Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Балкон на Кутузовском - Екатерина Робертовна Рождественская на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Со временем Ева Марковна превратилась в семейного лечащего врача, обихаживала и подлечивала всех, от Робы с его склонностью к гастритам до Поли с ее артритами и все возрастающей забывчивостью. Но стала захаживать и просто так, совершенно необязательно как врач, а просто как приятельница, соседка и прекрасная слушательница.

***

«Здравствуйте, родные мои!

Вот мы и приехали! Наконец-то! Неплохо за границей, но дома все же лучше.

Катька верещала от радости. Уж и обнимала, и целовала: „Папочка! Мамочка! Никуда я вас больше не отпущу!“ Хороший растет человек.

Приехал и обнаружил целую массу своих стихов, напечатанных во всяческих газетах и журналах. Во-первых, вышла „Юность“ (посылаю ее вам), во-вторых, „Смена“ (там три стихотворения). Еще в трех журналах мои переводы – в „Звезде“, „Октябре“ и „Дружбе народов“. Сам того не подозревая, оказался в жутко активных авторах.

По приезду сразу вызвали на совещание в ЦК КПСС. Отобрали 20 поэтов со всей страны. Речь шла о гимне Советского Союза. Принимали нас Суслов, Поспелов и Фурцева. Объявили о конкурсе на создание гимна. Конкурс закрытый, то есть участвует всего 20 приглашенных на это совещание поэтов. До 15 июня каждый из приглашенных поэтов должен представить в ЦК текст нового гимна. На это время участников конкурса освобождают от всех общественных нагрузок. Суслов сказал, что поскольку работа над гимном длится уже целых три года, речь идет о престиже советской поэзии. Ответственность огромная, и я даже немного удивлен, что меня включили в эту „двадцатку лучших“.

Завтра дважды выступаю по телевидению. В 2 часа дня на Пушкинской площади открывается месячник книги, а в 7.30 вечера – большой концерт в Большом театре. В Большом буду выступать впервые. Волнуюсь.

Крепко вас целую,

Роберт».

Сколько на кутузовском месте ни жили, Поля с Лидкой все равно чуть ли не каждый день вспоминали любимый подвал и родной двор на Поварской, рассказывая Еве Марковне истории из жизни этого магического адреса, который так необъяснимо всех до сих пор притягивал. Ева же, как благодарная слушательница, приносила с собой бутылочку кагора – Поля кагор очень уважала. Была у Евы одна странная привычка – все, в том числе и чай, пить из винных бокалов. «Все вкуснее в бокалах! Могла б и бульон из них пить, ну честное слово!» – объясняла она эту свою прихоть, но ей никогда и не прекословили – почему ж соседку не уважить в такой-то мелочи? А она усаживалась на кухне в углу, поднимала, отклячив мизинчик, высокий бокал с кагором, чаем или просто с водой, подпирала подбородок крупной ладонью и говорила почти в приказном тоне: «Ну, рассказывай!» Хотя кому именно она отдавала приказ, было неясно.

Поля выкручивала до шепота радио, вещавшее, скажем, про металлургов Новокузнецка, которые осуществили рекордную плавку в честь чего-то важного, и начинала свой рассказ, Лидка подхватывала, обе одновременно суетились на кухне, готовя что-то на завтра или на вечер, но всегда что-то обязательно готовя, с хохотом обличали друг друга во лжи и неточностях, имитировали голоса жителей двора, грохотали кастрюлями и гремели тарелками. Тимка крутился тут же, ему нравилось вдыхать щекочущие запахи, охотиться на упавшие кусочки, а у Лиды с Полей обязательно падало что-то стоящее – то очистка от сладкой морковки, то сухарик от панировки, то изюмина для компота, которая прилипала к зубам, и вкус ее долго чувствовался на длинном розовом собачьем языке. Вдоволь наохотившись, Тимка утихомиривался, клал умную голову на колени Евы Марковны, хоть и не очень это любил – женщина пахла кошкой. Тимка страдальчески пофыркивал, но терпел, и терпение его часто вознаграждалось кусочками яблока, которое обычно жевала Ева. Так они вчетвером и варились на кухне, перемалывая всем не только кости, но и все, что попадалось в их зубасто-языкастую молотилку. Ева Марковна смотрела на хозяек внимательно и завороженно, окунаясь с головой в эти сочные истории, переживала их и представляла по-своему каждого жильца со двора на Поварской. Иногда поахивала, качала головой и выдавала свое излюбленное: «Да иди ты!»

А когда приезжала совсем старенькая Марта, «не человек – легенда!» – говорила про нее Поля, из блестящего холодильничка тотчас вынималась запотевшая водка с закусью, Марта сладкое вино не любила – и байкам тогда не было конца. Пересказывали жизнь на все лады, переживали снова и снова важные, или казавшиеся важными, моменты, передавали дворовые вкусы и запахи, тайны и секреты, вспоминали соседей, придавая некоторым необыкновенные свойства, а другим приписывая придуманные поступки. И про Родиона Кузьмича, удивительного древнего библиотекаря и архивариуса усадьбы, и про незабвенную подругу Милю с ее дурацкими бантиками, которые она цепляла в волосы, чтобы расцветить свою одинокую жизнь и жизнь двора заодно, про сильно пьющего, но всячески скрывающего этот факт Юрку-милиционера, остролицых Печенкиных и замечательного дворника Тараса со своей поздней любовью Олимпией. Про всех и каждого, с мельчайшими, но постоянно меняющимися подробностями. Ева Марковна мусолила «беломорину», подкидывала Тимке кусочки яблочной кожурки, расслабленно, но все равно пристально следила за представлением теперь уже трех талантливых и абсолютно народных артисток. Катюшка тоже часто захаживала, но только по делам – она не могла долго без Тимофея, уводила его в комнаты погладить-поиграть, но эта продажная скотина, подарив ребенку несколько минут счастья и общения, снова скреблась в кухонную дверь попрошайничать.

***

«Здравствуй, мама!

Живем мы сейчас в Переделкино в Доме творчества. Пишу поэму. Наверное, будет интересной, если получится так, как я хочу.

