— Извини.
— Это было мое ухо.
Я отвел руку и положил ее на подушку.
— А теперь ты прищемил мои волосы, — сказала она. — Ты определенно умеешь создать у девушку нужный настрой.
— Наверное, лучше нам зажечь лампу, — предположил я.
— Нет, — твердо сказала она. — Лучше не надо.
— Конечно.
— Тут по всей постели розовые лепестки, — сказала она через некоторое время.
— Это ведь традиция такая, разве нет?
Она фыркнула.
— Может быть, в твоей семье и так, — сказала она. — Не мог бы ты их смести?
— Я зажгу лампу.
— Как хочешь.
Я всегда плохо управлялся с кремнем и огнивом, и к тому моменту, когда загорелся свет, в комнате образовалась ощутимая атмосфера враждебности.
— Так, — сказал я. — Теперь давай разберемся с лепестками.
— Забудь, — сказала она и порывисто заключила меня в объятья, словно пловец, решивший наконец бросится в холодную воду. Рот мой в этот момент был открыт и я почувствовал, как ее подбородок вошел в контакт с моими зубами. Она отодвинулась и сказал:
— Боже, какой же ты неуклюжий. Чем ты вообще думал?
— Извиняюсь, — пробормотал я. Моя нижняя губа тоже пострадала в столкновении, и когда она поцеловала меня, я вздрогнул.
— Ну и ладно, — сказала она, скрестив руки на груди.
— Не надо так, — сказал я, но при этом почувствовал непонятное облегчение, как после слов учителя: ты определенно сегодня не готов, не так ли? Садись, мы выслушаем того, кто готов. — В тот момент в Федра как-то подрастеряла свою привлекательность.
— Я встречала неуклюжих типов, — продолжала она. — Но ты хуже их всех, ты знаешь это? Ведь этот день должен был стать счастливейшим в моей жизни. Это какая-то шутка.
— Я извиняюсь.
— Ты жалок, — прошипела она сквозь зубы. — И бога ради, закрой свой рот. Ты выглядишь, как дохлый тунец.
— Ох.
Она закрыла глаза.
— И о чем ты вообще думал, когда потащил меня вот так в дверь? Любой разумный человек догадался бы, что я обязательно оступлюсь, особенно в этих дурацких свадебных сандалиях. А теперь все вокруг будут говорить, что я неудачлива, и служанки будут винить меня всякий раз, как скиснет молоко.
— Я не верю во всю эту чепуху, — произнес я успокаивающе.
— А я верю, — резко ответила она. — Полагаю, ты и в богов не веришь.
— Нет, верю.
— Я слышала другое, — пробормотала она. — Я слышала, что ты якшаешься с Эврипидом, которые считает богов состояниями ума или чем-то вроде того, и думает, что Елену Троянскую увезли в Египет перед Троянской войной. Совершенная чепуха!
У меня возникло ощущение, что я что-то пропустил.
— При чем тут вообще Елена Троянская? — спросил я.
— Ты веришь в богов или нет?
— Ну конечно, я верю в богов. Федра, это наша первая брачная ночь.
— О, до тебя наконец дошло? Что ж,
Я положил руку ей на плечо. Она сняла ее двумя пальчиками, как паука.
— И кем же это надо быть, — продолжала она, — чтобы отправиться на военную службу в первый же день семейной жизни? Когда мне сказали, я просто не поверила. Я подумала, это шутка, честное слово.
— Но уж это-то совсем не моя вина? — сказал я. Мне казалось, что я спорю с пятью разными людьми и со всеми о разном.
— Давай кое-что проясним, — сказала она. — Никакой этой чепухи не будет, пока ты не вернешься, и это мое последнее слово.
— Чего именно?
— Ты меня слышал. Если ты думаешь, что ты можешь меня обрюхатить, сбежать и погибнуть, валяя дурака на Самосе, и оставить меня растить твое ужасное дитя...
— Федра...
— Я свободнорожденная афинянка, а не племенная кобыла. Ты завещание составил?
— Что ты сказала?
— Не только безответственный, но еще и глухой, — пожаловалась она подушке. — Я спросила, составил ли ты завещание.
— Нет.
— Что ж, а тебе не кажется, что тебе следует это сделать?
Я моргнул.
— Что, сейчас?
— Да бога же ради, — воскликнула она. — Ты отправляешь на войну прямо с утра. Есть у тебя хоть какое-то чувство ответственности?
Я глубоко вдохнул, сжал губы и попытался притянуть ее к себе.
— Нет, — сказала она. — Нет, пока ты...
Думаю, это оказалось последней соломинкой, переломившей спину служанкиных детей, потому что сразу после этих слов раздался взрыв смеха, и лицо Федры стало ярко-красным. Она выпрыгнула из постели, схватила ночной горшок, распахнула дверь и швырнула горшок. К несчастью, он был совершенно пуст.
— Убирайтесь! — завопила она (я и не знал, что у нее такой мощный голос) — и захлопнула дверь.
— Ты болван, — сказала она.
— Да что я сделал-то?
— Как я могла выйти за такого неудачника? — Она плюхнулась на кровать и натянула одеяло до подбородка. — Ты понимаешь, что утром обо всем этом будут знать все Афины.
Я покачал головой.
— Федра...
— А что хуже все, — сказала она, — так это твои дурацкие пьесы.
