Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Нихон сёки. Анналы Японии. Том I (свитки I-XVI) - Автор Неизвестен на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Пояснения по характеру исполнения: «Отсюда пошло обыкновение — когда Кумэ поют свои песни, они после этого громко смеются». «Допели, стали бить себя по губам, смотрели в небо и смеялись».

Пояснения по возможному смыслу: «Все эти песни были спеты со скрытым смыслом, не просто — что в голову придет». «Смысл этой песни в том, что большой камень уподобляется холму Куними-но вока».

В сущности, многие из фрагментов «Нихон сёки», содержащие обмены песнями или песни, приписанные одному и тому же лицу, в жанровом отношении весьма напоминают ута-моногатари хэйанских времен, такие, например, как «Исэ-моногатари» и «Ямато-моногатари». Во многих случаях, особенно в свитках не самых последних, но уже несколько отстоящих от «эпохи богов», ряд фрагментов читается как законченные эпизоды жанра ута-моногатари. Таких примеров можно было бы привести несколько, ограничимся одним:

«Ямато-такэру-но микото из страны Пидаками-но куни отправился в обратный путь, прошел по суше в юго-западную сторону, дошел страны Капи-но куни и остановился во дворце Сакавори-но мия. Разжег светильник и сел там за трапезу. В ту ночь спросил он своих приближенных [словами] песни:

Сколько ночей провел я [в пути], Нипибари И Цукуба пройдя? —

так спел. Однако никто из его приближенных ему не ответил.

А был среди них человек, который держал светильник. Подхватив окончание песни принца, он в продолжение сложил:

Наложились сутки друг на друга — Ночей — девять ночей, Дней — десять дней, —

так сказал. Владыка похвалил его и щедро наградил».

Этот фрагмент определенно помещен в повествование ради самого этого сюжета, то есть ради сугубо литературных целей. Примерно в том же виде он присутствует и в «Кодзики», однако там концовка иная — «похвалил его государь за песню и назначил куни-но миятуко в Адума». Сюжет таким образом оказывается преданием об учреждении в данной местности рода куни-но миятуко, в то время как в «Нихон сёки» он несет по преимуществу литературную нагрузку.

Собственно говоря, и в «Кодзики», и в «Нихон сёки» обнаруживается сходство ряда фрагментов с жанром ута-моногатари — особенно если учитывать главным образом 3-й свиток «Кодзики». «Нихон сёки», пожалуй, отличается большим богатством и разнообразием структур таких повествовании, многообразны также оказываются сюжетные функции и возможности песни в нарративе, но эта тема, безусловно, заслуживает отдельного и подробного рассмотрения.

Скажем вкратце о нарративных особенностях памятника.

Выше уже говорилось о возможных путях развития повествовательной традиции из разъяснений религиозного специалиста, толкующего людям затемненный смысл речей богов, вложенных в уста жрецов и оракулов. Такого рода разъяснения вместе с текстами могли передаваться в устной традиции, претерпевая соответствующие изменения. Возможен и другой путь — складывание повествования в момент фиксации песни, комбинирование песни с повествованием, непосредственно к ней не относящимся и т. д. Здесь хотелось бы сказать о другом — о повествовательности, не связанной с песней как таковой, об элементах построения прозы, которые, как представляется, можно усмотреть в тексте «Нихон сёки».

Например, одна из особенностей повествования «Нихон сёки» состоит в том, что в подавляющем большинстве случаев повествование ведется объективно-отстраненным тоном летописца. Точка зрения повествователя при этом совпадает с точкой зрения возможного очевидца событий, который не высказывает собственного отношения к происходящему. Однако есть несколько фрагментов, в которых этот главенствующий прием нарушается. Например, в свитке об императоре Дзимму, то есть о временах, от повествователя весьма удаленных, вдруг появляется эффект отождествления автора с группой персонажей — «враги же об этом нашем тайном замысле не знали и пили хмельное, сколько хотелось», «и тогда наши воины, заслышав песню, вынули свои мечи-молоты и всех врагов перебили». В другом месте, в свитке об императоре Суйнин, в сюжете о Сапо-бико и Сапо-бимэ повествователь позволяет себе даже поразмышлять по поводу излагаемого сюжета — «верно, все же собиралась она разубедить старшего брата?» Такого рода личные авторские высказывания, голос автора как таковой, в «Кодзики», пожалуй, не встретишь.

Скажем теперь несколько слов об авторской организации композиции памятника. Как уже говорилось, он поделен на свитки, соответствующие правлениям определенного императора или нескольких, внутри же свитков материал выстроен хронологически (отвлечемся сейчас от проблемы достоверности этой хронологии), а начиная с третьего, он старательно датируется. Таким образом задано линейное развертывание повествования. Линейность эта однако неоднократно нарушается — прежде всего наличием нескольких версий одного и того же сюжета, что, в отличие от «Кодзики», создает эффект остановки, осматривания объекта с разных сторон. В версиях воспроизводятся не все мифологические мотивы, заданные в основном варианте, некоторые мотивы, наоборот, впервые появляются в версиях. И уже само соположение таких нарративов задает ситуацию сравнения сюжетов.

Возьмем, например, уже упоминавшееся сказание о двух братьях, Отроке Горной Удачи и Отроке Морской Удачи. Оно приводится в четырех версиях к основному повествованию, и пятикратно в этих версиях встречается фраза — «далее, как изложено в главном повествовании». То есть, не желая повторяться, авторы отсылают читателя к основному варианту. Тем самым, разумеется, обеспечивается связь разных звеньев текста, но, одновременно, выделяются именно различия в повествовательных ходах, сюжетном развитии, именах и поступках персонажей. Собственно, отличия-то, не только мифологические, но и повествовательные, при этом и выступают на первый план. Такая манера изложения также становится своего рода площадкой для литературного экспериментирования.

Весь текст «Нихон сёки», хотя и задуманный как единое целое, внутри каждого свитка оказывается поделен на эпизоды, имеющие законченный и часто самодостаточный характер.

Рассмотрим проблему границ отдельного повествовательного эпизода. Сигналом его начала чаще всего служит новая дата или же отсылка к иному повествованию — «в одной книге сказано», «в „Летописи Кудара“ сказано» и т. п. То есть эпизоды как бы чередуются в хронологическом порядке, основной единицей выступает при этом временная последовательность.

Иначе обстоит дело с границей эпизода, обозначающей его окончание. Часто конец обозначает не новая дата (в одном эпизоде может присутствовать несколько дат, если повествование растянуто во времени), а чисто литературный, повествовательный прием. Наиболее часто встречающийся тип концовки — этиологический мотив «с тех пор и повелось», «это и есть первопредок рода», «отсюда и пошло название» и т. п. Разновидностью этой концовки служат заключающие эпизод фразы, в которых фигурируют слова или песни «людей того времени». Еще одна разновидность — концовки типа «теперь это называется…» или «теперь этот меч хранится в…», «эта могила сохранилась до сих пор» и т. п. Такие концовки, как представляется, вводят в повествование момент настоящего, который предстает как проекция и следствие описываемого момента прошлого, то есть связывают два эти момента воедино.

Иногда в тексте в заключение фрагмента дается дата события, но данная по шестидесятилетнему циклу (а не по годам правления императоров) — «это было в год такой-то Великого цикла». Такая дата встречается нечасто, но тоже всегда венчает конец эпизода.

Эти типы концовок, по всей видимости, в конечном счете тоже связаны с понятием времени — они соединяют момент прошлого с моментом составления повествования. В случае организованных таким образом сюжетов, природа времени в начале и в конце эпизода оказывается различной: способ введения начала эпизода свидетельствует о дискретности, равномерности и линейности времени, концовки же замыкают временные круги в определенных точках пространства, то есть начало эпизода соответствует линейности времени, конец же чаще всего образует своего рода «петлю во времени», присоединяя сюжет к настоящему.