В Польшу съездили очень хорошо. Кормили как на убой. Я даже думал, что по приезде в Москву месяца два не смогу даже смотреть на мясо. Однако вышло не так. Ем его за милую душу. Жизнь в Польше в 2–2,5 раза дороже нашей. Хотя рубль официально равен злотому, но фактически злотый приравнивается к 30–40 копейкам. Выдали нам по 325 злотых. Этого хватало на сигареты и театры. Но я договорился в Москве с Ворошильским, и его родственники выдали мне в Варшаве тысячу злотых. А это уже деньги. Интересно, что в магазинах, хоть и дорого, но есть все. Все в буквальном смысле слова. Особенно в Кракове, где целые улицы заполнены частными лавочками. Краков, вообще, славится тем, что там 96 костелов и тьма-тьмущая спекулянтов. Ко мне, например, на другое же утро после приезда подошел один тип и доверительным шепотом спросил (мы целой толпой – 36 человек – осматривали город): „Пан имеет что-нибудь продать?“ На мой отрицательный ответ тип окинул меня таким недоумевающим взглядом, как будто хотел сказать: „Так за каким чертом пан приехал в Краков?“

Нас узнавали сразу. Узнавали по черным пальто. Время было холодное, но в Польше, в городах, стараются носить светлые зимние вещи. Узнавали и по широким брюкам, и по меховым шапкам-ушанкам. Разглядывали, как слонов, смеялись. В общем-то, и мне было стыдно, особенно за женщин, которые, не сговариваясь, приходили в почти одинаковых крепдешиновых платьях с коротким рукавом, которые зимой не носят. Уж не знаю, где они их купили. Даже расцветка похожая. Но других, наверное, нет, что тут поделаешь. Их появление всегда вызывало бурю восторга, но женщины воспринимали это как должное.

В Варшаве перед самым отъездом меня попросили выступить перед молодыми писателями города. Встреча была в редакции центральной комсомольской газеты. Три часа я отвечал на сотни самых разных вопросов. Основные вопросы о нашей литературной жизни. Очень понравились польские хлопцы! Настоящие ребята! В Москву мне прислали газету с моим портретом и отчетом о встрече.

В общем, съездил не зря. В июне предстоит еще одна поездка – на Северный полюс. Это от Главсевморпути. На полтора месяца. Союз писателей рекомендовал трех человек – двух прозаиков и поэта. Отбор был серьезный, так как содержание одного человека встанет в копеечку – около ста тысяч рублей. Еще не знаю точно, но есть два маршрута:

1. Проехать по нашим северным станциям („Сп-4“, „Сп-5“, „Сп-6“).

2. Проехать северным морским путем Архангельск – Владивосток.

И то, и другое очень интересно, и я решил, что пока есть силы и возможности, надо ездить и как можно больше смотреть.

Напишу, как только все узнаю. Вот вроде и все новости. Привет тебе от Алены, Кати, Лидии Яковлевны и Полины Исаевны.

Крепко тебя целую,

Роберт.

Р. S. Приезжай».

Крохотная шестиметровая кухня всегда была местом силы, с удовольствием проглатывая и рассаживая по местам всех пришедших, не считая Полю с Лидкой – те почти всегда стояли у плиты. Жизнь тут дымилась и коптилась, пылая конфорками и дыша жаром от духовки, а когда гости уже, наконец, уходили, приостанавливалась, успокаивающе струясь водой из-под крана на посуду, или же замирала совсем, когда Лидка с Полей, разом вздохнув – наконец-то всех проводили, – садились читать хороших классиков и слушать, почти засыпая, недавно появившуюся радиостанцию «Маяк». Наконец они дожидались, клюя носом, позывных «Подмосковные вечера», клали закладки в свои вечно недочитанные книги или сворачивали газеты с кроссвордами и шли укладываться. А на следующее раннее утро кухня снова оживала – запахами жареного хлеба, убежавше-пригоревшего молока, звуками упавшей ложки или хлопающей от ветра форточки. Днем снова подтягивались гости, хотя они не были гостями в прямом смысле этого слова – уже почти родня. Входная дверь на замок не закрывалась – только ночью, – и прийти «на чаек» было делом обыденным, не требующим согласований и предварительных ласк. Так, конечно, было принято не у всех вокруг, но во всяком случае у большинства знакомых и соседей двери были всегда нараспашку.

Когда же дома был Робочка с Аленой, жизненный ритуал совершенно изменялся – все делалось для Робочки и ради него. Он сам об этом никого не просил и к этому женскому решению никакого отношения не имел, но настолько располагал к себе необычной, не свойственной человеку добротой, обаянием, умом и тактичностью, так заботился об окружавших его «девочках», что абсолютно и без остатка их в себя влюбил еще давным-давно, со времен Поварской, когда появился там, нескладный и длинный, только что начавший ухаживать за Аленой. Этот «культ личности» был негласным, никто его никогда не навязывал и не обсуждал, это снизошло само собой, решение было раз и навсегда принято по умолчанию, хоть никто конкретно – ни Поля, ни Лидка, ни даже Аллуся – к этому отношения не имел. Роберт объединял всех женщин своей любовью, его, единственного мужчину в семье, не считая, конечно, Тимки, боготворили все, каждый по-своему, и очень хотели хоть как-то ублажить. Поля с Лидкой сменяли друг друга на посту у плиты, прививая Робочке вкус к хорошей домашней еде, чтобы он понял, что времена сухомятки, черныша со шпротами или батона с кефиром уже давно прошли. «Девушки», как Полю с Лидией Яковлевной называл Роберт, изгалялись на кухне как могли: каждое утро начиналось с блинчиков, тохоньких, почти прозрачных, безо всякого молока, на воде, и от этого чуть клейких и немного тянущихся, по старому семейному рецепту, или оладушек, то с яблоками, то с вишней, то простых, со сметанкой; по праздникам и выходным обязательно фирменные киреевские лепешки – как без них-то? – солнечные, зажаристые, со стекающим растопленным сливочным маслом, и из оставшегося от лепешек теста – пирожки с мясом, тоже по воскресеньям. Ну а в будни – чем советский бог пошлет. Но к вечеру, когда «дети» – Алла с Робой – были в Москве, а не шастали по миру, всегда равно набегали гости и всегда в большом количестве, одним-двумя никогда не обходилось. Вот днем Лидка с Полей – Лидка, конечно, могла бы и одна, было бы быстрее, но мать надо было выгуливать – обходили магазины поблизости и выискивали, чем можно поживиться, чтобы обеспечить провизией налеты вечно голодных гостей.

Район в этом отношении попался богатый. Магазинов хоть отбавляй направо-налево, и в одном-то из них точно можно было хоть что-то добыть. Лида с Полей и рыскали. Иногда успешно – бывало, они входили, и им сразу несказанно везло: одновременно с ними из недр магазина рабочий вывозил тележку, груженную сардельками, и не торопясь прокладывал свой путь к мясному прилавку. У прилавка же мгновенно начиналось активное роение и выстраивалась очередь, но все равно с надеждой глядящая в черный проем двери в подсобку, не вывезут ли еще, чтоб уж точно хватило на всех. Поля вставала в хвост, а Лидка шла дальше по залу, чтобы проверить весь ассортимент. Какое-то время толпа покорно и терпеливо ждала продавщицу, наслаждаясь будоражащим копченым запахом, и вот из подсобки, как баркас, выплывала необъятная она – в вечно грязном халате, с халой на голове и неровно накрашенным оранжевой помадой ртом. Очередь в эти мгновения становилась единым живым существом, у которого была своя голова и хвост. Она живо и моментально реагировала коллективным чутьем на любые изменения в магазинном воздухе – сначала, возбужденно, на дошедший до этого коллективного носа аромат подкопченых сарделек – в одни руки по 6 штук! – а вслед за ним на запах людской ярости, когда сарделек этих не доставалось хвосту…

