Она посмотрела на меня с такой ненавистью, что кожа у меня на лице начала шелушиться.
— Ты не посмеешь, — сказала она.
— И если ты думаешь, что сможешь получить назад хоть обол из приданого, — продолжал я, — то ты еще глупее, чем я думал, поскольку я знаю закон и...
Она прыгнула на меня. Я закрыл глаза руками. но у нее на уме было другое. Ее язык проник в мой рот, и к тому моменту, когда я понял, что она делает, было слишком поздно сопротивляться, хотя я и старался, как мог. Рот мой наполнился кровью, когда она прокусила мне верхнюю губу, и я почувствовал тошноту.
— Ну вот, — сказала она, скатываясь с меня, — попробуй теперь разведись со мной. — И если рискнешь, я добьюсь того, чтобы каждый комедиограф Афин узнал эту историю во всех подробностях. Впрочем, может быть, я сделаю это в любом случае, потому что меня от тебя тошнит. И еще одно: это был первый и последний раз. Ты просто жалок, ты понимаешь это?
В тот момент я был не в настроении спорить. Я думал: вот так, должно быть, чувствовал себя Агамемнон, когда его собственная жена разнесла ему голову топором, когда он лежал в ванне, и вода в ней приобрела царственный пурпурный цвет. Я чувствовал, что несчастья вьются надо мной, как мухи летом; поймать их невозможно, а они ползают по телу, забираясь в глаза и под тунику. Я переполз на самый край кровати и принялся посасывать прокушенную губу.
Но опять же, произнесла душа моя, что во мне, подумай, сколь удачлив оказался ты, Эвполид из демы Паллена, заполучив в наперсницы псоглавую Комедию. Во всем этом очень скоро обнаружится смешная сторона — может, и не для тебя, но для всех прочих уж точно. Когда они устанут от Геракла с горшком супа, когда история о пленении керкопов будет встречена гробовым молчанием, и даже когда Клеон с его тридцатью талантами не сможет их расшевелить, кто-нибудь скажет: давай, Эвполид, расскажи о своей первой брачной ночи, да не забудь о... Запомни, все, что с тобой творится, может повредить только твоему телу, но ум твой — это ум комедиографа, и все смехотворное, уродливое или абсурдное для него дороже чеканного серебра. Соберись, закричала душа моя, что во мне, время снять маску Агамемнона и надеть маску Вестника.
— Ну, скажи же что-нибудь, — произнесла Федра. — Или ты еще и бесчувственный?
Я улыбнулся, лег назад на подушку и закрыл глаза.
— Увы, дражайшая жена, — сказал я, обращаясь больше к себе самому, чем к ней. — Боюсь, что все неладно в этом доме. И катись в преисподнюю.
ВОСЕМЬ
Большую часть первого дня после отплытия из Пирея я мирно проспал; однако затем я почувствовал ужасную тошноту. Далеко не все афиняне чувствуют себя на корабле лучше, чем на суше, как бы наши комедии не пытались убедить вас в обратном, да и мысль о том, что я направляюсь в не самую дружественную часть Афинской империи, нисколько не облегчала моих мучений.
Чтобы добраться от Афин до Самоса на корабле, требуется пересечь куда как много открытой воды; сперва от Эвбеи до островов Андрос и Тенос, затем напрямую до Икарии (где нас забросали камнями, когда мы сошли на берег набрать воды), а уж затем и к Самосу, который безусловно является самым безотрадным местом из всех, какие мне довелось повидать.
Действительно, некоторые его области примечательно богаты и плодородны — в гораздо большей степени, чем все, чем мы располагаем в Аттике — а большая часть всего остального чрезвычайно хороша для винограда. Но щедрость Зевса ни в коей мере не коснулась населяющих его людей, питающих самые недобрые чувства ко всему остальному миру в целом и к Афинам — в частности. Ключ к понимаю Самоса лежит в ненависти островитян к своим соседям-милетцам, корни которой скрываются за началом времен. Вам, может быть, кажется, что вы ненавидите соседа (это, в конце концов, в человеческой натуре), но иногда ваши мысли все-таки отвлекаются на какие-то другие материи: поразит ли снова грибок ваш виноград и собирается ли персидский царь вторгнутся в Бактрию? С самосцами и милетцами все не так. Именно страх перед милетцами, а вовсе не перед персами, заставил самосцев присоединиться к Афинскому союзу, а когда мы встали на сторону милетцев в какой-то мелкой заварушке в начале войны, они откололись от империи и отправили послов в Спарту. В результате Периклу пришлось лично разбираться с ними, что потребовало долгой и кровавой осады. С тех пор мы им совершенно не симпатичны; к счастью, их отвлекают милетцы. Мне рассказывали, что самосское представление о хорошем времяпровождении — это пригласить друзей и соседей, откупорить амофору-другую вина (кстати, самосское вино напоминает вкусом дубильную жидкость) и метать ножи в шерстяной плащ, поскольку шерсть является основной статьей милетского экспорта.
