Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Неизбежность. Повесть о Мирзе Фатали Ахундове - Чингиз Гасан-оглы Гусейнов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Чингиз Гусейнов

Неизбежность

Повесть о Мирзе Фатали Ахундове


Автор задерживает внимание читателя,

который полон серьезных намерений сразу приступить к тексту книги, и предлагает ему не спешить, а сначала прочесть эти страницы.

Жизнь Мирзы Фатали Ахундова, прозванного потомками учителем народа, полна трагических коллизий, противоречива и сложна. Естественно, что это отразилось и на содержании произведения, и на его структуре,

Ахундов родился в 1812 и умер в 1878 году, всю сознательную жизнь прожил в Тифлисе и до конца дней своих работал в канцелярии наместника, пройдя путь от прапорщика до полковника. Но под мундиром чиновника билось сердце просветителя, демократа-революционера.

Какое это было время! Волна революций, прокатившаяся по Европе, очаги народного гнева — бунты и восстания крестьян в Закавказье, движение шестидесятников, заграничная деятельность Герцена, нарушившего рабье молчание и прогремевшего вольным словом на всю Россию, ссыльные декабристы, петрашевцы, народовольцы…

Ахундов проходит долгий путь духовного кризиса, прежде чем укрепиться в мысли о неизбежности борьбы с царским самодержавием.

А началось все в 1837 году с поэмы «На смерть Пушкина», написанной Ахундовым и переведенной накануне гибели Бестужевым-Марлинским. Затем потрясение от революционных событий 1848 года в Европе, неодолимое желание художника отразить события и невозможность это сделать под неусыпным оком цензуры. И тогда неистощимая фантазия Ахундова рождает образ Колдуна, разрушающего в комедии Париж, чтобы угодить ханум и ее дочери, не желающим поездки жениха в Париж, — город разрушен, и это совпадает с известием о восстании во Франции.

Ахундов пишет водевили, комедии и трагикомедии. Казалось, слово, обращенное к народу со сцены, способно пробудить массы, всколыхнуть людей. Пик надежды — 1856 год, остросюжетная реалистическая повесть «Обманутые звезды». Ахундов обращается к далекой истории, ко времени деспотического правления Шах-Аббаса, ибо на современном материале в условиях жестокой цензуры невозможно изложить программу демократических преобразований. Но голос Ахундова задыхается в стенах наместнической канцелярии. «Обманутые звезды» не доходят до народа, ибо он неграмотен.

И тогда новая дерзкая мысль рождается в Ахундове, так и не порвавшем с просветительскими иллюзиями: в корне изменить систему образования, заменив латиницей труднодоступный народу арабский алфавит, почитаемый священным, ибо на нем написан коран.

Ахундов не теряет надежды расшатать мир деспотизма — пишет свои знаменитые революционные философские «Письма Кемалуддовле», которым не суждено было при его жизни увидеть свет: они случайно были обнаружены в наше время. Но автор повести об Ахундове допускает возможность издания «Писем», а они и впрямь должны были, в это верил и сам Ахундов, со дня на день выйти и в Петербурге, и в Париже. Можно представить себе, какие волнения вызвала бы эта публикация!

И часто с тех пор, как Ахундов вступил в полосу духовного кризиса, у него появляется двойник, а с ним — и воображаемое развитие событий, графически показанное в тексте повествования усеченной строкой. Ведь реальная жизнь включает и сиюминутное настоящее, и давнее, будто случившееся вчера, постоянно вторгается в сны и сегодняшний день, и устремленность в будущее. Вспышки мимолетных мыслей. Энергия сгустка дум. Реальные представления (то, что было на самом деле). Ирреальные картины (что могло бы быть). Но как выразить это? И в тексте автор в едином потоке помещает порой то, что было, что есть и что будет, ибо будущее Ахундова — уже прошлое для автора.

И вот конец всему. Ахундов умер, а его невозможно даже похоронить: протестуют фанатики, не желающие, чтобы тело грешника было предано земле на мусульманском кладбище… Нет, Ахундову ничего не удалось изменить. Та же неразвитость и темнота, тот же деспотизм. Только зарево пожарищ освещает тьму. Конец семидесятых годов минувшего века. Еще далеко до подлинной зари. Но неизбежен приход нового века.