Приведем один любопытный сюжет из свитка 13-го, примыкающий, можно сказать, к новеллистическому жанру. Содержание его сводится к тому, что некая принцесса была провозглашена супругой правителя. Далее повествование возвращается к тем временам, когда она была еще юной и жила в доме матери. Проезжавший мимо придворный неучтиво пошутил с ней, и она этого не забыла. Став императрицей, она решила казнить того придворного, но он убедил ее, что тогда не мог знать, с кем имеет дело, и казнь была в конце концов заменена на понижение его рода в ранге. Начало этого сюжета соответствует династийно-линейному развертыванию повествования. Далее же приводится сцена и диалог из прежней жизни персонажей — достаточно редкое явление в «Нихон сёки». Затем вновь происходит возвращение к настоящему времени повествования, и концовка отчасти имеет тот же этиологический оттенок — происхождение звания инаки в данной местности.

Пример с этим сюжетом характерен в том отношении, что он полностью укладывается в рамки одного свитка и невелик по объему. В большинстве случаев, повествовательный сюжет в «Нихон сёки», независимо от того, отнесем мы его к мифу, волшебной сказке, легенде или ранненовеллистическому жанру, вполне компактен — при любой его протяженности он, как правило, весь помещается внутри одного свитка. Связь между свитками устанавливается обычно путем указания на то, что главный герой свитка является непосредственным потомком персонажа предыдущего свитка: сами же сюжеты за рамки свитка не выходят.

Чрезвычайно интересные композиционные ходы в этом смысле представляют свитки 13-й, 14-и и 15-и, дающие неожиданное богатство сюжетных ходов, причем по поводу главной, генеалогической линии повествования. Суть рассказа в его самом кратком виде заключается в следующем: правитель Анапо по ложному навету убил безвинного принца Опо-кусака. Потом взял в жены супругу убитого и был в свою очередь убит ее сыном от принца Опо-кусака, мстящего за убийство отца. Этим кончается свиток 13-й.

В следующем свитке на престол всходит правитель Ю:ряку, брат Анапо. Далее следует подробное и красочное повествование о том, как именно сын убитого принца Опо-кусака отомстил Анапо и убил его, что этому предшествовало и что за этим последовало, хотя, казалось бы, этому повествованию скорее место в предыдущем свитке, посвященном Анапо. Затем наконец излагаются неприглядные деяния Ю:ряку[42] и история о том, как Ю:ряку убил принца Ити-но пэ осипа за то, что предыдущий правитель Анапо сначала хотел передать престол именно принцу, а не Ю:ряку.

Следующий, 15-й свиток состоит из трех разделов, повествующих о правителях Сэйнэй, Кэндзо: (Вокэ) и Нинкэн (Окэ). В разделе о правителе Сэйнэй рассказывается, что один его посланец в провинцию встретил там сыновей принца Ити-но пэ, убитого предыдущим правителем, обрадовался, выстроил им дворец и поспешил вернуться в столицу, чтобы доложить императору о радостной встрече. Император велел выслать навстречу братьям торжественный кортеж. Далее следуют слова: «Рассказ об этом содержится в свитке о государе Вокэ». И снова повествование возвращается к императору и событиям, которыми было отмечено его царствование.

В следующем разделе, посвященном Вокэ, подробно рассказывается история о том, как братья, приняв имена простолюдинов, скрывались в далекой провинции, где затем поступили в услужение. И когда посыльный императора, много лет спустя, случайно оказался в доме их господина, они особым образом рассказали свою историю и подтвердили свое высокое происхождение с помощью песен (напомним, что та же сцена в разделе правителя Сэйнэй занимает две-три фразы и совершенно лишена какой-либо эмоциональной окраски, будучи решена в перечислительно-хронологической стилевой манере).

Здесь, как и в истории с дерзким придворным, начало повествования оказывается возможно после восхождения персонажа на престол, а после того, как хронология установлена, авторы позволяют себе совершать движения между сюжетом и фабулой, останавливаясь, в конце концов, снова в точке повествовательного настоящего.

Надо сказать, что история этих двух принцев по своим сюжетным и повествовательным ходам вообще чрезвычайно примечательна. Более всего она напоминает авантюрные новеллы европейского средневековья, где персонажи утрачивают родство и имя, затем путем счастливого совпадения и случайной встречи они полностью восстанавливают свои прежние права. В этом повествовании «Нихон сёки» какие-либо сказочные или мистические моменты не участвуют, и очевиден чисто литературный аспект этого повествования, содержащего перебивки сюжетного времени, намеки, разъясняющиеся потом, и даже некоторые элементы, напоминающие suspense.

Скажем еще о некоторых вариантах отклонения от «нормального» летописно-хронологического повествования. Как представляется, в «Нихон сёки», в отличие от «Кодзики», оказался возможен юмор. Во всяком случае, авторы считают нужным занести в свое монументальное произведение события явно несерьезного характера. По-видимому, можно говорить по меньшей мере о двух юмористических новеллах (или анекдотах), также не имеющих особого отношения к предыдущему последующему повествованиям и явно самоценных.

Один содержится в свитке 14-м (Ю:ряку): «В день Хиното-но и 3-го месяца, когда новолуние пришлось на день Каното-но ми, государь решил предложить государыне и младшим супругам-наложницам собственноручно собрать тутовые листья и заняться гусеницами шелкопряда. Он отдал приказ Сугару (это имя человека) собрать со всей страны гусениц шелкопряда (яп. ко). Сугару же по ошибке собрал младенцев (яп. ко) и поднес государю. Государь очень смеялся и, возвращая младенцев Сугару, сказал: „Вот и корми их сам!“ [Сугару] растил этих детей внутри дворцовой ограды. И ему был пожалован титул главы рода Типиса-ко-бэ-но мурази, рода Маленьких Детей». (Отметим, что в концовке снова присутствует идея типа «вот почему появился такой титул», то есть введение юмористического повествования также оправдывается этиологическим мотивом.)

Другой анекдот гласит: «Зимой, в 11-м месяце посланцы из страны Силла отбыли назад, завершив срок траура. Один же человек из Силла очень полюбил горы Миминаси и Унэби, расположенные в окрестностях столицы. Вот, добрался он до склона Котопики-но сака, оглянулся и сказал: „Ах, Унэмэ, ах, Мими!“ А он не обучался местному языку. Поэтому-то по ошибке назвал гору Унэби — „Унэмэ“, а Миминаси — „Мими“. А человек из Ума-капи-бэ в Ямато, сопровождавший людей Силла, услыхав эти слова, решил, что, верно, тот из Силла наведывался к какой-нибудь придворной даме в ранге унэмэ. И вот он вернулся и доложил принцу Опо-патусэ-но мико. Принц задержал всех посланцев Силла и учинил дознание. Тогда человек из Силла сказал: „Я не соблазнял никакой унэмэ. И говорил только о тех двух горах, что расположены вблизи столицы“. Так ошибка разъяснилась, и всех отпустили. Люди же из Силла, рассердившись, с тех пор уменьшили размеры дани и число кораблей». В концовке снова присутствует эффект, действующий после окончания повествования и продленный в сторону настоящего.

Отметим, что оба эти случая связаны с игрой слов, омонимией. Как представляется, здесь впервые в истории японской словесности омонимия использована не как способ воздействовать на потусторонние силы магией слов, и не для виртуозного выражения лирической эмоций, а ради шуточного каламбура, словесной игры, которыми так богата последующая японская литература.