С сардельками было просто – их посчитали, взвесили, завернули в кулек, и готово, а вот раздаче сливочного масла, как довольно дефицитного продукта, сопутствовал целый ритуал. Продавали в основном развесное, которое считалось намного вкуснее фасованного. Очередь не верила своему счастью, когда в молочный отдел заносили ящик масла, торжественно и неторопливо, словно рабочие эти несли не масло, а праздничные транспаранты мимо Мавзолея под пристальными взглядами членов Политбюро. И тогда где-то в недрах организма у ожидавших возникала вполне осязаемая гордость, какая бывает, например, при удачной охоте, а во внутреннем ухе тихо и ненавязчиво начинала звучать такая же внутренняя, как и ухо, музыка, отдаленно напоминающая героический марш. Освободив ящик от фанерной упаковки и провощенной бумаги, продавщица, точь-в-точь могущественная жрица из какого-нибудь Древнего Египта, подходила с огромным ножом к обнажившемуся янтарному масляному кубу и начинала медленно и тщательно соскабливать налет со всех его лоснящихся поверхностей. Очередь, затаив дыхание, молча и завороженно ждала, ей, очереди, нравилось действо, которое внушало почему-то неимоверный оптимизм. Когда желтизна была снята и отложена и масляный куб становился молочно-белым, жрица зычно выкрикивала магическое имя: «Зоя!» Из подсобки выплывала еще одна жрица, Зоя, такая же мощная и ярко окрашенная, с бирюзовыми веками и малиновыми губищами. Другой масти, видимо, в жрицы не брали.

Они действовали вдвоем. Одна держала куб масла тряпками, чтобы он не дай бог не выскользнул, а другая брала за прикрученные деревянные ручки кусок стальной проволоки, набрасывала на масляный куб и тянула проволоку на себя, нарезая масло слоями сантиметров по восемь-десять. И вот наконец бирюзовая Зоя, отирая масленые руки о пышные бока, уходила в подсобку, а та, другая, безымянная, но важная, поднимала свои очи на толпу и говорила, как собакам, ожидавшим у миски:

– Можно.

Часто по магазинам брали с собой и Катю, чтоб «одних рук», в которые выдавали продукты, было три пары, этим она сильно помогала по хозяйству, несмотря на то, что ручонки были как спички, тонкие, бледные и совсем не загребущие. Но в такие важные добывательские моменты Катя чувствовала свою значимость и всегда с удовольствием выручала семью, отстаивая с бабушками долгие часы в очередях за продуктами. Стояние в очередях было вполне полезным – Лидка читала Кате Чуковского и Маршака, пугая страшным Мойдодыром, а Поля рассказывала правнучке с ходу придуманные сказки про ничего не подозревающих соседей. Так время и проходило. Единственное, что Катя не любила, так это ходить в рыбный, пахло там всегда очень уж тошнотворно, да и рыб этих в прозрачной ванне было очень жаль. Завидев Катю, они хором поворачивались к ней головами и пытались что-то сказать, но из воды слышно не было. Катя терпела и это, ведь, не отстояв очередь в рыбный, нельзя было купить икру минтая, бычки в томате или морскую капусту. С капустой этой склизкой у Кати были неровные отношения – от ненависти в самом начале до интереса, когда немного повзрослела. Поначалу ей не понравилось именно название. Капуста в море не росла, Катя это знала точно, но взрослые же не могут ошибаться! А если все-таки росла, то как? Девочке представлялись грядки тугих кочанов темно-зеленой, почти черной капусты (у нее же должен быть другой сорт, специальный, морской!) на песчаном дне и садовник-водолаз, который медленно и плавно взрыхляет песок и выдирает морские сорняки, отгоняя любопытных рыб. Да и на вкус капуста эта морская была мерзкая, с затхлым привкусом больницы, словно неоднократно кем-то уже переваренная. Катя этот ее привкус ненавидела. Но Поля нашла все-таки выход внедрить водоросли в тщедушный детский организм, так нуждающийся в йоде и других редких морских витаминах. После долгих экспериментов она придумала свой личный рецепт – порубила морскую капусту в пыль, добавила вареные яйца – куда ж в Полиной кухне без яиц! – мелко пожарила лук, чеснок, немного сдобрила майонезом, а для пущей важности и усвояемости волшебно назвала это «икра елочная», не уточнив даже, из чего она состоит. Икра елочная в силу своей пряности и таинственности вкуса казалась Кате едой только для взрослых, именно из-за этого она с любопытством приобщилась к этой завуалированной морской капусте.

***

«Здравствуйте, мама и папа!

Получили от вас огро-р-о-омную посылку и письмо. Яблоки великолепные! Просто объедение! Уж на что я почти не ем яблок, но и то ел не переставая! Правда, гигантский огурец все подпортил. Он сгнил и верхний слой яблок и слив потянул с собой. Ну это не беда! А интересно, яблочки эти с какой яблони? С той, которая свешивается над скамейкой?

Мы пока в Доме творчества в Переделкино. Мне надо перевести кучу стихов с болгарского и киргизского. До отъезда. А уезжаем 2 сентября.

Носки Алена поищет, должны же они где-нибудь продаваться! Катюшка в Малеевке (в Бармалеевке, как говорят дети). Здорова и весела.

Ездил в магазин „Семена“, „Сахарного бизона“ нет, предложили семена других томатов – „Талалихин“ и „Сибирский скороспелый“, напиши, что надо. Но бывает и „Бизон“, буду заезжать.

По твоей просьбе узнал, сколько стоит швейная машинка – 1670 рублей. Но это немецкая. „Тула“ стоит около тысячи.

Целую всех крепко,

Роберт».

Самый значимый магазин по количеству оправданных надежд в охоте на всевозможные продукты находился напротив дома. Это была знаменитая кулинария на Кутузовском. Поля поначалу отнеслась к этому заведению со свойственным ей скепсисом: «Полуфабрикаты? Готовые котлеты? Голубцы? Да кто ж знает, чего туда напихали! Это ж все из фарша, и поди проверь, что там за мясо и какого оно качества! Нет, все, что из фарша, буду готовить только сама!» Но потихоньку к кулинарии привыкла, стала покупать там курей табака, разделанную рыбу и даже вареную гречку, а ее вообще днем с огнем было не сыскать в Москве. Крупы нигде не найти, а вареная, вразвес, настоящая каша – пожалуйста, обращайтесь в кулинарию! А еще там продавали, правда не всегда, настоящее, пахучее масло в розлив, и когда его завозили, около штыря с чеками сразу появлялось глуповатое, коряво написанное объявление: «Гражданам с узким горлышком масло подсолнечное не отпускается!» А Лидка с Полей были гражданками исключительно с широким горлышком, и крестьянское постное масло всегда имелось дома в избытке. Кулинария пользовалась высоким спросом и даже некоторым уважением. В нее специально приезжали из других районов Москвы. Нельзя, конечно, сказать, что со всех ее концов, но с Арбата точно перлись – в кутузовской кулинарии ассортимент был богаче, чем во многих других московских продуктовых. Объяснялась эта ее такая эксклюзивность скорее всего тем, что туда ходили иностранцы, которые жили в изобилии по всему Кутузовскому в «упэдэковских» домах, которые так назывались от аббревиатуры УПДК, Управление дипломатического корпуса. Иностранки, ярко одетые в наглые, модные и неотразимые платья, клубились у витрин с голубцами, антрекотами и битками по-селянски. Годами уже проживающие в СССР вражеские жены со своими вражескими мужьями брали продукты сразу и без раздумий, новоприбывшие же шпионки – а кем еще они могли быть? – только шпионками – наклонялись над стеклом, морща хорошенький лоб, и начинали долго и удивленно выбирать невиданную доселе полуготовую кормежку, так называемые «polufabricaty».

