От Бодлера[226] до «блаженного поколения», через Аполлинера, Арто[227], Мишо[228], Роже Вайана, Андрэ Мальро, писателей которые рискнули стать этими другими, часто в наркотическом опьянении. В наркотическом путешествии наедине с собой есть что-то завораживающее. Но наркотик настолько сильно захватывает того, кого коснется, что не стоит делать поспешных выводов.
Об этом написано в «Душе, покрытой синяками», где она, прерывая повествование, говорит от своего имени слова, которые критика обошла вниманием:
«Ни один мой герой не принимает наркотиков. До чего я устарела. Но если задуматься, становится просто смешно: сегодня, когда рухнули все табу, в том числе самые грозные, когда секс во всех его проявлениях превратился в источник легальных доходов, когда обман, воровство, мошенничество стали банальны, как пошлые анекдоты, люди негодуют, сталкиваясь с наркоманией.
Хотя, конечно, они громогласно заявляют, что алкоголь и табак — те же наркотики, если не более опасные. Что ж, в кои-то веки соглашусь с мнением компетентных лиц, ибо мне немного знаком мир тех, кто “сидит на игле”. И я понимаю, что это лишь один из тысячи способов порвать с этим миром, но какой ценой и кровью! Об этом свидетельствуют наглядные примеры, которыми пестрят пресса и телевидение, и в этих примерах почти всегда больше правды, чем в абстрактных рассуждениях. Между опустившимся, грязным, едва держащимся на ногах веселым пьянчугой… и худым, одиноким молодым человеком, запершимся в комнате и дрожащей рукой вонзающим иглу шприца в исколотую вену, — целая пропасть, и пропасть эта — отсутствие “других”: алкоголик пьет при свидетелях, наркоман прячется; так что я не буду ни восхвалять увлечение спиртным, ни обрушиваться на наркотики во имя некоей морали, меня волнует лишь одно — весело или грустно лицезреть то или иное явление. И потом, главное не в разном подходе к разным явлениям, а в том страшном и очевидном факте, что человек, умный или глупый, догадливый или тупой, живой или вялый, как правило, представляет собой сегодня раба одного из трех диктаторов: алкоголя, наркотиков или аптеки (я имею в виду сильнодействующие успокоительные средства). Такое впечатление, что жизнь — это длинная скользкая горка, по которой вы с бешеной скоростью катитесь к находящемуся в конце спуска черному туннелю неизвестности, пытаясь зацепиться каким-нибудь крюком за камень или выступ. Но ваши попытки безуспешны, ведь крюки эти — виски, марихуана, героин. Причем вы прекрасно сознаете, что последний крюк, героин, надо как можно быстрей заменить чем-нибудь другим, потому что он самый ненадежный»[229].
До «Души, покрытой синяками» действительно никто из ее героев не принимает наркотиков, не злоупотребляет амфетаминами и транквилизаторами. За исключением, впрочем, любителя ЛСД Льюиса из «Ангела-хранителя»[230], появившегося в 1968 году. Обнаружив, что он находится под действием наркотиков, рассказчица Дороти Сеймур лишь констатирует: «В принципе я не имею ничего против наркотиков, просто мне вполне хватает алкоголя, все остальное меня пугает. Еще я боюсь самолетов, подводной охоты и психиатрии. Мне спокойно только на земле, сколько бы на ней ни было грязи». В «Неясном профиле» и «Смятой постели»[231], опубликованных в 1974 и 1977 годах, Франсуаза Саган с откровенностью воспроизводит то, что испытала она сама. В обеих книгах герои пытаются заглушить наркотиками смятение духа. Юлиус А. Крам, могущественный представитель делового мира из «Неясного профиля», «поглощал медикаменты, белые, желтые, красные пастилки, запас которых он пополнил в Нью-Йорке».
Эдуард Малиграс в «Смятой постели» находится в еще более угрожающем положении. Тридцатипятилетний драматург привыкает к психотонизирующим пилюлям и не усомнился бы уколоться героином, «если бы это помогло ему написать десяток блестящих страниц», хотя «мысль о том, чтобы поднять себе настроение или заглушить душевную боль с помощью химии, унижала его». Другой персонаж романа, директор театра Жолье, который умирает от рака, принимает наркотики, чтобы облегчить свои страдания, как когда-то Франсуаза принимала пальфиум 875.
«Он почувствовал боль в горле, потом она перешла в легкие, становилась глубже и сильнее… Там, будто солдаты навытяжку, рядами располагались ампулы, сверкающие, изящные и прозрачные, а рядом с ними большой новый шприц, который, казалось, дремал… Жолье осторожно вынул из коробки одну ампулу… Он терпеть не мог делать себе больно, и то, что ему нужно было делать себе укол, вонзать металлический кончик в кожу, проникать в до предела натянутые нервы, казалось ему противоестественным.