Наша задача на Самосе заключалась в сборе налогов, и никто не мог сказать, насколько она окажется простой или сложной. Если верить нашему таксиарху, это все равно что собирать яблоки с невысокого дерева; все самосцы, как на подбор, жирные, потому что едят слишком много овечьего сыра, а поскольку их олигархи и демократы беспрерывно грызутся по поводу последнего плана внезапного нападения на Милет, и те и другие только рады предать соперника, открыть ворота города и перерезать горло своему главнокомандующему во сне. С другой стороны, те немногие, кто уже бывал на Самосе с Периклом, рассказывали совершенно другие истории. По их словам, непрекращающаяся война с Милетом сделала этих людей неподатливыми, как кожаный щит, и стоит им укрыться за городскими стенами, ничто не выгонит их наружу, кроме голодной смерти. Кроме того, самосцы очень хороши в обороне укрепленных поселков и городов (опять-таки из-за милетцев) и отличаются неприятной привычкой лить расплавленный свинец на голову каждого, кто подойдет достаточно близко к стенам. Свинца у самосцев просто-таки прорва, добавляли ветераны, они получают его от карийцев в обмен на оливковый жмых и раскрашенную керамику.
Вообще говоря, за первую неделю на острове мы не видели ни единого самосца. Мы были заняты возведением стены. Никто не знал, зачем она нужна, где она должна начинаться и где заканчиваться, какой высоты она будет и какую ее сторону мы будем защищать. Она начиналась посередине виноградника и заканчивалась на пологом склоне холма — не то по основательным стратегическим причинам, не то просто камни кончились. Рассуждение о ее назначении и о том, почему оба ее конца никуда не упираются, занимали нас первые два дня, а потом пошел дождь — по всему выходило, в первый раз со времен диктатора Поликрата. Мне уже случалось участвовать в возведении стен, но таксиарх, кажется, был совершенно убежден, что эта стена потребуется нам очень скоро, хотя и не мог объяснить, зачем; когда значительный ее участок обрушился на третью ночь нашего пребывания на Самосе, приказано было удвоить усилия, и мое отношение к военной службе претерпело некоторое ухудшение.
В конце концов, однако, работы были завершены, и едва последний камень торжественно водрузили на его место, наш отряд получил приказ наполнить мехи водой и выступать в сторону гор, которые на Самосе чрезвычайно высоки и кишат политическими изгнанниками (так здесь величают разбойников), чтобы приступить к сбору налогов в ближайших деревнях. Мы помахали на прощание нашей стене, которую больше никогда не видели, и отправились умирать за родину, буде такая необходимость возникнет.
Когда мы наконец повстречали самосцев, они не предприняли никаких попыток нас убить — им было лет по двенадцать, да и на свой возраст они не тянули. Вместо этого они попробовали продать нам местную керамику и внимание собственных сестер, очень милых девушек, по их утверждению. Мы маршировали, пока не дошли до большой деревни — она, сколько помню, называлась Астипилея — с которой необходимо было взыскать налог.
Астипилея ничем не отличалась от всех прочих деревень на холмах — разбросанные дома, маленький крытый соломой храм и рыночная площадь, отмеченная побитыми стихиями камнями; с тем же успехам она могла располагаться в горах у Паллены или где-нибудь за Филой. Здесь было чуть больше овец и чуть меньше коз, чем в Аттике, а некоторые жители имели не вполне греческую внешность, каковую мои соратники отнесли на счет шашней с персами в те времена, когда остров входил в персидскую сатрапию Иония. И хотя их нельзя было назвать дружелюбными, камнями никто не швырялся, на главной улице не возникла стена щитов, как ожидали некоторые из нас. Вместо этого нас встретил старик, которого мы приняли за представителя деревни, в компании двух скучающих пареньков лет пятнадцати с чрезвычайно тощей овцой на веревке. Как выяснилось, эта овца предназначалась в дар дорогим афинским гостям и была с любовью выбрана лично Полихером для нашего с ним совместного ужина. Наш таксиарх с достоинством поблагодарил старика и тактично поинтересовался насчет налогов.
