Главными аргументами в пользу объединения городские власти выдвигали упрощенность структуры управления, сокращение штата чиновников и отсутствие в губернии опытных работников, могущих ею управлять. В действительности этим ожиданиям не удалось сбыться. Прежние губернские отделы влились в городские на правах подотделов, тем самым увеличив, а не уменьшив ряды управленцев. Состав губисполкома расширился с 40 до 53 человек, что не способствовало оперативности и гибкости в управлении. К тому же теперь он находился в тройном подчинении: российским властям (ВЦИК и СНК), губернскому съезду Советов и Петроградскому городскому Совету рабочих и красноармейских депутатов. В советском и коммунистическом аппаратах губернии высшие посты заняли работники городских структур. В новом губкоме их было в три раза больше, такое же соотношение наблюдалось и в большом президиуме Петросовета. «Светила города», как и предсказывала М.Н. Мино, вошедшая, кстати, в состав объединенного губкома, «испепелили губернию».
На политическом олимпе: Григорий Зиновьев
Главной фигурой на политическом олимпе Петрограда времен Гражданской войны был, несомненно, Г.Е. Зиновьев. Влияние председателя Петросовета, председателя Совета комиссаров СКСО и прочих органов власти на жизнь в городе было столь велико, что некоторые мемуаристы небезосновательно называли его «диктатором» или «царьком». Имя Зиновьева каждодневно и не единожды встречалось на страницах петроградских газет. Его «огромный голос тенорового тембра, чрезвычайно звонкий»[75], звучал на митингах и собраниях, заседаниях и конференциях, которыми изобиловала жизнь революционного Петрограда. Порой обыватели могли лицезреть Зиновьева и при его передвижениях по городу. Язвительная З.Н. Гиппиус вспоминала: «Любопытно видеть, как „следует“ по стогнам града „начальник Северной коммуны“. Человек он жирный, белотелый, курчавый. На фотографиях, в газете, выходит необыкновенно похожим на пышную, старую тетку. Зимой и летом он без шапки. Когда едет в своем автомобиле – открытом, – то возвышается на коленях у двух красноармейцев. Это его личная охрана»[76].
На полноту Зиновьева обращали внимание многие мемуаристы. «Григорий Зиновьев, приехавший из эмиграции худым как жердь, так откормился и ожирел в голодные годы революции, что был даже прозван Ромовой бабкой», – замечал позднее Ю. Анненков[77]. Обвинения Зиновьева в том, что он «ожирел на выжатых из голодного населения деньгах»[78], довольно часты среди его противников и в какой-то мере справедливы. Питание высших слоев партийной и советской номенклатуры заметно и в лучшую сторону отличалось от питания подавляющего большинства населения города. Нелишне все же заметить, что с юности Зиновьев страдал болезнью сердца, которая давала предрасположенность к полноте. Болезнь помешала ему окончить Бернский университет, где он учился сначала на экономическом, затем на юридическом факультетах[79], но не помешала связать свою жизнь с большевистской партией.
К 1917 г. популярность Зиновьева среди партийного ядра была велика. Он все время шел вторым после Ленина: в апреле 1917 г. при выборах в ЦК кандидатуры Ленина и Зиновьева были приняты без обсуждения; в июле-августе на VI съезде РСДРП(б), опять же на выборах в ЦК, Зиновьев получил 132 голоса из 134, всего на один голос меньше, чем Ленин. Фамилиями Ленина и Зиновьева открывался список представителей большевиков в Учредительное собрание. Даже несогласие Зиновьева с курсом партии на вооруженное восстание и демонстративный выход в ноябре 1917 г. из состава ЦК не поколебали его позиций в партии. Ленин рекомендовал выдвинуть кандидатуру Зиновьева на пост председателя Петроградского Совета, и с 13 декабря 1917 г. в течение восьми с лишним лет Зиновьев был руководителем советских органов города. А «в марте 1918 года, когда Совнарком решил переезжать из Петрограда в Москву, Ленин заявил в Смольном, что хочет оставить Троцкого в Петрограде главой питерского Совнаркома, а Зиновьева взять с собой в Москву». Это утверждение А.Д. Нагловского, бывшего при Зиновьеве комиссаром путей сообщения, косвенно подтверждается упоминавшимся уже сообщением о создании в Петрограде 11 марта 1918 г. ВРК во главе с Троцким. Но питерская партийная верхушка поддержала Зиновьева, и Ленину пришлось с этим согласиться[80]. Трудно сказать, насколько самому Зиновьеву понравился этот выбор. Ясно одно: масштаб обычного, заурядного города его не привлекал. Зиновьев был рьяным сторонником создания СКСО и долго сопротивлялся последующим указаниям Москвы о ликвидации Союза коммун. Потерпев поражение, он начал усиленно проводить в жизнь новый проект – объединение города и губернии – и добился успеха. Конечно, и образование СКСО, и слияние «города и деревни» нельзя сводить только к честолюбивым замыслам Зиновьева. Были и другие сторонники этих объединений, было, во всяком случае на первом этапе образования СКСО, стремление к единению ряда губерний Северной области. Но амбициозность Зиновьева при осуществлении данных проектов также не стоит сбрасывать со счетов.
Будучи фактическим правителем города, он в то же время (по крайней мере до осени 1918 г.) ощущал себя и неким местоблюстителем центральных органов страны в Петрограде. Решение ВЦИК о переносе столицы Советской России в Москву, принятое в конце февраля 1918 г., было подтверждено постановлением IV Всероссийского съезда Советов 16 марта[81]. Зиновьев, выступивший на съезде с докладом о переезде правительства, выразил надежду, что «перенесение столицы в Москву будет кратковременным»[82]. Через несколько месяцев – уже на 2-м съезде Советов Северной области – он повторил свою мысль: «Петроград <…> до сих пор в значительной степени не потерял своих функций как столица <…> и будем надеяться, что в ближайшее время он сможет себе их вернуть и наша центральная власть первая будет рада реэвакуации сюда»[83]. Немного позже, в начале ноября, делегатам от Северной области, избранным на VI Всероссийский съезд Советов, был предложен написанный Зиновьевым проект резолюции, в которой утверждалась необходимость существования СКСО, «вплоть до того момента, когда Совет народных комиссаров и Всероссийский ЦИК смогут переехать в Петроград и Петроград вновь станет столицей советской России». Делегаты высказались за сохранение СКСО, но эту оговорку из проекта резолюции вычеркнули[84].
Все же мысль об особенности, о возвышении Петрограда, о соблюдении дореволюционной традиции двух столиц, но теперь уже в иной очередности, не покидала некоторых управленцев и впоследствии. Именно этим можно объяснить брошенную Зиновьевым на заседании ПК 12 января 1920 г. фразу: «Колчак пойман и будет, вероятно, привезен в Питер»[85]. А в конце того же года заведующий отделом коммунального хозяйства Петросовета Л.М. Михайлов, ратуя за строительство метрополитена в городе на Неве, подчеркивал, что появление метро повысит значение Петрограда «в ряду городов Республики»[86]. Примечательны в этом же отношении приводимые отечественным историком Н.Ю. Черепениной данные о содержании поднятых Зиновьевым в 1919–1922 гг. вопросов на Политбюро ЦК РКП(б): из 111 вопросов 39 были связаны с международными делами, 30 – с Петроградом и 26 – с общегосударственными проблемами[87]. Петроград волновал его больше, чем всероссийские проблемы, и немногим меньше, чем внешнеполитическая ситуация.
Среди петроградских руководителей Зиновьев выделялся как хороший оратор. В этом он уступал, пожалуй, лишь признанному всеми «трибуну революции» В. Володарскому. Правда, в отличие от Володарского, Зиновьев не слишком часто выступал на митингах, но положительный эффект от его выступлений в первые месяцы пролетарской революции отмечали даже его будущие недруги. Бывший комиссар Нагловский признавал, что «в широких слоях партии и среди революционно настроенных рабочих Зиновьев пользовался тогда несомненно большим влиянием, и все его выступления проходили неизменно с шумным успехом»[88]. Он же отмечал удивительную легкость речи оратора. О ясности и общедоступности мысли и гладком, легком стиле выступлений Зиновьева писал и Луначарский[89].
Но не всегда все проходило гладко. Когда период революционной эйфории сменился временем борьбы не только против внешних и внутренних врагов социализма, но и за собственное выживание, петроградцы не стали столь положительно откликаться на каждое слово своего «вождя». Например, по свидетельству Гиппиус, на конференции матросов и красноармейцев в 1919 г. речь Зиновьева вызвала противоположную ожидаемой реакцию. «Надежное собрание возмутилось, – пишет она. – „Коммунисты“ вдруг точно взбесились: полезли на Зиновьева с криками: „Долой войну! Долой комиссаров!“»[90]
Будучи неплохим оратором, Зиновьев был довольно плодовитым публицистом. Его статьи нередко появлялись на страницах «Северной коммуны», «Петроградской правды», «Красной газеты». В списке авторов брошюр и книг, выпускаемых издательством Петросовета, он неизменно занимал верхние строчки. В каталоге книг, выпущенных этим издательством к концу 1919 г., указано, что из печати вышло 16 работ Зиновьева, печатаются две и еще две работы Зиновьев подготовил с Лениным и Луначарским.
У Ленина было опубликовано 5 работ и 4 находились в печати. За это же время у Троцкого вышли 3 книги и одна печаталась, у жены Зиновьева, З.И. Лилиной, – соответственно 2 и 3[91].
В этом же издательстве в конце 1919 г. готовились к выпуску портреты К. Маркса и Ленина, Троцкого, Зиновьева, Луначарского. В апреле того же года Кинематографический комитет в Петрограде издал открытки с портретами Зиновьева и председателя ВЦИК М.И. Калинина[92]. Подобные мероприятия диктовались чисто агитационно-пропагандистскими требованиями момента и не вызывают удивления. Но порой стремление повысить популярность политического лидера достигалось методами, весьма сходными с теми, которые употребляли царские чиновники, столь ненавидимые и критикуемые большевиками. В частности, уже в первые годы советской власти зародилась широко распространившаяся в 1920-1930-е гг. традиция называть различные учреждения или географические пункты именами здравствующих политиков. Это явление, имевшее всероссийский масштаб, затронуло и Северную столицу. Так, образовавшийся в 1918 г. в Петрограде Крестьянский (позднее – Рабочекрестьянский) университет получил имя Зиновьева. В начале 1919 г. неизвестный автор подал в Петросовет записку о создании агитационного «плавучего дворца „Культура“» и о присвоении ему имени Зиновьева. Основным аргументом в пользу такого предложения было то, что в Москве есть поезд им. Ленина, а в Питере ничего подобного нет[93]. Этот проект по каким-то причинам не был воплощен в жизнь, зато другой встретил понимание и одобрение председателя Петросовета. 1 февраля 1919 г. на имя Зиновьева поступила телефонограмма от членов исполнительной коллегии Кинематографического комитета. Они просили разрешения назвать кинотеатр «Художественный Выборгский», находившийся в доме № 8 по Финскому переулку, «Государственным Свето-Театром имени тов. Зиновьева». Резолюция председателя Петросовета была написана в духе тех самых советских бюрократов, которых он неустанно обличал: «Ответить согласием. Г. Зиновьев»[94].
Наверняка с желанием повысить популярность среди жителей города связаны дела о покушении на Зиновьева. В конце августа – начале сентября 1918 г. петроградские газеты, переполненные материалами о ранении Ленина и об убийстве председателя местной ЧК М.С. Урицкого, информировали читателей о покушении на председателя Совета комиссаров СКСО. Буквально сразу же в прессе появился текст обращения по радио Ф.Э. Дзержинского, Г.Е. Зиновьева, А.В. Луначарского и военного комиссара СКСО Б.П. Позерна «Ко всему цивилизованному миру». «Организаторами покушения на Ленина и Зиновьева, – говорилось в нем, – являются англо-французы»[95]. Однако спустя некоторое время газеты сообщили, что на самом деле к Зиновьеву приходил какой-то человек с пакетом и, не застав хозяина дома, ушел. Этот случай и был принят за террористический акт, ибо других доказательств покушения пресса не приводила. Позднее, на процессе по делу эсеров в 1922 г., боевик Г.И. Семенов показал, что, по мнению лидера партии А.Р. Гоца, необходимо было убить Зиновьева и Володарского: «Так как Зиновьев почти не выезжал из Смольного, а Володарский часто бывал на митингах <…>, то решено было убить его первым»[96]. Трудно сказать, насколько все это соответствовало действительности. Эсеры, правда, уже левые, обвинялись в подготовке покушения на Зиновьева и в 1919 г. Выступая на заседании Петросовета 11 апреля, председатель петроградской ЧК С.С. Лобов заявил, что левые эсеры «в последнее время намечают ряд террористических актов против вождей петроградских рабочих и, в частности, против тов. Зиновьева»[97]. Фактов при этом приведено не было. Учитывая, что двумя днями раньше исполком Совета лишил левых эсеров депутатских мандатов, возникает сомнение в искренности главного чекиста города. Повторимся, что, скорее всего, все истории с несостоявшимися покушениями создавались искусственно и должны были работать на повышение авторитета Зиновьева.
Все же на долю председателя Петросовета выпадало немало сложных моментов, когда надо было заботиться не только о себе, но и о поддержавших его избирателях. Наиболее кризисными ситуациями были, конечно, наступления белогвардейцев весной-летом и осенью 1919 г. и восстание в Кронштадте в феврале-марте 1921 г. Судя по воспоминаниям многих бывших товарищей по партии, в этих случаях «диктатор» был не на высоте.