В «Нихон сёки» есть еще один любопытный фрагмент, который хотелось бы истолковать как ироническую пародию, хотя этот отрывок текста явно не столь однозначен, и о его пародийной природе мы говорим здесь исключительно в качестве предположения. Приведем его в сокращенном виде: «В ту осень <…> обнаружилась одна женщина, жившая в священной бухте Нанипа, которая, рыдая, сказала: „И матери моей он — старший брат, и мне он — старший брат. Я — слабая былинка, о, мой муж!“ В деревне Писики-но мура Касо, услышав ее плач, подошел к ней и говорит: „Почему плачешь ты так жалобно, так отчаянно?“ Женщина в ответ: „Подумай об осенних двойных луковицах нэги!“ „Да, понял“, — сказал Касо. И так он узнал, почему она плачет. А его товарищ, не понявший смысла этих слов, спросил: „Как ты понял?“ Касо ему ответил: „Пунамэ из Нанипа-но тама-сури-бэ вышла за Карама-но патакэ и родила Накумэ, плакальщицу. Накумэ вышла за Ямаки, человека из Сумути, и родила Акутамэ. И Карама-но патакэ, и его дочь Накумэ уже умерли. А Ямаки, человек из Сумути, сошелся с Пунамэ, из Тама-сури-бэ, и родился Араки. Араки взял в жены Акутамэ. А теперь Араки <…> уехал в Когурё. Оттого эта женщина, Акутамэ, беспрерывно горюет, она в отчаянии“».

Этот текст потом повторяется иными словами дважды в комментариях средневековых переписчиков, которые, видимо, пытались разобраться и пересказать то же самое более понятным образом, но понятнее не становилось. Речь здесь, собственно, идет о запутанной системе родства, или, вернее, о ее нарушении — Ямаки женился на собственной теще, а его сын, рожденный в этом браке, женился на дочери Ямаки от предыдущего брака. Похоже, что в этом фрагменте травестируется, во-первых, система родства, а во-вторых (что, разумеется, предположение, которое доказать практически невозможно), приходит на ум, что авторы пародировали тут генеалогические тексты собственного исполнения, — так, древние правители, согласно генеалогиям «Нихон сёки», нередко брали в супруги (часто в младшие супруги или наложницы) сводных сестер, а в свитке 4-м, который как раз считается искусственно составленным повествованием — летописями правлений не существовавших в действительности восьми императоров, — правитель Суйдзэй женится на собственной тетке, а Кайка — на мачехе (младшей супруге отца)[43].

Из последних примеров очевидно, что составители (часто хочется сказать — авторы) «Нихон сёки» проявляли интерес к самым разным явлениям как жизни, так и культуры и ее истории. Они осуществили в своем тексте, по-видимому, все возможные в то время мыслительные процедуры и операции над текстом. Скажем, японские исследователи говорят о двух типах космологии в мифологических сводах — мусупи и инь-ян (см. выше), но ведь в одной из версий одного из мифов «эпохи богов» творение мира производится еще и путем «дуновения» («войдя в воду, он [Изанаки] дуновением произвел на свет Ипа-тути-но микото, выйдя из воды, произвел на свет Опо-напопи-но микото. Снова войдя, дуновением породил Соко-тути-но микото, выйдя, дуновением породил Опо-ая-ту-пи-но ками. Снова войдя, дуновением породил Ака-тути-но микото, выйдя, дуновением породил все множество богов Опо-тути-унапара, богов Великой равнины земли и моря»). В «Нихон сёки» есть и элементы натурфилософии («деревья и травы, а также мелкая галька родственны между собой, ибо включают в себя огонь»), и истории о полезных открытиях (хранение и использование льда в летнюю жару, соколиная охота и пр.), и регистрация разных необычных явлений природы, вроде человека с двумя головами и четырьмя руками и ногами (в тексте дано точное описание сиамских близнецов; кстати, этот человек был убит по приказу властей, но не потому, что отличался от других, а потому что занимался разбоем, пользуясь способностью стрелять сразу в две разные стороны), оленя, погибшего оттого, что птица выела ему кожу из уха, и проч.

В «Нихон сёки» помимо мифов и династийных цепей можно увидеть прообразы разных литературных жанров — здесь и фудоки («описания нравов и земель»), ута-моногатари, волшебная сказка (например, история о потерянном рыболовном крючке), бытовая сказка (история о том, как человека хотели заложить в фундамент плотины, а он спасся только благодаря своей смекалке), элементы эпических сказаний, поэтологические соображения, наблюдения над языком и др. Хотя, разумеется, всегда остается сомнение, в самом ли деле все то, о чем здесь говорилось, «объективно» существует в тексте или вчитывается в него сознанием современников.

Ранее уже говорилось, что текст «Нихон сёки» дошел до нас в копиях, сделанных средневековыми переписчиками, оставившими в тексте свои пометы «мелкими знаками», разъяснения отдельных иероглифов, а также выписки из разных подручных источников. В конце 17-го свитка «Нихон сёки» один такой безымянный переписчик, не в состоянии разобраться в несоответствиях между японскими и корейскими датировками, завершая свои рассуждения, выразил надежду на то, что пытливые потомки, верно, разберутся, в чем истина. Этой его фразой, но без его надежды, нам и хотелось бы закончить.

«Нихон сёки»: историческая мысль и культурный контекст

Представление о древней истории, как о предмете устоявшемся, требует постоянной корректировки. В сущности, несмотря на многовековую традицию изучения, ввиду естественной ограниченности источниковедческих данных она обладает гораздо меньшей степенью «предсказуемости», нежели история новейшая. Еще совсем недавно казалось, что основным источником пополнения первичных знаний о японской древности являются находки археологов, связанные с обнаружением различных предметов, которые принято (весьма условно, разумеется) относить к проявлениям «материальной культуры».

Действительно, последние десятилетия обеспечили лавинообразный прирост археологической информации, которая позволила существенно пересмотреть всю раннюю историю Японского архипелага. Термин «Японский архипелаг» употреблен в данном случае не случайно. Дело в том, что исследователи «японской» истории и культуры все в большей степени склонны видеть на территории архипелага не только структуры и институты централизованного государства, но и региональные культурные варианты, зачастую весьма мало связанные с реалиями, зафиксированными в памятниках письменности, являющихся продуктами официальной идеологии. В настоящее время окрепло осознание неоднородности историческо-культурной ситуации как на самом Хонсю, так и в более отдаленных от собственно Ямато (т. е. Центра Хонсю) регионах — Хоккайдо, Окинава, Сикоку и Кюсю[44].

Это переосмысление в значительной степени было связано с пересмотром казавшейся незыблемой ранее аксиомы о ведущей роли заливного рисосеяния в экономике ранней Японии. Признавая чрезвычайно большую хозяйственную, социальную и культурную роль заливного рисосеяния, Пришедшего на Архипелаг в III в. до н. э. с потоком переселенцев с Корейского полуострова сразу в своем законченном виде (наиболее ранее свидетельство богарного рисосеяния обнаружено в Итадзукэ, преф, Фукуока, 1200 г. до н. э., но тогда оно не получило сколько-нибудь широкого распространения), исследователи акцентируют ныне внимание на том, что территория Архипелага представляет собой сочетание трех природных зон: равнинной, горной и прибрежной. Этим зонам соответствуют три хозяйственно-культурных уклада — земледельческий (где с течением времени роль заливного рисосеяния имеет тенденцию к увеличению); охотничье-собирательско-земледельческо-лесоводческий и рыболовецкий[45]. Рассмотрение двух последних выпадало из внимания исторической науки (которая ассоциировалась прежде всего с письменными текстами) главным образом в связи со спецификой имеющихся письменных источников: поскольку японское государство было прежде всего государством земледельцев, то и тексты, им порождаемые, отражали по преимуществу реалии земледельческого общества.