Лидка с Полей иностранок не жаловали и сразу тыкали друг друга локтем в бок, как только видели в кулинарии эту разноцветную толпу – ведь больно много времени занимало объяснение на пальцах продавщице, что им надобилось – русского они, как правило, не знали, брали, глупые, продуктов помалу, на один всего лишь день, чтоб завтра снова повторить всю покупательную процедуру. 250 грамм фарша – где это видано? Или один цыпленок табака? Или три морковные котлетки? Бред!

– Дуры незапасливые, опыта никакого, – вздыхала Поля, стоя за ними в очереди, такими цветастыми, болтливыми и нудными девахами, – дают – бери, сразу и много! Шлендры, бездельницы капиталистические, каждый день ходить по магазинам, собирать за собой очереди, отвлекать от работы трудящихся людей – сразу видно, что делать им нехрен, приехали в нашу советскую страну и мучаются дурью, нет чтоб на работу пойти, пользу хоть какую приносить! А они небось сигарету в зубы, бокал с вином в руку и ногами твист. И свободного времени у них навалом, как у дурака махорки. Вот и вся их сущность бестолковая.

Лидка думала по-другому, и сердце ее окутывалось восторгом, когда она посматривала на пышные полосатые юбки, кошачьи очки и полупрозрачные блузки иностранок, под которыми просвечивали кружевные бюстгальтеры, – может, и бездельницы, не нам судить, но красота ж несусветная, прям глаза слепит от их нарядов! Лидка была в то время как раз в самом разгаре полновесных пятидесяти лет, уже под шестьдесят, но еще легкая, сияющая, с молодыми лучащимися глазами, совершенно не собирающаяся думать о том, что уже где-то близко очки, бессонницы, радикулиты с давлением и постепенное исчезновение многочисленных пока еще кавалеров. И если на очки с радикулитом она была внутренне готова, то на выветривание любовников – нет, ни за что. Собственно, ее природная манкость всегда держала их на близком расстоянии, только пальчиком помани, и Лидке совершенно незачем было переживать по этому поводу. Замуж она давно уже не собиралась, ни к чему это, народ смешить, принца на белом коне не ждала, но да, к топоту копыт еще внимательно и с удовольствием прислушивалась. Поэтому позаимствовать у заграничных красоток последние фасоны для дальнейшего обольщения мужского народонаселения – почему бы и нет? Она ж была высококлассной портнихой и за ночь спокойно могла сшить себе любое платье, было бы только из чего.

Поэтому «Кулинария» на Кутузовском была Лидкиным местом притяжения, туда она шла в первую очередь на людей посмотреть, себя показать, ну и еды прикупить. Иногда, когда позволяло время и Поля с Катей оставались дома, Лида ненадолго задерживалась в кафетерии кулинарии, взяв чашечку кофе, шоколадный эклер за 22 копейки и пристроившись у одного из круглых стоячих столиков с хорошим обзором в самом конце зала.

Какие персонажи приходили, какие персонажи, представление, да и только! Просто роман с продолжением! Спектакль! Скорее даже ее любимая оперетта, где она протанцевала не один десяток лет! Уж что стоило наблюдение за местными заграничными красотками, ни в какой Дом моды на Кузнецком ходить было не надо! Да и советские знаменитости сюда захаживали. Часто она встречала у витрины с полуфабрикатами известную артистку Зою Федорову, почти ее ровесницу, удивительного обаяния и достоинства женщину. Та никогда кричаще не одевалась, всегда скромно, со вкусом, но в очень интересные ткани и модели, уж кто-кто, а Лидка это хорошо различала. Федорова брала голубцы, куриные котлеты и набор для борща, но иногда и целую курицу, видимо на бульон. Продавщица ее знала, они перебрасывались парой слов, всегда с улыбкой, тихо и вежливо. Лидка все думала, где Федорова может жить – в «Украине», скорее всего, решила она, любимица народа все-таки, хоть и отсидевшая в тюрьме после войны. Но однажды они с Лидкой одновременно вышли из магазина, и Зоя – раз – сразу же свернула направо во двор, где стояла школа, пошла наискосок и скрылась в одном из подъездов этого же дома.

«Надо же, какая у нас соседка», – подумала Лидка, и это ей почему-то очень польстило.

Иногда, в основном по пятницам, Лидка встречала в кулинарии одного солидного товарища, вернее даже господина, похожего на какого-то конферансье, который всегда торжественно появлялся в полуфабрикатном зале в разного цвета безупречных удлиненных бархатных пиджаках с шелковыми жилетами. Лидке прямо казалось, что он не входил, как все, а вплывал под какую-то неслышную музыку, так необычно и значимо это выглядело. В крупных роговых очках, с аккуратно зализанными удлиненными волосами, он словно входил в Большой зал консерватории, где все его знали. Победно осматривался, словно вместо кусков мяса, куриных тушек и молочных поросяток (очень редко, но бывали) он рассчитывал повстречать знакомого посла, директора театра или даже космонавта. Он, зубасто улыбаясь, а зубы были крупными и неровными, отметила Лидка, шел к витрине и набирал разное полуфабрикатное, объясняя продавщице немного свысока, что ему надо, хриплым изнеможденным баритоном.