А.Д. Нагловский утверждал, что «в период опасности <…> Зиновьев превращался в растерянного, панического, но необычайно кровожадного труса»[98]. Л.Д. Троцкий, прибывший в Петроград в октябре 1919 г., вспоминал позднее об этих днях: «Центром растерянности был Зиновьев. Свердлов говорил мне: „Зиновьев – это паника“. А Свердлов знал людей. И действительно: в благоприятные периоды, когда, по выражению Ленина, „нечего было бояться“, Зиновьев очень легко взбирался на седьмое небо. Когда же дела шли плохо, Зиновьев ложился обычно на диван, не в метафорическом, а в подлинном смысле, и вздыхал. Начиная с семнадцатого года, я мог убедиться, что средних настроений Зиновьев не знал: либо седьмое небо, либо диван. На этот раз я застал его на диване»[99]. Когда осенью 1921 г. в петроградской парторганизации разгорелся конфликт между Н.А. Углановым, в то время секретарем петроградского губкома, и Зиновьевым, Угланов заявил, что Зиновьев обычно уезжает из Петрограда в трудное для города время, и добавил, что, по собственным словам Зиновьева, с конца февраля до начала сентября 1921 г. тот «отсутствовал более трех месяцев»[100]. Особняком в этом «хоре голосов» стоит свидетельство А.В. Луначарского, который в уже цитировавшейся статье писал, что «в дело управления Петроградом» Зиновьев вносил «черты твердости, искусной тактики и спокойствия при самых трудных обстоятельствах»[101]. Конечно, мнения и той, и другой стороны достаточно субъективны, но если учесть, что в кризисные для Петрограда ситуации Москва обязательно присылала своего представителя (в мае 1919 г. – И.В. Сталина, в октябре – Л.Д. Троцкого, в марте 1921 г. – М.И. Калинина и для командования войсками М.Н. Тухачевского), то можно, по крайней мере, утверждать, что в этих событиях Зиновьеву не пришлось играть роль единоличного лидера. Проанализировав деятельность Зиновьева на военном поприще в 1918–1919 гг., современный исследователь В.М. Вихров приходит к оригинальному, хотя и не бесспорному выводу о том, что «основная роль главы Петрограда на этом направлении заключалась в привлечении внимания большевистской элиты к опасности падения Петрограда»[102].
Зиновьев болезненно переносил это вмешательство в его правление, но терпел, понимая, что он, по словам Троцкого, «не был создан для таких положений». Зато во внутригородских столкновениях, возникавших между Зиновьевым и другими партийными и советскими функционерами, он, как правило, побеждал. Конфликт вокруг Равич, разгоревшийся в конце января – начале февраля 1919 г. между Зиновьевым, с одной стороны, и СОК и ПК (секретарем последнего был П.С. Заславский) – с другой, закончился скорым отъездом Заславского из Петрограда[103]. В том же году Зиновьев «не пустил <… > обратно в Питер» после выздоровления В.М. Молотова[104], председателя Совета народного хозяйства Северного района. В 1920 г. пришлось покинуть Петроград председателю Петрокоммуны А.Е. Бадаеву, еще через два года аналогичным образом разрешилось противостояние Зиновьева и Угланова: последний был отозван в распоряжение ЦК.
Далеко не безоблачными были отношения председателя Петросовета с Луначарским. После переезда Советского правительства в Москву Луначарский, являясь наркомом просвещения России, стал и комиссаром по просвещению Петроградской трудовой коммуны. Официально это объяснялось необходимостью заботы о культурных ценностях Петрограда, неофициально Луначарский оставался своеобразным представителем центрального правительства в Северной столице.
Роль наркома в сбережении культурного наследия общеизвестна. «Об этом свидетельствуют, – писала в своем обстоятельном исследовании о культурном строительстве в Петрограде в первые годы советской власти Г.И. Ильина, – его многочисленные устные заявления, высказывания в печати и практическая деятельность»[105]. «Луначарского сейчас считают спасителем культуры. Он все больше и больше завоевывает симпатии. Самый гуманный и культурный из большевистских деятелей», – эти строки занес в дневник 25 октября 1918 г. архивист Г.А. Князев, достаточно критически относившийся к новой власти[106]. Безусловно, не вся интеллигенция одобряла деятельность Луначарского, но многие, выбирая из двух зол меньшее, шли к комиссару по просвещению, а не к другим петроградским «вождям». Самому Луначарскому это общение, судя по наблюдениям современников, доставляло ни с чем не сравнимое удовольствие. К.И. Чуковский, часто встречавшийся с ним в начале 1918 г., записал 14 февраля: «Он лоснится от самодовольства. Услужить кому-н[и]б[удь], сделать одолжение – для него нет ничего приятнее! Он мерещится себе как некое всесильное существо, источающее на всех благодать: – Пожалуйста, не угодно ли, будьте любезны, – и пишет рекомендательные письма ко всем, к кому угодно – и на каждом лихо подмахивает: Луначарский <… >
Портрет царя у него в кабинете – из либерализма – не завешен. Вызывает он посетителей по двое. Сажает их по обеим сторонам. И покуда говорит с одним, другому предоставляется восхищаться государственной мудростью Анатолия Васильевича. Кокетство наивное и безобидное»[107].
Зиновьеву Луначарский, видимо, не казался безобидным. Две значительные для города фигуры так и не смогли найти общий язык. Об одном конфликте между ними, связанном с Детским Селом, уже говорилось. Возможно, против Луначарского и Максима Горького было направлено и дело № 517, заведенное Петроградской ЧК весной 1919 г. Суть его состояла в следующем. По подозрению в спекуляции художественными ценностями в мае 1919 г. были арестованы несколько человек, среди них сын известного ювелира Карла Фаберже Агафон. Однако спекулятивность сделки, по мнению следствия, состояла не в завышении продажной цены коллекции, а в организованных арестованными роскошных пиршествах для экспертов и высоких гостей, в число коих входили Луначарский, Горький, М.Ф. Андреева. Последних следователь собирался привлечь к ответственности «за злоупотребление властью». Основные обвиняемые, хотя позже и оказались в тюрьме, в обвинительном заключении проходили на втором плане. Дело тянулось до начала 1920 г. и, кажется, закончилось ничем для высоких гостей[108]. К этому времени Луначарский уже окончательно переехал в Москву. Его отъезд был связан с изменением статуса комиссариата по просвещению СКСО после ликвидации Северной области весной 1919 г. Просуществовав еще некоторое время, комиссариат стал одним из отделов Петросовета. Летом того же года Петросовет упразднил должность комиссара по просвещению на основании того, что Луначарский чаще жил в Москве, чем в Петрограде. Вслед за комиссаром постепенно из гороно были удалены и сотрудники, с которыми он работал и которые его поддерживали.
В ряду заметных для Петрограда фигур стоял и Максим Горький. В отличие от Зиновьева и Луначарского его популярность определялась не постами, хотя он был депутатом Петросовета и даже какое-то время входил в состав его исполкома, а известностью как писателя и общественного деятеля еще с дореволюционных времен. Среди рабочих отношение к Горькому в целом было уважительным. Интеллигенция же была в этом отношении менее однородна: одни любили и поддерживали его, другие пытались использовать писателя для устройства собственных дел, третьи ненавидели за сотрудничество с большевиками. Впрочем, были и такие, которые ненавидели, но помощью Горького не гнушались. Да и сотрудничество писателя с властью в период Гражданской войны заметно отличалось от его отношения к коммунистам в 30-е гг. В первые годы советской власти Горький выступал обычно не певцом новой власти, а ее критиком. Достаточно вспомнить ставшие теперь широко известными «Несвоевременные мысли», публиковавшиеся им в 1917–1918 гг. в газете «Новая жизнь». К.И. Чуковский записал в дневнике 2 апреля 1919 г.: «О большевиках он (Горький. – А.
Но Горький все же был слишком значительной фигурой, чтобы подобная неуверенность в нем власть предержащих переросла в репрессии против писателя. Кроме того, за ним стоял Ленин. И, наконец, главное – Горький являлся своеобразным «мостиком» между партийными функционерами и петроградскими рабочими. Порой «мостик» превращался в «щит», как это случилось на уже упоминавшейся конференции «матросов и красноармейцев». З.Н. Гиппиус вспоминала, что, когда непонимание между залом и Зиновьевым достигло опасного предела, личная секретарша Зиновьева Костина «бросилась отыскивать Горького. Ездила на зиновьевском автомобиле по всему городу, даже в наш дом заглядывала <… > Где-то отыскала, наконец, привезла – спасать Зиновьева, спасать большевиков»[112]. Все же отношения между ними были достаточно сложными, а в 1920 г., если верить воспоминаниям В.Ф. Ходасевича, племянница которого жила в квартире Горького на Кронверкском проспекте, испортились вконец: «До открытой войны дело еще не доходило, но Зиновьев старался вредить Горькому, где мог и как мог»[113]. Например, подверглись перлюстрации письма Ленина к писателю, по распоряжению Зиновьева чекисты произвели обыск в его квартире. Н.Н. Берберова, жена В.Ф. Ходасевича, полагает, что «Зиновьев, как ближайший человек Ленину, не терпел мысли о возможности Горького занять его место в сердце великого человека». Кроме того, по мнению Берберовой, конфликт усугублялся пребыванием в доме Горького Марии Игнатьевны Будберг, которую петроградские власти считали английской шпионкой[114].
Конфликты возникали не только между известными в Петрограде и в стране политическими фигурами. Более низкий уровень управленцев также не отличался монолитностью. Речь в данном случае не идет о разногласиях, вызываемых принципиальными вопросами политического, экономического или военного характера. Безусловно, такие проблемы, как отношение к Брестскому миру, продразверстке, продотрядам и т. п., не могли быть решены единогласно, учитывая их важность и наличие определенной степени демократичности в партийно-советской среде в то время. Речь идет о разногласиях или, точнее, о склоках, которые изредка вырывались на поверхность и делили чиновников на враждебные группировки. Прекрасной иллюстрацией к сказанному может служить «Письмо уездным и городским комитетам РКП(б) от членов губкома и бывшего состава губисполкома об интригах в губкоме и губисполкоме», написанное, по всей видимости, не позднее марта 1920 г. Его авторы П.Л. Пахомов, Дмитриев, Новицкий, Козлов, Клейнштейн и Тиман, заявляя о выходе из состава губкома и губисполкома, объясняли свой поступок нездоровой обстановкой, сложившейся в этих органах еще с 1918 г. «Подлый и низкий разгул интриганства» они связали с образованием группы, в которую вошли М.Н. Мино, К.А. Юносов, С. Цейтлин и другие, а возглавил ее «вождь, вдохновитель, жрец и бог интриганской оппозиции» В.П. Оборин. На восьми машинописных страницах авторы письма обеляли себя и бывшего секретаря петроградского губкома Н.А. Кубяка и обвиняли своих противников, причем суть разногласий не выходила за рамки самой обычной склоки[115]. По распоряжению ЦК РКП(б) авторы письма были направлены на работу в другие районы страны, и раздоры прекратились. Этот способ – перевод представителей одной из конфликтующих сторон на работу в иные местности – применялся в дальнейшем не раз при возникновении подобных ситуаций.
Победители торжествовали недолго. После объединения губернских и городских органов власти в начале июля 1920 г. Юносов, сменивший Пахомова на посту председателя губисполкома, вошел в состав большого президиума нового губисполкома, но уже 16 августа был направлен на работу в Совет народного хозяйства[116]. Секретарь губкома Мино оказалась довольно скоро в коллегии отдела работниц и крестьянок при ПК, а затем по личному заявлению перешла в комитет партии большевиков Петербургского уезда[117]. Ее муж и «вдохновитель оппозиции» Оборин в ноябре 1920 г. служил в Петрополитпути[118]. Таким образом, городские функционеры не позволили бывшим высшим губернским чиновникам даже приблизиться к рычагам реальной власти. Городская верхушка ревниво охраняла свои позиции. К этому времени в партийном и советском аппарате сложился прочный блок сторонников и единомышленников Зиновьева, во многом благодаря которым он и удерживался у власти. Эти же люди поддержали Зиновьева в 1925–1927 гг., когда началась его борьба со Сталиным. Под известным «заявлением 83-х» (май 1927 г.) встречаются подписи И.П. Бакаева и С.М. Гессена, Н. Гордона и Г.Е. Евдокимова, С.С. Зорина и С.М. Закс-Гладнева, А.С. Куклина и С.Н. Равич, М.М. Харитонова[119]. В зиновьевскую оппозицию 1927 г. входили также И. Авдеев и П. Залуцкий, М. Лашевич и З. Лилина. Все они находились на достаточно высоких постах в Петрограде в 1918–1920 гг. Подбор «своих людей» на ключевые должности – явление, характерное не только для Петрограда и лично для Зиновьева, но и для других районов страны и разных уровней власти. От этого принципа большевики не отказывались и в дальнейшем.
