GIOVANNI VERGA
I VINTI — I MALAVOGLIA
Milano 1881
От автора
Повествование это является искренним и беспристрастным изображением того, каким, по всему вероятию, путем, в самых скромных условиях жизни, должны зарождаться и развиваться первые беспокойные стремления к благосостоянию, и какие треволнения и перевороты они должны были произвести в одной маленькой семье, до тех пор жившей сравнительно счастливо, — смутная тяга к неизвестному, сознание, что живется плохо, или что можно было бы жить лучше.
Проявление человеческих устремлений, ведущее к прогрессу, взято здесь у его источника, в размерах самых скромных и примитивных. Механизм страстей, определяющих деятельность в этих низких слоях, менее сложен и поддается наблюдению с большей точностью. Достаточно, если оставить картине ее настоящие и спокойные краски, ее простой рисунок. Эти поиски лучшего, терзающие человека, постепенно растут и ширятся, заставляют его стремиться возвысить свое положение и, следуя этому восходящему движению, — занять место в выше стоящем социальном классе. В «Семье Малаволья» — борьба еще только за материальные блага. Удовлетворены эти потребности, и искания превращаются в жажду богатства. Они воплотятся в типе буржуа «Мастера дона Джезуальдо», заключенном еще в ограниченной рамке маленького провинциального города. Но краски картины уже начинают становиться ярче, рисунок — богаче и разнообразнее. Далее выступает аристократическое тщеславие в «Герцогине де Лейра» и честолюбие в «Достопочтенном Сципионе», чтобы найти потом свое общее отражение в «Пышном человеке». В нем, как в конечном пункте, объединятся все эти суетные вожделения, вся эта пустота и тщеславие, все эти властолюбивые претензии, чтобы показать, как все эти чувствования мучительны, когда осознаны, как изнурительны, когда они живут в самой крови.
По мере того, как сфера человеческой деятельности расширяется, усложняется механизм страстей, типы вырисовываются менее оригинальные, но более любопытные, благодаря незаметному воздействию на характеры воспитания и всего того в культуре, что является в известной мере искусственным. Даже манера речи стремится индивидуализироваться, обогатиться всеми полутонами получувств, всеми ухищрениями слова, чтобы оттенить мысль в эпоху, которая, как правило хорошего тона, предписывает безразлично-поверхностное отношение для маскировки однообразия чувств и мыслей. Чтобы художественное воспроизведение этих картин было верно, необходимо тщательно придерживаться законов этого анализа; быть правдивым в передаче истины, ибо форма настолько же неотделима от содержания, насколько каждая часть самого содержания необходима для объяснения общего вывода.
Роковой, непрерывный, часто утомительный и лихорадочный путь, которым следует человечество, чтобы достичь завоеваний культуры, грандиозен по своим достижениям, если судить о нем в целом и издали. В победоносном свете прогресса рассеиваются сопровождающие его терзания, жадность, эгоизм, все страсти, все пороки, которые преобразуются в силу, все слабости, которые содействуют огромному труду, все противоречия, из уничтожения которых выступает свет истины. Общечеловеческое достижение покрывает все отдельные мелкие интересы, которые его порождают; оно оправдывает их, как необходимые средства, стимулирующие деятельность личности, бессознательно работающей на пользу всех. Каждый шаг этого всеобщего труда, начиная от стремления к материальным благам и до самых возвышенных стремлений, является оправданным уже самым фактом своей приспособленности к общей цели непрерывного движения; и когда известно, куда движется этот огромный поток человеческой деятельности, конечно, не задаешься вопросом, как он движется. Только наблюдатель, также подхваченный потоком, оглядываясь кругом, имеет право интересоваться слабыми, отстающими на пути, теми, что потерпели в борьбе и, чтобы разом покончить, дают волнам захлестнуть себя; интересоваться побежденными, в отчаянии простирающими руки и склоняющими головы под тяжелой пятой перегнавших, сегодняшних победителей, так же спешащих, так же жаждущих добраться до цели, а завтра — уже отсталых.