Этот вопрос вверг старика в искреннюю грусть, как будто он вдруг вспомнил о чем-то таком, о чем изо всех сил пытался забыть.
— К нашему величайшему стыду, братья-афиняне, — сказал он, — у нас больше нет на это денег. Я говорю — больше нет; явись вы в это же время вчера, никаких сложностей не возникло бы. Но, — склонил он голову, — славные друзья мои, эти горы дики и беззаконны. Вон там, — он помахал посохом в общем направлении окружающих нас скал, — живет банда свирепых и порочных разбойников, олигархов, изгнанных за попытку захватить храм Геры два года назад. Этим утром мой дом взломали и дань — десять мин чистого серебра, в точности, как вы приказывали — всю похитили. Мой мальчик, вот этот Клиген, — сказал он, указывая на одного из парней, которые рассматривали собственные сандалии, — попытался воспротивиться, и посмотрите только, что они с ним сделали! — старик энергично ткнул пальцем в крошечную ссадину под левым глазом мальчонки. — Мы люди бедные, — продолжал он. — Эти десять мин — все наше серебро. Нам больше нечего вам дать. И если вы хотите получить эту дань, вам нужно отнять ее у этих воров, бандитов. — Он потряс кулаком уже в другом направлении и тяжело облокотился на посох.
Некоторые мои соратники принялись издавать грубые звуки, но таксиарх, который в этом деле был новичком, приказал всем заткнуться и заверил старика, что уже к закату мы вернем это серебро, если он предоставит нам проводника.
— Самого лучшего в Астипилее, — сказал старик. — Мой мальчик, вот этот Деметрий, — и он отвесил тычка другому парню, — он знает холмы лучше горного козла, и совершенно лишен страха. Он может отвести вас хоть на край земли.
У некоторых из нас возникло ощущение, что в сложившихся обстоятельствах это более чем вероятно, но нам было приказано не возникать, а потому мы не стали возвышать голос. Таксиарх приказал быть готовыми выступать через пять минут и зашел в один из домов, чтобы получить полную информацию по бандитам. Я отправил Зевсика за свежей водой и хлебом, если их можно тут найти, и присел на камень, чтобы дать отдых ногам. Под шлемом у меня скопилось целое ведро пота и я мечтал, чтобы меня оставили в покое.
— Это обещает быть интересным, — сказал кто-то неподалеку. Я оглянулся и увидел Артемидора, одного из тех, кто уже бывал на Самосе. Мы с ним были из одной демы и встречались на фестивалях, но больше я о нем ничего припомнить не мог.
— Ну что, нравится тебе служба, юный Эвполид? — добродушно спросил он. — Немножко отличается о того, о чем разглагольствуют на агоре Клеон и Алкивиад, а?
Я ответил какой-то несмешной шуткой и он оглушительно расхохотался.
— Это неплохо, — сказал он, когда наконец смог взять себя в руки. — Человек с чувством юмора на войне не пропадет. Ты сам поймешь это очень скоро, я думаю.
— Это в каком смысле? — спросил я. Артемидор хихикнул.
— Ты можешь вставить все, что увидишь, в одну из своих пьес, — сказал он, и тут его поразила новая мысль. — Стало быть, мы все окажемся в твоей следующей пьесе? Это было бы неплохо, как ты думаешь?
— Чудесно было бы, — сказал я. — Ты понимаешь, что вообще происходит?
Он ухмыльнулся.
— Как я тебе уже говорил, я бывал тут раньше и знаю этих овцечесов не хуже, чем стихи Гомера. Происходит вот что — они хотят избавиться от тех бандитов в холмах, но трусят сами ими заняться. Кроме того, они не хотят платить налогов, и тут я их понимаю, если хочешь знать мое мнение. Я демократ и к налогам отношусь плохо, кроме как в пользу империи, конечно. Если на то пошло, они же чужеземцы, на что они еще нужны? Так или иначе, они наплели нам с три короба про разбойников, мы отправимся в холмы и там или заблудимся и умрем от жажды, или погибнем от рук бандитов — и тогда деревенские избавятся от необходимости платить налог — или мы перебьем разбойников, что тоже вполне устроит деревенских, но денег мы так и не увидим — нам расскажут, что разбойники где-то их припрятали, никто не знает, где. В итоге мы сдадимся и уберемся отсюда — и все счастливы.
Я уставился на него.
— Бога ради, человече, — произнес я. — Почему ты не скажешь этого таксиарху? Мы же можем погибнуть.
Артемидор покачал головой.