Другой особенностью, весьма распространенной при распределении должностей в первые годы советской власти, была семейственность. Многие руководители разных рангов находились между собой в родственных отношениях. Отчасти это было закономерное явление, так как в революционном движении в царской России участвовали целыми семьями. Браки, заключенные между революционерами, тоже были нередкими. После захвата власти многие из этих категорий подпольщиков оказались на весьма ответственных и высоких постах. Не стал исключением и Петроград. Первая жена Зиновьева, З.И. Лилина, в 1918–1919 гг. была комиссаром социального обеспечения СКСО, с декабря 1919 г. стала заведующей школьным отделом петроградского комиссариата просвещения[120]. Вторая, гражданская, жена С.Н. Равич также профессиональная революционерка, после убийства Урицкого возглавила комиссариат внутренних дел СКСО, неоднократно избиралась членом ПК и исполкома Петросовета[121]. Брат Лилиной – И.И. Ионов (Бернштейн) – после Октябрьского восстания заведовал издательством Петроградского Совета, затем петроградским отделением Государственного издательства и был известен как поэт[122]. По утверждению историка Н.А. Васецкого, бывший в 1921 г. редактором «Петроградской правды» С.М. Закс-Гладнев тоже состоял в родстве с Зиновьевым, являясь его шурином[123]. По некоторым сведениям, председатель Петроградской ЧК (с сентября 1919 по август 1920 г.) И.П. Бакаев был женат на А.П. Костиной, личной секретарше Зиновьева, а ее сестра была замужем за П.А. Залуцким[124]. Своего родственника в когорте петроградских руководителей имел и Урицкий. Его племянник Б.Г. Каплун в годы Гражданской войны являлся управляющим делами Петросовета и слыл радетелем и меценатом литературно-художественного мира Петрограда[125].
Безусловно, родственные связи накладывали своеобразный отпечаток на отношения внутри ответственных работников и могли даже влиять на их деятельность и принимаемые решения.
Бюрократизм в действии
В идеале, как мечтал Ленин, Советы, соединившие в себе законодательную, исполнительную и судебную власти, превратились бы из говорилен в работающие учреждения. Депутатов, избранных населением, лишенных привилегированного положения и получающих оклады не выше зарплаты квалифицированного рабочего, избиратели могли контролировать и при необходимости отзывать. При этих условиях, когда «все на время становились „бюрократами“ и <… > поэтому никто не мог стать „бюрократом“»[126], уничтожалось бюрократическое чиновничество как особый социальный слой. Но, понимая, что «любой чернорабочий и любая кухарка не способны сейчас же вступить в управление государством»[127], Ленин выступал за привлечение старых кадров к новой государственной службе.
Сделать это на первых порах было нелегко. Реакция многих служащих на большевистское восстание характеризовалась одним словом: саботаж. Его масштабы в разных районах страны и ведомствах были различными. Петроград, как город во многом чиновничий, оказался в тяжелом положении. Управленцы и технические работники требовались не только в местные, но и в общероссийские структуры. Первоначально ставка была сделана на наиболее грамотный слой рабочих, солдат и матросов, которые пытались закрыть образовавшиеся бреши. В иных новых властных кругах даже существовала уверенность в том, что эта мера является единственно верной. «Порвать решительно и немедленно с гнилым буржуазным предрассудком, будто управлять государством могут только буржуазные чиновники», – говорилось в постановлении Петросовета от 17 ноября 1917 г. Депутаты предлагали переквалифицировать в служащих «наиболее сознательных и способных в организационной работе товарищей с заводов и из полков»[128].
Но между организационной работой и специальными знаниями невозможно поставить знак равенства. К тому же слой «наиболее сознательных и способных» трудящихся был тонок. И в этом плане замечание журнала «Трибуна государственных служащих» о том, что «самый храбрый матрос» не сможет заменить «скромного писца из какого-нибудь департамента»[129], звучало справедливо. Стремясь сломить саботаж, большевики, помимо мобилизации трудящихся, прибегли и к другим способам, в основном карательным. Ленин еще в конце октября призывал конфисковывать у саботажников имущество и заключать их в тюрьму на 5 лет[130]. 26 ноября от имени ВРК в газетах появилось распоряжение «О саботаже чиновников», подготовленное Троцким. В нем саботажники назывались ставшим в 1930-е гг. широко распространенным по отношению к другой категории лиц термином «враги народа». Списки сопротивляющихся новой власти чиновников предполагалось печатать в газетах и вьвешивать «во всех публичных местах»[131]. Большевистская городская управа уволила с работы всех забастовщиков с 1 декабря 1917 г., а через месяц отключила их домашние телефоны и сделала предупреждение о выселении из казенных квартир[132]. В 20-х числах января 1918 г. на основании решения СНК из армии стали увольнять в запас бывших городских служащих и направлять их в распоряжение петроградского городского головы М.И. Калинина[133]. С конца 1917 г. к публичному осуждению саботажников добавилась новая и весьма эффективная мера: привлечение их к трудовой повинности. В связи со снежными заносами Петросовет мобилизовал на расчистку улиц и тротуаров всех жителей города, но в первую очередь «лиц, не состоящих нигде на службе и занимающихся эксплуатацией чужого труда»[134]. Позднее, уже с лета 1918 г., трудовая повинность для горожан, не выполняющих, с точки зрения власти, общественно-полезных функций, стала постоянной.
Но, пожалуй, основная причина прекращения саботажа – экономическая. Большинство служащих не располагало средствами, позволявшими им, не работая, существовать безбедно в течение долгого времени. Не очень большая, к тому же подверженная инфляции зарплата дополнялась возможностью получения пайка не только по основной, но и по дополнительной карточке. Хотя последняя полагалась лишь рабочим особо тяжелого физического труда, реально ее в начале 1918 г. получала почти половина населения города, в том числе служащие, прислуга и т. п.[135] К тому же на многих чиновничьих местах уже в то время действовали различные льготы, не всегда оформленные законодательно.
Весной 1918 г. Ленин, выступая на расширенном бюро ЦК РСДРП(б), констатировал: «Саботаж интеллигентских кругов сломлен, техники идут к нам, надо их использовать»[136]. К лету того же года классовый состав новой бюрократии заметно изменился. В Москве, например, среди сотрудников центрального государственного аппарата 58,3 % составили служащие бывших государственных, общественных и частных учреждений и предприятий[137]. По Петрограду данных о соотношении старых и новых чиновников в местных органах власти и управления нет, но, вероятно, не будет преувеличением утверждать, что и здесь картина была аналогичной. Конечно, в верхние слои управленцев они попадали крайне редко, но на более низком уровне их было много.
Одновременно началась работа, пока еще эпизодическая, по подготовке новых кадров технических работников и управленцев низшего и среднего звена. Уже 3 января 1918 г. при Петербургском комитете РСДРП(б) открылась школа районного партийного актива. В последний день ноября того же года в бывшем Таврическом дворце прошел первый выпуск курсантов Первого рабоче-крестьянского университета им. Зиновьева. Здесь в тот момент готовили специалистов по сельскому хозяйству, милиции и уголовному розыску, советскому управлению.
И старые, и новые чиновники, став «едиными» советскими бюрократами, сразу же обратили на себя внимание обывателя своими отрицательными сторонами, столь знакомыми ему по дореволюционным временам. «„Новое начальство“ столь же грубо, как старое, только еще менее внешне благовоспитанно. Орут и топают ногами в современных участках, как и прежде орали. И взятки хапают, как прежние чинуши хапали, и людей стадами загоняют в тюрьмы», – писал Горький в «Новой жизни» 19 декабря 1917 г.
Конечно, за два месяца трудно было что-то изменить радикально, но во множестве воспоминаний и документов 1918–1920 гг. другими словами рисуется та же картина. Г.А. Князев занес в дневник 27 сентября 1918 г.: «Удивительно прямо, какая разведена канцелярщина. Все теневые стороны бюрократизма сделались еще темнее, еще несноснее. Добиться чего-нибудь можно после больших хлопот и неприятностей»[138]. «Чтобы добиться чего-н[и]б[удь], нужно пятьдесят неграмотных подписей… Шиловскому (который преподает в школе шоферов) понадобились для учебных целей поломанные автомобильные части – он обратился в комиссариат. Целый день ходил от стола к столу – понадобилась тысяча бумаг, удостоверений, прошений – а автомобильных частей он так и не достал», – это из дневника Чуковского за 5 марта 1919 г.[139] И наконец, еще одна цитата – теперь уже из письма театрального режиссера С.А. Марголина писателю С.Д. Мстиславскому от 12 сентября 1920 г.: «Вся бюрократия чиновничества потрепалась внешне и – ей-ей! – сохранилась внутренно в том же, не красном (какое заблуждение!), а в тупом сонном городе Петербурге»[140].
Нельзя сказать, чтобы власти не ведали об этом положении. Борьба с бюрократизмом, «волокитничеством», канцелярщиной, взяточничеством, комиссародержавием началась сразу же после образования новых структур и не прекращалась на протяжении всей Гражданской войны. Уже 20 апреля 1918 г. большой Совет комиссаров Петроградской трудовой коммуны поручил комиссару юстиции Н.Н. Крестинскому выработать резолюцию о борьбе против взяточничества и представить на утверждение депутатам Петросовета[141]. С соответствующим докладом на заседании Совета выступил председатель Революционного трибунала С.С. Зорин. Признав, что взяточничество есть и развивается, он предложил бороться с ним «разъяснениями и репрессиями». Лица, дающие и берущие взятки, должны были привлекаться к ответственности[142]. На общероссийском уровне эта борьба была подкреплена изданием 8 мая 1918 г. декрета СНК о взяточничестве, определявшем наказанием для недобросовестных чиновников лишение свободы сроком до пяти лет[143]. Однако положение не изменилось. В конце сентября 1918 г. с гневной статьей, обличающей бюрократов, на страницах «Петроградской правды» выступил Зиновьев. По его мнению, дух бюрократизма – более страшный бич, чем чехословаки, холера или правые эсеры. Призывая покончить с ним, автор провозглашал: «Новому времени новый костюм потребен для нового дела»[144]. Подобные выступления вряд ли могли утешить рядового гражданина, так как вреда бюрократам они не наносили.
С конца 1918 г. борьба с отрицательными сторонами работы советских учреждений стала приобретать менее отвлеченный агитационный характер. В октябре-ноябре 1918 г. Петроградское отделение Рабоче-крестьянской инспекции начало ревизию отчетности и делопроизводства районных Советов. Среди выявленных недостатков контролеры отмечали, в частности, наличие в сейфах Советов вещей из драгоценных металлов, облигаций, золотых и серебряных монет, которые, согласно инструкциям, должны были сдаваться в финансовые органы[145]. В конце января 1919 г. объединенное заседание Совета комиссаров СКСО и исполкома Петросовета приняло совместное постановление. «Ответственные руководители отделов, комиссариатов, районных Советов должны привлекаться к революционному суду не только за умышленное злоупотребление по должности, но и за халатность, плохую отчетность, незнание своего дела, бумажную волокиту и т. п., – говорилось в нем, – принадлежность к РКП от ответственности не избавит»[146]. Отныне же каждый депутат Петросовета должен был отчитываться перед своими избирателями не реже одного раза в месяц. Одновременно стали раздаваться голоса и о необходимости чистки в коммунистическом и советском аппаратах. С таким призывом выступил на страницах «Красной газеты» Н. Мещеряков. По его мнению, чтобы избавиться от «обилия нечисти», надо выяснить прошлое всех служащих, а новых, в том числе и беспартийных, принимать только при наличии благоприятного отзыва с прошлой работы или по рекомендации одного-двух коммунистов[147]. Подозрение в нелояльности к советской власти вызывали в данном случае главным образом старые служащие, но обойтись без них новые управленцы не могли. Более того, в эти же дни НКВД разослал циркуляр, в котором рекомендовалось «старых чиновников не увольнять. Не давая им ответственных постов, их желательно оставлять на службе». Не являлись исключением даже бывшие полицейские чины: самые незаменимые из них с разрешения местных исполкомов и большевистских партийных комитетов могли отныне служить новому обществу[148].
Нетрудно заметить, что борьба с бюрократизмом пришлась на тот же период, когда решалась проблема взаимоотношения между партией большевиков и Советами. Как составная часть проблемы антибюрократические меры рассматривались на VIII съезде РКП(б) в марте 1919 г. и нашли отражение в новой программе большевиков. По мнению делегатов, причины «частичного возрождения бюрократизма внутри советского строя» объяснялись недостаточно высоким культурным уровнем, отсутствием необходимых навыков у новых чиновников, отвлечением самого развитого слоя городских рабочих на военную работу и привлечением старых специалистов. Все упиралось, таким образом, в личности, но не в систему органов власти, в незыблемости которой сомнений не возникало. Соответственным образом мыслились пути преодоления этого зла: привлечение каждого члена Совета к определенной управленческой работе и последовательная смена этих работ, а также «постепенное вовлечение всего трудящегося населения поголовно в работу по управлению государством»[149]. Как и положено программному документу, эти меры не могли быть реализованы быстро. Для ослабления отрицательного влияния бюрократизма в ближайшее время предпринимались и иные усилия. В мае 1919 г. при Петроградском отделении госконтроля была образована комиссия по сокращению штатов. По сообщению «Красной газеты», проведя сокращение в комиссариате торговли и промышленности и пожарном страховом отделе ВСНХ, комиссия приступила к аналогичной работе в комиссариате народного просвещения[150]. Вероятно, эффективность подобных мер была невысокой, если учесть, что, как уже упоминалось, в 1920 г. численность служащих (в процентном отношении ко всему населению) по сравнению с 1919 г. в городе увеличилась.
Другое направление заключалось в желании уменьшить канцелярщину и волокиту в бумажных делах. В июле 1919 г. межведомственное совещание предложило учреждениям значительно упростить канцелярскую переписку, оставив лишь два типа деловых бумаг: «сношение» и «служебную записку», ограничить число подписей и различных «грифов». Допускалось сокращение наименований должностей и наиболее употребительных слов[151]. К слову сказать, распространение аббревиатур в годы Гражданской войны было чрезвычайно широким, и иногда сокращения принимали совершенно чудовищные с точки зрения русского языка формы. Достаточно назвать «Ковнуделсевоб» (комиссариат внутренних дел Северной области) или «Чусоснабарм» (чрезвычайный уполномоченный Совета рабочей и крестьянской обороны по снабжению Красной армии и флота). Появление многих подобных сокращений объяснялось, в частности, созданием так называемого условного телеграфного адреса и требованием строжайшей экономии бумаги[152].