«Сразу понятно, одинокий, – раздумывала Лидка, попивая жидкий кофе, – или вдовец: готовить не умеет, берет себе всякие вареные овощи, крутые яйца – на оливье, скорее всего, котлеты на жарку, и на десерт обязательно три пирожных „картошка“ с зазывными белыми глазками из крема и два пухлых припорошенных пудрой „наполеона“. Господин, по-барски снисходительно склонив голову набок, улыбался продавщице и так же сладко смотрел на нее, как и на эклеры-„наполеоны“, потом шел и так же липко вперивался в кассиршу, которая в это время неистово нажимала на кнопочки и рычажки кассового аппарата, и возвращался с чеком, чтобы забрать объемный бумажный сверток и коробку с пирожными. „Сколько же он ест, – думала Лида, – хотя вполне фигуристый, сохранный; надо же, повезло как, хорошая эвакуация, видно…“»

Однажды они столкнулись с Лидкой прямо в дверях, вернее, в маленьком предбанничке при входе в кулинарию. Лида, увидев его, от неожиданности вспыхнула, но тотчас побледнела, заметив кое-что неожиданное – этот мужчина в бархатном пиджаке богатого бордового цвета крепко и неотвратимо держал за зад полноватого паренька, совсем молоденького, белесенького, с поднятыми радостными бровками и детской еще улыбкой. Лидка поймала этот сорочий взгляд старшего, ну знаете, когда птичка смотрит на блестящее и теряет связь с реальностью – она уже не здесь, а вся в мечтах, как она эти блестки утащит к себе в гнездышко и что она там с ними сотворит. Глаза у мужика как-то мигом повлажнели, потемнели, покрылись похотливой поволокой, но все это произошло быстро, за доли секунды – он походя взыграл, захотел приласкать, а тут свидетель, надо же, неувязочка, как некстати. Бархатный с белесеньким стушевались, даже чуть присели от неожиданности, а барин сделал вид, что что-то ненароком обронил, они оба нагнулись еще ниже, вроде как подняли с пола какой-то чек или обрывок, вихрем метнулись в зал, а Лидка, как ошпаренная, выскочила наружу в смятении, словно именно ее застали за чем-то постыдным.

– Мама, какой кошмар, они обжимались на людях! – ахала она дома матери. – Идти в магазин, чтобы жамкать друг друга за жопу, это верх распущенности! А я его раньше жалела, думала, какой милый одинокий мужчина, а он вон оно что! Неслыханно! За это ж статья светит! А если б кто другой увидел, а не я? Сразу же милицию б вызвали! Как так можно! – Лидка всплескивала руками и трепетала ресницами.

– Азохен вэй, эти твои сентенции и эмоции гроша ломаного не стоят! – увещевала ее Поля. – Что тут тебя так удивило? А то твои балеруны, которые к тебе с утра до ночи ходят – обычные мужики, что ли? Севка! Камилка! А Жорка? Ты, мать моя, будто не знала, что у них у всех левая нарезка! Тоже мне, всполошилась! Даже я за эти годы давно привыкла, хотя поначалу должна была на них иметь толстые железные нервы, как говорила моя бабушка!

– Мам, ну что за жаргон – левая нарезка… И потом, они ж родные и никогда ни намека ни на что, даже взгляда себе не позволяют! А то, чем они занимаются ночью, меня совершенно не волнует! Они просто прекрасные люди.

– Я говорю как есть, и не поправляй меня! Объясняю для непонятливых. Есть правильная нарезка у шурупа, а есть левая! У меня не зря муж мебельщиком был, я во всех этих тонкостях очень хорошо разбираюсь! И во времена моей молодости такой неслыханной распущенности не было, согласна! Подобные интимы держались всегда в строжайшей тайне! И если кто-то, не дай бог, узнавал об этих игрищах, то все, пиши пропало – разрушенная репутация и грех уже ничем не смыть… У нас в Астрахани один доктор так всю клиентуру мгновенно порастерял и работы лишился, я тебе разве не рассказывала? Стал лапать семнадцатилетнего мальчишку во время осмотра, тот сначала промолчал, но дома родителям рассказал, не постеснялся, молодец. Так знаешь, что родители придумали? Нет, бить врача не стали, все решили странным, но очень действенным способом, без мордобоя, – попеременно мать, отец и старшая сестра сидели у доктора в приемной и сообщали каждому приходящему клиенту, что доктор Копейкин имеет склонность к содомии… А потом дали объявление в «Астраханском вестнике», которое появлялось в течение трех месяцев без перерыва:

«Вниманию господ клиентов доктора Гаврилы Копейкина! Доводим до Вашего сведения, что доктор Копейкин. Г.А., имея склонность к содомии, ведет себя вызывающе во время врачебного осмотра. Советуем выбрать другого, более достойного врача. Пострадавшая сторона».

Прямо перед глазами это объявление стоит! Так чуднî́ это тогда звучало! Весь город гудел! Весь город! Ему шикали в общественных местах, его презирали, а уж про врачебную практику я и не говорю. Он вскорости все бросил и съехал чуть ли не в Нижний. А набили бы морду, и что? Синяки бы прошли, а неприличности продолжилось бы.

– Нда, неожиданно, но умно, – сказала Лидка.

– Приятно от тебя услышать похвалу, и вынуждена с ней согласиться, – кивнула Поля. – А по поводу твоих друзей ты все прекрасно знаешь, я их люблю и всегда рада видеть, они действительно хорошие люди! Но ходят по острию ножа в наше-то время, у них что ни день, то гибель Помпеи, рискуют сильно. Как их Федор Степаныч-то воспринял, ведь он человек нежный и впечатлительный?

– Ну, он этого не приемлет в принципе, хотя признал, что если абстрагироваться от подробностей, то люди они вполне даже хорошие.

Они и вправду были прекрасными людьми, эти Лидкины друзья! Собственно, у замечательной Лидки могли быть друзья только ей под стать! Это была известная троица – Сева, Камил и Жора – три ее партнера со времен работы в Московском театре оперетты еще в двадцатых годах, когда она с родителями только-только переехала из Саратова в Москву на Поварскую и с ходу, совершенно случайно, устроилась в театр балериной.

Сева был из старинной семьи аристократов, балованный, богатенький, но хорошо образованный паренек, отказавшийся бежать с семьей в Европу после октябрьского переворота и в связи с этим навсегда потерявший родителей. Он влюбился в анархию в лице молодого анархиста в длинной распахнутой шинели и бескозырке набекрень, разглядев в нем помимо медовых глаз и трепещущих ноздрей олицетворение новой свободной жизни, никак не связанной с подробными отчетами дома, где он был и с кем встречался и когда, наконец, перестанет позорить семью. А в тот день, когда его безумно испуганные родители впопыхах стали паковать багаж, гремя серебром и снимая со стен великие картины размером поменьше, чтоб удобнее грузить, Сева объявил им, что он уже взрослый, что имеет на революцию свое мнение, большевиков поддерживает и останется в Москве, бежать не станет. Может, приедет к ним потом, когда все уляжется. Родители ахнули, мать в слезы, отец стал было кричать и приказывать, но понял в конце концов, что бесполезно – сына оставили, он категорически настоял, ему уже 20, не мальчик. Хотя большевики тут были совсем ни при чем – это взыграла сумасшедшая любовь, остро выявившая и впервые захватившая всю его трепетную сущность.