— Сынок, — сказал он. — И ты тоже скоро поймешь, что такова армия. Тут не принято ничего говорить офицерам, потому что, во-первых, они тебе не верят, во-вторых, высовываться вообще неумно, и в-третьих, что в лоб, что по лбу.
— Что ты этим хочешь сказать? — спросил я.
— Я хочу сказать, что раз уж мы все равно здесь, и раз уж с этим ничего поделать нельзя, то почему бы и не продолжать в том же духе? В армии никто не пытается что-то менять; дождись, когда мы вернемся домой и проголосуй за казнь своего начальника. Такова демократия. Не пытайся ее изменить.
— Но это же глупо, — воскликнул я. — Ты совершенно уверен в своих словах? То есть, это же не какие-то слухи, вроде как о той трехгрудой женщине с Андроса, которую видел Эпиник, когда она купалась в реке, и...
Артемидор улыбнулся, продемонстрировав свой последний зуб.
— Совершенно уверен, — сказал он. — Все, что я сказал — правда, чистая, как серебро. Слово в слово, как я слышал от своего брата Каллида. Ты что, хочешь назвать его лжецом?
— Нет, нет, — заверил я его. — Слушай, но может быть мы можем попробовать
— Забудь, — сказал Артемидор, и тут вернулся Зевсик с кувшинами воды и огромной черной буханкой, которая обошлась ему, по его словам, в четверть статера. Мы раскололи буханку о камень (она оказалась твердая и ломкая, как пемза), размочили осколки в воде и съели. Когда мы закончили, появился таксиарх и принялся выкрикивать приказы.
Путь в горы оказался долгим даже при том, что мой щит и вещмешок нес Зевсик; солнце палило невыносимо. Даже наш проводник, казалось, начал выдыхаться, поскольку то и дело останавливался и принимался зачем-то оглядываться вокруг. К полудню мы забрались далеко за пределы обрабатываемых земель, и вокруг можно было разглядеть разве что нескольких истощенных овец, торчащих там и сям, будто белые колючие деревца. Поначалу таксиарх отбивал парадный шаг, распевая военные песни, чтобы задать темп; вскоре, однако, он перешел на какой-то праздничный гимн, который затем сменила заупокойная песнь, что-то там о смерти Тезея. Никто не знал слов, и вскоре он уже одиноко гудел себе под нос.
Затем в нас полетели камни. Первый отскочил от земли прямо у ног проводника, который тут же решил, что сейчас самое время вернуться домой. Таксиарх попытался его схватить, но получил в спинную пластину пару небольших камней и свалился наземь. Кто-то что-то кричал, но никто не понимал ни слова — на нас были шлемы, а в шлеме, разумеется, ничего разобрать нельзя — железный факт, который по каким-то причинам недоступен для понимания любого таксиарха (да и главнокомандующего, если уж на то пошло). Тут я увидел, что Аремидор опустился на одно колено и поднял щит над головой; я выхватил свой у Зевсика и поступил так же. Что-то с грохотом в него угодило, и я подумал — благие боги, не иначе как по новой бронзовой заплатке; затем я почувствовал сильный удар по голове и мой плюмаж, на который у нас с Калликратом ушло столько трудов, рассыпался передо мной по земле. Я выпустил копье, чтобы собрать перья, и копье, разумеется, покатилось вниз по склону горы. Я остался на месте, но Зевсик, который пытался втиснуть свое огромное тело за небольшой каменный гребень, подскочил и метнулся за ним, как трехногий пес за зайцем. Я бы не удивился, если бы он принес его назад в зубах.
Кто-то пихнул меня сзади и я заметил, что мы движемся вперед. Таксиарх снова был на ногах, отряхивая плащ, и никто вокруг, кажется, не получил никаких ран. Я догнал Артемидора и сдвинул шлем на затылок. Он сделал то же самое и мы получили возможность поговорить.
— Что творится вообще? — спросил я нервно.
— Может быть, бандиты, — сказал он мрачно, как будто был самим Мильтиадом, окидывающим взглядом вражеский строй. — А может, пара перепуганных овец, я не знаю. Не думаю, что таксиарх очень доволен.
Я смахнул пот с глаз, чувствую страшную слабость в руках.
— И что мы собираемся делать? — спросил я. — То есть — дальше пойдем или как?