Антибюрократические меры не давали должного эффекта, ибо носили косметический, а не глубинный характер. Поток жалоб на деятельность советских органов не иссякал. По данным бюро жалоб и заявлений рабоче-крестьянской инспекции, только за первую половину 1920 г. о непорядках в советских учреждениях написали 317, а о злоупотреблении властью – 221 человек. С 1 июня 1919 г. по 1 сентября 1920 г. из 3507 поступивших в РКИ из города и губернии письменных обращений 2207 (62,9 %) касались неправильных, по мнению граждан, действий Советов различных уровней, отделов губисполкома, продорганов и ЧК. Большинство жалоб были вполне обоснованными, так как в последнем случае, например, из 2076 рассмотренных заявлений 1307 были удовлетворены[153]. Вероятно, виновные или многие из них понесли наказание, но наказывали чиновников в основном низшего и среднего ранга. Что же касается служащих высшего ранга (речь в данном случае идет об ответственных советско-партийных работниках), они жили, обособившись не только от пролетариев, но и от многих соратников. Их жизнь строилась по законам, отличавшимся от деклараций, провозглашаемых ими же на митингах, в резолюциях и постановлениях. Круг этих революционеров был узок, и с каждым годом они все больше и больше отдалялись от народа. Некоторые элементы отдаления, объяснявшиеся поначалу здравыми причинами, с течением времени гипертрофировались и вкупе с остальными привели к пропасти между «верхами» и «низами».
«Кто у власти, тот и у сласти»
Символом нового с Октября 1917 г. стал бывший Смольный институт благородных девиц, где располагались центральные, а после их переезда в Москву местные органы власти. Многие чиновники здесь не только работали, но и жили. Первое время комиссары делили коридоры и этажи с прежними обитателями, но усилиями коменданта П.Д. Малькова в ноябре-декабре 1917 г. Смольный был частично очищен от «посторонней публики». Процесс фильтрации жильцов продолжался и при Зиновьеве. Выселяли в основном лиц, не работающих в Смольном, так как учреждений, занявших многочисленные помещения бывшего института, тоже было с избытком. В августе 1920 г. здесь размещались ПК, канцелярия исполкома, отделы хозяйственный, литературный, продовольственный, медико-санитарный, финансовый, агитационно-пропагандистский, телефонной связи, информационный III Интернационала, секции военная, работниц, фронтовая, мандатная комиссия, комитеты РК, обороны, служащих, помощи больным и раненым красноармейцам, ЧК по забронированию квартир, уполномоченный Смольного и совет трудовой армии, издательство III Интернационала, а также радио– и переговорочная станции, почтовое отделение, библиотека-читальня, музыкальная школа, Смольный детский дом (ясли), фотокиностудия, отряд особого назначения[154]. Если добавить к перечисленным в списке учреждениям и организациям многочисленные вспомогательные технические службы, то Смольный превратился в огромную и переполненную «коммуналку». По воспоминаниям В. Семенова, работавшего в Смольном в 1918–1919 гг., в это время «штаб революции» обслуживали более 1000 рабочих и служащих[155]. О количестве проживающих прямых сведений нет, но, по косвенным данным, приблизительную численность можно установить, во всяком случае для 1920 г. Из 725 комнат и квартир 594 являлись жилыми. Существовавшей при Смольном баней, работавшей два раза в неделю (четверг – мужской день, суббота – женский), ежемесячно пользовались примерно 5000 человек. Таким образом, количество жильцов превышало 600 человек[156].
Избавление от лишних происходило порой самым решительным образом. Вот образец подобного распоряжения коменданта (с сохранением стиля подлинника): «Всем тов. эмигрантам, не работающим в Смольном и еще живущим почему-то, предлагаю выселиться в <…> двухдневный срок по 7 апреля с. г. (1920 г. –
Ответственные работники жили не только в Смольном. По воспоминаниям Чуковского, Луначарский в феврале 1918 г. обитал «в доме Армии и Флота – в паршивенькой квартирке – наискосок от дома Мурузи, по гнусной лестнице»[158]. Председатель Петроградской ЧК Н.П. Комаров занимал в 1920 г. квартиру в доме № 2 по Комиссаровской (бывшей Гороховой) улице, где располагалось и само учреждение, наводившее страх на обывателей. М.С. Урицкий жил на 8-й линии Васильевского острова вместе со своим родственником Б.Г. Каплуном. Немалое число ответственных работников заселило номера гостиницы «Астория», превращенной в 1-й Дом Петроградского Совета (1-й Дом Совета). Второй аналогичный дом с 1921 г. занял помещения бывшей «Европейской» гостиницы. Дома Совета, как определяли их документы той эпохи, имели «структуру общежитий с отдельными комнатами, общей столовой и общими кухнями и предназначены исключительно для постоянного проживания советских служащих по ордерам, выдаваемым из отдела Управления Домами и Отелями»[159]. В первую очередь, такие ордера получали члены ВЦИК и ЦК РКП(б), областного бюро ЦК РКП(б) и губкома, члены губисполкома и их заместители, а также члены коллегий отделов губисполкома. Помимо них на комнаты в Доме Совета могли претендовать сотрудники ВЧК и Петроградского военного округа, сотрудники райкомов и райисполкомов, командированные «высоких рангов», а в последнюю очередь и при наличии свободных помещений – «ответственные работники с партийным стажем не позднее 1918 г.»[160].
В реальности в бывшие гостиницы правдами и неправдами попадали не только перечисленные в этих документах категории горожан и гостей Северной столицы. Приходилось, как и в Смольном, периодически «вычищать» «неподходящих» жильцов. Свидетельство тому – фраза о «бесспорно оставляемых» и встретившееся в протоколе заседания президиума Совета комиссаров ПТК от 10 июня 1918 г. решение о немедленном выселении из «Астории» всех нежелательных элементов[161]. В списке «бесспорно оставляемых жильцов», датируемом примерно осенью 1919 г., из 104 фамилий ряд хорошо известных тогда горожанам. Среди них бывшие комиссары продовольствия Петрограда К.К. Стриевский и продовольствия СКСО С.П. Восков, председатель ЧК И.П. Бакаев, заведующий петроградским отделением Госиздата И.И. Ионов. Обладателями трех комнат были С.С. Зорин, Г.Е. Евдокимов, С.Н. Равич и некто Сергеев. Остальные довольствовались одной или двумя комнатами[162]. Ранжированность в обладании апартаментами сохранялась и год спустя. Г.Е. Зиновьев, с сентября 1920 г. постоянно проживавший в 1-м Доме Совета, занимал пять комнат на втором этаже, его бывшая жена З.И. Лилина с сыном – две. На третьем этаже в трех комнатах жили дочери Л.Д. Троцкого Зинаида и Нина Бронштейн. У помощника Зиновьева по Петросовету А.Е. Васильева было также три комнаты, у секретаря Петросовета Н.П. Комарова – одна[163]. Как видим, принцип прямо пропорциональной зависимости между занимаемой должностью и метражом комнат, который, видимо, лежал в основе распределения жилья, выдерживался не всегда.
«Гнездовой» принцип расселения исповедовали и высшие губернские советские чиновники. Летом 1918 г. ими были определены в качестве собственного жилья дома № 40–42 по Моховой улице и № 37–39 по Литейному проспекту. Когда же оказалось, что часть квартир в этих домах занимают служащие областного комиссариата земледелия, последним было предложено «очистить занимаемое помещение в течение трех дней ввиду того, что оно необходимо для нужд губсовдепа». «В случае отказа в выезде хозяйственный отдел будет принужден прибегнуть к вооруженной силе», – сообщалось далее в грозной бумаге хозяйственного отдела Петрогубсовдепа[164]. Этот случай не был единичным. В мае 1920 г. из дома № 35 по проспекту Володарского (бывшему Литейному) выселяли служащего Ириновского волостного Совета, так как комната понадобилась для сотрудников губисполкома[165].
Стремление высших чиновников образовывать своеобразные кондоминиумы объясняется не столько приверженностью их к коммунам, горячо пропагандируемым в те годы, сколько возможностью и необходимостью создать собственные «островки» в бушующем революционном море. Жизнь на этих «островках» заметно отличалась от окружающей. Комендант Смольного в записке, направленной в декабре 1919 г. в президиум городского исполкома, характеризуя большинство жильцов Смольного как «брюзжащую обывательщину», отмечал, что при этом они пользуются «громадными привилегиями в отношении революционных рабочих города, как-то: бесплатная квартира, отопление, освещение и один из лучших обедов всего Петрограда»[166].
Действительно, быт ответственных работников был организован лучше, чем остального населения. Собственные баня и прачечная, обеспечение медикаментами, мебель, реквизированная у «буржуев» или доставшаяся в наследство от старых хозяев (стоит, правда, отметить, что мебель считалась собственностью учреждения), наконец, гараж, в котором сосредоточивалось подавляющее большинство имевшихся в городе автомобилей. Реплика З.Н. Гиппиус: «Автомобиль – это, значит, едут большевики. Автомобилей других нет», – вполне соответствовала действительности, но с оговоркой. Не каждый большевик мог и имел возможность пользоваться машиной. В сентябре 1919 г. президиум Совнархоза Северного района решил предназначенные для районных Советов автомобили передать исполкому, а также Совкомхозу для обслуживания городских предприятий. Районные Советы, потерявшие к этому времени какую-либо реальную политическую власть, лишались и важной привилегии. Спустя год, в декабре 1920 г., бюро губкома предложило президиуму губисполкома передать ПК еще три легковые машины, а также «увеличить число машин при гараже исполкома, затребовав [их] через Губчека»[167]. Чиновникам пониже рангом полагались конные экипажи.
Служебный транспорт не разрешалось использовать в личных целях, но нарушения были столь часты, что в мае 1921 г. исполком Петросовета специальным постановлением вынужден был запретить поездки за город и на острова на автомобилях и в экипажах по личным делам. Виновным грозил народный суд[168]. Попытки бороться с этим злом делались и раньше. «Красная газета» сообщала, что в апреле 1919 г. райкомовцы II городского района обнаружили вечером у подъезда Мариинского театра 27 рысаков. «„Собственники“ советских лошадей, – писал корреспондент, – подразделяются на комиссаров, помощников и членов заводских комитетов и вереницу тепленько устроившихся людей: двое военных, врач, начальник хозяйственной части, заведующий обозом транспорта Наркомпрода, приказчик мельницы и т. д.». Заключалась статья патетическим восклицанием: «Не пора ли установить порядок пользования лошадьми Республики во всех учреждениях!»[169] В том же году и у того же театра патруль задержал в машине самого председателя Петросовета с женой и высадил их, руководствуясь запрещением ездить в автомобилях не по служебным делам[170]. Эта история, содержащаяся в воспоминаниях Э.М. Иогансона, написанных в 1950-е гг., не подтверждается другими документами, но, учитывая характер Зиновьева и нравы некоторых новых властителей, вполне могла произойти.
В Мариинке высшие чиновники имели специально зарезервированные для них места. Определенные ложи и кресла числились за Смольным, комиссариатом народного просвещения и его высшими чинами, за дирекцией театра. Представителям милиции было отведено кресло № 1 в 13-м ряду. Ложа «С», закрепленная за президиумом Петросовета, всегда была заперта на особый ключ, который выдавался только по записке секретаря исполкома Костиной. Во время спектакля у двери ложи безотлучно находился специальный капельдинер, не пропускавший никого опять-таки без записки от Костиной[171]. В феврале 1921 г. в связи с обострением ситуации в Петрограде городская верхушка пошла на некоторое ограничение своих привилегий. Тогда, в частности, малый президиум губисполкома постановил провести «сокращение индивидуально закрепленных мест» в государственных театрах[172]. Видимо, по мнению властей, подобная акция, результаты которой могли быть хорошо заметны со стороны, способствовала бы ослаблению конфликта между «низами» и «верхами».
Если в театре ложу охранял один капельдинер, то безопасность Смольного обеспечивали сотни вооруженных людей. Система и кадры охраны начали складываться еще при пребывании правительства Ленина в Петрограде. Пропускная система, посты, матросы и красногвардейцы составляли неотъемлемую часть жизни Смольного. Постепенно красногвардейцев и матросов сменили латышские стрелки, численность которых к марту 1918 г. составляла 500 человек. По утверждению первого большевистского коменданта Смольного П.Д. Малькова, охрана должна была переехать в Москву вместе с правительством. Но петроградская верхушка не отпустила ее, пока не была найдена замена[173]. Ею стала рота особого назначения, насчитывавшая в конце октября 1919 г. 150 человек. Правда, в эти тревожные для большевиков дни – наступление войск Юденича на Петроград – оборону Смольного держали также артиллерийский взвод и пулеметная команда, рота самокатчиков и 4-я коммунистическая рота батальона особого назначения. Общее количество защитников «штаба революции» превышало 400 человек. Здание было окружено окопами, вырытыми рабочими, присланными штабом обороны Смольнинского района, проволочными заграждениями, а перед входом стояли пушки, державшие под обстрелом Советский (бывший Суворовский) проспект. «Все проживавшие в Смольном лица и их семьи поспешили выбраться из него», – вспоминал один из тогдашних его обитателей К.С. Жарновецкий[174]. Внутренний распорядок для оставшихся был ужесточен. Были введены именные пропуска, оставлены для входа и выхода только главные ворота, запрещено ночевать в Смольном посторонним. «Пребывание в коридорах Смольного без дела воспрещается, – гласил приказ коменданта. – Всем живущим в помещениях Смольного и не ночующим дома сообщать об этом в домовой комитет. Домовой комитет обязан после 12 час. ночи сообщать мне списки лиц, не ночующих дома»[175].