— Чего именно?
— Тебе никогда не поставить ни одной, — вздохнула она, — после того, как ее услышали Аристофан и те другие идиоты. А люди будут показывать на меня на улицах и говорить...
— Да заткнись уже наконец, — голова моя была готова лопнуть. Я прямо чувствовал, как она раскалывается, будто полено, полное клиньев.
— И не смей так со мной говорить, — тявкнула она, — не то будешь спать на полу.
— Именно там и собираюсь спать, — ответил я.
— Прекрасно. — Она издала хлюпающий звук, который, вероятно, должен был означать рыдание, но я внезапно обнаружил, что мне все равно. Я перегнулся через нее, погасил лампу и со всей силы воткнул голову в подушку.
— И что ты сейчас делаешь? — спросила она.
— Засыпаю, — ответил я через подушку. — А ты можешь заняться, чем хочешь.
В ответ она произнесла длинную речь, которая оказалась странным образом успокаивающей, поскольку я провалился в некое подобие дремоты. Когда я очнулся от нее, головная боль совершенно прошла, а Федра крепко спала, прижавшись носом к моей шее. Очень осторожно, чтобы не разбудить, я повернулся и посмотрел на нее.
Один из соседей моего отца рассказывал, бывало, историю сотворения женщины — как Боги слепили ее тело из глины, сделав его прекраснее всего на свете, и оставили сохнуть на солнышке, и пока их не было рядом, явился Плохой Бог и ввел в это тело женскую душу, чтобы смертные мужчины не знали ни спокойствия, ни счастья. Никогда не забуду, какой прекрасной была тогда Федра. Прядь волос упала ей на глаза, и я отвел ее на лоб; затем я попытался поцеловать ее, но ее губы были наполовину закрыты подушкой, так что мне удалось прикоснуться только к уголку ее рта. Я подсунул палец под подбородок, чтобы приподнять его, но она проснулась, произнесла «Отстань» и повернулась на другой бок.
— Нет, — сказал я. — Повернись ко мне.
— Катись в преисподнюю, — зевнула она. — А еще ты храпишь. Надеюсь, самосцы с тобой разберутся.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Это значит, что если выбирать между тобой и полным отсутствием мужа...
— Послушай...
Она рывком передвинулась на самый край кровати.
— Если выбирать... — повторила она и внезапно замолчала. Моя душа прошептала мне что-то, и все вдруг встало на место, как колесо на ось, осталось только шплинт забить.
— Так вот что с тобой не так, — сказал я.
— Посмотрите, кто говорит.
Я сел и потер глаза.
— Нет, серьезно, — сказал я.
— Ну что такое опять?
— Сколько бы я не говорил о тебе с людьми, — сказал я, — у меня всякий раз возникало впечатление, что есть что-то такое, что мне следует знать и чего мне узнать никак не удается.
Она сделала отчаянное лицо, как будто я был капризным ребенком, которого не удается подкупить даже медовыми сотами.
— Давай спи, — сказала она устало.
— Но я никогда не думал... — в этот момент я ненавидел самый звук своего голоса — высокого и детского в темноте, совершенно не моего голоса. — Но я честно никогда не думал, что речь всего лишь о...
— О чем?
— О по-настоящему дурном нраве, — закончил я, выпихивая слова сквозь зубы, как упрямых овец. — Ведь это именно так? Швыряешься ли ты предметами или только орешь?
— У меня не дурной нрав! — заорала она. На какое-то мгновение мне показалось, что преимущество на моей стороне, и я обрадовался.
— И именно об этом знали все вокруг, кроме меня, — продолжал я, повышая голос и ничуть не беспокоясь, как это все звучит. — Именно это твой отец ухитрился от меня утаить. Именно это имел в виду Аристофан, когда сказал...
— Как это типично, — прошипела она. — Мужчинам-то можно вопить сколько угодно и швыряться вещами, о да. Им разрешается быть сколь угодно громогласными и отвратительными, особенно когда они сбиваются в стаи, как псы. Полагаю, когда ты возвращается домой в самую глухую ночь, весь устряпанный рвотой и с дешевым мальчишкой, которого подцепил в квартале Сапожников...
— Я должен был догадаться, — продолжал я, ведя своих самых отборных бойцов в атаку на вражескую кавалерию. — Это ведь как с торговцами рыбой, в точности...
— И ты принимаешься орать на весь дом, переворачивать горшки, требовать жареного снетка со сметаной и немедленно, и почему пол не выметен...
— У каждого из них припрятана тухлая рыба, которую нужно продать — но все в порядке, ребята, вон идет Эвполид, всю продадим ему. Эвполид покупает не глядя, все знают...
— О чем ты говоришь?
— Ты прекрасно знаешь, о чем, — яростно ответил я. — И знала всегда — нет, разве?
Она фыркнула в точности как лошадь
— Бога ради, Эвполид, — сказала она. — Чего именно ты хочешь от жизни? Ты же не ожидал от меня, что я подсяду к тебе и прошепчу: не бери меня замуж, я швыряюсь тарелками? Но даже ты, при всей своей непроходимой тупости, мог бы догадаться, что мы соглашаемся на эту партию не потому, что ты нам
Я уставился на нее с открытым ртом. В этот момент я мог бы задушить ее.
— Все, — сказал я. — Утром ты уберешься к своему отцу.