«Семья Малаволья», «Мастер дон Джезуальдо», «Герцогиня де Лейра», «Достопочтенный Сципион», «Пышный человек»[1] — все это побежденные, выброшенные на берег потоком, опрокинувшим и потопившим их, все они несут на себе печать своего греха, которая должна была бы знаменовать их силу. Каждый, от самого смиренного и до самого вознесенного, имел свою долю в борьбе за существование, за благосостояние, за славу — от бедного рыбака до новоиспеченного богача, до женщины, пробравшейся в высшие классы, до талантливого человека с могучей волей, чувствующего в себе силу властвовать над другими людьми; самому завоевать ту долю общественного уважения, в которой ему отказывал социальный предрассудок из-за его незаконного рождения; сделаться законодателем, ему, родившемуся вне закона, — и до художника, который верит, что преследует свой идеал, а на деле в иной только форме удовлетворяет своему тщеславию. Наблюдателю этого зрелища не предоставлено права быть судьей; и это уже много, если ему самому удастся на мгновение остаться вне поля битвы, чтобы бесстрастно изучить ее, точно, с присущими ей красками, нарисовать всю картину и этим самым дать представление о действительности, какова она была, или какой должна была быть.
Милан, 19 января 1881 г.
Семья Малаволья
1
Когда-то Малаволья были многочисленны, как камни на старой дороге в Треццу; были Малаволья даже в Оньине, даже в Ачи Кастелло, все хорошие и дельные рыбаки, совсем не то, что можно было бы ожидать, судя по их прозвищу.[2] Правда, в метрических записях прихода они значились, как Тоскано, но это не имело никакого значения, потому что с тех пор, как существовал мир, и в Оньине, и в Трецце, и в Ачи Кастелло, их всегда знали, из поколения в поколение, как Малаволья, обладателей собственных лодок на море и черепичной кровли на берегу. Теперь в Трецце осталась только семья хозяина ’Нтони[3] Малаволья, которая жила в домике у кизилевого дерева, и которой принадлежала «Благодать», стоявшая на отмели у мостков для стирки белья, рядом с «Кончеттой» дядюшки Колы и с «Луковицей» — баркасом хозяина Фортунато.
Бури, раскидавшие в разные стороны остальных Малаволья, прошли, не нанося особого ущерба домику у кизилевого дерева и рыбачьему судну, стоявшему у мостков, и хозяин ’Нтони, чтобы объяснить это чудо, говаривал, показывая сжатый кулак, — кулак, точно выточенный из орехового дерева:
— Работа веслом требует, чтобы все пять пальцев помогали друг другу. — И еще говорил:
— Люди, что пальцы на руках: большой палец должен делать то, что полагается большому пальцу, мизинец — то, что полагается мизинцу.
И семейка хозяина ’Нтони действительно была устроена, как пальцы на руке. На первом месте он сам, большой палец, на котором держался весь дом; следующий был его сын Бастьяно, Бастьянаццо, потому что он был рослый и толстый, как св. Христофор, нарисованный под сводом рыбного ряда в городе; но, рослый и толстый, Бастьянаццо неукоснительно шел по указанному ему курсу, и не высморкал бы носа, не скажи ему отец: «высморкай нос», да и в жены он взял себе Длинную, когда ему было сказано: «восьми ее». Потом шла Длинная, маленькая женщина, которая занималась тем, что ткала, солила анчоусы и рожала детей, все, как домовитая хозяйка; и наконец — внуки в нисходящем порядке: ’Нтони, старший, двадцатилетний шалопай, постоянно получавший от деда подзатыльники, а порою — больше для равновесия, когда подзатыльник был слишком здоровым, — и пинок ногой; Лука, «который был поумнее старшего», как говорил дед; Мена (Филомена), прозванная святой Агатой, потому что она постоянно сидела за ткацким станком, а по поговорке: «баба — за станок, курица — на шесток, тригла[4] — в свой срок»; Алесси (Алессио) — сопляк, весь в своего деда, и Лия (Розалия), еще ни рыба ни мясо. В воскресенье, когда они один за другим входили в церковь, казалось, что шествует целая процессия.