Пожалуй, именно роли моря в становлении и развитии японской культуры было посвящено за последние годы наибольшее число проблемных работ. Они уделяли внимание самым различным аспектам, из которых наиболее важными следует признать следующие: море как источник белковых продуктов питания (именно поэтому Япония могла существовать без сколько-нибудь развитого животноводческого комплекса), особенности социальной организации и культуры рыболовов (в сопоставлении с земледельцами), морская среда как проводник информации. Если раньше подчеркивалась изолирующая роль моря в деле осуществления межкультурных контактов, то теперь морская среда получает статус специфического канала информации, степень «проводимости» которого напрямую зависит от конкретных исторических обстоятельств, форм хозяйственной адаптации по отношению ко вмещающему ландшафту, внутренних установок культуры. В связи с этим и наполнение самого термина «островное государство» получает новое содержание, а сам Архипелаг в значительно большей степени начинает рассматриваться в контексте региональной (дальневосточной) истории и культуры. Поэтому в настоящее время, в отличие от прошлых лет, работы по истории ранней Японии уделяют большое внимание синхронным событиям на континенте, без понимания которых история Архипелага, собственно Японии, представляется невозможной.

Особенный интерес вызывают исследования, пытающиеся ответить на вопрос о том количественном и качественном вкладе, который внесли переселенцы с материка (в основном, из Кореи и Китая) в формирование древнеяпонской культуры и цивилизации. Появилось немало исследований, пытающихся определить интенсивность переселенческого потока, без учета которого цивилизационный прорыв Японии вряд ли мог бы состояться[46].

Получается, таким образом, что инструментарий историка древней Японии существенно расширился: помимо традиционных дисциплин (текстологии и бурно прогрессирующей археологии) достаточно активно привлекаются методы культурной антропологии, лингвистики, этнографии, исторической демографии и т. д. — в их сравнительно-исторической ипостаси. За счет этого в последние годы произошло существенное преодоление той определенной «провинциальности» японистики, которой та характеризовалась в течение длительного времени, что было вызвано прочной зависимостью от многовековой исторической традиции изучения истории Японии «изнутри» самими японскими мыслителями, историками и филологами.

Для целей нашего исследования среди открытий последнего времени в особенности важны те, которые напрямую связаны с письменной культурой. Может быть, наиболее информативными находками следует признать массовое обнаружение памятников эпиграфики, т. е. класса текстов, ранее практически отсутствовавшем в научном обороте, что всегда вызывало сильное удивление специалистов, подпитывая постоянно возникавшие вопросы относительно происхождения, степени аутентичности и реального функционирования в обществе первых нарративных памятников письменности — «Кодзики» и «Нихон сёки», ибо казалось, что степень распространения письменной культуры вплоть до VIII в. близится к нулю.

Одной из наиболее значимых находок в этой области стало обнаружение «меча из Инарияма». Этот меч, изготовленный в южном Китае, с надписью из 115 иероглифов был найден в 1978 г. при Раскопках кургана Сакитама-Инарияма неподалеку от Токио. Надпись, датируемая рубежом V–VI вв., вначале перечисляет восемь колен предков по мужской линии некоего Вовакэ-но Сукунэ. Затем говорится следующее: «Из поколения в поколение до сегодняшнего дня [мои предки] служили в качестве главы [корпорации] меченосцев. Когда великий государь Вакатакэ [видимо, речь идет о Ю:ряку. — А.М.] пребывал во дворце Сики, я помогал ему управлять Поднебесной и повелел изготовить этот острый стократно закаленный меч и записать истоки моей службы»[47]. Как видно из этой надписи (в грамматике китайского языка которой обнаруживается немало кореизмов), мы имеем дело с государственным образованием, обладающим уже достаточно развитой и продолжительной традицией, временной аспект существования которого описывается в терминах преемственности полномочий, передаваемых от отца к сыну.

Тем не менее, и меч из Инарияма, и известные ранее другие надписи на мечах, и надписи на буддийских статуях и в буддийских храмах, на погребальных стелах не имеют действительно массового характера и могут определяться лишь как «точечное» проникновение письменной культуры, связанное, в основном, с инфильтрацией переселенцев с материка.

Скорость и интенсивность протекания информационных процессов представляет собой чрезвычайно важный признак устойчивого развития общества. Только при наличии разветвленных информационных сетей обеспечивается надежная передача навыков, умений, технологических новаций, идей, распоряжений «правительства» и т. д. В осуществлении этого коммуникативного процесса организующую роль государства трудно переоценить. Разумеется, государство преследует при этом прежде всего свою выгоду: необходимость держать в повиновении определенную территорию и обеспечивать бесперебойное поступление налогов диктуют его объективную заинтересованность в создании медиаторов, опосредующих отношения между правителем и подданными, между центром и периферией.

Выбор определенных типов медиаторов оказывает огромное влияние на весь последующий исторический и культурный процесс. Там, где был сделан выбор в пользу силовых отношений, ситуация существенно отличается от положения в тех традициях, где определяющим способом взаимного воздействия стала информация (в самом широком смысле этого понятия). Разумеется, не существует «чистых» вариантов — силовые и информационные отношения дополняют друг друга. Но своеобразие конкретной культуры в значительной степени определяется соотношением между различными типами медиаторов.

Похоже, что, начиная со второй половины VII в., в Японии после завершения ожесточенной борьбы за верховную власть среди различных представителей правящего рода (см. об этом записи «Нихон сёки», относящиеся к правлению Тэмму) делается выбор в пользу письменных средств коммуникации. Общегосударственное информационное поле, обеспечивающее общий фонд памяти с помощью знаковой системы, все более вытесняет установку на применение силовых методов (хотя мы совершенно не намерены сбрасывать их со счета). Чрезвычайно характерно, что постоянный эпитет государя касикоси («грозный») постепенно сменяется на ясумисиси («ведающий восемь углов»[48], т. е. «знающий» — видимо, имеется в виду сакральный дар видения — все, что творится в его стране[49]): в поэтической антологии «Манъё:сю:» (середина VIII в.)[50] зафиксировано 27 случаев употребления этого эпитета[51]. Наглядным символом этого был восьмиугольный трон государя. Однако логика интеллектуального развития человека с неизбежностью приводила к вытеснению сакрального «ведания» прагматическим знанием[52].

С этой точки зрения чрезвычайно важным было открытие не слишком известного ранее типа текстов (его корпус ограничивался приблизительно 350 образцами, находящимися в хранилище Сё:со:ин в Нара), зафиксированных на так называемых «деревянных табличках» (буквально «деревянных письменах» — моккан). Данный тип эпиграфики был известен в Китае и Корее (там эти таблички, в отличие от Японии, было принято сшивать, а изготавливались они не из дерева, а из бамбука), однако количество находок в самой Японии не позволяло говорить о сколько-нибудь широком распространении как их самих, так и письменной культуры вообще. Однако раскопки, проводившиеся с 1961 г. в Нара, позволили сделать заключение о весьма широком распространении этого типа эпиграфики: к настоящему времени обнаружено приблизительно 160 тысяч табличек, причем количество мест находок составляет около 250. При этом наибольшее число находок концентрируется в Фудзивара (служила резиденцией правителей Ямато в 694–710 гг.) и Нара, но встречаются они и на периферии государства. При раскопках усадьбы принца Нагая (первая половина VIII в.) в 1988 г. было открыто наиболее масштабное хранилище табличек — около 30 тысяч.

Научную обработку массива этого типа эпиграфики отнюдь нельзя назвать законченной. Ограничимся поэтому лишь самыми общими сведениями, имеющими непосредственное отношение к проблематике Данной публикации.

К настоящему времени обычно выделяют три главных типа сообщений на моккан: экономическо-социальная информация (главным образом, данные о доставке и складировании налогов, кадровые перестановки в аппарате управления); тексты, использовавшиеся в процессе обучения (выдержки из произведений китайской философской мысли); японские стихи, записанные иероглифами в их фонетической функции.