Юденичу не удалось взять Петроград, обитатели постепенно вернулись в свои комнаты и квартиры. Орудия были убраны, а часть защитников приступила к выполнению иных обязанностей. Охрану Смольного несла лишь рота особого назначения, численность которой в течение 1920 г. росла и к ноябрю-декабрю насчитывала около 500 человек[176]. Они несли караул не менее чем на 17 постах, в том числе у кабинета и «у подъезда т. Зиновьева». Судя по сохранившимся рапортам дежурных Смольного, каких-либо серьезных эксцессов в 1920 – начале 1921 г. не происходило. Пожалуй, самым хлопотным выдался первый день мая 1921 г. С полуночи вокруг Смольного началась беспорядочная стрельба с участием часовых и каких-то посторонних людей, задержать которых не удалось. Вечером, в связи с проводившейся неподалеку от Смольного церковной службой, караулы были усилены, но ночь прошла спокойно. Надежность смольнинских охранников была, по-видимому, достаточно высока. За полтора года в рапортах дежурных отмечены лишь два случая игры в карты на деньги среди бойцов роты да арест инструктора и организатора политотдела караульной бригады, «в пьяном виде шатавшегося в стенах Смольного» в ночное время.
Отличался надежностью и созданный в 1918 г. для охраны других большевистских и советских учреждений города и руководящих работников автоброневой отряд. В него входили коммунисты и им сочувствующие, обязательно имевшие рекомендации от большевиков. В распоряжении отряда находились броневики, легковые и грузовые машины, мотоциклы с пулеметами[177].
Вооруженная охрана, автомобили и телефоны, отдельные места в театрах, неизменное пребывание в президиумах различных собраний – эти явления отчужденности, обособленности власти от городских жителей были хорошо заметны.
Не всегда легко было сохранить в секрете и размеры окладов, получаемых ответственными работниками. Опасаясь, что из-за увеличения содержания членам Петербургского комитета РСДРП(б) «сможет возникнуть недовольство в рабочих массах», группа членов ПК на заседании комитета 12 декабря 1917 г. высказалась за сохранение прежних окладов. Однако большинство проголосовало за повышение зарплаты, поскольку «приходится тратить не 8 часов на партийную работу, а целые дни до поздней ночи»[178]. В последующие годы оклады у чиновников, равно как и у представителей всех других профессий, постоянно росли: в апреле 1918 г. члены исполкома получали 600 рублей, а в сентябре 1919 г. – от 4050 до 4200 рублей в месяц. Правда, в 1919 г. они не могли рассчитывать на иные, дополнительные вознаграждения, но с 1 января 1920 г. за сверхурочную работу тарифная почасовая ставка увеличивалась в 1,5 раза. Оклады высшего слоя руководителей города в эти годы значительно превышали среднюю зарплату петроградских рабочих основных профессий, но часто уступали, хотя и не намного, размерам окладов, которые власть назначала «буржуазным специалистам». В любом случае принцип эгалитаризма, который Ленин исповедовал до Октября 1917 г., был нарушен почти сразу же и не только для специалистов, но и для высших чиновников. Впрочем, в связи с обвальной инфляцией различие в денежных доходах не вызывало такую жгучую ненависть обывателя, как отличие в продовольственном снабжении.
Продовольственные же привилегии руководства оказались более замаскированными, чем денежные. При введении «классового пайка» в июле 1918 г. советские и партийные работники не упоминаются ни в одной из четырех категорий, на которые было разделено население. Возможно, они числились в III категории среди «прочих граждан, не вошедших в I-ю или II-ю категории и не принадлежащих к IV-й»[179]. При новой разбивке горожан в ноябре того же года уже на три категории ответственные работники советских учреждений, наряду с рабочими физического труда и детьми, были отнесены к I категории, как трудившиеся без ограничения времени[180]. В 1919 г. специальным распоряжением политические управленцы, а также милиционеры, чекисты, часть рабочих и служащих стали получать военный паек, величина которого не оставалась неизменной, но была выше общегражданского. Когда же 30 апреля 1920 г. Совнарком РСФСР принял общероссийский декрет о трудовом пайке, в нем была выделена группа рабочих и служащих, занятых тяжелым или вредным, или высококвалифицированными видами труда. Ответственным работникам предоставлялись одинаковые с рабочими права на получение товаров натурой и дополнительных пайков. Установлением норм пайков и определением круга лиц, имеющих на них право, ведала комиссия по рабочему снабжению при Наркомпроде. Таким образом, нормы продовольственного снабжения, казалось бы, жестко увязывались с нормами для рабочих.
Насколько официальные установки соответствовали действительности, судить трудно, особенно для 1918–1919 гг. Все же отрывочные данные свидетельствуют об отличиях в питании между партийно-советскими функционерами и остальным населением города. Упоминавшаяся уже Э. Голдман, тесно общавшаяся в Петрограде в 1920 г. с высшими политическими чиновниками, писала впоследствии, что «пайки, выдаваемые жильцам 1-го Дома Советов („Астории“), были много лучше пайков, получаемых рабочими на заводах. Конечно, их было недостаточно, чтобы поддержать жизнь, но никто в „Астории“ не жил лишь на эти пайки. Члены коммунистической партии, квартировавшие в „Астории“, работали в Смольном, а пайки в Смольном были самыми лучшими в Петрограде»[181]. Такая ситуация сложилась в Смольном еще в конце 1917 г., когда по поручению председателя ВЦИК Я.М. Свердлова комендант Мальков организовал здесь небольшую столовую для наркомов и членов ЦК. Питание в ней было тоже скудное, как и в общей столовой, куда мог зайти любой посетитель, имевший пропуск в здание, но все же получше. «Обеды в ней были не бог весть какие: то же пшено, но зато с маслом. Иногда удавалось даже мясо достать, правда, не часто», – вспоминал Мальков[182].
В начале 1921 г. различные категории горожан (от безработных до рабочих вредных и горячих цехов) получали от половины до двух фунтов хлеба в день. После 22 января эти нормы были снижены на треть[183], т. е. составляли от 1/6 до 2/3 фунта. Сотрудники же, дежурившие в исполкоме Петрогубсовета, в начале марта получали по 1,5 фунта хлеба, а также по полфунта масла, сыра и некоторые другие продукты[184].
Дифференциация существовала и внутри правящей группы. Именно ею можно объяснить кажущееся противоречие в дневнике Чуковского за ноябрь 1919 г. 11 ноября он записал слова Горького: «<…> в Смольном куча… икры – целые бочки – в П[етербур]ге жить можно… Можно… Вчера у меня одна баба из С[мольного] была… там они все это жрут, но есть такие, которые жрут со стыдом». Через три дня писатель пометил в дневнике: «Обедал в Смольном – селедочный суп и каша. За ложку залогу – сто рублей»[185]. О различиях в питании управленцев упоминает и комиссар Нагловский: «По его (Зиновьева. – А.
Более четко расслоение руководящих кадров в продовольственном отношении можно проследить на основе документа, принятого, видимо, в сентябре 1920 г., по которому право на дополнительный паек имели лица, работавшие «неограниченное количество времени», получавшие по тарифу ответственных политических и профессиональных работников, а также ответственные технические сотрудники, не получавшие персональной, премиально-сдельной и сверхурочной по совместительству доплаты. Они были поделены на три категории в зависимости «от ответственности на занимаемой должности и фактической перегруженности работой» или, иными словами, в зависимости от должности и учреждения.
В первую группу (категорию) вошли члены бюро Петербургского комитета РКП(б), президиума и исполкома Петроградского совета, президиумов Петроградского СНХ и губпрофсовета, члены Петрокоммуны и ее Контрольного совета, организаторы и члены бюро районного уровня, а также заведующие наиболее крупными отделами перечисленных организаций. Во вторую группу объединили заведующих остальными отделами и подотделами, «самостоятельных ответственных ораторов», разъездных инструкторов, в третью – ответственных инструкторов крупных отделов, членов фабзавкомов и месткомов предприятий и учреждений с числом работающих 200 и 500 человек соответственно. Величина пайка между этими категориями рассчитывалась в пропорции 1: 0,75: 0,5, т. е. ответственные работники третьей категории получали в два раза меньше, чем первой[187].
Принцип деления на «ответственных» и «особоответственных» (термин того времени!) сохранился и позднее. На рубеже 1920–1921 гг. нормы распределения продуктов различались для сотрудников отдела управления Петросовета и его радиостанции, райкомов партии и комсомола, финансового и хозяйственного отделов[188]. Количество продовольствия менялось, но всегда было выше выдаваемого остальному населению.
Право на данную привилегию многие ответственные работники отстаивали самым неукоснительным образом. 31 мая 1920 г. уже неоднократно упоминавшийся И.И. Ионов с возмущением писал заведующему продотделом Смольного Н.В. Барышеву: «На днях, после длительного перерыва, я сделал выписку продуктов из отдела Смольного. Весь список не только был урезан до нищенских размеров (например, папирос мне дали 25 штук), но не выдали даже того, что в этот день было в отделе. Я самым решительным образом протестую против такого обращения ко мне. Неужели я должен перед вами разыгрывать роль просителя». В свою очередь, продотдел Смольного, как мог, блюл корпоративные интересы. Получив из Петрокоммуны сообщение о том, что во второй половине февраля – первой половине марта 1920 г. вместо мяса будут выдавать рыбу или другие продукты, Барышев переправил его в исполком. На следующий день секретарь исполкома М.А. Трилиссер потребовал от председателя Петрокоммуны А.Е. Бадаева «снабжать Смольный без ограничений, как и до сих пор»[189].
Заботилась верхушка не только о своевременном и полном поступлении продуктов, но и об их качестве. Любопытно в этом отношении сопоставление содержания двух документов, волею судеб объединенных в одном архивном деле. Один из них – записка, полученная Зиновьевым на заседании Петросовета 11 февраля 1920 г. Ее автор, укрывшийся за инициалами «Л. К.», обращаясь к председателю Петросовета, писал: «<…> в душной, тесной, полутемной, липкой коммунальной столовой Вы увидите малоотрадную родную картину того, как изнуренный, грязный и усталый петроградец вот уже сколько месяцев хлебает все те же жиденькие кислые щи, как с потолка в ту же тарелку щей непрерывно капает какая-то жидкость и т. д.». Немногим ранее, 16 января, отдел здравоохранения Смольного получил из городской лаборатории извещение о результатах исследования ветчины, предназначенной для выдачи сотрудникам «штаба революции»: «В обоих кусках ветчины признаков разложения, трихин и финн не обнаружено. Мышьяка и солей других ядовитых металлов не найдено»[190].
К сбережению своего «государственного имущества» (так Ленин охарактеризовал здоровье наркома продовольствия А.Д. Цюрупы, подразумевая, что здоровый человек принесет больше пользы государству и партии, чем больной), ответственные работники относились по-разному. Для некоторых из них работа во имя идеи превращалась в фанатизм. Чиновник М. Смилг-Бенарио писал о петроградском окружном военном комиссаре Б.П. Позерне: «Человек железной воли, он беззаветно отдался работе по организации красной армии Северной области. С утра до поздней ночи он без отдыха работал в военном комиссариате»[191]. Э. Голдман подобными же словами характеризовала З.И. Лилину и чету Зориных. Но она же отмечала и иную тенденцию. Посетив вместе с С.С. Зориным подготовляемые к открытию дома отдыха на Каменном острове, она обнаружила «полдюжины комиссаров, уже заведующих, окруженных множеством неработающего народа. <… > У каждого комиссара были свои любимцы, которых он ухитрялся записывать как нуждающихся в работе, таким образом давая им право на хлебные карточки и еду. Так что прежде чем какие-либо настоящие рабочие появились на сцене, восемьдесят утвержденных „специалистов“ уже имели обеденные и хлебные карточки»[192].
Возможность приобщения к комиссарскому пайку в условиях голода и катастрофической инфляции для подобного рода людей была стимулом к достижению государственных и партийных постов. К тому же попавший на орбиту власти редко с нее сходил. В Петрограде, во всяком случае с 1920 г., стали проявляться первые признаки такого явления (широко распространившегося много позднее), как передвижение «по горизонтали» не справляющихся со своими обязанностями функционеров. Так, на заседании губкома 3 февраля 1920 г. при обсуждении положения в Гатчинском ревкоме выяснилось, что его члены Я.Р. Лейтис и Нирк не пользуются достаточным авторитетом. По этой же причине их нельзя было вернуть в Детскосельский уезд. В результате Нирк уехал на партийную работу в Петергоф, а Лейтис – в Гдов[193]. Подобная ситуация сложилась тогда же и в городе. 27 февраля 1920 г. бюро горкома обсуждало положение в петроградской ЧК, где заведующим особым отделом был Крайнев. По мнению членов бюро, если Крайнев окажется вскоре неподходящим для этой работы, то его следует направить в Совнархоз. Любопытно, что это решение было записано в 5-м пункте повестки дня, а в 8-м (на этом же заседании!) бюро уже решило предложить кандидатуру Крайнева в председатели Совнархоза. Но через месяц несостоявшийся чекист оказался организатором Василеостровского района, а при формировании объединенного губкома в июле 1920 г. стал заведующим организационно-инструкторским отделом[194]. Подобные случаи не были единичными. Объяснять их лишь нехваткой квалифицированных или советских работников, наверное, не совсем правильно. В силу вступали личные связи, родственные отношения и т. п.