… И вдруг, как если бы кто-то управлял на расстоянии страшным зверем, который набросился на него и терзал его горло, боль отступила, и он вздохнул от неожиданного, огромного счастья… Теперь это был уже полный разгром — боль была изгнана отовсюду. Наконец-то он смог пошевельнуться! И он повернул вновь ставшее подвижным, живым и теплым тело, потушил ночник и оставил выключатель на прежнем месте: мог начаться новый приступ…»
Франсуаза-журналистка
«Санди Таймс» назвала в 1967 году Франсуазу Саган французской писательницей, представляющей лицо современности. Это была большая статья с фотографией во всю страницу, где автор «Здравствуй, грусть!» была представлена как центр своего рода геральдической композиции: по краям фотографии были помещены бутылки виски, алкозельцер, смятый «астон мартин», проигрыватель-автомат и изображение Карла Маркса.
«Я никогда не принимаю алкозельцер, — замечает она, — у меня от него болит сердце». Что касается присутствия теоретика марксизма, то это скорее дань фольклору. Если уж говорить об авторитетах, Франсуаза отдавала предпочтение Эмилю Золя[232], мужественному интеллектуалу с социалистическими взглядами, как она их понимала:
«Есть социализм, который я терпеть не могу, невыносимо жалкий, который требует, чтобы никто не ездил на “ройсах”. Но я думаю, это гораздо менее важно, чем желать, чтобы все ездили на “2 CV”. Социализм очень близок коммунизму в смысле того, что предполагает отсутствие привилегий. Здесь важно, что каждому что-то достается. Привилегия мне кажется менее значительной, чем право»[233].
Франсуаза Саган никогда не боялась пожертвовать своей репутацией ради правого, по ее мнению, дела, к тому же ее известность могла привлечь внимание к какому-нибудь «безнадежному» случаю. Приведем два примера, когда она высказалась в духе «Я обвиняю»[234]. В 1977 году она защищала алжирского рабочего Иуссефа Кисмуна[235], приговоренного к двадцати годам тюрьмы при том, что трибунал не доказал его виновность в деле об убийстве. В 1986 году романистка выступила против приговора, вынесенного ее другу, журналисту Марку Франселе[236], который за незначительное нарушение был осужден на один год заключения.
Она обладала несокрушимой уверенностью в правильности своих убеждений и готова была перевернуть весь мир, чтобы добиться задуманного. Из-за Марка Франселе она отправилась к министру юстиции Альбену Шаладону, настолько невыносимо ей было видеть этого человека несправедливо обвиненным.
В марте 1958 года Пьер Лазарев, который несколько дней назад присутствовал на ее свадьбе с Ги Шеллером, поручает ей освещать процесс в Версале, рассчитывая на ее саркастические замечания. Глава «Франс-суар» был вполне удовлетворен результатом! Вот вступление к статье, вполне в духе Саган:
«Все это начиналось очень весело, как коррида. Погода была отличная. Версаль сиял золотом больше чем когда-либо. Журналисты здоровались между собой и с жандармами перед маленькой дверью в камеру обвиняемых, что было настоящим благом для фотографов…»
Не менее язвительно было заключение ее первой статьи по этому делу: «Общество судит тех, кого оно породило. Как правило, это делает его жестоким». На следующий день Франсуаза встретилась с Вивье и Серменс, которые совершили два убийства и теперь рисковали быть приговоренными к высшей мере наказания. Романистка высказалась резко:
«С театральной точки зрения это очень плохая постановка. Есть два хороших актера — Флорио и Вивье. Хороший комментатор — председатель суда. Остальные — невнятная массовка…»
Помещать на первые полосы материал об известных людях, заключенных под стражу, об убийцах, значило использовать прием, на который судебные хроникеры тогда решиться не могли. Но Франсуаза не уставала удивлять. Предвидя, каким будет приговор, она пишет: «Сегодня будет страшный день. Ведь если их приговорят к смерти, то лишат их возможности осознать совершенное». Эта вторая статья была расценена как чрезмерно снисходительная, третья не появилась вовсе, и Вивье был отправлен на гильотину.
Собратья по перу немного потеснились, чтобы освободить место на скамье для прессы[237] новообращенной коллеге. Ролан Фор, который стал директором «Орор», покинув пост президента «Радио-Франс», воспринял ее с благосклонностью. «Она билась над каждой страницей», — вспоминает он. Будущий любимец Французской академии Бертран Пуаро-Дельпеш, который вскоре получит премию «Интераллье» за свой первый роман «Верзила», очень ценил ее общество. В то время он являлся судебным хроникером «Монд», о Франсуазе он написал позже в альбоме «Здравствуй, Саган»[238]:
«Наблюдая пришедшую маленькую Саган двадцати с небольшим лет в ореоле фотовспышек, фиксирующих ее славу, завсегдатаи залов суда сокрушались, что чужачка не имела понятия ни о том, как называются официальные лица, ни даже о судебном регламенте. Наиболее угодливые торопились с подсказками, желая помочь ей избежать ошибок. Глупцы! На следующий день в ней заговорил талант; она была, как обычно, дерзка, не обращая внимания на нюансы, она сосредоточивалась на основной идее, как хороший теннисист, который, размахнувшись, бьет с лета по мячу».