Впервые об Ахундове я услышал в далеком детстве от набожной бабушки Наргиз, пережившей деда: она молила аллаха не мучить на том свете ее Мелик-Мамеда, простить ему грехи. «Какие?» — спрашивал я бабушку. Она сердито отмахивалась, думая о своем, и ее губы шептали молитву. Грехов было много у моего деда, капитана большого торгового судна, плававшего по вспыльчивому Каспию, и первый грех — чтение еретических «Писем Кемалуддовле» Мирзы Фатали.

Многие годы спустя я узнал, что «Письма» в рукописи будоражили не только Баку, но даже захолустную Нахичевань. Они обсуждались в кружках просветителей-демократов, революционной молодежи, звали к борьбе против деспотии и невежества, фанатизма и рабства.

Прежде чем взять в руки перо, я прошел не спеша по старой и узкой бакинской улице, носящей имя Мирзы Фатали, спустился к треугольному скверу и постоял рядом с гранитным Фатали, сидящим в широком каменном кресле. А потом был Тбилиси, и жаркое солнце жгло мне спину, когда я взбирался на один из его холмов. Тяжело дыша, я поклонился могиле Фатали, глянул на величественный памятник, а он — неужто не видит меня? — смотрел на неведомо откуда забредшее сюда белое облачко, потом, будто живой, опустил голову, задумался и так застыл навек, а облачко стремительно таяло и вскоре вовсе исчезло в небесной сини.

Я больше не явлюсь к тебе, мой читатель, на страницах документальной фантазии о жизни, уже однажды прожитой.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

— это нескончаемый кризис иллюзий, начавшийся в долгом одна тысяча восемьсот тридцать седьмом или чуть позже, и если бы не Колдун, придуманный Фатали, у которого орлиный нос, и на клюв похожий, и на горбатый изгиб крыла, не было бы надежды (а это ЧАСТЬ ВТОРАЯ), вспыхнувшей в быстротечном восемьсот пятьдесят шестом, и крах, о чем ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ, наступил бы не так скоро.

Колдун жив и теперь, хотя минул век с четвертью, а может, и больше, с той поры, как он с легкой руки Фатали разрушил Париж, и была опасность, что от сотрясения рухнут соседние города и даже иные одряхлевшие государства; такое случалось и прежде: у всех на памяти страшный удар, который обрушился на упрямых нахичеванцев, вздумавших интриговать, когда треснула и откололась часть горы; и чуть было Колдун не потопил Петербург — что ему выпустить наружу дикие подземные воды и низвергнуть на град разъяренные морские валы; то ли не успел, то ли не понадобилось это ни ему, всеумеющему, ни Фатали. Париж вскоре отстроили, а сгонять народ снова в болота, чтоб из топей восстал Петербург, не жестокость ли?

А когда-то, в наивную пору юности,

у Фатали при одном лишь упоминании Зимнего дворца жар разливался в груди и душа ликовала, готовая взлететь и пронзиться любым из шпилей имперской столицы, похожих на штык. Топот, пыль, и вдруг сверкнет, поймав луч солнца, грань штыка. «Запе-ва-ааай!..»

Неужто это было — и юность, и наивность, и благоговенье? Ни сомнений, ни раздвоенности? Или стареет? На вере юнцов несмышленых и держится деспотическая власть: пока разберутся, что к чему, и раскусят горечь лживых слов — время упущено; тот, кто успел вскарабкаться на вершину, понял, но ему на руку иллюзии новых юнцов, а тот, кто отстал и уже горбатится, — что он может: бросит деспот юнцам клич, и они затопчут, глазом не моргнув, каждого.

На недряблой еще щеке Колдуна крупная, неровной формы родинка, будто муха села и не отгонишь, и лицо усеяно мелкими черными крапинками, а глаза удивленные, наивные, увеличенные слегка, как за толстыми стеклами очков, хотя Колдуну они не нужны: дальнозоркий, когда надо даль разглядеть, и близорукий, когда нужно увидеть вблизи.