— Конечно же, пойдем дальше, — сказал Артемидор. — Ты погоди, вот побываешь в паре настоящих битв. В моей первой битве, помню, мы увидели, как на нас скачут какие-то всадники — пыль стояла столбом, мы пришли в ужас. Я обмочился и даже не заметил этого. Оказалось — наши. Когда мы наконец увидели противника, то уже так устали от всей этой ходьбы вверх-вниз по жаре, что даже не встревожились; рады были, что с ней наконец покончено. Все рано или поздно становится просто рутиной.
Мы шли и шли и на меня навалилась невероятная усталость — даже ноги и те ослабли и мне пришлось повиснуть на плече Зевсика. Вероятно, усталость тоже была нормальным следствием внезапного потрясения, но легче от этого не становилось. Я спросил Артемидора, ждут ли нас еще какие-нибудь неприятности; он порылся в своем богатейшем военном опыте и ответил — нет, вероятно, нет.
Обогнув отрог, мы оказались в узком дефиле — справа над нами нависало тело горы, а слева громоздилось нечто вроде каменной стенки. На горе Парнас есть точно такое же место, и в детстве я часто лежат там под фиговым деревом, воображая, что я афинский военачальник и что отряд глупых спартанцев входит в эту превосходную естественную ловушку. После долгих размышлений я пришел к выводу, что мне следовало разместить тяжелую пехоту в обоих концах прохода, как Леонид при Фермопилах, а легкую расположить на высотах вдоль ущелья, откуда она может забрасывать противника стрелами и дротиками.
Вероятно, мне надо было стать военачальником. Я как раз собирался поделиться этим воспоминанием с Зевсиком, когда что-то негромко ударилось в мой щит, будто первая капля дождя по крыше. Похожие удары зазвучали вдоль всей нашей колонны и мы завертели головами. Затем кто-то упал на колени и поднял щит над головой; тут нам стало понятно, что происходит — нас обстреливали пращники, расположившиеся на склоне горы. На сей раз я не был ошарашен; после изнуряющей скуки предыдущих двух часов происходящее было почти облегчением. Но вот к чему я оказался не готов, так это к камням, полетевшим и с противоположной стороны дефиле. Я сжался как только мог и весь залез под щит. Ничего не происходило, только вокруг звенели под ударами щиты.
— Опусти шлем, идиот, — прошептал мне кто-то на ухо, и тут я вспомнил, что шлем по-прежнему висит у меня на плечах. Я поднял руку и что-то врезалось мне в предплечье. Я выругался, взывая ко всем богам, кого только мог припомнить; затем мне пришло в голову, что удар был не слишком-то силен — я мог шевелить пальцами.
Погоди-ка секундочку, сказала моя душа, что внутри меня, они слишком далеко.
Я поразмыслил минуточку, а затем посмотрел налево. Разумеется, я увидел его на фоне неба — мальчика, лет где-то тринадцати, заряжающего пращу. Он был по крайней мере в шестидесяти шагах от нас, слишком далеко, чтобы причинить сколько-нибудь серьезный вред человеку в доспехах. Внезапно я ощутил себя круглым дураком: афинский тяжеловооруженный пехотинец, ужас греческого мира, прячется за щитом от страшного и совершенно неэффективного обстрела, производимого тринадцатилетним козопасом.
Мои соратники постепенно пришли к тому же заключению, и один из них — чуть раньше прочих. Не помню его имя, но, кажется, он был корабелом по профессии и уж определенно не из тех, кто любит оказываться в дураках. Он поднялся, осторожно положил щит на землю и повернулся лицом к врагу, совершенно как Аякс в
— Ладно, — прокричал он в сторону горы. — Завязывайте давайте!
Мгновенного эффекта эти слова не оказали, однако постепенно грохот утих и афинские экспедиционные силы восстановили присущий им образцовый порядок. Вот тут мы и приметили вражескую пехоту, опирающуюся на копья в устье дефиле.
Говоря — копья, я слегка преувеличиваю. В основном это были заостренные виноградные подпорки, а у некоторых воинов не было и того. Четыре человека по-братски разделили между собой доспех — у первого был шлем, у второго нагрудник, а двум остальным досталось по наголеннику; прочие щеголяли самодельными плетеными щитами и туниками, и все были босы.
Таксиарх издал громовой клич и мы ринулись в атаку, вопя
Их историю я узнал позже. Один из них, сын земледельца-пехотинца, поскользнулся и подвернул щиколотку, а его любовник остался с ним, чтобы защитить его ценой собственной жизни, если понадобится. В итоге он, во-первых, пришел в совершенное неистовство, а во-вторых, держал в руках одно из немногих настоящих копий во всем отряде. Я и сейчас могу представить его, тыкающего этим копьем в общем направлении таксиарха и взывающего к какому-то никому не известному местному герою.