По всей видимости, она была готова пойти на эксперимент и поработать по случаю в качестве журналистки.
Еще до романа она пыталась опубликовать новеллы в еженедельнике «Франс-суар», расположенном на улице Реомюр, который издавался более чем миллионным тиражом. Прочел ли их его редактор, неугомонный Пьер Лазарев? Как бы то ни было, он и его жена, директор «Эль», стали почитателями Саган, которую считали равной Колетт. Последняя в период между двумя войнами активно писала в парижские газеты и даже являлась главой литературного направления в «Матэн». Автор «Здравствуй, грусть!» сделала свои первые репортажи для женского еженедельника Елены Гордон-Лазаревой, которая послала ее в Италию (Неаполь, Капри, Венеция)[239]. Путешествие оживило ее романтическое восприятие.
Ее первая статья начиналась фразой, достойной Александра Дюма или Мишеля Зевако (Пардэйан): «Доведя своих любовников до изнеможения, Жанна, самая жестокая и сладострастная королева Неаполя, приказывала выбрасывать их через люк в море». Эта драматическая жилка, вероятно, появилась у нее, когда она в четырнадцать-пятнадцать лет читала матери пьесы по истории Франции.
«Это выглядело приблизительно так: “Спасем его”, — говорила королева. Король: “Пусть он будет брошен хищникам”. Королева: “Сжальтесь, Сир!” Сначала мама слушала меня очень внимательно, потом начинала засыпать, бормоча мне слова благодарности», — рассказывает Франсуаза Саган, которая со своим братом Жаком напишет сценарий для телефельетона «Борджиа, или Золотая кровь»[240]в традициях приключенческого романа.
«Мне хотелось прежде всего, — уточняет она, — заставить мечтать людей, которые постоянно видят по телевизору что-то жуткое». Она хотела рассказать историю в манере фельетонистов прошлого века:
«Я их себе представляю школьниками, которые покатываются от хохота над приключениями своих персонажей. В их рассказах есть легкость, есть то, что позволяет публике чувствовать причастность к происходящему. Теперь все совсем не так. Фельетонисты не хотят изображать себя в своих произведениях, теперь авторы думают о себе то, что видит публика. Впрочем, они знают, что смогут объясниться не только в своих книгах».
Предлагая брату сотрудничество в работе над сценарием, Франсуаза лукаво подмигнула противникам инцеста. «Франсуаза Саган чувствует вкус к скандалу, — писал критик Жан-Клод Лонгэн по поводу «Борджиа»[241]. — К скандалу, который начинается чарующей музыкой, нежной, немного нереальной, которая проникает постепенно в сферу незыблемого, разрастается подспудно и разражается внезапно сильным всплеском, шокируя и зачаровывая мир». «Показать счастливую любовь Цезаря Борджиа и его сестры Лукреции, — пишет он, — сегодня означает бунт».
Так, альянс Франсуаза Саган — Жак Куарэ в качестве интерпретаторов истории инцеста заключал в себе большую долю лукавства по отношению к обществу, которое боялось затрагивать тему, обойденную даже Библией. Уже в своей первой пьесе «Замок в Швеции»[242] она затронет тему двусмысленности этой сердечности между братом и сестрой. Реплики Элеоноры и Себастьяна в начале третьего акта дадут нам ключ к ее пониманию:
На самом деле Франсуаза и ее брат Жак действительно были счастливы, когда жили в одной квартире на улице Гренель. «Мы вели бурную жизнь между Парижем, Сен-Тропе и Межевом», — вспоминает Жак Куарэ. «Мы устраивали потрясающие праздники», — добавляет Франсуаза Саган. В этот период, особенно насыщенный событиями, она встречает Регину, еще не ставшую великой жрицей парижских ночей. Она служила барменшей в «Виски-а-гого» на улице Дю Божоле, рядом с квартирой, где недавно умерла Колетт. Франсуаза приняла у себя молодую девушку, которую заметно смущал ее невероятный успех.
Двадцать шесть лет спустя Франсуаза вспомнит эту встречу в связи с интервью, которое Регина сделала для «Пари-Матч»[243]:
«Ты мне сказала “здравствуй”, и я поняла, что я очень тебе близка. Я нашла сестру. Я чувствовала себя так хорошо, естественно. Рядом с тобой не могло случиться ничего плохого для меня. Это было важно, потому что я пережила очень тяжелые моменты из-за всех этих людей, которые так подло со мной поступили».
Она пришла на следующий день, через день и потом заходила почти ежедневно. Франсуаза укрывалась у Регины. Это было также идеальное место, чтобы принимать журналистов и фотографов, которые по-прежнему ее преследовали.