Колдун лысеет с макушки, — единственное, с чем ему не сладить; но волосы, к счастью, еще густо растут у висков, загибаясь за уши, обычные, как у всех, и завиваясь у затылка над твердым накрахмаленным воротником батистовой рубашки, всегда чистой, поверх которой одета, чтоб тело сохраняло тепло, тужурка из леопардовой шкуры. «Ай-ай-ай!» — качает головой Колдун, аж шейный позвонок хрустит. Шкура леопарда движется, пятна на ней, как живые глаза. «Я волшебник, а не шарлатан, чтобы одурачивать невежественную ханум, выстроив из кубиков Париж и затем раскидав их ударом палки! Поздравляю, ханум, можете радоваться, Париж разрушен! II жених вашей дочери ни в какой Париж не поедет, можете играть свадьбу!..»

Кто-то кулаком стучит в дверь.

Фатали вздрогнул, оторвавшись от листа, испещренного арабской вязью. Неспокойно, война с горцами, шпиономания, хватают, кто попадется.

Высокое пламя свечи дрогнуло и закачалось, пригибаемое дуновением.

— Кто?

— К тебе. — Жена отошла, кого-то пропуская. У дверей, не разглядеть, темная фигура, шуршит плащ, слился со стеной. Из тьмы быстро шагнул, черные широкие крылья, личный курьер наместника Воронцова по особым поручениям.

— Велено срочно. — И протянул малиновый пакет. Пламя гнется, свеча задыхается.

— Закрой дверь.

— Высочайшее обращение. Утром чтоб. — Глаза холодные, быстрый взгляд на бумаги, незнакомые арабские письмена, будто меж камышей след ящерицы, о да, он знает эти закорючки, летняя вылазка в логово горцев, шум горной реки заглушает все звуки, и камни сверху беззвучно летят, не слышно и пуль, вдруг проступает кровь на рубашке, многие полегли, а меж камышей — ящерица, нос к носу, чудом тогда спаслись.

Курьер ушел, стук сапог минуту-другую тыкался в стены, дверь плотно закрыта, а не уймется дрожь пламени.

«Ну вот, надо перевести! А ты еще догадки строил: как бы от сотрясения, разрушившего Париж!..» Острый осколок ломкого сургуча, как застывшая кровь, прилип к пальцам; Фатали разорвал пакет. Предписание с размашистой подписью наместника, весьма срочно. Быстро пробежал глазами текст. Обращение императора Николая I к народу. Прежде встал бы, заслышав имя, от первых фраз перехватило б дух. А была ли рабская покорность? Нет, Фатали, сколько он себя помнит, никогда не был слепцом. Случались минуты страха, когда и себе не признаешься в том, что разуверился в царском правлении, с которым связывалось столько надежд в пору юности: наконец-то в край пришел долгожданный покой!.. И отчаяние: что делать? Как устранить деспотию? Это унизительное рабство, от которого нет, кажется, спасения: было при шахе, осталось при царе. А потом будто луч надежды — и как он осмелился? Был тихий вечер, сидели на открытой веранде, он и его друг Хасай-бек Уцмиев, где он нынче? Черное тифлисское небо было усеяно крупными звездами, и они казались такими близкими — протяни руку и достанешь звезду. Ни страха, ни боязни. И Фатали заговорил о масонской ложе. Хасай-бек, прежде спокойно внимавший размышлениям Фатали, вдруг вспыхнул: «Да в своем ли ты уме?! Безумец! Создать масонскую ложу! Собираются друзья-единомышленники, царский чиновник Мирза Фатали и царский офицер Хасай-бек обсуждать проблемы просвещения народа! «Эй, где ты, мой народ!» — кличут они на Эриванской площади или на Шайтан-базаре».

А Фатали, пока Хасай-бек распалялся, листал привезенную ему книгу земляка, недавно в чине царского генерала вышедшего в отставку, Исмаил-бека Куткашинского, которую Фатали сам-то не очень понимал, а каково народу?

В ту же ночь он записал на обложке книги, думая утром вручить ее Хасай-беку, да тот нежданно покинул Тифлис: «Душа моя из тех пламенных душ, которые никогда не в состоянии скрыть ни радости, ни печали, а потому я не могу не сообщить вам сегодняшнюю мою радость — уничтожилось для меня всякое сомнение о несбыточности начатого нами предприятия и желание наше близко к исполнению, о чем с сего же числа даю вам верное обещание. Объяснение оставляю до другого удобного случая».