Ничего бы не произошло, если бы таксиарх не верил сказку об украденных деньгах, как все остальные. А так ему требовался пленник для допроса, и он послал вперед двух человек схватить самосцев. Парень с вывихнутой лодыжкой поразительно быстро оправился и покатился вниз с холма со всей возможной скоростью; но второй, на которого надвигались наши, не мог последовать за ним. Вместо этого, он отпрыгнул у них с дороги и бросился вперед, прямо на меня. Зевсик, почувствовав смертельную опасность, нависшую над его пятью акрами, прыгнул вперед и отчаянно махнул мечом, разнеся плетеный щит и отрубив немного руки. Это была вторая ошибка. Бедный самосец развернулся и ткнул копьем в Зевсика, у которого, разумеется не было щита. Зевсик отшатнулся, запутался в ногах и тяжко рухнул на спину. Самосец занес копье над головой — и я проткнул его.
Я не мог поверить, что сделал это. На другом конце моего копья оказалось человек, который смотрел на меня с таким изумлением, что мне захотелось рассмеяться; затем он осторожно повернул голову и уставился на наконечник, торчащий из его бока. Какое-то мгновение мне казалось, что он собирается меня ударить; потом я понял, что он позабыл все на свете за исключением того невероятного факта, что прямо сквозь него проходит копье. Не думаю, что ему было больно. Он просто никак этого не ожидал.
— Ты,
Мне показалось, что он сейчас рассмеется, но он внезапно сложился, как будто вдруг заметил, что опоздал на собственную смерть. Своим весом он вырвал копье у меня из рук и его тело осело на землю. Была там и кровь — очень много крови, толчками вытекавшей из-под туники, будто волны на берег — только, в отличие от волн, не возвращавшейся назад. Как-то раз я разбил кувшин с медом и стоял, глядя как он сочится в пыль на полу кладовки, прямо у меня на глазах превращаясь в грязь. Да, крови было будь здоров, и какой же темной она кажется, когда ее много. Для любого, кому пришлось учить Гомера наизусть, одна мучительная строка за другой, это было пленительное зрелище — и да, эта кровь была черной, а не красной, как и говорится в
Затем Зевсик принялся славить меня громовым голосом и благодарить за спасение жизни, клясться в вечной верности как своей, так и детей и внуков — ко мне и моему Дому, навеки веков, и я развернулся и пнул его в голень. И таксиарх спросил: что за чертовщина тут происходит, а Артемидор бормотал, что теперь на нас ополчится весь Самос и о чем я вообще думал, ради богов? И кто-то выдернул из тела копье, отер его о траву и вручил мне, сказав: с этим мы разберемся, после чего шум многократно усилился. Некоторое время все стояли вокруг убитого и спорили, следует ли отнести его в деревню или оставить здесь воронам и коршунам, пока не согласились что достаточно будет бросить пригоршню пыли в качестве похорон, а потом сказать деревенским, где искать его тело, на случай если оно кому-нибудь понадобится.
♦
В общем, в Астипилее мы никаких налогов не собрали. Оттуда мы двинулись в другую деревню — не помню, как она называлась — где с нами попытались проделать точно такой же фокус, только на сей раз они утверждали, что деньги похищены милетскими пиратами, а не местными разбойниками.
Таксиарх выслушал историю, которая была рассказана небесталанно, и удалился в дом старосты. На улице можно было расслышать только глухие звуки ударов и какой-то писк, но когда они вышли наружу, староста тер уши, а таксиарх ухмылялся. В итоге мы получили пять мин, что было на три мины меньше, чем следовало, но больше серебра найти не удалось.
После этого и до конца нашего тура по Самосу сопротивление приняло иной оттенок. Вместо показного гостеприимста и жилистой, но вполне терпимой козлятины в каждой деревне нас стали встречать градом камней и черепков и запертыми дверями. Было очевидно, что самосцы нас ждут, поскольку когда мы вламывались в дома, то не обнаруживали ничего ценного. Таксиарх (который быстро рос над собой), понял, что держать наши перемещения в тайне нет никакой возможности, и выработал другую тактику, поумнее.