Ради забавы и от усталости она подыгрывала создателям мифа о себе:
«Про меня говорили много глупостей, но я считала, что так лучше, чем если бы меня представляли, например, на кухне. Быстро ездить, пить виски, вести ночную жизнь — все это для меня естественно. Поэтому я решила носить свою легенду как вуалетку…»
Поездки с друзьями
«Меня очень легко может охватить сильная страсть к кретину, который послезавтра увезет меня в Бразилию». Великая путешественница всегда держит в порядке свой паспорт. Для нее это самая ценная вещь, как она сказала своему другу Марку Франселе[244], перед тем как поведать историю, которая с ней произошла:
«Однажды я застряла в Мексике, это было пятнадцать лет назад, с одним плутишкой. Когда я захотела уехать, он стащил мои документы. Я стояла ночью посреди Акапулько без гроша в кармане. В баре галантный мафиози посмеялся над моей историей и отправил несколько крепких ребят за моим паспортом, а потом одолжил мне свой самолет, чтобы я могла долететь до Нью-Йорка».
В Нью-Йорке, куда она отправилась во второй раз в 1956 году, также не обошлось без приключений. Накануне своего возвращения во Францию романистка в обществе композитора Мишеля Магна зашла в маленький французский бар на Бродвее и решила выпить скотч. Как раз тогда проходили президентские выборы. Сторонники и противники Эйзенхауэра так горячо обсуждали политику, что дискуссия перешла в драку. Мишель Магн, вмешавшийся в заварушку, получил сильный удар кулаком. Франсуаза, вооружившись сифоном, устремилась к нему на помощь. Они не пострадали, но решили разыграть из себя тяжелораненых, чтобы удивить друзей в Орли. Но забыли о существовании прессы.
Когда они спустились с трапа самолета, фотографы тут же нацелили камеры на пару в бинтах. Они походили на двух поссорившихся детей. Мишель Магн, большой шутник, немного перегнул палку и наклеил еще и пластырь. Среди встречавших была Вероника Кампьон, которую Франсуаза Саган с нежностью звала Плок (себя она окрестила Плик, в честь персонажей Кристофа, одного из создателей комиксов, предшественников Штрумпфов).
По приезде из Нью-Йорка 23 октября 1956 года молодая романистка телеграфировала подруге, жившей на улице Константинопль в восьмом округе: «Добралась хорошо. Пошли новости Плок. Всего хорошего, Плик». Возле «Отель Пьер», рядом с Центральным парком, Франсуаза Саган и Мишель Магн слегка нарушили приличия сумасшедшим хохотом и безумными выходками. Все было поводом для развлечения, особенно для Мишеля, который увидел Америку глазами озорного мальчишки.
В письме Веронике, своей дорогой Плок, Франсуаза рассказывает о нескольких проделках молодого человека, не знавшего ни слова по-английски:
«Он устроил жуткую сцену даме, которая выбросила шкурку от банана туда, куда он засунул свои письма, приняв коробку с мусором за почтовый ящик. Потом, так и не сумев назвать мальчику-лифтеру номер 2008, он отправился, нажав какую-то кнопку наугад, наверх и потом спускался двадцать шесть этажей по лестнице, наличие которой, кстати, в США большая редкость…»
Франсуаза продолжает на английском, подчеркивая, что бедную Плик измучили журналисты, которые безумно интересуются ее личными переживаниями. И заканчивает свое письмо так: «Напиши мне скорее, бывают минуты, когда мне все здорово надоедает. Я целую тебя, Плик». В эту поездку она без ума от джаза, слушает всю ночь «Голос Америки», Билли Холидэй[245], черных музыкантов, которым, чтобы произвести впечатление, подпевал Мишель.
Она приглашена на коктейль к Либерманам (Александр, главный редактор «Вог», еще и скульптор, его жена Татьяна была любовницей Маяковского), она приходит на вечеринку в маленьком отеле между Третьей авеню и Лексингтон-авеню, где они живут. Это респектабельный квартал, который напоминает Пале-Рояль. Она совершенно очаровала артистов и писателей, с которыми познакомилась. Первое издание «Смутной улыбки», составившее 150 тысяч экземпляров и выпущенное Дютоном, было тотчас продано, едва появилось на рынке[246].
Труман Капоти был одним из постоянных гостей Алекса и Татьяны Либерманов, они познакомились с ним в Сен-Тропе, у них был дом в Боваллоне. Через них Франсуаза познакомилась с Марлен Дитрих и воспользовалась этим, чтобы раскрыть маленькую тайну: «Марлен повсюду рассказывала, что ранним утром я прокатила ее в “ягуаре” по Елисейским Полям. Это была чистая выдумка, которая в очередной раз подтверждала мою скандальную репутацию. “Ну как, вы оправились после нашей автобаллады?” — бросила я ей. Она не осмелилась ничего сказать и покраснела».
