты человечества осуществились. Неисправимый маловер я не сомневаюсь, что современная «аристократическая» дворня от михалковского дворянского корыта, дружеского подвига Василия Тихомирова и Бетси Шуваловой не повторит.
34. Отцовские тревоги
Да, прошла эпоха. Новые времена наступили: близнецы братья
После этого по Европе прокатилась волна загадочных убийств и похищений. Бесследно исчезли в Барселоне сын известного социал-демократа Р.Абрамовича Марк Рейн и лидер испанской партии ПОУМ, некогда секретарь Профинтерна Андреас Нин. От рук неизвестных же убийц погибли «невозвращенцы» Навашин и Беседовский. Похищен был Ральф Клементис, бывший секретарь Троцкого… Самым нашумевшим, привлекшим внимание европейской общественности, явилось похищение и убийство(?) в 1937 году генерала Евгения Карловича Миллера – после гибели Кутепова руководителя того же Российского общевоинского союза, организации, — штаб-квартира которой находилась в Париже, — занимавшей весьма жесткие позиции по отношению СССР. Взволнованно встревоженный за здоровье и жизнь самого Карла Густава Маннергейма, Владимир Владимирович Набоков — о сыне и внуке маршала писатель, конечно же не знал – он в Лондоне встретился с потрясённым грозными событиями отцом и дедом. И, — как единственного Белого деятеля «генерала, воюющего не на смерть а на жизнь с большевизмом», призвал – заклинал даже — быть особенно осторожным и бдительным! О событиях, связанных с Кутеповым и Миллером, он, — по настоятельной рекомендации Карла Густава, — написал, а в 1943 году, издал в Бостоне на английском языке рассказ «Постановщик фильма». (На русском языке Владимир Петрович Далматов опубликовал его в 1990 году в Москве). Набоков в этом рассказе впервые отказался от характерного в его творчестве искусственного моделирования сюжета, признавшись, что всё написанное – конкретная реальность. (Владимир Владимирович — ещё и автор сценария и сорежиссёр фильма об этих событиях, поставленного Голливудом в 1945 году). Чтобы покончить с темой: Александр Павлович Кутепов для меня – не только друг детства мамы моей. Он символ не попранной офицерской чести Русской Армии. Символ верности России, «которую мы в действительности потеряли». И только после этого — один из самых выдающихся деятелей Белого движения.