Двор требовал от провинций детальнейших отчетов о составе податного населения, сборе налогов и т. д. Подобная документация отправлялась ко Двору в VIII в. несколько раз в год, причем ее одноразовый объем, как то свидетельствуют сохранившиеся данные по провинции Идзумо, мог доходить до 45 свитков[53]. Что касается документов, присылаемых из Центра, то одной из самых массовых находок являются календари[54], призванные обеспечить создание единого общегосударственного времени, «вмещающего» в себя всю остальную информацию, необходимую для функционирования государства.

Еще одним источником информации относительно жизнедеятельности государства являются массовое обнаружение в последние годы урусигами мондзё — черновиков отправляемых из регионов в Центр сообщений (преимущественно хозяйственного характера), представляющих собой исписанную бумагу, которая использовалась в качестве «затычек» керамических сосудов для хранения лака. Этот своеобразный тип источников также служит важным свидетельством широкого распространения письменной культуры в Японии VIII в.[55]

Создание единого общегосударственного информационного поля сопровождалось значительной активностью в области дорожной инфраструктуры. Она была призвана облегчить обменные процессы между центром и периферией, между отдельными регионами, различными хозяйственными укладами. Еще в VII в. было построено несколько дорог, соединявших резиденции японских правителей с Нанива (соврем. Осака), где находился морской порт. О выдающемся значении, придававшемся раннеяпонским государством строительству дорог, свидетельствует знаменитый «манифест Тайка» (645 г., см. «Нихон сёки», Тайка, 2-1-1), знаменующий собой начало реформ и перехода к «современному» государству. В этом указе наряду с радикальными реформами прежней системы социально-политического и экономического устройства (отмена частной собственности на землю, введение надельной системы землепользования и др.) большое внимание уделяется созданию сети почтовых дворов, призванных обеспечить бесперебойное сообщение — быстрое прохождение информационного сигнала и налогово-товарных потоков. В VIII в. страна была уже покрыта целой сетью так называемых «государственных дорог» (кандо:), соединявших области, Управления провинций (около 60) и Управления уездов (около 500). В зависимости от величины почтового двора на них содержалось от 5 до 20 лошадей. Как правило, эти почтовые дворы располагались на расстоянии приблизительно 16 км друг от друга. Археологические разыскания показали, что дороги этого времени были прямыми, т. е. они в значительной степени сложились не в результате «естественного» и стихийного хода событий, но как последствия планомерной деятельности государства. Созданная дорожно-транспортная система показала свою эффективность. В VIII в. расстояние между Кюсю и Нара покрывалось за 4–5 дней, а между северо-восточными районами Хонсю и столицей — за 7–8 дней (вместе с эрозией государственных институтов и структур в период Хэйан в начале IX в. этот срок увеличился до 6-12 дней в первом случае и до 13 дней — во втором)[56].

Совершенно понятно, что массовый обмен письменной информацией мог быть обеспечен только при условии организации планомерного процесса обучения. И действительно, школы чиновников создаются в Японии достаточно рано: столичная — в 670 г. (около 450 учеников), провинциальные — в 701 г. (с числом учеников от 24 до 60). Кроме того, существовали школы медицины и астрологии (общее число учеников — около 110). Если учесть, что какое-то количество буддийских монахов получало образование при монастырях, станет понятно: система образования (в весьма значительной степени инициированная государством и поддерживаемая им в работоспособном состоянии) отличалась размахом достаточным, чтобы обеспечить реальное функционирование письменности как средства управления и коммуникации. Усвоение единого корпуса китайских текстов (государственной мысли, т. е. законов, хроник и указов — для чиновников, и буддийского содержания — для монашества) создавало единую культурную память, без которой невозможно формирование общенациональной культуры. Исследования последнего времени показывают, что приобщение японцев к достижениям континентальной цивилизации и культуры в очень значительной степени обеспечивалось (в особенности начиная с VIII в.) не столько личными контактами, сколько с помощью письменных каналов информации (ввоз книг, их переписывание и распространение). Однако, несмотря на довольно широкое распространение письменности и унаследованный от Китая пиетет перед грамотностью, сама идея о том, что мудрость и знания могут послужить основанием для вертикальной мобильности, в Японии широкого признания не получила. Японское общество оказалось намного более закрытым, чем китайское, и система конкурсных экзаменов на занятие чиновничьей должности никогда не имела там серьезного значения, ибо основным социально значимым параметром всегда оставалось происхождение[57]. Японская культура практически не знает фигуры мудреца, порожденного социальными низами — одним из основных условий наличия такой мудрости является аристократическое происхождение (истинное или мнимое).

Открытие новых эпиграфических данных не только позволило разрешить некоторые частные проблемы, представлявшие в течение длительного времени предмет для дискуссий (так, теперь окончательно признаны обоснованными ранее подвергавшиеся сомнениям данные «Нихон сёки» об образовании уездов до 670 г.). В свете этих данных само представление о «Кодзики» и «Нихон сёки» как о более или менее изолированных островках письменной культуры выглядит неубедительно. Идеологические, управленческие и регистрационные потребности государства во второй половине VII в. достигли такой остроты, что не могли быть удовлетворены без самого широкого обращения к письменности. И здесь мы можем выделить два аспекта: синхронный и диахронный. К первому относится упоминавшаяся информация, регистрирующая реалии экономической и социальной жизни государства, а также активная законотворческая деятельность («автопортрет государства»)[58], к диахронному — создание мифологическо-летописных сводов («автобиография государства»). Во втором случае «государство» понимается главным образом как совокупность взаимоотношений между несколькими наиболее влиятельными родами, чье прошлое и является объектом рассмотрения мифологическо-летописных сводов.

Надпись на мече из Инарияма (равно как и другие образцы аналогичной эпиграфики) однозначно подтверждает, что предметом, достойным фиксации, является, прежде всего, некоторая последовательность поколений. Собственно говоря, эта надпись представляет собой некоторый «конспект» истории рода, в котором сообщены важнейшие сведения о нем. Данная надпись, видимо, представляет собой вариант (инвариант) тех речений, которые возносились главами наиболее могущественных родов во время отправления ритуала погребения правителя.

Событием, квалифицируемым японской культурой как «главное», также является акт наследования главы одного рода другому — с той лишь оговоркой, что в «Нихон сёки» применительно к правителю это событие обладает большей универсальностью. В связи с этим такую важность и приобретает весь генеалогический комплекс. Правления различных «государей» охарактеризованы в «Нихон сёки» (как, впрочем, и в «Кодзики») с различной полнотой, и единственным общим для всех правлений элементом является фиксация генеалогической информации: родители данного государя, его жены, наложницы и дети. Получается, таким образом, что только такого (т. е. имеющего вертикальные родственные связи) государя можно признать «состоявшимся» — никаких других «деяний» за ним может и не числиться. Поэтому и основным квантом социального времени признается в культуре поколение, в случае с хроникой — правление. Для Японии, не знавшей феномена смены правящих династий и, несмотря на массированные заимствования с материка, отвергнувшей китайскую идею «мандата Неба» (т. е. этического оправдания принципиальной возможности смены правящей династии), именно правление государя из не знающей перерыва или смены династии образует основу счета исторического линейного времени. Основы такого мировидения мы можем отнести по крайней мере к так называемому «курганному периоду» (кофун, III–VI вв. н. э.), когда начинается массовое строительство масштабных курганных сооружений, призванных выразить идею надличностного значения, придаваемого смерти главы рода (позднее — правящего дома, государства) — смерти, которая, будучи включена в рамки определенных ритуальных процедур, содержит в себе и начала правопреемственности. Недаром поэтому те не слишком многочисленные надписи на мечах, которые были обнаружены в курганных захоронениях, акцентируют прежде всего именно идею преемственности.