Тогда патетически прозвучали прощальные слова его друга Хасай-бека Уцмиева: «Кто одолеет царя? Француз? Англичанин? Германец? Или кичливый султан? Трусливый перс?..» «Мы, мы одолеем!» Не иначе, как теплые мартовские лучи весеннего праздника Новруз-байрама, когда радуют взгляд сочные и острые светло-зеленые побеги пшеничных зерен, насыпанных на блюдечко, водили рукой Фатали. Или — это был тот же теплый март — его и теперь, а ведь скоро тридцать семь! не покинула детская вера в свои силы, — отец его предупредил, чтоб он не разбил нечаянно огромный глиняный кувшин, в нем пресную воду хранили. «Ну да, разобьешь», — сам с полкувшина!.. И камень был с палец, и не очень Фатали размахивался, а кувшин, такая громадина, вдруг раскололся и грохнул!.. «Мы, мы одолеем царя!» — бросил Фатали, и Хасай-бек, восприняв это как шутку, умолк. Да, одолеешь — одних секретных комиссий и комитетов сколько! Ждут не дождутся тебя и Третье отделение, политическая тайная полиция с корпусом жандармов во главе (умер наконец-то шеф, Бенкендорф, а что изменилось?), и шестое — по кавказским делам; и бутурлинекий цензурный комитет, недавно всю ночь напролет переводили: Фатали бросили на подмогу к цензору Кайтмазову. Кайтмазов моложе Фатали, но преуспел: к языкам восточным еще и немецкий, и даже армянский; то ли горец, то ли с низин — не поймешь. Фатали слышал, как тот однажды личному адъютанту наместника Воронцова: «Мы, мусульмане…» И тронул цепочку на шее, мелкие-мелкие звенья, стояла жара, воротник на одну пуговицу расстегнут, — крест? Фатали подмывало спросить: «Какому богу поклоняешься, друг Кайтмазов?» — да не решался, боясь обидеть. Всю ночь переводили, а на рассвете Кайтмазов, откинувшись в кресле, зевнул и, глядя усталыми глазами на Фатали, вдруг сказал: «Тебе что? Ты в непосредственном подчинении наместника. А у меня два начальства — по внутренним делам и по внешним. Каждое слово взвесить надо, прежде чем пропустить, чтоб чужестранцам ни одного козыря не давать». То Ладожский потребует к себе, то Никитич, почти в одно время прибыли все сюда.

А тут такая дерзость — пьеса о французском восстании, Париж разрушен!

Запретить самое упоминание! Выжечь из памяти! Мы — не Европа, и она нам не указ!

Вулканический кратер, из которого и теперь льется разрушительная лава! Крики?! да, да, эти бедственные крики: свобода! (И равенство! И братство!)

Из-за тюков, раздвинув ситцевый, синие незабудки, занавес, вышел Колдун, усмехается, глядя на Фатали:

— Ну да, я понимаю, твой чин, твой мундир, твои ордена… А достоинство ценится, как говорил один мудрый человек, по числу орденов и крепостных! Крепостных у тебя нет, только слуга, повар да конюх, и ордена…

— Один только!

— Это и я уважаю, как без чинов и мундира?! Орден, правда, чужестранный, но зато как звучит: «Льва и Солнца»! И в ломбарде принимают, некоторые уже сдавали, ах, как ты переводил с фарси на русский и с русского на фарси! Указ о награждении подписал сам Мухаммед-шах… Я видел, как ты радовался. Кстати, а что ты получил от тех, кому ревностно служишь? Ах, ничего! Но все еще впереди! А что тебе дал новый шах, к кому вы недавно ездили?

— Не Насреддин-шаху я служу, а императору!

— Ну да, знаю, ездили вручать поздравление от имени императора, многие годы уже в мире и царь, и шах. Да-с, тридцать лет воевали, как век начался, угомонились! Как твоего царского генерала звали, с которым ты ездил? Шиллинг, что ли? И полководцы перевелись, то ли прежде было! Цицианов, Ермолов, Паскевич. С ними, увы, тебе работать не довелось. — И морщится.