Франсуаза Саган и Мишель Магн на четыре дня съездили во Флориду и приобщились там к рыбалке. Об этом она написала Веронике Кампьон:
«Я в Кэй Вест, солнце печет беспощадно, со мной Магн и Петер, ты его не знаешь, я тебя в Париже познакомлю — он приедет 15 декабря… Я не создана для путешествий, еще раз в этом убеждаюсь. Здесь хорошо, в основном из-за Петера, но в начале… о, ля, ля… Я решила больше не путешествовать, только с Плок, потому что очевидно, что это не путешествие, а приключение.
Моя Вероника, я тебя ужасно люблю, я скоро вернусь, целую тебя. Франсуаза Плик Саган. Вот возьму и подпишу следующую книжку Франсуаза П. Саган. Все будут думать о какой-то тайной свадьбе, а это будет Плик… Ха, ха, ха. Я так и сделаю. Ты нашла новый дом за городом? Как все эти проныры, которые называют себя моими друзьями? С ума сойти можно, как я всех вас люблю. И тебя первую, моя дорогая добрая святая Плок. Я так рада вернуться. Хотя Петер… Он тебе понравится.
P.S.: Я больше не пью. Магн тебе передает огромный привет. Он поймал барракуду. Он какой-то красный, вид растерянный, я за него боюсь. Тропики, как говорит Петер, это не Лизьё[247]. Сегодня после полудня я наблюдала за рыбой, которую вот-вот поймают, и поняла, какой у меня теперь будет девиз: “Умереть или покончить с собой”, — Плик».
Мишель Магн живет в маленькой квартирке на улице Лепис на Монмартре. Он помешан на музыке и часто рассказывает Франсуазе Саган о своих экстравагантных проектах. Они вместе сочинили песни для Мулуджи[248], Джульетты Греко[249], Анабеллы. Он садится за пианино, она слушает и начинает напевать слова. Это напоминает автоматическое письмо — в ее душе возникают слова об угасании любви:
Сначала было четыре песни: «Не любя вас», «День», «Вы — мое сердце» и «Вальс». Их исполняла Джульетта Греко. Запись происходила в «Аполло» в присутствии Франсуазы, которая специально приехала из Сен-Тропе. Атмосфера была натянутая. Греко нервничала и хмурилась, Мишель Магн сказал ей с раздражением: «Если вы недовольны оранжировкой, обратитесь к Мишелю Леграну»[250].
На презентации диска в июне 1956 года в студии на улице Аржантейль загорелая, в белом костюме, с отсутствующим видом Франсуаза Саган отбывала положенное приличием время. Джульетта Греко, кутаясь в мексиканскую шаль, объясняла журналистам: «Перед тем как познакомиться с Франсуазой, я была о ней не слишком высокого мнения, но когда она мне предложила свои песни, я поняла, какой у нее потенциал, что она неисчерпаема, у нее отличный французский!» У молодой романистки было восемь готовых песен о прекрасных летних вечерах, об одиночестве, о белых ночах. Франсуаза не знала, кому их предложить.
С Анабеллой Швоб из Люрса Саган познакомилась в «Каролл’с», кабаре на улице Понтье, куда она зашла в сопровождении Мишеля Деона. Тогда он писал свой роман «Обманутые надежды» в доме, который Франсуаза сняла в Адэнвиле, деревне близ Сэн-э-Уаз, рядом с Удэном. «Я бы предпочла, чтобы мои песни спели вы», — говорит она Анабелле, которая в героические времена Сен-Жермен-де-Пре стала одновременно сообщницей и соперницей Джульетты Греко.
Это было началом дружбы, основанной на совместном отдыхе, порой сумасшедшем, порой спокойном, но всегда полном каких-то авантюр. После войны, времени оккупации, молодежь нуждалась в разрядке, и это напряжение смогло разрядиться в Сен-Жермен-де-Пре. Та же веселость и беззаботность царила позднее в обществе друзей Франсуазы в Сен-Тропе. Свобода романа «Здравствуй, грусть!» отражала их восприятие жизни. Об этом говорит Даниэль Желин: «Мы доставляем себе изысканные наслаждения»[251].
Он играл в ее четвертой пьесе «Превратности фортуны», поставленной в «Театре Эдуарда VII» в январе 1964 года. Тогда она снимала квартиру близ старого порта, где жил Поль Элюар. «На двери ванной у него были приклеены статьи, фотографии, карикатуры: настоящий музей сюрреализма», — вспоминает он. Отель «Понш», который принадлежал Альберту и Марго Барбье, где она занимала обычно 22-й номер с террасой, олицетворял для нее нечто тропезианское.