Получается, что, по крайней мере начиная с этого времени, преемственность и весь комплекс представлений, с ней связанных, становятся для японской культуры одним из основных предметов переживаний и рефлексии[59]. Происходит становление того, что мы назвали «генеалогическим кодом» японской культуры. Выяснение происхождения или же его подтверждение занимают выдающееся место во всех позднейших социальных построениях, которые были продуцированы японской культурой[60]. К одному из таких построений и относится «Нихон сёки».

Весь модус раннеяпонской культуры показывает, что контроль над прошлым приравнивался ею к контролю над настоящим, а значит и будущим. Построение «правильной» версии прошлого служило гарантией существования «правильного» настоящего. Для японского государства VIII в. (напомним, что составление «Нихон сёки» было закончено в 720 г.) это означало прежде всего подтверждение легитимности правящей династии, чему и должен был послужить рассматриваемый нами памятник. Более конкретно, это означало проведение генеалогической связи между богиней солнца Аматэрасу и правящим родом. Именно прямое наследование, а не какие-нибудь достоинства этического или же еще какого-нибудь свойства, является вполне самодостаточным. В силу «объективности», бесспорности генеалогического критерия этическая оценка того или иного правителя либо вообще лишается смысла, либо не имеет определяющего значения.

Эта связь между прошлым и настоящим чрезвычайно важна для понимания механизма функционирования культуры. Прошлое не является в нем самодостаточным (в противном случае японская культура была бы лишена присущего ей динамизма[61]). В значительной степени ему приписывается инструментальная функция — верификация истинности настоящего и его корректировка. Поскольку предисловие к «Нихон сёки» не сохранилось (может быть, его и не имелось), процитируем предисловие к «Кодзики», которое в данном случае может быть признано в своих основных положениях вполне репрезентативным: «Известно Нам [т. е. государю Тэмму. — А.М.], что „Записи об императорах“ и „Записи о делах бывших“, которыми владеют многие дома, расходятся с действительностью, и в них накопилось немало лжи. Если ошибки не будут исправлены сейчас, то истина останется сокрытой навсегда. В истине — основа государства и оплот государя, а потому надлежит привести в порядок „Записи об императорах“ и исправить „Записи о делах бывших“, изгоняя ложь и утверждая истину, дабы она стала известна потомкам».

Таким образом, «правильный» исторический текст выполняет роль медиатора, соединяющего разные временные миры (прошлое-настоящее-будущее), которые персонифицируются в мире предков — мире людей — мире потомков. Получается, что письменный текст берет на себя функции, которые ранее принадлежали исключительно ритуалу, обеспечивая социальную консолидацию и «склеивание» времени.

Не случайно поэтому, что само порождение письменного текста и его реальное функционирование могут обрастать некоторым ритуальным обрамлением. Это хорошо видно на истории создания «Кодзики», когда сначала сказитель Хиэда-но Арэ заучивает текст наизусть, а затем под его диктовку он кладется на бумагу, т. е. при записи текста используется привычный для порождения (трансляции) сакрального текста канал — устный. Подобных сведений относительно «Нихон сёки» не имеется. Судя по правильности использования в памятнике литературного китайского языка (вэньянь), он с самого начала создавался как текст письменный. Однако дальнейшая история его функционирования также связана с определенными ритуальными манипуляциями. Дело в том, что, в отличие от «Кодзики», текст «Нихон сёки» предназначался для реального чтения — зафиксированы факты его публичного, т. е. ритуально-церемониального, чтения.

Несмотря на сходство целей обоих текстов, между ними есть и существенные отличия, которые объясняют — хотя бы отчасти — почему два однонаправленных памятника были созданы с таким небольшим — всего в восемь лет — хронологическим разрывом.

1. Если повествование «Кодзики» воспроизводит раннюю генеалогическую структуру, для которой характерно превалирование рода Отомо и его ответвлений, то «Нихон сёки» отражает возвышение рода Фудзивара (ответвление старинного жреческого рода Накатоми) и придает одновременно большее значение служилой знати.

2. По сравнению с «Кодзики» (3 свитка) содержание «Нихон сёки» (30 свитков) намного богаче: приводится несколько вариантов одних и тех же мифов, преданий и сообщений, деяния правителей охарактеризованы значительно подробнее, повествование доводится до 697 г. (в «Кодзики» оно обрывается правлением Суйко — 628 г.).

3. Если представить себе количественную сторону информации, сообщаемой хрониками, в виде пирамиды, то в «Кодзики» она будет иметь основанием далекое прошлое (описание последних по времени правлений представляет собой лишь генеалогическое древо правящего Дома), а в «Нихон сёки» — близкое прошлое: хронология событий последнего времени имеет явственную тенденцию к детализации и охвату более широкого круга явлений. «Чем более историческим (т. е. противоположным космологическому) становится описание, тем более строгой и регулярной становится хронология описываемого. Ее последующее торжество связано с применением как раз к наиболее десакрализованным областям»[62].

4. Будучи ориентирована сугубо на синтоистские ценности, «Кодзики» совершенно не отражает не только процесс распространения буддизма — один из основных объектов описания «Нихон сёки», но и весь процесс реформ (так называемые «реформы Тайка», начатые в середине VII в.), призванных поставить Японию в один ряд с другими — «цивилизованными» — государствами Дальнего Востока (прежде всего — с Китаем).

5. В отличие от «Нихон сёки», «Кодзики» почти полностью игнорирует этическую оценку исторического процесса — его движителем выступают сила, ловкость, хитрость и система родства.

6. «Кодзики» не является памятником государственной мысли в собственном смысле этого слова — субъект порождения текста квалифицируется там как «Двор», в то время как в «Нихон сёки» термин «Япония» (Ямато) употребляется регулярно, что было связано с ориентацией на систему терминологии (установки) китайской государственно-политической мысли.

Получается, что текст «Кодзики» слабо учитывал реалии современного общества, соотношение сил внутри правящей элиты, что, видимо, и послужило основанием для составления «Нихон сёки». Необходимо также помнить, что сама идея писаной истории пришла в Японию с материка. Поэтому и соответствие местного творчества континентальным (прежде всего, китайским) образцам должно было служить важным параметром, по которому оценивалось «качество» летописания. И, конечно же, с этой точки зрения «Нихон сёки» находится к ним намного ближе, чем «Кодзики». Об этом, в частности, свидетельствуют многочисленные скрытые цитаты из произведений китайской философско-литературной традиции.

Следует помнить, что составители «Нихон сёки» жили уже в Нара, служившей столицей Японии (резиденцией государя) с 710 по 784 г. Сам город, сработанный по подобию Танской столицы Чанъани (с некоторыми, разумеется, модификациями), служил определенным символом признания Японией китайской империи за образец, достойный подражания. И система управления, и быт правящего класса, и многое другое не могут быть поняты без того влияния, которое было оказано китайским опытом управления государством, всем строем жизни. Начало сознательного государственного строительства на «современный» манер можно отнести ко второй половине VI в. Именно тогда буддизм был воспринят в качестве одной из составных частей государственной идеологии; несколько позже была принята первая система чиновничьего ранжирования (Суйко, 11-12-5, 603 г.), претерпевшая впоследствии неоднократные модификации; провозглашен указ о всеобъемлющих реформах (кайсин-но тё:, Ко:току, 2-1-1, 646 г.) и т. д. И летописно-мифологический свод «Нихон сёки» был всего лишь одной из составляющих этого всеобъемлющего процесса.

В связи с отмеченными особенностями летописно-мифологический свод «Кодзики» не находился в реальном информационном обороте и представлял собой, по всей вероятности, забракованную культурой версию прошлого. Что до «Нихон сёки», то его «историческая» часть («эпоха императоров») заложила основы официального летописания, а мифологическая — явилась основным «работающим» вариантом письменно зафиксированного канона синтоизма.