— А барон Розен? Он принял меня на службу.

— Ну да, похвалил тебя за восточную поэму!

— А Воронцов? Это ж целая эпоха на Кавказе!

— Да, пристрастил тебя к сочинительству комедий! Но не отчаивайся. Еще доведется знаться с великими… — И снова умолк.

— Но я не только вручал поздравление, я навестил могилу отца! И увидел сестер, шутка ли — сколько лет не виделись.

— Да и не могли увидеться. Разрезан край, через Араке не переплывешь.

Фатали задумался: да, Туркманчайский договор! Царь и шах скрепили раздел Азербайджана, и Араке стал границей. (Фатали тогда было шестнадцать лет.)

— Но прежде отец воссоединил две свои семьи: северную и южную.

А потом наступило то памятное утро, когда отец… вернее, сестра разбудила тебя: «Вставай, Фатали!» И ты с мамой навсегда покинул персидский юг и перебрался на российский север. Чистейшая случайность, фатум, а как повернулась твоя судьба!

— Неужто начинать с того утра?

— А может, вернуться к началу века? Тебя еще не было, но дух твой витал и ты должен был появиться. Правда, через двенадцать лет, но что такое в масштабах вечности этот срок?

И царские войска под командованием генерала Цицианова, обрусевшего грузина Цицишвили, в стремительном броске штурмом захватили древнюю Гянджу, тут же переименованную, дабы в перспективе переварить в энном поколении, в Елизаветполь — в честь императрицы Елизаветы Алексеевны, она же Луиза-Мария-Августа, постоянно вдыхавшая немецкую твердость в царя Александра, когда душевные силы — о, усталая душа русского падишаха!.. — начинали ему изменять, особенно после оставления французам Москвы. Гянджу разрушали персы, арабы, хазары, грузины, турки, знала она зависимость от тимурской орды, султанов и шахов; а ныне — царское владычество; гянджинский Джавад-хан, будто годовалый малец — зрелому мужу, тщетно противился царскому войску и на весь остаток жизни запомнил приторно-сладкий запах своей окровавленной руки, о которую уткнулся носом, да горы увидел вдали, засыпанные свежим январским снегом.

Ай как хвалились своей мощью азербайджанские ханы, когда им доводилось собираться! Их звучные титулы создавали иллюзию власти, но вскоре они лишатся своих ханств. Как клялись они в верности друг другу! Но каждый ждал вероломства: могут предать, выслуживаясь то ли перед турецким султаном, то ли перед персидским шахом, который из года в год неотвратимо слабеет, то ли перед царем — он точно холодное дыхание гор!.. могут подослать наемного убийцу или, пригласив, подлить в душистый чай молниеносно действующий яд, неуютно ни в гостях, ни дома. Ханы как разойдутся — жди или набега, или угона скота! Границы зыбки, и никого не удержишь, бегут, собираясь в разбойничьи шайки, ханства трещат, как рубашка на теле поверженного в кавказской силовой борьбе.

С Севера прет — с суши и моря — царь, а с Юга выставил тебя щитом шах, и, пока удары достигнут его, рухнешь прежде ты; с Запада — опять-таки царь, особенно близкий к твоим пределам с тех пор, как грузины поспешили вверить ему свою судьбу; им-то все же легче — один бог, единая вера.

Лишь на Востоке — море, но и оно стало неуютным.

И Персидский шах — кто же был на престоле? Ах, да, как можно забыть? Фатали-шах, тезка! — объявил войну России, как всегда, невпопад, так издавна водится у них, опьяненных былым величием.

Последней каплей в переполненной чаше персидского терпения стала измена шахскому престолу дочерней Грузии. Казалось, — может ли быть хуже оскорбление! — некто ворвался в тронный зал, не отряхнув пыль с сапог, а к шаху допускаются лишь спустя трижды двадцать четыре часа после приезда, кто бы ни был этот гонец; ворвался без четырехкратных приветствий, но это еще не все, — ступил на священный, с красной каймой, отливающий шелком легкий и прочный ковер (а он покрыл весь деревянный пол, ибо в щелях скорпион запрятаться может!) не то что в красных чулках, как того требует этикет, а еще и не сняв обувь! Дошли слухи и о новых изменах: Карабахское ханство!