Многочисленные нарушения и прегрешения чиновников различных уровней вкупе с фактами и слухами об их жизни вызывали недовольство обывателей и небезосновательные обвинения властей в «комиссародержавии», карьеризме, «волокитничестве», бюрократизме, кумовстве. Понимали это и сами функционеры. В дневнике бойца бронепоезда № 6 И.П. Фирсенкова за 1 октября 1920 г. есть запись его разговора с одним старым партийным работником. Последний признался, что вышел бы из партии большевиков, но «на партийную работу положено много сил и не так легко ее бросить, хотя не легче и смотреть на все безобразия, которые творятся примазавшимися к власти»[195].
Но наиболее показательны в этом отношении выступления на закрытом партийном собрании 19 августа 1920 г. Участниками его стали члены ПК, бюро райкомов, бюро фракций профсоюзов, коммунисты отделов Петросовета, т. е. именно те, кто знал жизнь и деятельность ответственных работников не со стороны и не понаслышке. Хотя на собрании стоял вопрос о созыве X общегородской партийной конференции, он свелся к обсуждению личных качеств коммунистов, стоящих у власти. Тон задал Зиновьев, сообщивший, что группа московских товарищей подала в ЦК записку, в которой указала на «необходимость пересмотра основных положений внутри нашей партии». Под этой обтекаемой фразой крылось не что иное, как обеспокоенность ростом в рядах большевиков обюрократившихся шкурников, «комиссаров» и прочих функционеров, которые «действительно только примазались к партии и далеки от коммунизма по своему духу». Выражения «кремлевский коммунист», «смольнинский коммунист», признал докладчик, стали порой ругательными. Остальные выступавшие тоже были настроены достаточно критически: они говорили о роскошной жизни отдельных партийцев, о том, что на «субботниках работают босые, а верхи разъезжают на автомобилях», о стремлении некоторых заботиться главным образом о себе и своей семье, о неравномерном распределении благ и ужасающем бюрократизме. Выход виделся в железной дисциплине, притоке в партию рабочих (коммунист из интеллигенции «проявляет высший бюрократизм по отношению к рабочим и лакействует перед высшим „начальством“», утверждал А.Я. Клявс-Клявин), перерегистрации членов партии, широком обсуждении среди коммунистов каждого случая превышения власти. Итоги своеобразного «самобичевания» (один из выступавших заметил, что наше собрание есть критика самих себя) подвел Зиновьев. Отметив, что равенства сразу достичь нельзя, а коммунистическое равенство придет только после мировой революции, он предложил «сегодняшние прения продолжить в тесном кругу определенных выдержанных товарищей, не вынося его (вопрос. – А.
Возражений не последовало. Одно дело – критиковать себе подобных, не называя при этом имен, в узком кругу, другое – дать волю рабочим-коммунистам, которые могут выйти из-под контроля и принять самые неожиданные решения. Кроме того, это привело бы к подрыву авторитета руководителей города. Подобные прецеденты уже были. За месяц до этого собрания бюро губкома рассматривало конфликт между окружным военкомом Г.С. Биткером и профсоюзным работником Н.М. Анцеловичем. Они устроили склоку в присутствии членов рабочих делегаций. Анцеловичу было поставлено на вид, что «нельзя на общем собрании компрометировать тов[арища], занимающего ответственный пост»[197].
Неизвестно, проводились ли еще заседания по поводу нравственных и деловых качеств функционеров. Во всяком случае, к весне 1921 г. никаких заметных улучшений не произошло. Февральские «волынки» рабочих Петрограда и восстание в Кронштадте заставили петроградскую верхушку отказаться от некоторых раздражающих глаз обывателя льгот или ограничить немного свои запросы, но успешный для большевиков исход событий все вернул «на круги своя».
Городская повседневность
Состояние города. Повседневная жизнь горожан
Революция 1917 г. и события последующих лет не могли не затронуть и повседневную жизнь петроградцев, не нарушить сложившийся уклад их быта. Жизнь города, начавшая изменяться еще в годы Первой мировой войны, радикально трансформировалась после 1917 г.: исчезло многое, что было характерно для дореволюционного Петрограда, и в то же время появилось немало новых черт. Изменения в повседневной жизни были вызваны не только трудностями, связанными с Гражданской войной и хозяйственной разрухой: эти явления имели временный характер. Черты нового быта стали появляться в значительной мере под влиянием новой идеологии, насаждаемой в стране пришедшей к власти политической группировкой.
Одним из основных факторов петроградской жизни в первые послереволюционные годы была катастрофическая убыль населения. Это объясняется, во-первых, резким ростом смертности и столь же резким понижением рождаемости и, во-вторых, оттоком части населения из города. В 1914 г. в Петрограде проживало 2 103 000 человек. На протяжении последующих двух лет численность населения города не только не уменьшалась, но, напротив, увеличивалась за счет притока беженцев с оккупированных немцами территорий и рабочей силы на военные предприятия города и в 1916 г. достигла 2 415 700 человек. Убыль населения началась с 1917 г., и в 1920 г. в Петрограде проживало всего 722 229 человек, то есть с 1916 г. число жителей уменьшилось более чем в три раза[198]. Безлюдность, отсутствие прежнего оживления были основными внешними признаками петроградских улиц того времени. Именно это бросалось в глаза иностранцам, приезжавшим в город, и производило на них неизгладимое впечатление. В их описаниях внешнего вида улиц и домов Петрограда присутствует мотив некоей потусторонности, ирреальности окружающего. Вот ощущения английского журналиста А. Рэнсома, побывавшего в городе в 1919 г., от прогулки по набережной реки Мойки: «Улицы были едва освещены, в домах почти не было видно освещенных окон. Я ощущал себя призраком, посетившим давно умерший город. Молчание и пустота на улицах способствовали созданию такого впечатления»[199]. Подобные же ассоциации вызвала встреча с Петроградом у Виктора Сержа (Кибальчича), французского социалиста славянского происхождения, который был выслан из Франции за революционную деятельность и прибыл в город в январе 1919 г.: «Мы вступили в мир смертельной мерзлоты. Финляндский вокзал, блестящий от снега, был пуст. Широкие, прямые артерии, мосты, перекинутые через Неву, покрытая снегом замерзшая река, казалось, принадлежали покинутому городу. Время от времени худой солдат в сером капюшоне, женщина, закутанная в шаль, проходили вдалеке, похожие на призраков в этом молчании забытья»[200]. Американская анархистка Э. Голдман также была выслана в Советскую Россию и приехала в Петроград в начале 1920 г. Она прожила в Петербурге несколько лет накануне Первой мировой войны и теперь имела возможность сравнить нынешнее состояние города с прежним: «…Санкт-Петербург всегда оставался в моей памяти яркой картиной, полной жизни и загадочности. Я нашла Петроград 1920 года совершенно другим. Он был почти в руинах, словно ураган пронесся через город. Дома походили на старые поломанные гробницы на заброшенном кладбище. Улицы были грязные и пустынные, вся жизнь ушла с них. Люди проходили мимо, похожие на живых покойников»[201]. Город производил особенно сильное впечатление зимой в вечернее время: уличное освещение почти не работало, с наступлением вечера город погружался в полный мрак, люди предпочитали не покидать своих домов. Однако и днем малолюдность города также была вполне очевидна. По замечанию А. Рэнсома, «в дневное время город казался менее пустынным, но все же было очевидно, что „разгрузка“ населения Петрограда, которую безуспешно пытались провести во времена режима Керенского, была осуществлена в весьма больших масштабах»[202].
Все иностранцы, побывавшие после Петрограда в Москве, сравнивая между собой оба города, сходились в мнении о том, что в Москве убыль населения чувствовалась не так сильно и что в целом положение в Москве было более благополучным. По наблюдениям испанского социалиста Ф. де лос Риоса, Москва не производила такого тягостного впечатления, как Петроград, ее жители не выглядели столь изможденными и изголодавшимися[203].
Об этом же писала англичанка Э. Сноуден, супруга одного из лидеров лейбористской партии Великобритании, приехавшая в Россию в составе делегации этой партии. Приехав из Петрограда в Москву, она отмечала: «Нетрудно было почувствовать разницу между этими людьми и теми, которых мы недавно покинули. Здесь было меньше напряжения и мучения, больше человеческого веселья и доброты; меньше фанатичного пыла революции, больше ее созидательной надежды. Люди выглядели истощенными, как и в Петрограде, однако в их походке было больше живости, меньше страдания на их лицах»[204]. А вот впечатления от Москвы Э. Голдман: «На улицах было много мужчин, женщин, детей. Было оживление, движение, совершенно непохожие на неподвижность и тишину, которые подавляли меня в Петрограде… Здесь, как казалось, не было такого недостатка продовольствия, как в Петрограде, люди были одеты лучше и теплее»[205].
Бытовые условия жизни петроградского населения начали резко ухудшаться вскоре после октябрьских событий 1917 г. Сами эти события – захват отрядами Красной гвардии и революционными частями Петроградского гарнизона ключевых пунктов города, низложение Временного правительства и провозглашение Советской власти – для большинства населения прошли почти незамеченными. Каких-либо массовых демонстраций, беспорядков, характерных для февральских и июльских событий, не было. По свидетельству известного публициста, деятеля кадетской партии А.С. Изгоева, «захват власти большевиками 25 октября в первые дни не произвел на широкие круги петроградского населения никакого впечатления»[206]. Однако вскоре реальность нового политического режима стала ощущаться более явственно. Помимо того, что дали о себе знать политические мероприятия новой власти, начали меняться условия повседневной жизни и быта петроградцев. Основным фактором, накладывавшим отпечаток на жизнь города в течение последующих лет, была хроническая нехватка продовольствия и топлива. Конечно, такая ситуация сложилась не в одночасье. Перебои со снабжением начались еще в начале 1917 г. Однако тогда это были лишь единичные случаи. По мере углубления хозяйственного кризиса товарообмен между губерниями все более дезорганизовывался, а Гражданская война, первые сражения которой прогремели уже в конце 1917 г., еще более усугубила положение.
Из-за нехватки топлива электростанции города уже в ноябре 1917 г. работали с большими перебоями. Ток давался жилым зданиям и торгово-промышленным учреждениям в среднем по 6 часов в сутки. В декабре и январе не удавалось выдерживать и эту норму, и отпуск электроэнергии во многих районах производился не более трех часов в сутки, а иногда вообще прекращался на несколько дней[207]. В 1918 и 1919 it. положение с топливом никак не могло улучшиться. Напротив, оно стало еще тяжелее, поскольку нефте– и угледобывающие районы страны неоднократно занимались антисоветскими силами и оказывались отрезанными от центра. В лучшем случае электричество включалось по вечерам на 2–3 часа. Жилые дома освещались в основном керосиновыми лампами и свечами. Однако поскольку спрос на керосин сильно вырос, а доставка его в город сократилась, его приходилось экономить. Положение с керосином несколько облегчилось, когда в конце января 1918 г. в Балтийском порту на складах Нобеля были обнаружены большие запасы[208]. По решению Центральной продовольственной управы керосин отпускался на особых распределительных пунктах в количестве одного фунта на десять дней на каждую продовольственную карточку[209]. Однако и нобелевские запасы не были неисчерпаемыми. Свечи и спички вскоре также стали дефицитными товарами. В середине 1918 г. фунт керосина стоил на рынке 800 рублей, свеча – 500, коробка спичек – 80 (при средней заработной плате в несколько тысяч рублей)[210].
Не лучше обстояло дело с уличным освещением. На 1 января 1915 г. в Петрограде работало 15 тысяч фонарей различного типа[211]. После октября 1917 г. электрическое освещение на улицах, как и в домах, действовало с перебоями и периодически отключалось. Некоторое время на улицах действовали керосиновые и газовые фонари. С 1918 г., вследствие дефицита керосина, освещение улиц керосиновыми лампами было прекращено. К 1920 г. прекратили работу газовые заводы. Если в начале этого года частичное освещение улиц еще временами производилось посредством выноса ламп на фасады домов, то с марта 1920 г. уличное освещение в городе прекратилось вообще[212].
Топливный голод повлек за собой и большие трудности с отоплением зданий. Центральная отопительная система зимой 1917/18 г. в основном, а в последующие зимы полностью бездействовала. Почти все дома перешли на печное отопление, а основным топливом стали дрова. Заготовка дров стала важным занятием для организаций и жителей города. На улицах громоздились кучи поленьев, охраняемые солдатами[213]. В 1919–1920 гг. несколько тысяч деревянных домов были разобраны на дрова.
В.Б. Шкловский весной 1920 г. писал в статье «Петербург в блокаде»: «Это был праздник всесожжения. Разбирали и жгли деревянные дома… В рядах улиц появились глубокие бреши. Как выбитые зубы, торчали отдельные здания. Появились искусственные развалины. Город медленно превращался в гравюры Пиранези…»[214] Кое-где уже начали выламывать на дрова торцы деревянных мостовых[215]. С первой послереволюционной зимы в обиход вошли так называемые «буржуйки» – небольшие железные печки с изогнутой трубой. Эффект от таких печек был весьма низким: они давали тепло только тогда, когда горели, и только в той комнате, где стояли. Особенно трудно было прогреть квартиры с большими по площади комнатами и высокими потолками, а таких было немало, особенно в центре города. Дров не хватало, и, чтобы обогреться, приходилось сжигать паркет, мебель, книги. За годы Гражданской войны в огне исчезли целые библиотеки, погибли великолепные образцы старинной мебели. В.Б. Шкловский сжег свою мебель, скульптурный станок, книжные полки и множество книг. «Если бы у меня были деревянные руки и ноги, я топил бы ими и оказался бы к весне без конечностей», – писал он[216]. Художник Ю.П. Анненков одну за другой снимал, разрубал на части и сжигал в печке все двери внутри своей квартиры, затем принялся за паркет[217]. В. Серж, чтобы обогреться и обогреть соседнюю семью, сжег полный свод законов Российской империи[218]. Водопровод в подавляющем большинстве зданий также не работал – водопроводные трубы замерзли и полопались.