Проводив родителей и помахав им вслед, он поселил у себя в особняке анархиста с удивительными глазами. Прожили вместе они недолго, анархистика вскоре закололи в пьяном угаре у очередного революционного костра, испачкав кровью всю шинель – просто взяли и посадили на нож под оголтелый хохот и сальные шутки. Севы в тот страшный момент рядом не было, не то порешили бы и его. Отгоревав по своей первой нежной любви, Сева стал задумываться о будущем, о том, чем зарабатывать, чтоб не просто, а чтоб еще и нравилось. Тем более что особняк к тому времени отобрали, поселив там очередной райком, не то ЧК, а жить хотелось. И до середины 20-х парня хорошенько помотало, он проскакал с места на место, покочевряжился, пошел по рукам, подсел на модный в то бурное время кокаин, а потом вдруг совершенно случайно, на спор, откликнулся на объявление о наборе в школу революционного танца и прошел по конкурсу.

Это было стопроцентно его, наконец-то он нашел себя! Сложен был как Аполлон, подсушен и поджар, тело показывать любил, гордился им и всеми силами старался поддерживать неземную красоту, поэтому выставить на обозрение божественного себя, поигрывая точеными мускулами перед двадцатью такими же, как и он, аполлончиками, было верхом блаженства. Он надевал тонкое шелковое трико телесного цвета, которое обменял у одного из студентов на редкую фигурку севрского фарфора, оголял торс и парил, выделывая в воздухе невероятные па. Издалека казалось, что он абсолютно нагой, невесомый, как парашютик от одуванчика, и в эти минуты, отражаясь в бездонном классном зеркале под жадные взгляды парней и девушек, он был по-настоящему счастлив. Невероятным усилием воли он довольно долго и мучительно слезал с кокаина, но слез все-таки, иначе совмещать употребление с прекрасной работой становилось все труднее и труднее. А окончив курсы, походил какое-то время по театрам в поисках серьезных предложений, но устроился, в конце концов, только в московской оперетте, хотя рассчитывал, несомненно, на большее. Но в этот раз ему невероятно повезло – единственное вакантное место словно ждало именно его, и, приди он на следующий день, оно было бы уже точно занято. С работой в те времена было туго.

Камилка с Жоркой, старожилы театра, балетные со стажем, сразу разглядели в нем своего и приняли в объятия как в прямом, так и переносном смысле, давно пресытившись друг другом. Троица была будь здоров – все мучительно красивые, статные, разномастные, словно сделанные на спецзаказ для выставки – любуйтесь, выбирайте! Прозвали эту троицу Трени-Брени – кто, когда и почему именно так, никто уже не помнил. Издалека это слышалось как «Три еврея», но к еврейству они не имели никакого отношения – утонченный голубоглазый блондин Сева, похожий скорее на викинга, рыжий высоченный Камил с гривой до плеч и влажными зелеными, чуть раскосыми татарскими глазами и горец Жора, Георгий, самый мелкий и мускулистый, с выдающимся носом, кривоватыми ногами и вечной синевой на плохо выбритых скулах. Оба были сиротами из одного приюта еще с царских времен, с детства держались друг за друга как могли. Бились насмерть, если одного из них хоть пальцем трогали, – понимали, что спуску в крысином месте давать нельзя. Прозвищами в приюте награждали всех, им же досталась кличка Волчата, одна на двоих, настолько неистово и зубасто они бросались с места в карьер, даже если кто-то пока еще только в мыслях замышлял нападение. Так и шли рука об руку – лучшие друзья, почти родня, единомышленники, а позже уже и любовники. Допускать третьих лиц в их такую понятную и автономную жизнь было бы совершенно лишним, да и боязно. Но тут случился невероятный красавец Всеволод, и они вобрали его в себя, растворившись в доселе невиданной жизни втроем. Севку, как дорогую наложницу в гареме, поначалу делили, страстно отбивая друг у друга, делали подарочки, подкидывая нескладные стишки, пытаясь привлечь к себе чем только возможно. Но, почувствовав свою силу, Сева сам вскоре положил конец искусственному отбору, подставившись под обоих сразу.

С Лидкой они работали уже несколько лет, ее красиво, в художественно-замысловатых поддержках уносили на высоко поднятых руках за кулисы во время спектаклей, как, собственно, и всех ее подруг – на пятнадцать балерин кордебалета было всего шестеро балетных. Так и сосуществовали тихо-мирно, работу ценили и берегли, танцевали себе по репертуарному плану, хотя и собирались, бывало, вместе, чтобы отметить праздники, ездили на гастроли, знали все друг про друга в подробностях.

А тут случилось однажды так, что Лидка их спасла. Она в то время как раз вышла из декрета, а было это жарким летом 1934 года, и с основным составом поехала наконец на гастроли. В Краснодар. Впервые за долгое время. Ну и Трени-Брени, конечно, как без них? Прибыли, остановились, как водится, в городском затрапезном отеле подальше от центра – они же были простые опереточные артисты, а не из Большого театра… Поселились на трех этажах – на верхнем, ближе к солнцу – примы и солисты, этажом ниже – хор и оркестр, а совсем близко к земле – кордебалет. Чтоб соблюсти иерархию – этого требовала главная опереточная прима, она же жена директора театра.

В один прекрасный, но очень душный выходной Лидка с подругами после прогулки по вечернему Краснодару, разгоряченные и слегка уставшие, шли, воркуя, по коридору своего плебейского приземленного этажа, как вдруг сзади услышали страшно приближающийся топот сапожищ. Испуганно оглянувшись, увидели, как на них неотвратимо и решительно надвигается табун мужиков в форме и с чубами – казачий патруль. Девчонки прибавили шагу и юркнули к себе в номер – жили по трое-четверо в одном, а Лидка вдруг остановилась, как в землю вросла, и смело встала на пути посреди коридора, чтобы узнать, куда все они так несутся. До комнаты Трени-Брени – а они, как вы понимаете, жили втроем в номере – она не дошла буквально нескольких шагов. Казаки, зыркая орлиным взором и покручивая усы в предвкушении битвы, без стука и предупреждения, поддав богатырским плечом, высадили хлипкую дверь гостиничного номера и ввалились толпой в рассадник разврата, где жили три артиста московского балета. Лидка из коридора не видела, что именно происходит за дверью, но легко могла догадаться – Трени-Брени были молодые, пылкие и никогда не простаивали, они любили любить.

За дверью раздались зычные рыки казаков, глухие удары и звон разбитого стекла. Лидка не стерпела, выжидать не стала и вбежала в номер. Жора с Камилом, совершенно голые, со сморщенными и обиженными херками, валялись на полу, как ненужные вещи, Сева же, величественно и непоколебимо, как только что овдовевшая королева, торжественно сидел на стыке двух сдвинутых коек и смотрел на волнующие события, прикрывшись до ушей хлипкой влажной простыней. Наверное, ему казалось, что уж из-под простыни его точно казакам не достать. На полу лежали осколки какого-то стекла – не то бутылочного, не то стаканного, которые угрожающе скрипели под казацкими сапогами.

Один, самый старый, но все еще могучий мужик с кудрявым чубом, толстыми надбровными дугами и страшным выражением на лице, размахнулся было нагайкой, чтобы огреть тех двоих на полу, но Лидка перехватила ее и тут же вскрикнула от боли – из ладони потекла кровь. Казак сначала даже не понял, что произошло, откуда вдруг появилась девушка в комнате, почему в крови и вообще что она хочет.