Хан Карабаха Ибрагим Халил, чья дочь — одна из жен шаха, отправил посла к командующему Цицианову с просьбой встретиться и завершить составление условий о подданстве; а на шахское послание, каллиграфическим почерком личного писаря шаха составленное и полное скрытых угроз и сладкоречивых обещаний, даже взгляда не бросил. Но шах отомстил Цицианову, когда тот, захватив Шемаху, двинулся сушей и морем в Баку. Правитель Баку Гусейнкули-хан, раскинув шатры недалеко от крепостных стен, послал к Цицианову гонца с письмом: «У меня имеются некоторые тайные мысли, я должен их поведать вам с глазу на глаз, поэтому прошу пожаловать в мой шатер». А устно было обещано торжественно вручить генералу ключи от крепостных стен. Быстрые победы вскружили голову Цицианову, и он лишь с адъютантом-грузином и казаком вышел навстречу Гусейнкули-хану, значительно отдалился от войска, и в момент получения ключей один из пяти сопровождавших хана людей, его родственник Ибрагим-бек, кому шахом были обещаны щедрые дары, внезапно выстрелил в Цицианова, а двое других убили адъютанта; казак бежал, и не успели в стане русских войск опомниться, как люди Гусейнкули-хана тотчас обезглавили тело Цицианова и, захватив с собой голову, скрылись в крепости. Голова Цицианова в плотном мешке была отправлена шаху.

Но крепость Баку спустя полгода пала, и Бакинское ханство прекратило существование. Без боя пало и Кубинское ханство, царские войска подавили восстание в Шекинском ханстве и захватили Шеки.

«…где вскоре родишься ты, Фатали!..»

Война войной, а будущий отец Фатали Мамед-Таги мечтает разбогатеть. И снится ему, живущему в шахской деревне Хамнз, древний город Шеки, где уже власть царя: шекинский шелк!..

И как он не угодил под пулю казака при пересечении зыбкой линии фронта — реки Арпа-чай?! А он уже в Шеки, в доме земляка, а тут как в ловушке — попал если, не скоро выберешься. И ему сватают — мужчина ведь! полгода, как в пути!.. — племянницу уважаемого шекинца, члена шариатского суда Ахунд-Алескера — Нанэ, почти девочку. Всем хорошо: и Ахунд-Алескеру, что устроилась судьба сироты, и Мамед-Таги не будет маяться, заключая временные браки, у него будут две освященные договором жены: одна по ту сторону границы, Лалз-ханум и две дочери, другая — по эту, Нанэ-ханум и сын Фатали.

Лалэ — это Мак, а Нанэ — душистая полевая Мята.

Война двух держав, той, что в силе, и той, что одряхлела и не в состоянии уже удерживать некогда захваченные земли, близится к развязке, а тем временем в Гюли-стане, Крае цветов, что в Карабахе, скрепляется договор, по которому к Российской империи отходят навсегда и бесповоротно хилые азербайджанские ханства — Бакинское, Гянджинское, Дербентское, Карабахское и прочие, а также Дагестан и Восточная Грузия.

Вернулся в родное Хамнэ и Мамед-Таги, чтоб воссоединить семьи, с новой женой, существом подвижным и быстрым, и двухлетним сыном.

«Фатали?! Ха-ха, Фатали-шах пожаловал, крепко папаху держи, как бы не слетела!..»

Аксакалы деревни сидели на корточках, прислонясь к полуразрушенной стене некогда оживленного постоялого двора — караван-сарая.

Неужто отсюда пролегала когда-то караванная дорога из Индостана в Арабистан?

«Кто-кто? Александр Македонский? Ах, Двурогий Искандер! Так бы и говорил!.. Ну да, было такое, и он здесь проезжал!» — И чешет, чешет ржавую от хны бороду.

Фатали задумался, вспоминая далекие годы: пыль, разрушенные крепостные стены…

Подал голос осел. Затяжной, жалостливый, будто всхлипы при рыдании, крик доносился со стороны мутной от недавних весенних дождей Куры. Осел привязан во дворе угольщика и кричит, глядя на голубеющий кусочек неба, а рядом две огромные плетеные корзины, снятые со вспотевшей спины, разинули черные пасти, никак не отдышатся.