Воду приходилось таскать с колонок, колодцев и из рек в ведрах, что было особенно тяжело для жителей верхних этажей домов. Использование буржуек и трудности с водоснабжением должны были бы повлечь за собой повышение пожароопасности, однако сколько-нибудь значительного роста числа пожаров не произошло. Согласно милицейским сводкам, с июня по ноябрь 1918 г. по городу было зафиксировано 84 пожара и взрыва (из них 41 в жилых домах, 6 – в правительственных учреждениях, 9 – на фабриках и заводах), за декабрь 1918 г. – 22, за январь 1919 г. – 15 – цифры, не превышающие обычной нормы[219].
В зимнее время проблемой для города стали снежные заносы. Зима 1917/18 г. выдалась ранней и суровой. Уже 5 ноября начались обильные снегопады, 9 ноября в городе ездили на санях. После оттепели в середине и второй половине ноября, сопровождавшейся наводнениями, с декабря началось новое похолодание со снегопадами и метелями[220]. Площади, улицы и мосты были покрыты толстым слоем снега. Дети устраивали прямо на улицах катки и катальные горки. На Невском проспекте вокруг тогда еще работавших газовых фонарей намело такие высокие сугробы, что прохожие могли прикуривать прямо от огня фонарей[221]. Даже Лафонская площадь перед Смольным (с 1918 г. – площадь Диктатуры) была завалена снегом[222]. Борьба со снежными заносами стала предметом рассмотрения на заседаниях СНК 20 и 16 декабря. Совнарком принял декрет о введении всеобщей повинности по очистке снега в Петрограде и на Петроградском железнодорожном узле, причем по инициативе В.И. Ленина в декрет была внесена поправка о привлечении к трудовой повинности в первую очередь нетрудовых элементов. Общее наблюдение за проведением декрета в жизнь было возложено на районные Советы[223]. К работе по очистке снега стали привлекать заключенных и задержанных. Раздавались призывы направлять на принудительные работы саботажников. Всем домовладельцам, домовым комитетам, старшим дворникам вменялось в обязанность следить, чтобы снег свозился в специально отведенные для этого места или сбрасывался в реки и каналы. Запрещалось валить снег на берега и устраивать завалы на улицах[224]. Домовладельцы должны были обеспечить чистку снега вокруг своих домов, за неисполнение этого на них налагался штраф от 1 до 5 тысяч рублей. Гостинодворские купцы были подвергнуты штрафу в размере 900 тысяч рублей за неудовлетворительное состояние улиц вокруг здания Гостиного Двора[225]. Эти и другие меры возымели действие – снег стали чистить лучше.
Наконец, еще одним характерным внешним признаком города стало почти полное отсутствие транспорта. Автомобилей на улицах города почти не было видно: не хватало бензина, запасных частей для ремонта. О катастрофическом состоянии городского транспорта говорил на заседании Чрезвычайной комиссии по санитарно-техническому надзору в мае 1919 г. председатель транспортного отдела Кольцов. В этих условиях возросло значение гужевого транспорта. Но и здесь, по словам Кольцова, положение было плачевным: недоставало корма для лошадей, падеж лошадей от истощения принял широкие масштабы, к тому же из-за нехватки мяса конину стали употреблять в пищу. Поголовье лошадей сократилось в городе до 10 тысяч, в полную негодность пришли подводы[226]. В не менее катастрофическом состоянии находился трамвайный парк. Новые трамваи не производились, поломанные не ремонтировались, оборудование оставшихся в действии поездов быстро изнашивалось из-за неумеренной эксплуатации. К тому же трамвайное движение часто останавливалось вследствие отключения электроэнергии. Немногочисленные ходившие трамваи всегда были наполнены до отказа, люди висели на подножках. М. Бьюкенен, дочь британского посла Дж. Бьюкенена, сравнивала петроградские трамваи с двигающимися пчелиными ульями[227]. Другой англичанин, Дж. Лэнсбери, удивлялся, что, несмотря на убыль населения, трамваи в Петрограде всегда были так же полны, как в Лондоне на набережной Темзы в утреннее и вечернее время[228].
Самой тяжелой проблемой для населения Петрограда был, однако, продовольственный дефицит, который, в отличие от проблем с топливом и освещением, ощущался не только в зимнее, но и в летнее время. Первые перебои в продовольственном снабжении проявились еще в начале 1917 г., они в значительной степени послужили поводом для начала массовых беспорядков, которые в дальнейшем привели к Февральской революции. При Временном правительстве была введена карточная система, причем нормы выдачи по карточкам несколько раз сокращались. После провозглашения Советской власти продовольственное положение на очень короткий срок улучшилось, однако вскоре началось его резкое ухудшение. Дезорганизация работы железнодорожного транспорта привела к перебоям с доставкой продовольствия в город. К примеру, 31 октября в Петроград прибыло только три вагона с продовольствием и фуражом, 1 ноября – шесть, в то время как для удовлетворения потребностей города требовалось ежедневно 28 вагонов[229]. Наиболее резкое сокращение норм выдачи продуктов началось с декабря 1917 г. В то же время составы с продовольствием, прибывшие к Петрограду, по каким-то труднообъяснимым причинам подолгу не разгружались. В начале 1918 г. в окрестностях города простаивало в общей сложности около 14 тысяч вагонов[230]. К лету 1918 г. Петроград находился на грани голодной катастрофы. Как вспоминал известный экономист С.Г. Струмилин, современник тех событий, «картофельная шелуха, кофейная гуща и тому подобные „деликатесы“ переделываются в лепешки и идут в пищу; рыба, например, селедки, вобла и т. п., перемалывается с головой и костями и вся целиком идет в дело. Вообще ни гнилая картошка, ни порченое мясо, ни протухшая колбаса не выбрасываются. Все идет в пищу»[231]. По подсчетам Струмилина, при средней норме для работника физического труда в 3600 калорий в день, а при минимальной – 2700 калорий, продукты, получаемые по продовольственным карточкам, давали накануне революции 1600 калорий, а к началу лета 1918 г. – до 740, то есть 26–27 % от минимальной нормы[232]. Как свидетельствовал экономист, «решающую роль в общей выдаче играет хлеб; выдача других продуктов постепенно приобретает все более случайный характер»[233]. Но и вместо хлеба зачастую распределялся овес. З.Н. Гиппиус записала в дневнике: «К весне 1919 года почти все наши знакомые изменились до неузнаваемости… Опухшим… рекомендовалось есть картофель с кожурой, но к весне картофель вообще исчез, исчезло даже наше лакомство – лепешки из картофельных шкурок. Тогда царила вобла, и, кажется, я до смертного часа не забуду ее пронзительный, тошный запах»[234]. Вот свидетельства еще одного современника тех лет, В.Б. Лопухина: «Мы пекли лепешки из жесткой маисовой муки, а когда ее не стало – из кофейной гущи… Варили кисель из случайно заполученного овса. Радовались, как деликатесу, брюквине. Не прививалась, из-за неприятного вкуса, замена в кофе и чае мне сахара сахарином. Искали патоку. У кого были гомеопатические аптечки с медикаментами в сахарных крупинках, опустошали такие аптечки»[235]. Чтобы прокормиться, необходимо было покупать продукты на рынке. В частной торговле можно было приобрести любые продовольственные и промышленные товары. Э. Голдман с удивлением отмечала, что, в то время как все было строго рационировано и во всем чувствовался недостаток, на рынках в изобилии имелись мясо, рыба, картошка, мыло, обувь и другие товары[236]. Однако далеко не все могли позволить себе делать покупки на рынках: в условиях инфляции удорожание продуктов значительно опережало рост заработной платы. К примеру, реальная заработная плата петроградских промышленных рабочих составляла относительно уровня 1913 г.: в 1917 г. – 81,6, в 1918 г. – 16,6, в 1919 г. – 20,8 и в 1920 г. – 9,6 %[237]. Городскими властями предпринимались различные меры для облегчения продовольственного положения в Петрограде. Это, во-первых, натурализация заработной платы, за что как раз ратовал и своих статьях С.Г. Струмилин[238]. Во-вторых, организация сети общественного питания. Первая общественная столовая была открыта еще в начале ноября 1917 г. на базе буфета Народного дома на Петроградской стороне[239]. Затем такие же столовые были открыты в различных районах города. Общественное питание было централизовано Петрокомпродом. К началу 1920 г. в городе насчитывалось уже свыше 700 коммунальных столовых, которыми пользовалось более 830 тысяч человек[240]. Организация общественного питания имела большой положительный эффект, хотя и здесь было немало трудностей. В зимнее время многие коммунальные столовые и кафе-чайные периодически закрывались из-за отсутствия топлива[241]. Качество продуктов, которыми кормили в общественных столовых, часто оставляло желать лучшего. Баронесса М.Д. Врангель, находившаяся на советской службе, вспоминала: «Питалась я в общественной столовой с рабочими, курьерами, метельщиками, ела темную бурду с нечищеной гнилой картофелью, сухую, как камень, воблу или селедку, иногда табачного вида чечевицу или прежуткую пшеничную бурду, хлеба один фунт в день, ужасного из опилок, высевок дуранды и только 15 % ржаной муки. Сидя за крашеными черными столами, липкими от грязи, все ели эту тошнотворную отраву из оловянной чашки, оловянными ложками»[242]. Сотрудники Университета получали в университетской столовой, по свидетельству известного ученого и публициста П.А. Сорокина, «только горячую воду с плавающими в ней несколькими кусочками капусты»[243]. Тем не менее, значение общественного питания трудно переоценить: неизвестно, что было бы, если бы горожане не имели хотя бы этого.
В организации общественного питания и борьбе с голодом велика была роль огородничества, получившего широкое распространение в черте Петрограда и его ближайших пригородах. Во всех районах города были созданы специальные огородные комиссии, которые взяли на учет весь земельный фонд, инвентарь и семена. Участки выделялись для коллективной обработки и для индивидуальной – в первую очередь рабочим и служащим. Всего к весне 1918 г. было роздано 2176 участков разной величины, общей площадью 5246 десятин земли[244]. С профессионалами-огородниками заключались договора, по которым выращенный ими урожай овощей сдавался в Комиссариат продовольствия по заранее установленным и согласованным ценам. Благодаря огородничеству столовые города и заводов были обеспечены запасом картофеля и различных овощей.
Еще одной серьезной проблемой для жителей Петрограда, как и других российских городов, стал недостаток одежды. Иностранцев, приезжавших в страну, удивляло и поражало, как плохо были одеты здесь люди. Э. Сноуден отмечала, что, проехав от Петрограда до Астрахани, она встретила не более ста человек, чья одежда не была потерта и заношена до последней степени. «Университетские профессора приходили на встречу с нами, одетые не лучше английских бродяг! У знаменитого певца, выступавшего перед нами, пальцы торчали из ботинок! Женщины знатного происхождения и хорошего воспитания расхаживали по мостовым с ногами, обернутыми войлоком, многие были без чулок»[245]. А вот свидетельство А. Рэнсома: «Бросается в глаза, особенно на Невском, который всегда был заполнен людьми, одетыми по последней моде, общая нехватка новой одежды. Я не видел никого, чья одежда имела бы на вид меньше двух лет, за исключением некоторых офицеров и солдат. Петроградские дамы всегда питали особое пристрастие к хорошей обуви, и именно в обуви ощущался особенно сильный недостаток. Я видел одну молодую женщину в хорошо сохранившемся, по всей очевидности, дорогом меховом пальто, а под ним у нее виднелись соломенные туфли с полотняными оборками»[246]. Знакомая К.И. Чуковского рассказывала ему, «что в церкви, когда люди станут на колени, очень любопытно рассматривать целую коллекцию дыр на подошвах. Ни одной подошвы без дыры!»[247]. «Шла дама по Таврическому саду. На одной ноге туфля, на другой – лапоть», – это уже из дневника З.Н. Гиппиус[248]. Бедный вид жителей Петрограда отметил в своей книге «Россия во мгле» знаменитый английский писатель-фантаст Г. Уэллс, посетивший город на Неве в октябре 1920 г.[249] Во время встречи с деятелями культуры в Доме Искусств гостю пришлось выслушать полуистерическое выступление писателя А.В. Амфитеатрова, который заявил: «…Многие из нас, и, может быть, наиболее достойные, не пришли сюда пожать вашу руку за неимением приличного пиджака, и… ни один из здесь присутствующих не решится расстегнуть перед вами свой жилет, так как под ним не окажется ничего, кроме грязного рванья, которое когда-то называлось, если я не ошибаюсь, „бельем“…»[250]
Ситуация, сложившаяся с одеждой горожан, на первый взгляд, вызывает удивление: после революции прошло совсем немного времени, трудно поверить, что за этот срок носильные вещи могли так быстро прийти в негодность. При объяснении этого феномена следует учесть ряд факторов. Многим в условиях продовольственного дефицита пришлось продать или обменять на продукты большую часть своего гардероба, оставшиеся вещи действительно быстро изнашивались из-за постоянного употребления и трудностей ухода за ними (проблемы со стиркой из-за необходимости экономить воду, неработающие прачечные и ремонтные мастерские и т. п.). Осенью 1918 г. в городе в соответствии с декретом Петроградского Совета проводилась кампания по изъятию теплых вещей у «нетрудовых элементов» для нужд фронта. Один из авторов «Красной газеты» заявлял по этому поводу: «Все должно быть отнято у тунеядствующих буржуев. Если понадобится, мы оставим их в одних комнатных туфлях, а лучшую теплую обувь и одежду отправим на фронт»[251]. Надо также иметь в виду, что многие просто боялись одевать сохранившиеся у них хорошие вещи, опасаясь быть ограбленными, что при тогдашнем разгуле уличной преступности было вполне реально. Кроме того, с изменением условий жизни, исчезновением многих прежних форм досуга для людей, привыкших вести светский образ жизни, не оставалось возможности демонстрировать свои туалеты: они не слишком годились для того, чтобы таскать в них дрова или воду, убирать снег или скалывать лед. Соседка баронессы Врангель по дому, не лишенная чувства юмора, надевала свой лучший наряд на ночные дежурства у ворот дома, «облачаясь для потехи в оставшееся от былого великолепия вечернее платье, шикарную еще сохранившуюся шляпу и в белые перчатки, уверяя, что это единственный случай себя показать, так как, сидя на службе в грязи или дома стирая, такое на себя не наденешь, в театры же и в кинематографы ей ходить не по карману»[252]. Наконец, следует учитывать одно обстоятельство. В послереволюционной России не без воздействия официальной пропаганды складывалось предубеждение против определенных элементов одежды. По внешнему виду определяли социально-классовую принадлежность. Сюртуки, шляпы, галстуки, манжеты считались отличительными признаками «буржуев» со всеми вытекающими последствиями для их носителей. Это напоминало положение в революционной Франции в период якобинской диктатуры, когда за пристрастие к атрибутам аристократической моды можно было прослыть врагом народа. Позднее, в 1920-е гг., борьба с «непролетарской модой» велась на страницах печати[253]. Ничего удивительного, что многие представители «непролетарских» слоев старались не выделяться из общей массы и предпочитали одеваться попроще и похуже. Вместе с тем широкое распространение получили элементы «милитаризованного стиля» в одежде: шинели, фуражки, кожаные куртки. Сложился тип повседневной одежды, вроде униформы, отличавший представителей элиты: кожаный френч, дополнявшийся сапогами и фуражкой военного образца. Кожанка, самый модный атрибут эпохи, служила символом революционных преобразований и ассоциировалась с принадлежностью к руководящим слоям нового общества. Желающие приобщиться к «революционной культуре», особенно из числа молодежи, всячески стремились обзавестись кожанкой.