Хозяин ’Нтони[5] знал также не мало правил и словечек, слышанных им от стариков, а «слово стариков никогда не лжет»: «Без рулевого барка не ходит», — «Чтобы быть папой, нужно уметь быть понамарем», — или же: «Берись за ремесло, которое знаешь; если не разбогатеешь, то и не прогадаешь», — «Будь тем, чем сделал отец, тогда уж не будешь подлец», и другие мудрые изречения.
Вот почему дом у кизилевого дерева благоденствовал, а хозяин ’Нтони слыл умной башкой, и настолько, что в Трецце его сделали бы коммунальным советником, если бы дон Сильвестро, секретарь, человек очень хитрый, не твердил постоянно, что хозяин ’Нтони безнадежный ретроград, один из тех реакционеров, которые защищают Бурбонов, и что он тайно замышляет возвращение Франческелло,[6] для того чтобы хозяйничать в деревне, как он хозяйничал в собственном доме.
В действительности же хозяин ’Нтони и в глаза не видал Франческелло; он занимался своими делами и говаривал: «На ком забота по дому, тому некогда спать в волю», потому что «кто командует, тот и отвечает».
В декабре 1863 г. ’Нтони, старший из внуков, должен был явиться к рекрутскому набору во флот. Хозяин ’Нтони считался тогда на селе важной персоной, из таких, что не пропадут. Однако дон Джаммарья, викарий, заметил ему, что так ему и надо, что это плод той самой дьявольской революции, которую делали, вывешивая трехцветный платок на колокольне. Аптекарь же, дон Франко, наоборот, смеялся себе в бородищу и клялся ему, потирая руки, что, если бы им всем вместе удалось наладить дело с республикой, они дали бы коленкой в зад всему рекрутскому и налоговому начальству, солдат больше не было бы, а зато, если бы понадобилось, все пошли бы на войну.[7] Тогда хозяин ’Нтони стал просить его и умолять, ради бога, сделать республику немедленно же, раньше, чем его внук ’Нтони уйдет в солдаты — словно республика была у дона Франко в кармане; он так просил, что аптекарь в конце концов рассердился. А дон Сильвестро, секретарь, слушая эти разговоры, чуть не вывихнул себе челюсти со смеху и в конце концов заявил, что, стоит только сунуть немножко деньжат в карман тому-другому человеку — он знает, кому именно — и они уж найдут у его внука какой-нибудь недостаток и забракуют его. К несчастью, однако, парень был сделан на совесть, как фабрикуют еще в Ачи Трецца, и рекрутский врач, увидав такого молодца, сказал ему, что недостаток его лишь в том, что он поставлен, как чурбан, на ножищи, похожие на подпорки фигового дерева; но ноги, сделанные по образцу подпорок фигового дерева, во время какой-нибудь войнишки лучше подходят для палубы бронированного судна, чем узкие сапожки; вот почему ’Нтони и забрили без лишних разговоров. Когда новобранцев повели в казармы, Длинная бежала запыхавшись рядом с широко шагавшим сыном, наставляя его, чтобы он всегда носил на груди ладанку с образом Мадонны и посылал вести всякий раз, когда будет возвращаться из города кто-либо из знакомых — она потом пошлет ему денег на бумагу.
Дед, как и полагалось мужчине, не произнес ни слова; но и он чувствовал комок в горле и избегал смотреть на невестку, точно сердился на нее. Так, молча и с поникшей головой, вернулись они в Ачи Трецца. Бастьянаццо, поспешно убрав снасти на «Благодати», вышел им навстречу на дорогу, и, увидав, как медленно-медленно идут они, держа обувь в руках, не решился раскрыть рот и вернулся с ними домой.
Длинная тотчас же бросилась в кухню, словно она горела нетерпением очутиться с глазу на глаз со старой посудой. Хозяин ’Нтони сказал сыну:
— Пойди, скажи ей что-нибудь, бедняжке; очень она страдает.