А Фатали вдруг вспомнил ржанье гнедого коня, обиду, негодованье, боль, — отец схватил его под уздцы и с размаху ударил плетью по шее, и на шкуре остался след — темная широкая полоса. Конь вздрагивает, брызжет слюной, а отец ему: «Вот тебе! Вот тебе!..» А рядом разинутая пасть домотканой ковровой сумы — хурджина, из которой только что вылез, как же он уместился? Фатали.

«Я посажу Фатали в хурджин, а в другое гнездо… кого же в другое, а? — оглядывает дочерей от старшей жены. — А в другое тебя!» — и сажает ту, что спасет Фатали, переменив его судьбу. В хурджине тесно, бок коня крепкий, как стена, что-то стучит молотком гулко-гулко, не шевельнуться, больно коленкам и локтям, трутся об узлы ковровой ткани. Едут и едут, он и сестра, в двух гнездах хурджина, и оба слышат большое сердце коня. «Ах ты тварь!..» — и плетью по шее: конь оступился, дрогнула нога, чуть не свалился на бок, где Фатали.

Фатали помнит коня — нечто высокое и недоступное, дрожит ноздря и в глазах испуг. Помнит осла, в больших глазах которого всегда горькая-горькая тоска, будто не овсом его кормили, а полынью. И помнит верблюда, гордого и равнодушного, слышит голос караванщика, прерывающего на миг звон колокольчиков, привязанных к шее верблюда.

Чистейшее везенье, фатум!

Шаги верблюда, убаюкивающе-медленные, переносили Фатали через Араке из сонной Азии в бурлящую Европу, хотя и здесь не совсем Европа, и даже за Кавказским хребтом еще далеко до Европы, немало примешано всякого однообразно-монотонного, как пески, сонного, дурного и жестокого, уже невмоготу, а ты потерпи и познаешь самую совершенную и сладостную любовь — подчиненье силе, а когда воспоешь ее, и вовсе почувствуешь себя ее частицей, и голос твой на высокой ноте упоенно зазвучит, сливаясь с другими голосами, и в каждой трели — окрыляющее: я верноподданный!

Развод?! И Мамед-Таги ударил Нанэ-ханум, А потом затряслись руки… Лишь имя грозное, а сам вроде теста. Мак и Мята не ужились, и Мамед-Таги привык к нытью младшей жены, будто комар из близкого болота звенит над ухом в тихий вечерний час перед сном. У Нанэ-ханум лихорадка, тело ее покрылось крупными пятнами, а по ночам чем не накроешь, дрожи не унять,

— Эй, Фатали, вставай!

Фатали никак не откроет глаза.

— Вставай же! — Сестра чуть не плачет. А он сядет на миг и, как куль, снова валится на ковер мимо подушки. — Мама уезжает! Ты ее больше никогда не увидишь!

Вскочил:

— Где?!

И на улицу.

А там мать с заплаканными глазами, стоит верблюд и меж его горбов крепят хурджин.

Бросился к матери на шею: — А я? Как же я?!

И погонщик вдруг к Мамед-Таги: — Да отпусти ты его с матерью!

Мамед-Таги на силу закона надеется: сын принадлежит отцу и при разводе остается с ним. Но кем он будет здесь, его сын? А Мамед-Таги хотел бы видеть его… Кем? Он отдал его в ученики к сельскому молле. «Мясо твое», бей, истязай, даю тебе права, «а кости мои», бей не до смерти! Так кем же? В Шеки он видел: молодой, в погонах, фуражка на голове, гяур распоряжался солдатами, мост разрушенный строили. «Может, и Фатали станет мосты строить?» Ноги изодраны, сколько рек перешел, не запомнил, как их называют, то мутные, то чистые, камни скользкие, острые, нога попадает между ними, исцарапана до крови нога, в холодной воде кровь не видна. Будет строить мосты, а здесь что? «Что же ты будешь делать здесь, сын мой?!»



Поделиться книгой:

На главную
Назад