Там пил ликер Пикассо, писал, глядя на море, Борис Виан, Мулуджи пел во время ужина в старом рыбацком бистро, открытом в 1885 году, когда Ги де Мопассан[252] назвал Сен-Тропе, где так долго жила Франсуаза, «девой моря»[253]. Она и ее друзья оставили о «Понш» и радостные и грустные воспоминания, в зависимости от дня, месяца, года. Альберт умер, Марго сохранила отрывочные воспоминания:
«Франсуаза поднималась в четыре часа пополудни, она писала в постели… Любила играть на фортепьяно, а Джульетта Греко пела о Сен-Жермен-де-Пре… Ночами играли в карты… Мы жили как в семье. Мой муж ходил встречать Франсуазу на вокзал Сен-Рафаэль… Когда снимали “И Бог создал женщину…”, Брижит Бардо ходила по “Понш” обнаженная. “Прикройся, ты некрасивая”, — сказал ей Альберт. “Я не красивая?” — воскликнула изумленная Брижит».
В Сен-Тропе Франсуаза Саган и Брижит Бардо чувствовали себя тем более комфортно, что родители отправили их туда перед войной на каникулы. Как и Анабелла, которая приехала туда впервые со своей матерью в 1932 году, в возрасте четырех лет. Для Жан-Клода Мерля, старого проказника Сен-Жермен-де-Пре, бывшего организатора дискотеки, расположенной на улице Сен-Бенуа, Сен-Тропе стал постоянным местопребыванием. Этот беспечный весельчак, считавший своим призванием веселить современников, привлек Франсуазу к участию в организации в отеле «Понш» нелепой конференции по пчеловодству.
«Мы заказали афиши. Местная пресса сообщила о готовящемся мероприятии со всей серьезностью. Никто не мог предположить, что это розыгрыш. Из Моля (Вар) приехало много пчеловодов. Когда вошла Франсуаза в полосатой желто-зеленой майке, зал был полон. Майками под пчелиный окрас всю компанию снабдил бутик “Шоз”. В течение часа она молола чушь и в итоге сравнила пчелиную матку с английской королевой. Пчеловоды, наконец поняв, что им морочат голову, в ярости уехали. Альберт Барбье, естественно, тоже был недоволен. Дело закончилось пирушкой».
О деньгах
«Каждый человек от природы либо игрок, либо не игрок; игроками рождаются, как рождаются рыжими, умными или злопамятными», — замечает Франсуаза Саган в книге «В память о лучшем».
«Это правда, — пишет она, — что деньги, пока играешь, опять становятся тем, чем и должны были бы оставаться раз и навсегда, — игрушкой, жетонами, чем-то взаимозаменяемым и не существующим в природе вещей»[254].
Очень рано она научилась контролировать себя в отношении культа денег, который, по ее мнению, огрубляет: «Когда я была маленькой, нам не позволяли за столом говорить ни о деньгах, ни о частной жизни, ни о здоровье. Теперь все только об этом и говорят»[255].
В ее глазах это признак того, что теперь многие не придают значения правилам хорошего тона:
«Проявлять вежливость — значит думать заранее. “Можно ли здесь положить свое пальто?” “Нужно ли, прежде чем присесть, подождать, пока присядет она?” “Не будет ли удобнее придержать ей дверь?” Наконец, просто всякие мелочи. Это странно, но куртуазность — это актуально для демократии, потому что она исключает неравенство, делает невозможным пользоваться чем-то, не заботясь о другом. Но это забота о том, кто рядом, или о людях своего круга. Собственно говоря, куртуазность — это представление о другом… с привкусом беспокойства о взаимопонимании»[256].
После конфликта с издательством «Дифферанс»[257]в марте 1985 года Франсуаза Саган, изложив свои претензии в коммюнике, адресованном прессе, выразила свою жизненную позицию. «Я сожалею, что беспокою вас ужасной историей, связанной со злоупотреблениями, но, поскольку я могу оказаться не единственной пострадавшей, я выражаю протест», — говорит она в преамбуле. И заканчивает в том же тоне: «Я заранее вас благодарю и повторяю свои извинения за то, что отняла у вас время по столь ничтожному поводу».
Такое поведение вполне соответствует буржуазному сознанию в хорошем смысле этого выражения, когда оно является плодом воспитания, требующего внимания к окружающим. Это ей дала мать, исключительные манеры которой стоит отметить. Франсуаза всегда старалась, чтобы ее ничто не могло оскорбить. Даже вызывающе вульгарная грубость какой-нибудь Мануш, предназначенная эпатировать галерку.
Банда марсельского гангстера Карбона, о которой мир узнал в 1960-е годы из книги воспоминаний Роже Пейрефита, не имела ничего общего с Франсуазой. Но его резкие высказывания, зубоскальство, дерзости, развлекавшие гостей светских гостиных, соблазняли и забавляли ее. Она приглашает его в свой дом в Нормандии, они совершают вместе ночные поездки, заканчивающиеся часто в клубе «Занзибар» на улице Сент-Анн в Латинском квартале.