В следующей же деревне он послал нас изловить старосту, которого мы нашли под перевернутой бочкой из-под ячменя у него в доме, и посадил этого господина на камень на рыночной площади. Он объяснил ему медленно и громко, что по горло сыт скитаниями по богами забытому острову в поисках серебра, определенно заколдованного; что он собирается остановиться здесь, в этой самой деревне, и не уходить до самого дня отплытия, питаясь и выпивая за ее счет; так же поступят все его люди. Чтобы скоротать время, добавил он, они займутся постройкой небольшого храма в честь нашего пребывания здесь. Как только он будет закончен, продолжал он, он лично посвятит храм Удаче Милета, в память малоизвестного милетского героя, который погиб здесь при разорении этой деревни неким милетским царевичем десять или около того поколений тому назад. Будучи, однако, человеком не тщеславным, он не станет называть себя основателем храма; вместо этого он прикажет вырезать на камнях названия всех деревень, которые мы посетили, и пошлет гонца в главные самосские города с приглашением всем благочестивым островитянам придти сюда и принести жертвы. Он некоторое время постоял в тишине, будто бы договорив; затем повернулся и добавил извиняющимся тоном, что если каким-то чудом сюда вдруг потекут налоги со всех окрестных селений, то он будет так занят подсчетами и прочим, что у него просто не останется времени на указанное богоугодное деяние, и остров Самос, пожалуй, так и не узнает о религиозном рвении своих сограждан.
На следующее утро, очнувшись от сна, который удивительным образом не потревожили ни бродящие псы, ни таинственного происхождения камнепады, ни внезапный шум, каковой мы уже считали неизбежной особенностью самосской жизни, мы направились к ближайшей каменоломне за стройматериалами для храма. Вернувшись, однако, на рыночную площадь, мы обнаружили небольшую группу самосцев самого затравленного вида, державших в поводу ослов; на ослов были навьючены амфоры, по горлышко наполненные серебряной монетой. Мы опорожнили их на расстеленные одеяла и принялись считать, и одно только разнообразие номиналов доставило нам немало веселых минут. Тут были и афинские совы, и эгинские черепахи, лошади из Коринфа и Карфагена, львы Леонтини и аретузы из Сиракуз; были тут Аяксы из Опунта Локрийского, которых мало кто вообще видел, а также множество красивых монет с голубями, которые никто не мог опознать. Были здесь даже персидские сикли, с отчеканенным на них царем в одежде лучника, из еще довоенных времен, когда Самос входил в Персидское царство. Короче говоря, нам показалось, что некоторым пришлось изрядно покопаться в древних кладах, чтобы отыскать для нас все потребное серебро, а в некоторых случаях даже с перебором — подбив итог, мы обнаружили, что собранная сумма на двенадцать статеров превысила требуемую. К этому моменту, однако, все серебро перемешалось так основательно, что не было никакой возможности выяснить, какая же деревня заплатила с лихвой; и поскольку всякие попытки разобраться привели бы к возникновению неприязни между добрыми соседями, мы решили забыть об этом и считать избыток своего рода анонимным даром.
Таксиарх ссыпал монеты назад в амфоры и запечатал горлышки свинцовыми печатями. Затем он послал за старостой, который на этот раз явился с несколько большей охотой, и усадил его на тот же камень на рыночной площади. К этому моменту полюбоваться на деньги собралась довольно большая толпа самосцев, и прежде чем начать говорить, таксиарх выстроил нас перед амфорами.
Он начал с признания, что до сего момента его вера в верность Самоса Афинам была весьма и весьма слаба. Он почему-то воображал, сказал он, что самосцы не желают вносить свой вклад в Великую Войну за Свободу; и что — какая нелепая мысль! — честные мужи Самоса забыли, кто освободил их от персидского ярма и вернул им их древние свободы и привилегии. Но пришло время, продолжал он, пересмотреть это пристрастное отношение. Он узнал — от сидящего здесь добродетельного старика, их старосты — что самые видные жители всех окрестных деревень шли всю ночь по ненадежным горным дорогам, подвергая себя опасности нападения изгоев и разбойников, с которыми он и сам сталкивался — и все это для того, чтобы заплатить налоги. Подобное поведение, сказал он, вопиет о награде; оно сияет как маяк в этом предательском и безблагодатном мире.
Он улыбнулся и слегка поклонился старосте, который заерзал на своем седалище. Вчера (продолжал таксиарх) он обсуждал со своим другом-старостой его планы возвести небольшой храм местному герою. Сперва он боялся, что подсчет налогов не оставит ему времени на возведение святилища; но поскольку они были выплачены с такой готовностью, и поскольку здесь, на рыночной площади, собралось так много сильных мужчин, он не видит причин, которые могли бы помешать строительству храма. Времени на отправку гонца по городам, увы, уже не остается, но это, без сомнения, может быть сделано и позже, после нашего ухода.