На следующий день все отправились на станцию Ачи Кастелло, чтобы взглянуть на проходивший в Мессину поезд с новобранцами. Ждали больше часа за оградой, зажатые толпой. Наконец поезд подошел, и показались все эти парни, скучившиеся и просовывавшие головы в двери, как быки, когда их везут на ярмарку. Они пели, смеялись и шумели, точно на празднике Трех Каштанов, и в этой давке и в гаме постепенно развеялась тяжесть, лежавшая на сердце.
— Прощай, ’Нтони! — Прощай, мама! — Прощай! Не забывай! Не забывай!
Тут же рядом, на краю дороги, косила траву для теленка Сара, дочь кумы Тудды; но кума Венера Цуппида[8] жужжала, что Сара пришла проститься с ’Нтони, с которым они часто переговаривались через ограду, — она-то их видела своими глазами, которые видели насквозь. Действительно, ’Нтони приветствовал Сару рукой, а она стояла, зажав косу в руке, и смотрела, пока поезд тронулся. Длинной казалось, что приветствие это украдено у нее; и много времени спустя, каждый раз, когда она встречала Сару кумы Тудды на площади или на мостках для стирки белья, она поворачивалась к ней спиной.
Но вот поезд покатился со свистом и с грохотом, словно пожирая песни и слова прощания. Когда рассеялись зеваки, остались только бабенки и несколько нищих, все еще теснившихся у столбов ограды, неизвестно зачем. Потом стали постепенно расходиться и они, и хозяин ’Нтони, понимая, что у невестки во рту все пересохло, купил ей за два чентезима стакан воды с лимоном.
Кума Венера Цуппида, утешая Длинную, говорила ей:
— Теперь вы успокойте свое сердце, ведь на пять лет ваш сын словно умер, вы и не думайте о нем!
Но в доме у кизилевого дерева о нем думали постоянно; то когда Длинная накрывала ежедневно на стол, и ей под руку попадалась определенная тарелка, то по поводу одной петли, которую ’Нтони лучше других умел делать на парусной веревке, то когда нужно было закреплять парусный шкот, натягивая его, как струну на скрипке, или тянуть сети, для которых другому понадобился бы ворот. Дед, вторя охам и вздохам, добавлял:
— Вот тут бы ’Нтони, — или вы думаете, у меня руки, как у этого парня!
Мать, закрепляя бердо ткацкого станка — раз! два! три! — думала о стуке — бум, бум, — машины, увозившей ее сына; этот, стук остался у нее на сердце в этом страшном ее смятении и все еще точно бился в ее груди, — раз! два! три!
У деда были некоторые своеобразные доводы, которыми он и сам утешался и утешал других:
— Хотите вы меня послушать? Побыть в солдатах — это парню пойдет на пользу, ему ведь бы только пошататься в воскресенье, да руками помахать, а не хлеб добывать.
Или:
— Попробует соленого хлеба на чужбине, и уж не будет дуться на похлебку в родном доме.
Наконец из Неаполя пришло первое письмо ’Нтони, которое произвело настоящую революцию среди соседей. ’Нтони писал, что женщины в тех местах подметают улицы шелковыми юбками, а на набережной есть театр Полишинеля и продаются пирожки по два чентезима, из таких, какие господа едят, и что без денег там нельзя существовать, не то, что Трецце, где не знаешь, как истратить грош, если не пойдешь в трактир Святоши.
— Ему еще денег посылай на пирожки, обжоре! — ворчал хозяин ’Нтони; — да он, впрочем, в этом не виноват, так уж он создан; как треска создана, что и ржавый гвоздь хватает. Если бы он не держал его во время крестин вот на этих руках, он готов был бы думать, что дон Джаммарья положил ему в рот сахару, вместо соли.
Манджакаруббе,[9] когда на мостках для стирки белья была и Сара кумы Тудды, говорила:
— Разумеется, женщины в шелках только и поджидали ’Нтони хозяина ’Нтони, чтобы похитить его, — они там верно никогда огурцов не видали.