Мадам Бирон из «Спящей собаки», хозяйка дома, где живет молодой бухгалтер Герэ, сродни Мануш. Любовница марсельского бандита к пятидесяти годам превратилась в авторитарную и рассудительную Марию, восхищавшую Герэ, несмотря на расплывшуюся фигуру и неряшливый вид. Франсуазу Саган притягивали эти люди, чуждые законов и обычаев общества, обрекающего их за это на одиночество.
Маленькой девочкой она приручала бродячих собак, когда стала взрослой — старалась помочь обездоленным, которые вызывали у нее сочувствие. Не один парижский бродяга обязан ей великодушной помощью, которой пользовалось много бесстыдных попрошаек. Очень многие не забыли, как Франсуаза вытаскивала их из сложных ситуаций, никогда впоследствии не вспоминая о своих благодеяниях.
Это в равной мере можно сказать о пятисотфранковой банкноте, которую она могла дать бедняку на улице, о покупке стиральной машины пожилой даме, о финансовой помощи Жану Жене и Колетт Одри, благодаря которой в 1956 году была поставлена ее пьеса «Соледад». Она вспоминает, что Франсуаза Саган подписала ей чек на пятьдесят тысяч франков: «Я полагала, что деньги должны способствовать таким предприятиям, и сдержанно ее поблагодарила». Тогда же помощь от романистки получил Жак Ланзман, который не мог оплатить билет на поезд из Парижа в Брюссель. Мануш тоже были выделены три тысячи франков.
Вероника Кампьон, разбиравшая обширную почту подруги, наткнулась однажды на письмо рецидивиста. Этот человек просил приличную сумму, чтобы сконструировать аппарат собственного изобретения, который позволит ему жить лучше. Прилагавшийся рисунок, несмотря на свою странность, убедил Франсуазу, и она послала ему денег. Несколько раз в дом благодетельницы приходил и вышедший из тюрьмы калека, чтобы перехватить немного денег. Она помогла молодой девушке, которую у нее на глазах вытащили из Сены. Она дала ей приют у себя в Сен-Тропе, где снимала дом, и помогла выпутаться из трудного положения.
Она оказывала помощь друзьям, попавшим в сложные обстоятельства, как, например, Жану Груз: «Утром на площади Трокадеро я услышал звук клаксона. Это была Франсуаза, которая в своем “ягуаре” заметила меня в не слишком приглядном виде, предвещавшем совсем не блистательное будущее. “У меня несколько тысяч писем, которые ждут ответа, — сказала она мне. — Вы поможете мне их рассортировать?” Она проявила необыкновенную деликатность, у меня было ощущение, что это я оказываю ей услугу. Среди людей, которые обращались к ней с просьбой, некоторые были очень одиноки, часто больны. Франсуаза всегда навещала их. К ней могли обратиться и с такой просьбой: “Вам так везет, купите для меня билет Национальной лотереи”».
Наконец, стоит упомянуть об истории, которая чуть не приобрела масштабы государственной. На одном из обедов Клод Помпиду рассказала Франсуазе Саган, что она разбила машину и ей не нравится, как ее возит шофер отеля «Матиньон».
«Я дам тебе свою», — сказала ей Франсуаза. На следующий день она распорядилась, чтобы ее «бристоль» перегнали к особняку Помпиду на набережной Бетюн. Чтобы отблагодарить Франсуазу за этот неожиданный подарок, супруга премьер-министра отправила ей негритянскую статую.
Вероника Кампьон, которой Франсуаза об этом рассказала, имела неосторожность пересказать историю Рене Винсенту, журналисту из «Пари-пресс». На следующий день в газете появилась заметка с юмористическим рисунком, изображавшим «астон мартин» в подарочном пакете. К ужасу Жоржа Помпиду, который увидел в этом намерение его дискредитировать. Он был в хороших отношениях с Пьером Лазаревым и позвонил главе «Франс-суар», ответственному также и за «Пари-пресс», с требованием удовлетворения и санкций против журналиста, позволившего себе «оскорбительную ложь».
Пьер Лазарев, необычайно расстроенный, пригласил Франсуазу Саган, которая прояснила ситуацию. Делу не дали хода, но Помпиду буквально возненавидели романистку, и, быть может, бывшая супруга президента до сих пор таит на нее злобу. Как бы то ни было, но Клод Помпиду отказалась дать Франсуазе Саган, представлявшей «Эль», интервью по случаю десятилетия Центра Жоржа Помпиду[258].
Искусство рисковать
В этот день можно было умереть от тоски. Молодые люди в тропезианском доме наскучили ей со своими забавами под стать лицеистам: вся компания жалась к стенам, стараясь избежать пинка сзади. Этот инфантильный идиотизм заставил Франсуазу сбежать в Канны. Однажды в «Карлтоне», где она отдыхала вместе со своими родителями, ее поразила женщина, обладавшая необыкновенно благородной красотой, зрелой и завораживающей. Именно ее образ она воссоздала в чертах Анны Ларсен, «гранд дам» романа «Здравствуй, грусть!», персонажи которого отличались спокойствием и непринужденностью, а в их лицах читалась ирония и привычка властвовать.