Поэтому «Кодзики» как памятник исторической мысли стоит особняком. «Нихон сёки» же принято рассматривать в качестве первой из «шести национальных историй» (риккокуси), т. е. череды официальных хроник японского государства. К их числу относятся также: «Сёку нихонги» («Продолжение анналов Японии», 797 г.[63]); «Нихон коки» («Поздние анналы Японии», охватывает период с 792 по 833 г.); «Сёку нихон коки» («Продолжение поздних анналов Японии», 833–830); «Нихон Монтоку тэнно: дзицуроку» («Истинные записи об императоре Японии Монтоку», 850–857); «Нихон сандай дзицуроку» («Истинные записи о трех императорах Японии», 858–887).

Несмотря на то, что составители «Нихон сёки» находились под непосредственным влиянием китайской исторической традиции, существуют, однако, и важные отличия. К основным из них следует отнести следующие.

1. Неприятие идеи «мандата Неба» — основной концепции конфуцианской государственно-политической мысли.

2. Целью китайских династических хроник, составлявшихся после смены династии, было обоснование исторической целесообразности такой смены. «Нихон сёки» же была составлена как обоснование прямой линии наследования правящего рода Аматэрасу. Таким образом, имплицитно обосновывалась принципиальная невозможность смены Династии, которой приписывается атрибут вечного существования. Поэтому-то «Нихон сёки» имеет начало (рассказ о начале мира), но фактически не имеет конца — некоторого подведения итогов. Последняя фраза хроники («Находясь во дворце, государыня [Дзито:] решила отречься в пользу престолонаследника») — это просто физическая граница текста, скорее обещание продолжения, чем фиксация конца какого-то определенного периода. Наиболее важным для японской культуры в самом феномене летописания оказалось обоснование легитимности правящего рода. После того, как этот факт был в должной степени осознан обществом, потребность в ведении хроник отпала. Это, видимо, и послужило основной причиной, почему «Нихон сандай дзицуроку» оказалась последней «общегосударственной» хроникой, составленной по «императорскому» указу.

В отличие от китайских династийных хроник японская культура не уделяет практически никакого внимания личностям составителей «Нихон сёки» (как, впрочем, и составителям более поздних летописей). Да, нам известно, что, согласно указу Тэмму, работа над составлением «Нихон сёки» началась, видимо, в 681 г. (Тэмму, 10-3-16), а принц крови Тонэри завершил ее в 720 г. («Сёку нихонги», Ё:ро:, 4-5-21). Получается, что, на первый взгляд, текст «Нихон сёки» вроде бы не анонимен. Тем не менее, составители «Нихон сёки» воспринимались именно как составители, но не как авторы. Авторитет же текста, обеспечиваемый санкцией государства (правителя) был таков, что установки составителей (в отличие от китайских историков — скажем, Сыма Цяня или Бань Гу) не подлежали обсуждению и не становились для культуры объектом критического осмысления (полемики) вплоть до нового времени. В связи с этим и люди, причастные к написанию «Нихон сёки», не становились объектом хоть какого-нибудь внимания. Первым же историком (т. е. человеком, выработавшим личную систему взглядов) Японии считается Дзиэн (1155–1225)[64]. Авторитет «Нихон сёки» в японской культуре (официальной культуре) был настолько велик, что еще в 1942 г. известнейший исследователь японской истории и культуры Цуда Со:кити (1873–1961) был привлечен к судебной ответственности за публично высказанные им сомнения относительно того, до какой степени отражает «Нихон сёки» исторические реалии.

Указанные концептуальные отличия японского летописания от китайского характеризуют всю тенденцию японского летописания. Однако в «Нихон сёки» существуют и некоторые отклонения от нее — парадигмы собственного мировосприятия еще не были осознанны в своем окончательном виде. Определенную дань китайской историографической традиции, видимо, следует видеть в критике, содержащейся в своде по отношению к Бурэцу (498–506)[65], на котором прервалась прямая линия наследования от отца к сыну (престол занял потомок О:дзина, 270–310, — Кэйтай, 507–531). И хотя смены династии не произошло, «Нихон сёки» восхваляет (в соответствии с китайской дорической традицией) основателя этой линии наследования — Нинтоку (313–399) и порицает Бурэцу, в чем исследователи видят определенное влияние концепции «мандата Неба»: происходит оправдание отклонения от прямой линии наследования[66].

Идейное отличие «Нихон сёки» от традиции китайского летописания находит соответствие и в методах составления хроник. Тщательно отработанная китайская система летописания включала в себя три основных этапа: подневные записи (цицзюйшу, придворные историографы фиксировали любые поступки и высказывания императора); хроника отдельного правления (кит. шилу; яп. дзицуроку); династийная хроника (кит. гоши, яп. кокуси). «Нихон сёки» представляет собой — с определенными оговорками — аналог третьего типа историографии. Что касается первых двух, то они были по существу проигнорированы. Может показаться, что это было вызвано отсутствием необходимых подготовительных материалов, аналогичных тем, которые были выработаны в Китае. Однако, как показывает последующее развитие традиции летописания, это не совсем так. Даже создав высокоорганизованный государственный аппарат, японский двор никогда не имел придворных историографов первого типа. По каким-то не совсем понятным причинам историческая мысль Японии отвергла традицию составления цицзюйшу. Что касается шилу, то только две последние хроники («Нихон монтоку тэнно: дзицуроку» и «Нихон сандай дзицуроку») в определенной мере воспроизводят этот летописный тип. Чрезвычайно показательно, что они оказались последними в череде летописей, создававшихся по государеву повелению. И дело, вероятно, не только в определенном упадке самой идеи государственности, но и в том, что данный тип исторического сознания оказался не востребованным: легитимность правящей династии была к этому времени в Достаточной степени обоснована и не подвергалась сколько-нибудь серьезному сомнению, а все остальные «исторические» вопросы не обладали должной степенью актуальности[67].

Как и в любой другой культуре, обращение к истории служило для японцев средством национально-государственной идентификации. Каждое событие прошлого в силу его принципиальной уникальности и неповторимости «работает» именно в этом направлении. Поэтому время составления мифологическо-исторических сводов совершенно не случайно совпадает с фактическим переименованием страны. Если до VIII в. японцы называли свою страну «Ямато» (видимо, название племени, на основе которого и сформировалась ранняя государственность, или же топоним в Центральной Японии), то в 702 г. мы впервые встречаемся с топонимом «Япония» («Нихон» или же «Ниппон», что буквально означает «Присолнечная [страна]»). Именно так назвал свою страну Авата-но Махито, отправленный послом в Танский Китай. Танская хроника отмечает: «Япония — другое название Ямато. Эта страна находится там, где восходит солнце, и потому ей дали название Япония»[68].

Думается, что для переименования страны существовало несколько оснований. Во-первых, двор Ямато желал подчеркнуть, что отныне, вместе с проводившимися широкомасштабными реформами, Китай имеет дело с обновленной страной, жизнь в которой устроена на цивилизованный манер (только что, в 701 г., был введен в действие законодательный свод «Тайхо: рицурё:», моделью для которого послужило китайское законодательство). Во-вторых, само новое название — «Присолнечная» (т. е. лежащая на востоке) использовало сложившуюся на Дальнем Востоке систему географических координат (самоназвание Китая — это «Срединная страна»; континентальные государства — Китай и страны Корейского полуострова — традиционно воспринимались в Японии, как «лежащие за Западным морем»; в «Нихон сёки» и других раннеписьменных памятниках зафиксировано несколько случаев, когда понятие «Ямато» передается иероглифом «восток»). Таким образом, в акте переименования содержался как «интернационализирующий» элемент, так и четкое указание на место Японии в этой системе координат. В-третьих, процесс упрочения позиций правящего рода привел к повышению статуса его прародительницы — богини Солнца Аматэрасу («светящая с неба» или «освещающая небо»), в связи с чем вся солярная семантика приобретала особое значение. Достаточно отметить, что престолонаследник именовался «сыном Солнца, сияющего высоко», а сам акт восхождения на престол описывался как «наследование небесному Солнцу». Смерть же государя воспринималась как утеря солнечного света.