Слушательницы держались за бока от хохота, и с тех пор задорные девушки стали звать его «огурцом».[10]
’Нтони прислал и свою фотографию; ее видели все девушки, собиравшиеся на мостках; Сара кумы Тудды передавала ее из рук в руки под передником, а Манджакаруббе лопалась от ревности. Казалось, что это сам Михаил-архангел во плоти: под ногами ковер, над головой занавес точь-в-точь такой, как у Оньинской мадонны; ’Нтони был так красив, приглажен и вычищен, что родная мать не узнала бы его, и бедняжка Длинная не могла вдоволь наглядеться на этот ковер и занавес, на колонну, у которой стоял на вытяжку, ухватившись рукой за спинку чудесного кресла, ее мальчик; она воссылала благодарение богу и святым, которые окружили ее сына такой роскошью. Фотография стояла у нее на комоде, под колпаком Доброго Пастыря, — она молилась на него, — как говорила Цуппида, и ей казалось, что на комоде у нее сокровище, а между тем сестра Марьянджела-Святоша[11] обладала таким же сокровищем, которое было у всех на виду; она получила его в подарок от кума Марьяно Чингьялента[12] и приколотила гвоздями за стойкой со стаканами в трактире.
Но некоторое время спустя у ’Нтони нашелся грамотный приятель, которому он стал изливаться в жалобах на плохую жизнь на судне, на дисциплину, на начальство, на насмешки и на узкие сапоги.
— Такое письмо не стоит и двадцати чентезимов почтовых расходов, — ворчал хозяин ’Нтони.
Длинную кололи эти острые палочки, похожие на рыболовные крючки и не говорившие ничего хорошего. Бастьянаццо) неодобрительно покачивал головой: это не ладно, и, очутись он в таком положении, он вкладывал бы только веселые вещи вот сюда, в письмо, — и он тыкал огромным, точно зубец от вил, пальцем, — чтобы у всех становилось легко на сердце — хотя бы из одной жалости) к Длинной. Ведь она, бедняжка, не знала покоя и похожа была на кошку, у которой отобрали котят. Хозяин ’Нтони украдкой сходил прочесть письмо сперва к аптекарю, потом к дону Джаммарья, который был в противной партии, чтобы услышать мнение обеих сторон, и, убедившись в том, что письмо написано именно так, стал говорить Бастьянаццо и его жене:
— Говорил я вам, что этому парню нужно было родиться богатым, как сын хозяина Чиполла, ходил бы и почесывал себе брюхо, ничего не делая.
Между тем год был скудный, а рыбу приходилось отдавать чуть не даром, потому что крещеные люди, точно турки, научились есть мясо даже в пятницу. К тому же и рабочих рук, оставшихся дома, не хватало уже для управления парусником, и временами приходилось нанимать поденно Менико, сына Совы, или кого-нибудь другого. Так уж устроил король, что парней забирали в солдаты, когда они были в состоянии зарабатывать себе хлеб; а вот когда они были в тягость семье, их не трогали; надо было думать и о том, что Мене шел семнадцатый год, и молодежь начинала заглядываться на нее, когда она шла к обедне. «Мужчина — огонь, женщина — пакля, а дьявол раздувает огонь». Поэтому приходилось работать и руками и ногами, чтобы двигать вперед это суденышко — дом у кизилевого дерева.
И вот, хозяин ’Нтони, чтобы двигать барку вперед, задумал с дядюшкой Крочифиссо, по прозванью Деревянный Колокол, коммерцию с бобами-лупинами.[13] Купит он их здесь в кредит, а продаст в Рипосто, а оттуда, по словам кума Чингьялента, судно из Триеста повезет груз дальше. Правда, лупины были немного попорчены, но в Трецце других не было, и этот плут Деревянный Колокол отлично соображал, что «Благодать» без всякого дела бременит солнце и воду на причале возле прачечных мостков; поэтому он упорно притворялся дурачком.