Это был знак, по которому мы напустили на себя свирепый вид и обнажили мечи. Весь следующий день и большую часть ночи самосцы самоотверженно трудились, работая при свете факелов, которые мы для них держали. В итоге получился миленький компактный храм с покатой крышей, черепицу на которую убедили пожертвовать самого старосту, ободравшего собственную кровлю, и с очаровательным изображением грабящих деревню милетцев, выполненным местным художником. Мы провели пристойную церемонию посвящения с гимнами и небольшой процессией, а также принесли в жертву двух белых козлят (также принадлежавших старосте) под звуки флейт и арф. Были и танцы, и сообразное количество вина; мы, афиняне, отчаянно веселились, хотя самосцы чувствовали весомость происходящего куда отчетливее нас.
Я бы хотел думать, что маленький храм все еще стоит там, в самосской глухомани. Однако едва мы двинулись по горам прочь, у нас за спинами поднялся столб дыма; когда мы оглянулись, то увидели, что это горит храм. Мне в голову приходит только одно предположение: какой-то чрезмерно истовый прихожанин переборщил с алтарным огнем и священное пламя перекинулось на стропила.
ДЕВЯТЬ
В детстве у меня были какие-то нелады с глазами — ничего серьезного; зрение у меня прекрасное и по сей день — и отец, который панически боялся болезней, водил меня к ужасной старухе, живущей в соседней деревне. Все болезни она лечила молитвами богиням самой дурной репутации и свирепыми травяными припарками; я по сей день уверен, что всеми своими успехами она была обязана страху. Каждый раз отец выходил оттуда беднее на четыре драхмы, а я с глазами такими опухшими, что едва мог разглядеть солнце; отец похлопывал меня по плечу и добродушно говорил:
— Ну, не так уж плохо было, а?
А я отвечал:
— Нет, не плохо, — а сам тем временем молился про себя, чтобы ослепнуть окончательно и тем избежать дальнейших визитов.
Но мой первый опыт военной службы оказался не так уж и страшен, и я почти сожалел, когда она закончилась. Я сохранил оружие и доспехи в целости и сохранности, и даже приобрел слегка растрепанный лавровый венок, врученный мне таксиархом за спасение жизни согражданина, который я, несмотря на определенные сомнения, все-таки нес на голове, гордо шагая через рыночную площадь по пути к дому; а также, конечно, с десяток задушевных друзей, с которыми мы обменялись клятвами вечной дружбы, как это обычно случается в армии, и большинство из которых я с того дня ни разу не увидел. Единственным, с кем я поддерживал какую-то связь, был Артемидор, ветеран. Поскольку он жил по соседству, я видел его гораздо чаще, чем мне бы хотелось. Он предположил (правильно), что его богатый юный собрат по оружию вполне способен помочь с плугом или парой амфор зерна, а тот факт, что я успел жениться, оказался для него тяжелым ударом, поскольку у него как раз имелась лишняя дочь. Этот факт оказался тяжелым ударом и для меня, поскольку я не особенно часто думал о Федре на Самосе.
Едва я подошел к дому Филодема, как откуда ни возьмись выскочил малолетний раб-ливиец, которого я сроду не видел, и ухватил меня за плащ.
— Убери руки, — сказал я, ибо люди стали оборачиваться. — Чего тебе надо?
— Хозяйка сказала, что ты идешь домой со мной, — торопливо проговорил он. Я уставился на него.
— Проваливай, — прошипел я. — Я уважаемый женатый человек.
— Ты Эвполид из Паллены? — спросил мальчик. Я сказал да, это я, только тебя-то какое дело? Он снова стал дергать меня за плащ и я начал опасаться, что он сломает заколку.
— Тогда ты идти со мной
— Слушай, — рявкнул я. — Кто ты такой, ради богов, и чего ты хочешь? Я только вернулся с Самоса и хочу...
— Я твой раб Дорон, — сказал мальчик. — Лучше ты иди.
Я забросил щит за плечо и проследовал за ним через весь город, пока не оказался среди помпезных зданий у старого Рыбного рынка; здесь жил Аристофан и прочие богатые светские юноши. Мы остановились у входа в большой импозантный дом, принадлежавший, насколько я помнил, Экзестиаду, которого казнили за измену прямо перед моей свадьбой.
— Что мы здесь делаем? — спросил я.
— Ты живешь здесь, — ответил мальчик. — Скорее.
Я не понимал, что вообще происходит, поэтому плюнул в плащ на удачу (ибо собирался войти в несчастливый дом) и последовал за ним.