Солярная семантика имела для Японии огромное культуроформирующее значение: весь мифологический комплекс, связанный с Аматэрасу (см. в особенности эпизод ее сокрытия в небесном гроте), говорит в пользу этого заключения. Этот комплекс был актуализирован и в историческом (квазиисторическом) повествовании как «Кодзики», так и «Нихон сёки»[69].

Ни в буддизме, ни в китайской религиозно-философской традиции восток не имеет такого значения, какое он приобрел в Японии. Как свидетельствует приведенный в примечании рассказ, для японской традиции характерно понимание восточно-солнечного направления как несчастливого, сулящего поражение, если быть обращенным к нему лицом. Вполне возможно, что это была одна из причин, по которой правители Японии пожелали заложить эту магическую «мину» под Китай и Корею. Провокационный характер нового названия страны явствует и из записи китайской хроники «Суй-шу», в которой сообщается, в какое негодование пришел китайский император при получении послания, в котором говорилось: «Сын Неба страны, где восходит солнце, обращается с посланием к Сыну Неба страны, где солнце заходит»[70].

Переименование страны маркирует собой чрезвычайно важный для истории японской культуры момент: начиная приблизительно со второй половины VII в. происходит постепенное переосмысление отношения правящей японской элиты к материку. После ряда поражений японских экспедиционных войск на Корейском полуострове, где они пытались защитить интересы Пэкче в борьбе этого государства с объединенными силами Силла и Танского Китая, Япония поневоле отказывается от проведения активной внешней политики и обращает основные усилия на переустройство внутренней жизни. От моря начинают ждать неприятностей, усиливается охрана южных границ, строятся крепости — ввиду опасений перед возможным вторжением на Архипелаг войск Силла и Китая: вместе с гибелью Пэкче (663 г.) и Когурё (668 г.) военные амбиции Силла и Танского Китая значительно возросли. Создается впечатление, что именно в это время в Японии теряется комплекс «державности» (самоутверждения в международных делах за счет силового доминирования) и делается выбор в пользу интенсивного пути развития за счет внутренних ресурсов, что сопровождается постепенным нарастанием общей интровертности культуры. И хотя расширение территории японского государства продолжалось на Хонсю вплоть до X в. в северо-восточном направлении, водное пространство, отделяющее Хонсю от Хоккайдо, преодолено фактически не было. Более того, север Хонсю, населенный племенами эмиси, входил в состав государства скорее номинально (даннические отношения).

Для постепенного нарастания интровертности существовали серьезные предпосылки общего характера, коренящиеся в способах хозяйственной адаптации населения Центральной и Южной Японии к вмещающему ландшафту и климатическим условиям. К важнейшим из них следует отнести следующие.

1. Принятая этим обществом трудозатратная, но очень эффективная культура заливного рисосеяния, приводящая к большой степени оседлости.

2. Отсутствие полноформатного скотоводства (всегда провоцирующего выбросы населения во «внешнее» пространство) ввиду ограниченности подлежащей активному хозяйственному освоению сухопутной территории, малой нужде в органических удобрениях (заливное рисосеяние их не требует) и обеспеченности животным белком за счет чрезвычайно богатых рыбных запасов.

3. В связи с двумя вышеуказанными факторами происходит обращение прежде всего к интенсивным факторам развития — освоению, культивированию, структуризации главным образом ближнего пространства[71].

Отказавшись от решения военно-политических задач на Корейском полуострове, японское государство, однако, еще не утеряло в этот момент интереса к культурному взаимодействию с материком. Тем не менее, приоритеты были резко изменены. Если раньше наибольший интерес вызывали государства Корейского полуострова (в особенности Пэкче именно через эту страну поступал в Японию основной объем культуросодержащей информации с материка), то теперь взоры японцев были обращены непосредственно к Китаю. Успев отправить четыре миссии к Суйскому двору, Япония продолжала посылать посольства в Китай Танский: с 630 до 838 г. (время последней миссии) со средней периодичностью в 14 лет. Первые посольства к Танскому двору состояли из одного или двух кораблей (на каждом — от 120 до 160 человек). В VIII веке отправлялось уже обычно четыре корабля. Наиболее многочисленное посольство датируется 838 г. — более 600 человек.

Обычно в состав посольств входили собственно дипломаты, специалисты (врачи, астрологи, фармацевты, ремесленники), знатоки китайской письменной традиции и монахи, экипаж кораблей — до 40 процентов общей численности миссии — конструктивное несовершенство судов компенсировалось мускульно-весельной силой. Помимо выполнения политическо-этикетных задач, посольства являлись поставщиками разнообразной письменной информации — на приобретение книг выделялись специальные ассигнования. Не слишком большое количество посещавших Китай (в среднем за год число путешественников — по официальным каналам — можно оценить в 30–40 человек) позволяет предположить, что, помимо переселенцев с материка (беженцы из завоеванных Силла Пэкче и Когурё), основным средством приобретения необходимой информации и навыков были книги, которые, после возвращения на родину, изучались, переписывались и распространялись. Обмен между Японией и материком осуществлялся прежде всего в информационной, а не товарной сфере. Как и в более поздние времена, японцев значительно больше интересовали идеи, know-how, а не готовые к употреблению продукты. Несмотря на то, что японцы (как на уровне посольств, так и по количеству посылаемых для обучения в Китай студентов) драматически уступают в интенсивности контактов с Китаем Силла, знакомство японцев со всеми проявлениями китайской жизни отнюдь нельзя признать в чем-то уступающим знаниям силланцев. При этом исторически почти полное отсутствие у Китая интереса к Японии давало возможность избирательного отношения к получаемой информации и интерпретирования ее с точки зрения сложившихся условий и менталитета. Именно с этой точки зрения и следует рассматривать проблему составления «Нихон сёки» — желая походить на Китай, не в меньшей степени японцы стремились и к самоидентификации. И в этом смысле «Нихон сёки» как бы подводит итог широкомасштабным реформам, проведение которых отражено и в мифологическо-летописном своде. Его составители как бы говорят читателю: мы стали цивилизованными, но все-таки на свой лад. И наша история — тому порукой.

Вряд ли подлежит сомнению, что японцы имели достаточно полный доступ к китайской историографической традиции (обеспечивался посольствами, посылкой студентов, монахов, потоком переселенцев — согласно генеалогическим спискам начала IX в. «Синсэн сёдзироку», около трети высшей элиты японского общества были недавними выходцами с материка). В донесении 769 г., направленном ко Двору из Дадзайфу (Управление делами Кюсю) сообщалось, что там имеются экземпляры «Пятикнижия», однако отсутствуют хорошие копии «Исторических записок» Сыма Цяня, а также «Хань-шу» и «Хоухань-шу» («История Хань» и «История поздней Хань»), что создает неудобства для студентов школы чиновников. В связи с этим обращением испрашиваемые сочинения (а также некоторые другие) были незамедлительно высланы, что свидетельствует о налаженной работе по переписке этих произведений китайской исторической мысли. В реестре книг, ввезенных в Японию к IX в., содержится более 200 названии (4200 свитков) книг по истории. Однако давление местной традиции, стадиальное состояние общества и умов, безусловно, предъявляли свои требования.

Начиная с «Исторических записок» структура китайских династических хроник выглядела следующим образом: 1. «Основные записи» (изложение главных исторических событий); 2. «Трактаты» (сведения о законах, церемониях, пище, чеканке монеты и др., т. е. о различных сферах жизнедеятельности государства и общества); 3. «История домов» (данные по генеалогии); 4. «Жизнеописания» (биографии выдающихся деятелей); 5. «Хронологические таблицы» (систематизация хронологии).



Поделиться книгой:

На главную
Назад