— Что? Вам не подходит? Ну, бросим это! Но, по совести, ни на чентезим меньше взять не могу! Вот, как перед богом! — и качал головой, действительно казавшейся колоколом без языка. Разговор этот происходил на паперти церкви в Оньино, в первое воскресенье сентября, когда был праздник мадонны и съехались жители со всей округи; был тут и кум Августин Пьедипапера, который своими шутками (и прибаутками заставил их поладить на цене по две унции[14] и десять с сальмы[15] с платой «на бочку» по столько-то унций в месяц. Для дядюшки Крочифиссо всегда все кончалось так, что его заставляли утвердительно кивать головой, как Пеппинино,[16] потому что у него был проклятый недостаток: — он не умел сказать «нет».
— Ну, конечно! Вы не можете сказать нет, когда это вам выгодно, — язвительно смеялся Пьедипапера. — Вы совсем, как — и Пьедипапера сказал — кто именно.
После ужина, когда болтали, уютно сидя за столом, Длинная узнала про сделку с лупинами, и только рот разинула, точно эта огромная сумма в сорок унций давила ей под ложечкой. Но женщины боязливы, и хозяину ’Нтони пришлось объяснить ей, что, если дело пойдет хорошо, будет и хлеб на зиму, и серьги для Мены, а Бастьяно вместе с Менико, сыном Совы, за одну неделю мог бы обернуться и возвратиться из Рипосто. Слушая это, Бастьяно молча снимал нагар со свечи. Так была решена коммерция с лупинами и отправка в плавание «Благодати», которая была самым старым судном в деревне, но носила предвещавшее удачу имя. У Маруццы от этого все время тяжело было на сердце, но она не открывала рта, потому что это было не ее дело, и она, не проронив ни слова, приводила в порядок лодку и под скамью и на полки укладывала все, что нужно было в дорогу, — и свежий хлеб, и кувшин с оливковым маслом, лук и плащ, подбитый мехом.
Мужчинам весь этот день было много хлопот с этим ростовщиком дядюшкой Крочифиссо, продавшим кошку в мешке: лупины-то оказались испорченными. Деревянный Колокол уверял, что и понятия об этом не имел, как бог свят!.. «Дал слово, так уж держись!»; да и свою-то душу он ведь не пошлет к свиньям! А Пьедипапера кричал и чертыхался, как одержимый, чтобы привести их к соглашению, и клялся, что такого случая ему не встречалось за всю его жизнь; он запускал руки в кучу лупинов, показывал их богу и мадонне, и призывал их в свидетели. Наконец, красный, разгоряченный, вне себя, отчаявшись, он сделал еще одно предложение, огорошив им растерявшегося дядюшку Крочифиссо и Малаволья, стоявших с мешками в руках:
— Ну, вот! Заплатите за бобы на рождество, вместо того, чтобы платить помесячно, и у вас будет экономия в один тари[17] на сальму. Кончайте, что ли, на этом, чорт святой? — и принялся набивать мешки.
— Ну с богом, вот один готов!
«Благодать» ушла в субботу к вечеру, как раз когда должны были звонить к вечерне, хотя колокола и не было слышно, потому что понамарь, мастер Чирино, пошел относить пару новых сапожек дону Сильвестро, секретарю; в этот час девушки, точно воробьиные стаи, собирались у колодца, а вечерняя звезда, уже прекрасная и сияющая, казалась фонарем, насаженным на мачту «Благодати». Маруцца с дочуркой на руках молча стояла на берегу, когда ее муж ставил парус, и «Благодать», точно уточка, покачивалась на волнах, пересеченных лучами маяков.
— «При южном ветре, если, ясно, или туман при северном стоит, плыви по морю безопасно!» — рассуждал с берега хозяин ’Нтони, поглядывая на гору, почерневшую от туч.
Сын Совы Менико, находившийся вместе с Бастьянаццо на «Благодати», что-то закричал, но море поглотило его слова.
— Говорит, что деньги можете передать его матери, Сове, ведь брат-то его без работы, — добавил Бастьянаццо, и это были последние, услышанные от него, слова.
2
По всей округе только и было разговоров, что о торговой сделке с лупинами, и, когда Длинная, с Лией на руках, возвращалась домой, кумушки выходили на порог поглазеть на нее.
— Золотое дело! — кричал Пьедипапера, догоняя на вывернутой ноге хозяина ’Нтони, который присел подышать воздухом на ступеньках церкви рядом с хозяином Фортунато Чиполла и с братом Менико, сыном Совы.