Культурная жизнь города, несмотря на все трудности, не замирала даже в самые тяжелые времена. Театры, концертные залы, музеи продолжали работать, ставились новые спектакли, проводились лекции и экскурсии. В оперных и драматических театрах большим успехом пользовался классический репертуар. В Петрограде часто выступал Ф.И. Шаляпин. Предпринимались меры, чтобы активнее приобщать к театральным зрелищам рабочих. В определенные дни недели в театрах специально устраивались спектакли исключительно для рабочих, причем билеты не поступали в продажу, а распределялись Советом профсоюзов между рабочими организациями. Разумеется, и в работе культурных учреждений имелись немалые трудности, связанные в первую очередь с топливным кризисом. Например, 23 ноября 1919 г. Отдел театров и зрелищ в связи с недостатком топлива высказался за то, чтобы из государственных театров в зимний период функционировали только Мариинский и Александринский. Было решено закрыть оба театра Народного дома, Большой драматический театр, Стеклянный театр за Невской заставой. Из районных театров было решено оставить не более четырех[254].
Многие жители города принимали участие в массовых празднествах, которые активно насаждались после революции. Центральное место среди них занимали годовщины Октябрьской революции. Красочные зрелища, театрализованные постановки с участием сотен и даже тысяч людей, иллюминации привлекали внимание жителей. Эти празднества носили идеологическую нагрузку, однако многие относились к ним просто как к новым формам досуга. Весьма существенно было то, что в дни крупных праздников иногда выдавали продукты сверх обычной нормы. Например, в первую годовщину революции, в ноябре 1918 г., жителям города было выдано по одной белой булке, что, видимо, должно было поднять праздничное настроение. А.С. Изгоев язвительно замечал: «Советские граждане уже в то время в такой мере были ошарашены свалившимся на их голову социалистическим строительством и голодовкой, что об этой „белой булке“, действительно, говорили днями, старательно комментируя все сведения советской печати»[255].
Годы Гражданской войны были тяжелыми для всех жителей Петрограда, однако различные слои городского населения оказались при этом далеко не в одинаковом положении. Расслоение, деление на «своих» и «чужих» искусственно поддерживалось и усугублялось различными мерами городских властей. В первую очередь здесь надо назвать знаменитое постановление о классовом пайке, которое было принято Петроградским Советом 29 мая 1918 г. и вступило в силу с 1 июля того же года. Согласно этому постановлению, население Петрограда разделялось на четыре категории, в соответствии с получаемой по карточкам хлебной норме. Петроград оказался первым городом России, в котором было проведено подобное разделение жителей.
Самые большие нормы – первой категории – предусматривались для рабочих. Однако, несмотря на свое формально привилегированное положение, петроградские рабочие переживали немалые трудности. Паек первой категории хотя и превосходил другие нормы, для нормального питания был явно недостаточен, составляя лишь около 20 % необходимого для поддержания жизнедеятельности организма. К тому же положенная норма не всегда выдавалась. В этих условиях рабочим приходилось идти на разные ухищрения, чтобы добыть пропитание. Некоторые занялись изготовлением ходовых товаров, как, например, на заводе Гейслера, где рабочие вместо производства телефонных и телеграфных аппаратов мастерили зажигалки[256]. Огромные масштабы приняло воровство с предприятий инструментов и материалов, которые затем продавались или обменивались на продукты. Получил распространение отход рабочих в кустарную и мелкую промышленность, которая обслуживала крестьянский рынок и имела товары для обмена на хлеб. Однако, хотя особое положение рабочих в социальной структуре нового общества было в значительной степени декларативным, меры по улучшению их жизни носили не только формальный и пропагандистский характер, некоторые из этих мер действительно имели важное практическое значение. Одним из первых законов Советской власти был принятый СНК 29 октября (11 ноября) 1917 г. декрет о восьмичасовом рабочем дне, которым также устанавливались сокращенный рабочий день на вредных производствах и двойная оплата сверхурочных работ[257]. Это было очень существенно, если учесть, что до Февральской революции продолжительность рабочего дня на ряде предприятий достигала 12 часов, охраны труда почти не существовало. Мероприятия городских властей в области продовольственной политики – организация общественного питания, огородничества – были направлены в первую очередь на удовлетворение нужд рабочих. С начала 1919 г. для ряда категорий рабочих, занятых в основном на крупных предприятиях, был введен дополнительный трудовой паек – так называемый «бронированный». За март и апрель этого года фабрично-заводские комитеты и правления союзов распределили «бронированный» паек на 155 370 человек, работавших на 445 предприятиях[258]. Определенная поддержка, хотя и не столь существенная, оказывалась служащим различных государственных учреждений, получавшим пайки по карточкам второй категории.
Наиболее разительные перемены, по замыслам идеологов нового строя, должны были произойти в жизни тех, кого они относили к «нетрудовым элементам»: представителей буржуазии, дворянства, бывших чиновников старого аппарата. Помимо самой низкой нормы продовольственного пайка против «враждебных классов» был направлен целый комплекс различных мер – ограничения предпринимательской деятельности, замораживание текущих счетов в банках, кампания обысков для реквизиции ценных (и не очень ценных) вещей, введение трудовой повинности, жилищная политика, наконец, знаменитый «красный террор». Говоря о бедствиях, постигших бывшие привилегированные слои, следует воздерживаться от широких обобщений. Действительно, часть буржуазии и старого чиновничества стала жертвой «красного террора» или экономической политики советской власти. В то же время многие успели вовремя покинуть город и перебраться за границу или в районы, занятые антисоветскими силами.
Были и такие, которые сумели найти modus vivendi с новыми властителями и вполне благополучно устроить свою жизнь. В этом плане весьма показательно замечание бывшего служащего Центральной комиссии по трудовой повинности М. Смилг-Бенарио по поводу кампании по мобилизации «нетрудовых элементов» на принудительные работы в Вологду: «Что меня больше всего возмутило при собирании материалов о посылке мобилизованной буржуазии на Северный фронт, это то, что действительные капиталисты и спекулянты среди сосланных совершенно не были привлечены к трудовой повинности. Действительные капиталисты, по всей вероятности, вовремя откупились»[259].
Среди так называемых «бывших» в наиболее тяжелом положении оказались работники интеллектуального труда – ученые, преподаватели, деятели культуры. Крупными денежными накоплениями они, как правило, не располагали, спекулировать и заниматься другими подобными махинациями не умели, их единственным источником существования оставался скудный паек третьей или, в лучшем случае, второй категории. Многие ученые и преподаватели были вынуждены покинуть Петроград, многие умерли, не выдержав голода и лишений. Среди видных ученых, умерших в эти годы в Петрограде, были историки академики М.А. Дьяконов и А.С. Лаппо-Данилевский, филолог академик А.А. Шахматов, экономист М.И. Туган-Барановский, лингвист и этнограф академик В.В. Радлов, профессор геологии А.А. Иностранцев, главный хранитель Государственного Эрмитажа Э.Э. Ленц, известный пушкиновед П.С. Морозов и многие другие[260]. По словам П.А. Сорокина, собрания профессорско-преподавательского состава Университета немногим отличались от поминок по умершим коллегам. Закрывая одно из таких собраний, ректор обратился к присутствующим с речью, полной мрачнейшего юмора: «Господа, покорнейше прошу вас не умирать так быстро. Отходя в мир иной, вы находите успокоение для себя, но создаете массу проблем нам. Вы же знаете, как трудно обеспечить вас гробами… и как дорого стоит вырыть могилу дня вашего вечного успокоения. Думайте прежде всего о своих коллегах и старайтесь протянуть как можно дольше»[261].
В то же время на властном, да и на бытовом уровне отношение к научной и творческой интеллигенции было не лучше, чем к «буржуям» – данный термин трактовался большевистской пропагандой весьма вольно и, как правило, расширительно и часто распространялся на людей, не имеющих никакого отношения к буржуазии как таковой. В «буржуи» можно было попасть не только за политические убеждения, но и даже за внешний вид и манеру изъясняться. Ученые, вузовские преподаватели неоднократно становились жертвами «красного террора», некоторые из них, в частности, были арестованы в качестве заложников. Именно тогда был в первый раз был арестован видный историк С.Ф. Платонов, занимавший в то время пост директора Археологического института[262]. Материальные бедствия ученых усугублялись, таким образом, моральным давлением. Не лучше было положение студентов. Их общее число резко сократилось: многие, бросив учебу, перешли на службу в советские учреждения, ушли в армию или уехали из города. В институтах оставалось по две-три сотни студентов. Занятия в холодное время года часто проходили в нетопленых кабинетах и лабораториях. В сентябре 1918 г. правление Российской Академии наук направило прошение в адрес Народного Комиссариата просвещения, в котором, в частности, говорилось: «В последнее время положение их (ученых. –
Когда в партийном и советском руководстве осознали, наконец, что дезорганизация работы научных и учебных учреждений может обернуться огромным ущербом для государства, ученым начали оказывать государственную помощь. 23 декабря 1919 г. СНК принял декрет «Об улучшении положения научных специалистов», в котором содержались положения о предоставлении продовольственных пайков, улучшении их жилищных условий, освобождении от различных повинностей[264]. С февраля 1920 г. ученые и преподаватели стали получать академический паек, распределением которого в Петрограде ведала Петроградская комиссия по улучшению быта ученых[265]. Но даже и теперь материальное положение многих ученых и учебных заведений было далеко не блестящим. Вот, к примеру, выдержки из письма, направленного в Петросовет руководством Петроградского университета в ноябре 1921 г., когда, казалось бы, мероприятия новой экономической политики уже начинали давать эффект и материальное положение в городе уже не было таким бедственным: «Совет Петроградского государственного университета, выслушав сообщение Правления о финансовом положении университета, давно уже не имеющего сколько-нибудь достаточного количества денежных знаков <…> постановил довести до сведения правительственной власти, что это положение вынуждает Университет… приостановить… неотложные строительные и ремонтные работы, в том числе ремонт общежитий студентов, которым буквально негде жить; прекратить даже необходимые закупки и объявить всему персоналу и рабочим, что Университет лишен возможности выплачивать жалованье и заработную плату. Как учебный, так и технический персонал Университета, не получая содержания с июля и при том доселе состоя на старых ставках, которые далеко не покрывают даже расходы на трамвай, не в силах долее исполнять свои обязанности»[266]. О реальном улучшении жизни научной интеллигенции можно говорить лишь применительно к середине 1920-х гг.
Криминогенная ситуация и борьба с преступностью
Революционное преобразование старого строя, как обычно бывает в переломные моменты исторического развития, сопровождалось обострением внутренних противоречий и проблем, которые в периоды общественной стабильности либо существуют в скрытой форме, либо проявляются в гораздо меньшей степени. К числу таких явлений относятся уголовная преступность и другие виды девиантного (отклоняющегося) поведения, которые во времена революций и внутренних конфликтов, в обстановке хаоса, слабости и нестабильности власти, приобретают огромные масштабы. Именно это происходило в 1917-м и в последующие годы в России и, в частности, в ее бывшей столице – Петрограде.