Ясность ее памяти иногда удивляет: взгляд, жесты, все, что мы называем манерой держаться, отпечатываются в ее сознании, хотя она утверждает, что не слишком наблюдательна. Но ее воображение оживает мгновенно: едва какая-нибудь деталь заденет ее за живое, в ее сознании появляется новый персонаж, напоминающий игроков возле зеленых столов казино, вступивших в схватку с судьбой. В каннском «Палм Бич» в возрасте двадцати одного года Франсуаза переступила магический круг игорного зала. Это был незабываемый момент:
«Для себя лично я выяснила также, что в азартной игре, как нигде, важно скрывать эмоции. Читая их весь вечер на преувеличенно напряженных лицах игроков — именно так переигрывают плохие актеры, передавая целую гамму чувств: подозрительность, уверенность, разочарование, отчаяние, упорство, обличение, ликование или безразличие, сыгранное хуже всего, — я решила про себя, что в дальнейшем, как бы ни шли дела, я противопоставлю ударам или ласкам судьбы улыбку и даже приветливое выражение лица»[259].
Когда она вновь вошла в казино, с облегчением расставшись с неугомонной компанией, играть ей не хотелось. Нет, скорее она предпочла бы в этот момент проиграть. Она подошла к столу с баккара и, не заботясь о ставке, бросила фатальное: «Ва-банк!» Крупье никак не отреагировал, будто не слышал. Шла игра. В раздражении она почти выкрикнула: «Ва-банк!» На этот раз крупье обратил на нее внимание. В следующую секунду он лопаткой подтолкнул к Франсуазе жетоны.
Она выиграла сто тысяч франков.
— Какая удача! — произносит с медоточивой улыбкой старая дама. Она часто слышала подобные вещи. Ей говорили, что она родилась под счастливой звездой, что ее большие тиражи, ее миллионы — дарованы ей свыше. Об этом говорили многие, по-разному истолковывая и оценивая ее успех. Франсуаза попыталась выразить свое мнение по этому поводу в тексте, прочтенном ею в одной из радиопередач[260]. Он никогда не был ранее опубликован, мы приводим его in extenso[261]:
«Я не знаю, почему так тяжело говорить об удаче. Я понимаю достаточно хорошо, что это такое, она пришла ко мне год назад и с тех пор не покидает меня. Я, разумеется, говорю о той неожиданной дерзкой удаче, которую мы вдруг иногда встречаем на своем пути. Моя — совершенно невероятная. Я имею в виду огромное количество читателей, это приятнее всего.
Но она заводит меня иногда немного дальше, чем хотелось бы. Тогда я вынуждена заставлять ее себя простить. Это очень трудно, наверное, это как у матерей, дети которых чересчур много балуются. Я хотела бы смириться с тем, что я не прощена, это грустно, потому что она порой неоправданна: я думаю сейчас о Премии критиков и о замечательной книге Одиберти. К тому же моя удача — эксгибиционистка. Она всегда ставит меня в немыслимые положения, из которых потом буквально вытаскивает за волосы и остается при этом совершенно собой довольна.
Когда я несусь в машине, она меня кидает к деревьям или под автобусы. Когда я выбираюсь из-под обломков, мне говорят, что мне повезло. На самом деле, наверное, было бы лучше, если бы я проехала мимо автобуса и не въехала в деревья. Когда я не за рулем, на литературных коктейлях, например, она заставляет меня пускаться в абстрактные разговоры, из которых мне удается выбраться, лишь совершенно заморочив моего собеседника, который проникается ко мне расположением или, по меньшей мере, забывает глупости, которые я ему говорила в течение пяти минут относительно литературы, рассматриваемой как убийство или что-нибудь в подобном духе. Наконец, она везде со мной, она моя блистательная сообщница (стучу по дереву), она улыбается мне и пугает меня.
Она заставляет меня ее бояться и должна наводить скуку на многих людей, которые покупают какой-нибудь журнал и вынуждены прочесть историю моего детства, очень счастливую и потому неинтересную, или изложение моих взглядов. Во имя ее я прошу прощения с неблагодарностью, которая свойственна сегодняшней молодежи. Во имя последней я умоляю ее остаться со мной».
Вплоть до какого-то момента все шло, как она того хотела. Тем не менее катастрофа была ей предначертана. Как феникс, она возрождалась из пепла, становясь неуязвимой и отваживаясь на рискованные поступки. На самом деле, если ей и случалось флиртовать со смертью — она страстно любит жизнь. «Я думаю, что эти несчастные случаи подстегивали ее воображение», — говорит ее подруга, стилист Пегги Рош, которая на протяжении двадцати лет была редактором отдела моды в журнале «Эль». Ее присутствие часто помогало Франсуазе обрести стабильность, которой она была лишена в силу своего активного жизненного ритма.