— Дядюшка Крочифиссо вопит, точно ему повырвали перья, да на это не надо обращать внимания, перьев у него много, у старого! — Да! Это дельце! Можете это сказать, хозяин ’Нтони! — Но ведь ради хозяина ’Нтони он готов был бы броситься с маяка, как бог свят. А дядюшка Крочифиссо его слушает, потому что он как уполовник в горшке, в котором кипит больше двухсот унций в год! Без него, Пьедипапера, Деревянный Колокол не умел бы и носа высморкать.
Сын Совы, слушая, как говорят о богатстве дядюшки Крочифиссо, который действительно приходился ему дядей, так как был братом Совы, почувствовал, что в душе у него растет большая нежность к родственнику.
— Мы сродни, — повторял он. — Когда я хожу к нему поденно, он дает мне только половинную плату и без вина, потому что мы сродни.
Пьедипапера язвительно смеялся.
— Он это старается для твоего же добра, чтобы ты не распьянствовался и чтобы наследства больше оставить тебе, когда он подохнет.
Кум Пьедипапера с увлечением сплетничал то о том, то о другом, кто только попадал ему на язык, но сплетничал так простодушно и незлобиво, что никак это нельзя было поставить ему в вину.
— Мастер Филиппо два раза проходил мимо трактира, — рассказывал Пьедипапера, — и ждал знака от Святоши, чтобы итти к ней в конюшню перебирать четки и читать вместе молитвы.
Или обратясь к сыну Совы:
— Твой дядюшка Крочифиссо старается утянуть у твоей двоюродной сестры Осы ее участок; хочет заплатить ей половину того, что он стоит, и намекает, что женится на ней. Но если Осе удастся, чтобы у нее украли кое-что другое, можешь облизнуться на наследство и потеряешь и деньги, и вино, которого он тебе не додал.
Тут начался спор, потому что хозяин ’Нтони утверждал, что в конце концов дядюшка Крочифиссо христианин и он ещё не бросил своих мозгов собакам, чтобы жениться на дочери брата.
— Как он может быть и христианином и турком? — возражал Пьедипапера. — Вы хотите сказать, что он сумасшедший. Он богат, как боров, а у Осы ничего нет, кроме этого участочка с носовой платок.
— Вы рассказываете это мне, а ведь мой-то виноградник рядом, — произнес хозяин Чиполла, надуваясь, как индейский петух.
— Вы называете виноградником эти четыре фиговых дерева? — возражал Пьедипапера.
— Между фиговыми деревьями растет и виноград, и если святой Франциск пошлет хороший дождь, вы увидите, какое он даст вино. Солнце сегодня заходит в облаках — к дождю или к ветру.
— «Когда в облаке солнце садится, западный ветер примчится», — добавил хозяин ’Нтони.
Пьедипапера не мог выносить этого умничанья хозяина Чиполла, который воображал, что знает все, потому что был богат, и выставлял дураком тех, у кого не было денег.
— Кому подавай жареное, а кому сырое, — заключил он. — Хозяин Чиполла ждет дождя для своего виноградника, а вы попутного западного ветра для «Благодати». Знаете поговорку: «Когда ветер посвежел, в море страшен твой удел». Звезды сегодня яркие, и с полночи ветер переменится; слышите, как рвет?
На улице раздавался стук медленно проезжавших повозок.
— Ночью и днем, вечно люди бродят по свету, — заметил немного погодя кум Чиполла.
Теперь, когда больше не было видно ни моря ни полей, казалось, что на свете нет ничего, кроме Треццы, и каждый думал, куда в такой час могут двигаться эти повозки.
— «Благодать» до полуночи обогнет Капо дей Мулини,[18] — сказал хозяин ’Нтони, — и свежий ветер уже не будет ей опасен.
Хозяин ’Нтони ни о чем другом, кроме «Благодати», не думал и молчал, когда не говорил о своих делах, и в разговоре принимал не больше участия, чем ручка от метлы.