– Эй! Ты кто? Что тебе здесь? – зычно крикнул мужик.

– А вы кто? Что вы делаете в моем номере? – расстегнула вдруг Лидка рот. Вообще-то она никогда не орала, да и голос повышала редко, но тут инстинктивно решила взять напором. Глаза ее горели, щеки пылали, а кровь тоненькой струйкой текла на пол из рассеченной нагайкой руки.

Казак немного смутился, нагайку опустил, а Камилка с Жоркой, словно сросшиеся боками сиамские близнецы, отползли по-крабьи подальше к стене, покряхтывая и позвякивая осколками.

– Дык нам сигнал был даден, мы ж патруль! – стал объяснять предводитель. – Напротив коммуна фабричная, они безобразия узрели и гонца послали. Голые мужики, сказали, безобразят в гостинице напротив, рабочий люд развращают! Даже шторки не завесили! – Казак ждал у Лидки сочувствия, чтобы та закивала, заайяйяйкала, но нет, Лидка взбеленилась еще больше.

– Да как вы вообще можете вот так нагло вваливаться в чужой номер! Да еще к заслуженным московским артистам! Во время важной репетиции! У нас тут… – Лидка обвела взглядом «сцену» и на мгновение запнулась, – …мы тут… В общем, сбили вы нас на самом важном психологическом моменте!

И то ли от страха, то ли от жуткого стыда, то ли от наглого вранья Лидка вдруг в голос зарыдала.

– Как так можно! – всхлипывала Лидка. – Самая кульминация! Ключевой эпизод пьесы! А вы тут своими нагайками да кирзовыми сапогами в нашу тонкую душевную организацию!

Лидка театрально, но довольно горько плакала и размазывала тушь по щекам, отчитывая казаков. Она заламывала руки, поднимала очи, полные слез, к потолку и сама уже свято верила, что да, репетиция насмарку, спектакль под угрозой.

– Да ладно вам, гражданочка, не бузите… – почти ласково сказал старик, сдвинув папаху на лоб, чтоб скрыть свое замешательство. – Раз такое дело, раз репетиция… Только чего ж у вас артисты с херами-то? Хоть полотенчик пусть навяжут…

– Полотенчик будет на премьере! Во-первых, у вас тут слишком жарко, а во-вторых, пьеса будет… – Лидка напряглась всеми своими полушариями одновременно и выпалила: – Про Древнюю Грецию! – и в момент перестав выть и врать, вытерла с лица остатки туши и решительно посмотрела на казаков.

– Вот, товарищи, что значит актерское мастерство, – подытожила она, сделав страстный круг рукой и показав на голых народных артистов, сидящих на полу все в той же сиамской позе, – уж коли граждане вызвали вас сюда, впечатлившись такой достоверной игрой! Вот что значит заслуженные столичные артисты! Вот что значит целиком и полностью отдавать себя искусству! Спасибо вам большое за внимание! А теперь, если не возражаете, мы бы хотели продолжить репетицию.

Казаки стали отходить к двери, почесывая чубы.

– Ну вы нас, гражданочка, тоже извиняйте, ежели что не так… Мы люди подневольные, нам приказ даден, мы и сразу в бой. А в творчество ваше вмешиваться не имеем никакой необходимости, как вижу. – Казак вышел в коридор, поправил папаху и, звонко шлепнув нагайкой себе по сапогу, дал команду себе и остальным идти прочь.

Оставшись в номере и тщательно задернув шторы, столичные артисты долго не могли прийти в себя. Камилка с Жоркой даже не сразу оделись, находясь под впечатлением только что разыгранной сцены. Сева, обернувшись в простыню, надел ботинки, чтоб не пораниться об осколки, и важно, эдаким патрицием, стал расхаживать по номеру.

– Лидка, ты понимаешь, ты нас спасла! Они же просто забили бы нас насмерть! Или в кутузку бросили! И непонятно, чего и как потом! Даже представить страшно!

– Замолчи, идиот, ты сам-то понимаешь своими курьими мозгами, что вы могли в одночасье лишиться работы, а то и здоровья, если не жизни… Здесь правила суровые! А вы… Ума нет – считай калека! Понятно, что эмоции обогащают нашу артистическую жизнь, но могут ее и уничтожить! Думать надо головой, а не этим самым местом! Поглядеть на вас – по глазам сироты, а по херам – разбойники! Мне теперь стыдно будет танцевать с вами на одной сцене! – начала Лидка с нецензурным выражением на лице, ткнув пальцем в сторону чернявого Жоржевого межножья. – Прикрылись бы, или вы меня за женщину уже совсем не держите?

Трени-Брени хором засуетились, заодевались, позвякивая осколками и прикрывая интимности.

Но с тех самых пор Лидку зауважали и полюбили как сестру на всю оставшуюся жизнь.

Все это случилось на заре юности, хотя история с тех пор обросла несуществующими подробностями и пикантными деталями. Сейчас, тридцать пять лет спустя, Трени-Брени обветшали, расплылись и как-то пожухли в целом. Голоса их потрескались, лица выцвели, спины ссутулились. Сильнее всех изменился Жорик – зубы его из некогда белых почти все превратились в золотые, нос загнулся еще сильнее, волосы повыпадали, катастрофически оголив голову, хотя из ворота рубашки все еще продолжала топорщиться густая, но совершенно седая растительность. Но это ничего не значило – молодецкий задор у всех троих был сохранен: они и выпить могли, и в гостях допоздна посидеть, и яро освистать с балкона Большого театра какого-нибудь халтурящего балерунчика, уж если совсем не в силах были сдержаться. Все больше теперь обсуждали здоровье, вели с Полей долгие просветительские беседы про поворот вспять сибирских рек, про кукурузу эту вездесущую, которая заполонила вместо картошки все сельскохозяйственные поля, про народные средства от давления и запора, а также громогласно призывали есть варенье из одуванчиков и не покупать помидоры – это отрава, в них все зло и яд, ведь они пасленовые! А еще пугали, что лет через десять-двадцать вообще нельзя будет пить воду из-под крана, не прокипятив, а только мыть ею посуду и стирать. На это Поля не вытерпела и сделала большие глаза:

– Глухой слышал, как немой рассказывал, что слепой видел, как хромой быстро-быстро бежал. Замолчи, сумасшедший! Может быть, яйца намного умнее кур, но они быстро протухают. Что за сказки! Не пить воду из-под крана! А откуда тогда? Ты ври, но не завирайся! И все это вы знаете, и везде это вы побывали! И как в такую маленькую головку помещается такой большой кругозор? – Поля подмигнула, пихнула локтем Жорку, и тот начал, как мальчишка, хохотать, ероша лысину и щелкая коленками.

С Лидкой тоже можно было много о чем посплетничать (от нее вообще никаких секретов не было) – и не только о надоевших семейных трени-бреньских проблемах, но и в глобальном, так сказать, масштабе – поговорить о новостях современного балета, например, о шикарной постановке «Спартака» с Васильевым и Лиепой, об уникальной и не вполне земной Майе Плисецкой, вот уж сколько таланта ей бог отмерил… Или же, наоборот, вроде как осудить, а в глубине сердца порадоваться за оставшегося за границей несколько лет назад красавца Рудольфа Нуриева. «Ох и удивительный парень, такой же экзотический, татарский, как и ты, Камилка, совершенно неистовый и дикий, – вздыхала Лидка, – а полеты какие у него – птичьи, словно крылья где-то за спиной и так быстро машут, что мы их и не видим». «Да, – соглашались Трени-Брени, – тело дивное, а носится по сцене, словно его спустили с цепи, на которой он всю жизнь просидел! И скорее всего, он всегда такой ярый и ненасытный…» Или начинали вдруг в довольно несдержанных выражениях и с высоты своего возраста перебирать косточки действующим солистам балета. В общем, говорить всегда находилось о чем.

Приходили они на Кутузовский отогреться душой и всегда что-то с собой да приносили, мелочевку, но не с пустыми руками шли, чаще всего пиво, «Жигулевское» или «Рижское» в основном, себе, или едкое земляничное мыло для Катюли, а могли просто колбасы ливерной к столу, снова себе, никто, кроме них, ее не ел.

Хорошенько выпив пива, Трени-Брени много болтали, не всегда впопад, и гордились собой, утверждая, что мужик до тех пор мужик, пока может держать рюмку в руке, пусть даже и лежа. Любили выходить на балкон и наблюдать за жизнью сверху. Комментировали прохожих, следили за работой милиционера, радовались, как дети, когда машины по взмаху его полосатой палки останавливались. В общем, к Поле с Лидкой захаживать любили, но предпочитали бывать, когда Алена с Робертом куда-нибудь уезжали, то есть, иными словами, захаживали довольно часто. Квартирка была мелкоскопическая, как говорил Сева, мешаемся, когда все в сборе, но на самом деле они просто не хотели лишний раз все втроем мозолить глаза. Появлялись парами в разном составе – то Жорка с Камилкой, то Камилка с Севкой.

А то и поодиночке.

Для разнообразия.

***

«Здравствуйте, мои дорогие!

Как вы там? Получили ваше письмо, спасибо. Часть из заказанного посылаем на днях. Остальное купим. Не все есть в магазинах, но, в конце концов, достанем обязательно. Сейчас как раз собираемся отмечать юбилей Полины Исаевны и в связи с этим много ходим по магазинам.

Теперь немного о моих новостях. Так, наверное, будет до конца моих дней: только что кончилась одна работа – фильм, – началась другая.

Позвонил мне композитор Кабалевский (старый и очень известный деятель) и сказал, что у него есть десятилетняя мечта написать реквием всем погибшим в прошедшей войне. Предложил мне написать для его оратории стихи. Дело очень интересное, и я с большой охотой за него взялся. 24 дня жил в Доме творчества Переделкино. Сделал 2/3 реквиема. Осталось написать самую малость. Кабалевский сейчас в Америке. Как приедет, я сразу ему выложу готовую работу – пусть он потрудится!

В конце месяца еду под Москву в Дом творчества. Работать. Надо, в конце концов, отписаться за лето. Стихов в голове масса, и неплохих стихов. Посмотрим, что получится на бумаге.

Теперь о Минске. По-моему, переезжать стоит. Пора уже где-то устаканиться. Там, во-первых, лучше климат и условия. Во-вторых, сам город как-то солиднее. Там будет лучше. Напишите только, когда вы думаете это сделать.

Желаю вам всего-всего хорошего! Не болейте! Крепко вас целую,

Роберт».

Обжились Киреевские уже вполне прилично, долготекущий ремонт, слава богу, закончили, он нехотя шел несколько лет, все тянулся и тянулся – то кончались деньги, то спивались рабочие, то всей семьей на лето уезжали, а когда возвращались, надо было какими-то окольными блатными путями доставать олифу или еще какой-нибудь страшный дефицит, и снова простой на месяцы, то должны были завезти в строительный магазин простенькую беленькую плитку, но вот уж полгода, как не завозили, но очередь по записи все равно держалась, то просто хотелось отдохнуть от постоянной возни в доме нетрезвых рабочих, от стремянок, банок с краской, рулонов обоев и расстеленной на полу газеты и обклеенных этими же газетами стен. Брали передышку на пару месяцев – и снова, здрассьте-пожалста! – новая бригада, свежие заверения, что быстро-качественно-в срок и что ни-ни, ни капли в рот! Ну и снова здорово…

И вот, наконец, настал торжественный день, когда Федор Степаныч помог Лидке загрузить на антресоли цинковое ведро с запекшимся цементом, замазюканные кисти с окаменевшей щетиной, всякие мастерки, остатки и обрезки обоев – а как же, не выбрасывать же! – и квартира сразу приобрела приличный освоенный вид. Потом он с удовольствием прошелся по стильным и свежим комнатам, посмотрел на них вроде как со стороны и произнес:

– Какая красота у вас тут везде получилась, дорогая Лидия Яковлевна, глаз не оторвать! Все так продуманно, удобно и прихотливо! – вещал Федор Степаныч, гладя полированную поверхность этажерки, перегораживающей комнату. – Интересно, смог бы я жить в такой грации и плавности, необычайности и экстравагантности… Вряд ли, думаю, мне чего попроще надо, но чтобы обязательно рядышком с вами, чтоб впитывать, так сказать, лучи вашего настроения… И если нужна какая-то моя хоть малейшая лепта в ваше гнездышко – она, считайте, уже ваша!

Лида не всегда понимала ход мыслей Федора Степаныча, но обычно кивала, зная, что плохого он никогда не скажет и даже мысли себе такой не допустит.

Лепту в гнездышко внесли все. Роба, которого практически никогда не было дома, раздобыл по большому блату черную автомобильную краску и перекрасил одну стенку в своем кабинете (хотя одновременно это была и спальня) из белой в небелую. Алена вскрикнула, как вошла в комнату, ей показалось, что на нее валится стена:

– Кто ж тебя надоумил? Почему черным? Что за трагедия?

– Это все, что я смог добыть, Аленушка! Другого цвета не нашлось. А потом, давно еще я увидел в журнале «Америка», что именно так покрашено в одной роскошной квартире в Нью-Йорке, не то у какого-то местного актера, не то художника, не важно, но мне показалось это очень необычным! А разве тебе не нравится? Перекрасить? – Роберт обнял свою Аленушку, подойдя к ней сзади. Так они и встали, обнявшись и внимательно разглядывая пустую черную стену, словно там висела лично «Джоконда», ну, или, на худой конец, огромный черный квадрат самого Малевича.



Поделиться книгой:

На главную
Назад