— Вам бы пойти вон к тем, из аптеки, которые рассуждают о короле и о папе, — сказал ему поэтому Пьедипапера. — Вот бы еще и вы там отличались! Слышите, как они орут?
— Это дон Джаммарья, — сказал сын Совы, — спорит с аптекарем.
Аптекарь вел беседу на пороге своей лавки, на свежем воздухе, с викарием и с некоторыми другими. Как человек грамотный, он читал газету и заставлял других читать ее; кроме того, у него была История Французской революции, которую он держал тут же, под рукой, под хрустальной ступкой, потому что у них с доном Джаммарья, викарием, каждый день, времяпрепровождения ради, бывали споры, и этим они наживали себе желчную болезнь; но и дня они не могли бы провести, не повидавшись. А в субботу, когда получалась газета, дон Франко доходил до того, что полчаса жег лампу и затем еще час свечу, с риском, что получит нахлобучку от жены, но он должен же был показать открыто свои убеждения, а не ложиться в кровать подобно животным, как кум Чиполла или кум Малаволья.
Ну, а летом свечи не нужно было, потому что можно было стоять на пороге, под фонарем, когда мастер Чирино его зажигал, а иногда приходил дон Микеле, бригадир пограничной стражи, и еще дон Сильвестро, коммунальный секретарь, возвращаясь с виноградника, останавливался на минутку.
В таком случае дон Франко, потирая руки, говорил, что это похоже на маленький парламент, вставал за прилавок, с хитрой улыбкой расправлял пальцами свою бородищу, точно собираясь кого-то съесть на завтрак, и временами, приподымаясь на цыпочки, ронял вполголоса перед публикой недоговоренные слова, и было ясно, что он знает больше других, так что дон Джаммарья не мог этого вынести, портил себе печень и старался огорошить его латинскими словами. А дон Сильвестро только потешался, глядя, как люди портили себе кровь, переливая из пустого в порожнее и не зарабатывая на этом ни одного чентезима; он-то, по крайней мере, не такой сумасшедший, как они, и поэтому, как говорили на селе, он владел лучшими виноградниками в Трецце, — куда пришел без сапог, — прибавлял Пьедипапера. Он науськивал их друг на друга и смеялся до упаду, издавая звуки «a! а! а! а!», похожие на куриное клохтанье.
— Вот дон Сильвестро несет яйца, — заметил сын Совы.
— Дон Сильвестро кладет золотые яйца там, в муниципалитете, — отозвался Пьедипапера.
— Гм! — солидно произнес хозяин Фортунато, — чепуха! Кума Цуппида не захотела ему отдать дочери.
— Вы хотите сказать, что мастер Кола Цуппидо предпочитает яйца от своих кур? — заметил хозяин ’Нтони.
И хозяин Чиполла сделал утвердительный знак головой.
— Всяк сверчок знай свой шесток, [19] — прибавил хозяин ’Нтони. Но Пьедипапера возразил, что, если бы дон Сильвестро удовольствовался своим шестком, у него в руках было бы сейчас не перо, а мотыка.
— А кому-то вы отдадите вашу внучку Мену? — сказал под конец хозяин Чиполла, обращаясь к хозяину ’Нтони.
— «Каждый думает о своем ремесле, а волк — об овце».
Хозяин Чиполла в знак согласия продолжал кивать головой, тем более, что он и хозяин ’Нтони как-то уже перемолвились насчет того, чтобы поженить Мену с его сыном Брази, а если торговля лупинами пойдет хорошо, у Мены будет приданое наличными, и дело можно будет быстро покончить.
— «Девушку узнают по воспитанию, а паклю — пo трепанию», — сказал в заключение хозяин Малаволья, и хозяин Чиполла подтвердил, что в округе все это знают, что Длинная сумела воспитать дочь, и каждый, проходя в этот час по уличке и слыша стук станка Святой Агаты, говорил, что кума Маруцца понапрасну не тратила масло в лампе.
Вернувшись домой, Длинная зажгла свет и вышла на галлерейку с мотовилом, чтобы на целую неделю наготовить себе цевок для пряжи.